Перевод Д. Старкова
Лиссабонскую гавань покидали торжественно, при полном параде. Полотнища стягов трещали на свежем ветру, грозно сверкала в лучах ослепительно-белого солнца медь кулеврин, священники на звучной, певучей латыни повторяли во всеуслышанье благословение Папы, на носовых и кормовых надстройках теснились солдаты в броне, матросы, по-паучьи облепившие ванты, махали почтенным жителям города, оставившим дневные труды, чтоб выйти на вершины холмов и оттуда, с насквозь пропеченных солнцем дорог, полюбоваться бессчетным множеством собравшихся в гавани кораблей – ведь то была Армада, Наисчастливейшая Непобедимая Армада, отправлявшаяся подчинить воле Господа еретиков-англичан. Второго такого отплытия еще не бывало и не будет вовек.
К несчастью, после выхода в море ветер целый месяц кряду дул с северо-востока, не меняя направления ни на румб, и на исходе этого месяца Армада придвинулась к Англии не более самого Иберийского полуострова. Мало этого: спеша исполнить военный заказ, португальские бондари изготовили множество предназначенных для Армады бочонков из «зеленого», сырого дерева, и к тому времени, как корабельные коки откупорили их, мясо внутри сгнило, а вода стухла. Пришлось Армаде тащиться в порт Ла-Корунья, где несколько сотен солдат и матросов, попрыгав за борт, добрались до испанского берега, а там их и след простыл. Еще несколько сотен умерли от болезней, и посему дон Алонсо Перес де Гусман эль Буэно, седьмой герцог Медина-Сидония и адмирал Армады, лежа на скорбном одре в каюте флагманского корабля, вынужден был прервать составление очередной ламентации в адрес Филиппа II, дабы отдать солдатам приказ отправиться за город и собрать там крестьян для пополнения ими команд кораблей.
Один из отрядов этих солдат завернул во францисканский монастырь невдалеке от Ла-Коруньи, где произвел немалое впечатление на мальчишек, состоявших при монастыре в услужении у монахов и ждавших возможности принять постриг самим. Монахам предложение солдат пришлось не по нраву, но воспрепятствовать им святые отцы не могли, и мальчишки, все до единого, отправились на флотскую службу.
Был среди тех мальчишек, немедля разведенных по разным кораблям, и Мануэль Карлос Агадир Тетуан, семнадцатилетний уроженец Марокко, сын жителей Западной Африки, захваченных в плен и обращенных в рабство арабами. За недолгую жизнь свою он успел повидать и прибрежный марокканский городок Тетуан, и Гибралтар, и Балеары, и Сицилию, и, наконец, попал в Лиссабон. Работал в полях, чистил конюшни, помогал вить канаты и ткать холсты, разносил еду да выпивку в тавернах, а после того, как мать умерла от оспы, а отец утонул, попрошайничал на улицах Ла-Коруньи, последнего порта, откуда отец ушел в плаванье, пока (ему тогда как раз сравнялось пятнадцать) один из францисканцев, споткнувшийся о Мануэля, спящего посреди переулка, наведя о нем справки, не приютил его в монастыре.
Без умолку хнычущего Мануэля отвели на борт «Ла Лавии», левантского галеона водоизмещением без малого в тысячу тонн. Здесь корабельный штурман, некто Лэр, взял его под опеку и повел вниз. Лэр был ирландцем, оставившим родину, главным образом ради совершенствования в собственном ремесле, но вдобавок из ненависти к забравшим в Ирландии власть англичанам, и при том настоящим гигантом: грудь – что у кабана, ручищи – толщиной в нок рея. Увидев Мануэлево горе, он, человек в душе вовсе не злой, шлепнул его мозолистой лапищей по затылку и со странным акцентом, но без запинки заговорил с ним по-испански:
– Брось хныкать, парень! Мы идем воевать треклятых англичан, а как покорим их, святые отцы из твоего монастыря в аббаты, не меньше, тебя произведут! А до того дюжина английских девиц падет к твоим ногам, моля о прикосновении вот этих самых черных ладоней, можешь не сомневаться. Давай-давай, кончай ныть. Сейчас койку тебе отведем, а как выйдем в море, и должность для тебя подыщем. Пожалуй, назначу-ка я тебя на грот-марс: наши черные – все марсовые хоть куда.
В дверь высотой не более половины своего роста Лэр проскользнул с ловкостью ласки, ввинчивающейся в крохотную норку в земле. Ладонь шириной в половину дверного проема увлекла Мануэля следом за штурманом, в полумрак. Охваченный ужасом, мальчишка едва не споткнулся на широких ступенях трапа, едва не упал на Лэра и лишь чудом сумел устоять на ногах. С полдюжины солдат далеко внизу громогласно захохотали над ним. Прежде Мануэль никогда не бывал на борту корабля крупнее сицилийских паташей[5], а большую часть немалого опыта морских плаваний получил на каботажных каракках, и потому просторная палуба там, внизу, рассеченная на части желтыми солнечными лучами, проникавшими внутрь сквозь открытые порты, огромные, как церковные окна, сплошь загроможденная бочками, тюками сена, бухтами каната, не говоря уж о сотне человек, занятых делом, показалась ему настоящим дивом. Таких огромных залов, как тот, что лежал впереди, не было даже в монастыре!
– Храни меня святая Анна, – пробормотал он, не в силах поверить, что он вправду на корабле.
– Спускайся вниз, – ободряюще велел Лэр.
Однако в огромном зале их путь не закончился. Отсюда они спустились еще ниже, в душное, вчетверо меньшее помещение, освещенное неширокими веерами света, струившегося сквозь узкие прорези портов в обшивке.
– Вот здесь будешь спать, – сказал Лэр, указывая в один из темных углов у массивного дубового борта.
Лежавшие во мраке зашевелились, засверкали глазами, поднимая веки.
– Что, штурман, еще один из тех, кого нипочем в темноте не найдешь? – сухо, уныло проскрипел кто-то.
– Заткнись, Хуан. Гляди, парень: вот эти доски отделяют твое место от остальных. Чтоб не катало тебя от борта к борту, когда выйдем в море.
– Чисто гроб – только крышкой сверху накрыться.
– Закрой пасть, Хуан.
Как только штурман указал его койку, Мануэль рухнул в нее ничком и снова заплакал. Для его роста ячейка оказалась коротковата, торчащие над палубой доски бортиков изрядно потрескались да поистерлись. Соседи спали либо толковали о чем-то друг с другом, не обращая на новенького никакого внимания. Горло сдавил шнурок медальона. Поправив его, Мануэль вспомнил о молитве.
Святой покровительницей Мануэля монахи назначили Анну, что доводилась матерью Деве Марии и, стало быть, родной бабкой самому Иисусу Христу. При Мануэле имелся небольшой деревянный медальон с ее образом, подарок аббата Алонсо. Сжав образок между пальцами, Мануэль устремил взгляд в крохотные коричневые точки – в глаза святой. «Прошу тебя, матушка Анна, – безмолвно взмолился он, – забери меня с этого корабля, унеси домой. Унеси меня домой, пожалуйста».
С этим Мануэль так крепко стиснул в руке образок, что выпуклый резной крест с обратной стороны медальона оставил след в виде багрового крестика и на его ладони. Много, много часов миновало, прежде чем он смог уснуть.
Два дня спустя Наисчастливейшая Непобедимая Армада покинула Ла-Корунью – на сей раз без стягов, без толп провожающих и даже без стелющегося по ветру дыма священного ладана… однако в тот день Господь ниспослал им западный ветер, и флотилия весьма неплохим ходом двинулась к северу. Шли корабли строем, изобретенным солдатами, стройные фаланги их взбирались с волны на волну – впереди галеасы, посредине грузовые урки, а по бокам, на флангах, громадины галеонов. Тысячи парусов, поднятых на сотнях мачт, поражали воображение: казалось, над просторами лазурной равнины высится целая роща сказочных белых деревьев.
Мануэля эта картина потрясла ничуть не меньше, чем всех остальных. «Ла Лавия» несла на борту четыреста человек, а для управления кораблем одновременно требовалось всего тридцать, и посему все три сотни солдат любовались Армадой, собравшись на юте, а свободные от вахты и успевшие выспаться матросы толпились чуть ниже, на баке.
Матросская служба Мануэля оказалась проста. Вахту ему определили с левого борта, у миделя, там, где крепились левые шкоты парусов грот-мачты и огромных треугольных полотнищ латинского парусного вооружения фока. Мануэль помогал еще пятерым товарищам натягивать все эти тросы потуже или, наоборот, отпускать – смотря по указаниям Лэра. О заведении шкотов на утки и об узлах заботились остальные, так что весь труд Мануэля сводился к тому, чтоб тянуть шкот, когда велено. Судьба его могла обернуться куда как хуже, однако замыслы Лэра, намеревавшегося отправить Мануэля, подобно другим африканцам в команде, на марс, потерпели самое позорное поражение.
Нет, Лэр, разумеется, пробовал.
– Господь одарил вас, африканцев, головами, куда лучше наших приспособленными к высоте, чтоб по деревьям ловчее лазали, спасаясь от львов, верно я говорю?
Однако, вскарабкавшись следом за марокканцем по имени Абеддин по вантам на грот-марс, Мануэль оказался посреди жуткой, бескрайней бездны: низкие серые тучи едва не касались макушки, а далеко внизу, прямо под ногами, пенились волны, расшитые белыми росчерками кильватерных струй идущих впереди кораблей… и вынести всего этого он не сумел. И вцепился руками-ногами в леерную стойку грот-марса, да так, что оторвать его и с хохотом, с руганью спустить вниз удалось только впятером. Тогда Лэр с превеликим отвращением, однако не прилагая к тому особых усилий, отлупил его тростью и оттолкнул к левому борту у миделя.
– Должно быть, ты – просто сицилиец, подпаленный на солнце!
Вот так Мануэля и назначили шкотовым.
Несмотря на сей инцидент, с товарищами по команде он сдружился неплохо. Нет, не с солдатами, разумеется: солдаты держались с матросами грубо, заносчиво, а матросы во избежание ругани или зуботычин старались обходить их стороной. Таким образом, три четверти экипажа считали себя людьми иного сорта, оставаясь для прочих чужими. Посему матросы предпочитали свою компанию. Разношерстный экипаж собирали по всему Средиземноморью, и Мануэль, пусть даже новенький на борту, ничем не выделялся среди остальных. Объединяла матросов только общая враждебность к солдатам.
– Да этим героям даже острова Уайт не захватить, если мы их туда не доставим! – ворчал Хуан.
Первым делом Мануэль перезнакомился с товарищами по вахте, а затем и с соседями по койке. Свободно говоривший по-испански и по-португальски, неплохо знавший арабский, латынь, сицилийское и марокканское наречие, в своем углу нижней палубы полубака он мог разговаривать с кем пожелает. Марокканцы время от времени звали его в переводчики, и чаще всего это означало, что ему предстоит рассудить какой-нибудь спор. В подобных случаях сообразительный, проворный умом Мануэль нарочно «переводил» так, чтоб примирить спорщиков меж собой. Единственным чистокровным испанцем поблизости был тот самый Хуан, встретивший приведенного Лэром Мануэля язвительными замечаниями. Поболтать он любил, причем постоянно жаловался всем соседям на жизнь или пророчил недоброе.
– Я уже бился с Эль Драко там, в Вест-Индиях! – похвалялся он. – Наше счастье, если сумеем проскользнуть мимо этого дьявола. Хотя нет, не уйти нам от него, ни за что не уйти, попомните мое слово…
Товарищи Мануэля по вахте держались куда веселее, и работать либо упражняться с ними в матросском деле под зорким присмотром никому не дававшего спуску Лэра было одно удовольствие. Мануэля они звали то Марсовым, то Древолазом и постоянно вышучивали его уточные узлы, упорно сопротивлявшиеся быстрому роспуску. Неумение управляться с узлами стоило Мануэлю множества ударов Лэровой тростью, однако на борту имелись матросы гораздо хуже, и неприязни к нему штурман вроде бы не питал.
Постоянные жизненные перемены научили Мануэля приноравливаться к чему угодно, и вскоре матросские будни сделались для него чем-то вполне естественным. Разбуженный окриком Лэра или Пьетро, старшего над шкотовыми у миделя с левого борта, Мануэль мчался на батарейную палубу, где начинались владения солдат, а оттуда – к тому самому большому трапу, ведущему на свежий воздух. Только после этого он мог с уверенностью сказать, какое теперь время дня. Первую неделю возможность выбраться из полумрака нижних палуб под ясное небо, навстречу ветру и свежему воздуху, доставляла невероятное, невыразимое наслаждение, однако чем дальше Армада продвигалась на север, тем холодней становилось вокруг. Отстояв вахту, Мануэль с товарищами спешили на камбуз, где получали порцию сухарей, воды и вина. Порой коки резали нескольких коз или кур и варили похлебку, но чаще всего матросам доставались одни только сухари – сухари, не успевшие просохнуть и зачерстветь в бочках. Последнее обстоятельство без устали проклинали все до единого.
– Морской сухарь – он лучше всего, когда тверд, как дерево, и источен червями, – пояснил Мануэлю Абеддин.
– Как же их тогда едят? – удивился Мануэль.
– Хочешь – стучи куском сухаря по столу, пока черви не выпадут, а хочешь – так, с червями, и ешь.
Все прочие захохотали, и Мануэль рассудил, что Абеддин, по всей вероятности, шутит, но… мало ли – а может, и нет?
– С души воротит от этой липкой дряни, – сказал Пьетро по-португальски, а Мануэль перевел его слова двум молчаливым африканцам, понимавшим только марокканский арабский, и, перейдя на испанский, согласился, что для желудка такая пища тяжеловата.
– Хуже всего, – заметил он, – что сверху все черствое, а изнутри – свежее, мягкое.
– Свежими да мягкими они отроду не бывают.
– Точно: мягкое – это черви.
Чем дольше продолжался поход, тем дружней становились соседи по нижней палубе. Еще дальше к северу марокканцы начали ужасно мерзнуть. К тому времени, как они спускались в низы после вахты, их темная кожа покрывалась мурашками, точно скошенный луг – стерней, губы и ногти синели, а прежде чем уснуть, каждый из них битый час дрожал, трясся, стуча зубами, будто карнавальный плясун – кастаньетами. Вдобавок волны Атлантики становились все выше и выше, и матросов, вынужденных нацепить на себя всю одежду, какая у них имелась, ничем не прикрытых, не защищенных, болтало в койках, от доски до доски, из стороны в сторону. Со временем марокканцы, а за ними и все остальные обитатели нижней палубы полубака приноровились спать по трое в одной койке, по очереди перебираясь в середку и прижимаясь друг к другу, точно ложки. Таким образом, притиснуть спящего к перегородке качка, конечно, могла, но от края до края койки спящих уже не швыряло. Готовность Мануэля присоединиться к этаким троицам, ложась у перегородки, сделала его всеобщим любимцем: все были согласны, что подушка из него – хоть куда.
Захворал он скорее всего из-за рук. Да, дух его смирился с крестовым походом на север в два счета, однако тело за духом не поспевало. Ежедневно нянчась с жесткими пеньковыми тросами, он здорово стер, ободрал ладони. Морская соль, занозы, утки шкотов и башмаки товарищей тоже оставили на руках немало отметин, так что под конец первой недели матросской службы ладони пришлось бинтовать полосами холста, оторванными от подола рубахи. Когда Мануэля охватила горячка, ладони начали отзываться ноющей болью на каждый толчок сердца, и он рассудил, что сквозь них-то, через все эти раны да ссадины, хворь и проникла в нутро.
Вслед за ладонями взбунтовался желудок: в нем стало решительно невозможно хоть что-нибудь удержать. От одного вида сухарей и похлебки Мануэля выворачивало наизнанку. Горячка усилилась тоже. Ослабший, иссохший, мучимый неудержимым поносом, он только и делал, что торчал на носу «Ла Лавии».
– Сухарями отравился, не иначе, – сказал ему Хуан. – Совсем как я в Индиях. Вот что выходит, если сухари на хранение укладывать, не просушив. Они бы еще сырым тестом эти бочонки набили!
Соседи по койкам рассказали о Мануэлевой хвори Лэру, и Лэр велел оттащить его в лазарет, устроенный на нижней палубе со стороны кормы, в просторном помещении, которое занедужившим приходилось делить с рудерпостом – огромным, гладко отполированным бревном, поднимавшимся из-под настила и уходившим вверх сквозь потолок. Здесь содержались серьезно больные. Уложенный на тюфяк, Мануэль тоже почувствовал себя хуже некуда: терзаемый тошнотой, он жутко перепугался царившего в лазарете запаха мертвечины. Лежавший на соседнем тюфяке пребывал в бесчувствии, перекатывался с боку на бок в такт качке. Пламя свечей в трех фонарях не столько освещало невысокое помещение лазарета, сколько наполняло его множеством пляшущих теней. Один из монахов-доминиканцев, брат Люсьен, дал ему горячей воды, утер лицо лоскутом ткани, а после недолгой беседы выслушал исповедь Мануэля. Конечно, исповедоваться надлежало только настоящему священнику, но ни того, ни другого сие нисколько не волновало. Корабельные попы лазарета не жаловали, служить предпочитали лишь перед солдатами да офицерами, а вот брат Люсьен славился тем, что охотно совершал богослужения и для матросов, отчего был среди них весьма популярен.
Горячка сделалась настолько скверной, что Мануэль не мог проглотить ни крошки. Шли дни, и, пробуждаясь, он обнаруживал рядом вовсе не тех, кто окружал его, когда он засыпал. Сомнений не оставалось: смерть его не за горами, и Мануэль вновь горько пожалел о том, что был поверстан на флотскую службу, в матросы Наисчастливейшей Непобедимой Армады.
– Зачем мы здесь? – хрипло спросил он брата Люсьена. – Отчего б не оставить англичан в покое? Пускай отправляются в ад, если им так угодно!
– Задача Армады – не только в сокрушении английских еретиков, – отвечал доминиканец, пристраивая свечу поближе к раскрытой книге, которую обычно прятал под рясой, – не Библии, какой-то другой, совсем небольшой, тоненькой.
Тени вокруг прянули вверх, заплясали на закопченных бимсах и досках над головами, рудерпост, проворачиваясь, заскрипел о кожаную манжету в полу.
– Тем самым, – продолжал брат Люсьен, – Господь посылает нам испытание. Вот, слушай: «Жду я явления огня очищающего, жду пламенного омовения от шлака тщеты, от внешнего, от наносного, ибо в строгости, мне присущей, я – словно тот, кто испытует злато горнилом. Но когда будешь испытан ты, точно огнем, чистое злато души твоей, точно огнь, станет зримым; тогда дано будет тебе узреть Господа твоего, а видя его, узришь ты и светозарный истинный лик свой». Помни об этом и будь крепок духом. Вот, выпей воды – давай-давай, или хочешь Господа своего подвести? Это тоже часть испытания.
Мануэль выпил, и его тут же вырвало. Тело его стало не более чем огоньком, язычком пламени, заключенным в человечью кожу и рвущимся наружу сквозь израненные ладони. Утратив счет дням, он забыл обо всех, кроме брата Люсьена да себя самого. Казалось, они остались вдвоем на всем белом свете.
– Я совсем не хотел покидать монастырь, – сознался он доминиканцу, – но и совсем не думал остаться там надолго. Подолгу я еще нигде не задерживался. Да, монастырь был мне домом, но я понимал, что дом мой не там. Настоящего дома я пока не нашел. Говорят, в Англии кругом лед… а я снег видел только раз в жизни, в Каталонских горах… отче, скажи: мы вернемся домой? Мне одного только хочется – в монастырь воротиться и стать святым отцом, как ты.
– Домой мы вернемся, непременно вернемся, а кем ты станешь – известно одному Господу. Не волнуйся, место для тебя у Него припасено, а пока – спи. Спи, засыпай.
К тому времени, как горячка пошла на убыль, ребра начали выпирать из-под кожи, будто пальцы сжатого кулака. Мануэль едва смог подняться. Из мрака явственно, словно воспоминание, проступило узкое лицо брата Люсьена.
– Попробуй-ка, съешь похлебки. Очевидно, Господь почел нужным оставить тебя здесь.
– Спасибо тебе за заступничество, святая Анна, – с трудом прохрипел Мануэль, жадно хлебая бульон. – Мне бы хотелось на место вернуться. К своим.
– Скоро вернешься. Потерпи еще малость.
Вскоре Мануэля вывели на палубу. Казалось, он не идет, а плывет, парит, держась за леера и леерные стойки. Лэр и товарищи по вахте встретили его с радостью. Всюду вокруг буйствовала синева: за бортом шипели волны, в небе, спеша на восток, теснились, толкались боками низкие облака, а сквозь прорехи меж ними тянулись книзу, вонзаясь пиками в воду, солнечные лучи. От вахты его освободили, однако Мануэль оставался на посту, у миделя с левого борта, покуда хватало сил. Жив… одолел хворь… в такое просто не верилось! Разумеется, поправился он не до конца – к примеру, ничего твердого, особенно сухарей, есть не мог и потому питался только вином да похлебкой. Вдобавок за время болезни он изрядно ослаб, и голова постоянно кружилась, однако на палубе, на ветру, ему, определенно, становилось все лучше и лучше, и Мануэль старался проводить снаружи как можно больше времени. Был он на палубе и в ту минуту, когда впереди впервые показались берега Англии. Солдаты возбужденно, восторженно завопили, указывая вперед, в сторону поднявшегося над горизонтом мыса Лизард, как назвал его Лэр. За время плавания Мануэль так привык к морю, что невысокая коса, торчащая из воды слева по носу, казалась чем-то противоестественным, чужим в морском царстве, как будто великий потоп едва-едва пошел на убыль и эти затопленные холмы, насквозь промокшие, покрытые зеленой, живой морскою травой, поднялись над волнами всего минуту назад.
Вот она, Англия…
Спустя еще пару дней они впервые встретились с английскими кораблями. Куда быстроходнее испанских галеонов, однако гораздо меньшие, помешать движению Армады они могли бы не более, чем мухи – движению стада коров. Волны сделались круче и, следуя одна за другой много ближе, начали раскачивать «Ла Лавию» так, что Мануэлю с трудом удавалось устоять на ногах. Раз он здорово приложился головой о переборку, а еще как-то содрал с ладони коросту, пытаясь удержать равновесие среди этакой качки. Однажды утром, не в силах подняться, он остался лежать в полумраке нижней палубы полубака – счастье, что товарищи начали приносить ему миски с похлебкой. Так продолжалось довольно долго, и Мануэль снова встревожился: вдруг смерть его все же не за горами? И вот наконец вниз спустились Лэр с Люсьеном.
– Пора подниматься, – объявил Лэр. – До боя не больше часа, и ты тоже нужен. Мы подыскали тебе работу по силам.
– Всего-навсего фитили канонирам готовить, – пояснил брат Люсьен, помогая Мануэлю встать на ноги. – А Господь тебе в том поможет.
– Да, тут уж придется Господу расстараться, – заметил Мануэль.
И тут он обнаружил, что явственно видит души обоих, мерцающие над их головами, точно тройные узлы, трилистники из полупрозрачного пламени, вздымающегося кверху от корней волос и озаряющего черты лиц.
– Чистое злато души твоей, точно огнь, станет зримым, – вспомнил Мануэль.
– Тише, – сдвинув брови, велел ему доминиканец, и Мануэль понял: то, что читал брат Люсьен, – секрет.
Поднявшись на палубу, Мануэль заметил, что теперь может видеть и воздух, отчего-то окрасившийся алым. Казалось, все они – на дне океана алого воздуха, но в то же время на поверхности океана голубой воды. Выдыхаемый кем-либо, воздух темнел, клубился, точно пар из конских ноздрей в морозное утро… только не белесый, как положено пару, – малиновый. Мануэль так и замер, глядя вокруг, дивясь новым способностям, дарованным Господом его глазам.
– Сюда, – сказал Лэр, грубовато подталкивая его вперед, через палубу. – Вот эта бадейка с трутом – твоя. А это – фитиль, понятно?
Действительно, у борта стояла бадья, доверху полная свитого в тугие кольца плетеного шнура. Конец шнура, торчавший над краем бадьи, тлел, окрашивая воздух вокруг темным багрянцем.
– Фитиль, – кивнув, повторил Мануэль.
– Вот тебе нож. Режешь фитиль на куски вот такой примерно длины и поджигаешь их от того, который всегда при тебе. Зажженные фитили раздаешь подошедшим канонирам или сам им несешь, если покличут… да гляди, все зажженные фитили не раздай, сам без огня не останься. Понятно?
Снова кивнув в знак того, что все понял, Мануэль уселся на палубу рядом с бадьей. Головокружение не унималось. В считаных футах от него, выставив дуло за борт, в отворенный порт, возвышалась одна из самых больших пушек «Ла Лавии». Пушкари появлению Мануэля заметно обрадовались. По ту сторону палубы, у миделя с левого борта, несли вахту его товарищи, шкотовые. Солдаты, выстроенные на юте и на баке, возбужденно кричали, сверкая на солнце, словно свежие устрицы. Сквозь пушечный порт виднелся кусочек английского берега.
– Гляди, парень, пальцы себе не обрежь, – предостерег Мануэля Лэр, подошедший взглянуть, как у него дела. – Видишь, вон там? Это – остров Уайт. Возьмем его в кольцо и наверняка захватим, и, опираясь на него, разовьем атаку. Такую силищу кораблей да солдат им с острова нипочем не выбить. По-моему, план – хоть куда.
Но планы планами, а на деле все обернулось иначе. Развернувшись в огромный полумесяц из пяти отдельных фаланг, корабли Армады оцепили восточный берег острова Уайт. Однако, огибая остров, передовые галеасы столкнулись с необычайно, невиданно упорным сопротивлением со стороны англичан. Вдоль бортов кораблей расцвели белые облачка дыма, немедля окрасившегося алым, вокруг оглушительно загрохотало…
И тут из-за южной оконечности острова, прямо во фланг Армаде, выдвинулись корабли Эль Драко, и «Ла Лавия» вдруг оказалась в бою. Солдаты, взревев, выстрелили из аркебуз, а огромная пушка поблизости вместе с лафетом отскочила назад, бабахнув так, что Мануэля швырнуло о борт. После этого он почти перестал что-либо слышать. Между тем всем вокруг разом потребовались его фитили. Отсекая от шнура куски нужной длины, Мануэль прижимал их концы к концу горящего и раздувал, раздувал, пробуждал огонь к жизни алыми дуновениями. За ядрами, свистевшими в кровавом воздухе над головой, тянулись багровые шлейфы вроде кильватерных струй. Угрюмые канониры выхватывали фитили из его рук и опрометью мчались назад, к пушкам, уворачиваясь от грохочущих о палубу такельблоков. Огромные, точно грейпфруты, ядра с английских кораблей, со свистом летящие к «Ла Лавии» и проносящиеся мимо, Мануэль видел прекрасно… как и полупрозрачные трилистники пламени, бушующего, вздымающегося над головами людей выше прежнего.
Внезапно ядро, угодившее прямо в пушечный порт, сшибло пушку с лафета, а канониров расшвыряло по палубе. Вскочив на ноги, Мануэль с ужасом отметил, что трилистники пламени вокруг голов упавших угасли – теперь он отчетливо видел темя каждого, и каждый из них был всего лишь человеком, комком истерзанной плоти, распластанной по вспаханным ядром и лафетом доскам палубного настила. Всхлипнув, он бросился поднимать канонира, у которого всего-навсего текла кровь из ушей, но по плечам больно хлестнула трость Лэра.
– Режь фитили! О ребятах без тебя есть, кому позаботиться!
И Мануэль, несмотря на дрожь в пальцах, продолжил резать фитильный шнур на куски, отчаянно раздувая огонь. Вокруг грохотали пушки, пронзительно визжали ничем не защищенные от чугунного града солдаты на юте и баке, и алый воздух при каждом выстреле подергивался кровавой рябью.
Следующие несколько дней были ознаменованы полудюжиной подобных баталий: Армаду теснили мимо острова Уайт, в Ла-Манш. Горячка никак не давала уснуть, и по ночам Мануэль помогал раненым соседям по нижней палубе – придерживал мечущихся в бреду, утирал испарину с их лиц, хотя сам чувствовал себя немногим лучше. С рассветом, съев сухари и выпив положенную чарку вина, он отправлялся к своей бадье, к фитилям, ждать очередной схватки. Самый большой галеон на левом фланге, «Ла Лавия» неизменно принимала на себя львиную долю натиска англичан. На третий день прежние товарищи Мануэля по вахте угодили под удар брам-рея, рухнувшего с грот-мачты и насмерть придавившего Ханана с Пьетро. Вопя от невыносимой душевной муки, Мануэль бросился к ним на помощь, отволок оглушенного Хуана в низы и снова вернулся на палубу. Вокруг то и дело кто-нибудь падал с ног, но он как ни в чем не бывало носился сквозь застилающий взор алый туман, от пушки к пушке: изрядно повыбитые огнем неприятеля, каждый раз отряжать человека за фитилем канониры уже не могли. Когда бой подходил к концу, он ухаживал за ранеными в лазарете, превратившемся в сущее преддверие ада, и помогал сбрасывать за борт умерших, прохрипев над каждым телом короткую молитву за упокой души павшего, и не оставлял без заботы солдат, прятавшихся за фальшбортами, напрасно ожидая, когда же англичане подойдут на расстояние выстрела из аркебузы.
– Мануэль, фитиль! Мануэль, воды! Помоги, Мануэль! – только и слышалось на палубе… и Мануэль, подстегиваемый лихорадочным приливом сил, спешил на подмогу.
Как-то раз, в постоянной спешке, посреди яростной схватки, он едва не налетел на свою покровительницу, святую Анну, откуда ни возьмись появившуюся возле его бадьи.
– Бабушка! – в изумлении вскричал он. – Не место тебе тут! Здесь опасно!
– Ты помогаешь людям, вот я и пришла пособить тебе, – отвечала святая, указывая поверх пурпурной зыби в сторону одного из вражеских кораблей.
Над бортом корабля расцвело облачко дыма, а из облачка появилось, взвилось над водой пушечное ядро. Ядро Мануэль видел явственно, точно оливку, брошенную в него через комнату. Округлый черный шар, лениво вращаясь, приближался, становился все больше и больше, и Мануэлю сделалось ясно: ядро летит к нему, прямо к нему, так, что линия выстрела проходит точно сквозь его сердце.
– Э-э… преподобная Анна, – промямлил он, надеясь привлечь к сему внимание святой покровительницы.
Однако святая Анна и сама прекрасно все видела. Легонько коснувшись Мануэлева лба, она вознеслась вверх, на грот-марс, мимо ничего не замечавших солдат. Косясь на нее, Мануэль не забывал поглядывать и за полетом приближавшегося ядра. Повинуясь прикосновению ее десницы, такелажный блок грота-рея рухнул вниз, столкнулся с летящим ядром. Сбитый с курса, чугунный шар врезался в палубу, где и застрял, до половины уйдя в толстые доски настила. Глядя на черную полусферу, Мануэль невольно разинул рот, но тут же поднял взгляд и помахал рукой святой Анне, а та, помахав в ответ, взвилась ввысь, в небеса, скрылась среди алых туч. Преклонив колени, Мануэль возблагодарил и ее, и пославшего ее на подмогу Иисуса, и вернулся к своим фитилям.
Спустя ночь или две – этого Мануэль точно сказать не мог, так как течение времени сделалось для него чем-то гибким, неуловимым, а главное, утратило всякий смысл – Армада бросила якорь на рейде Кале, близ фламандского берега. Впервые со дня отбытия из Ла-Коруньи на борту воцарился покой, качка утихла, и, вслушиваясь в ночь, Мануэль понял: весь этот несмолкающий хор, все эти скрипы да треск – голос команды, не корабля. Быстро покончив с положенной порцией вина и воды, он двинулся вдоль нижней палубы, беседуя с ранеными и по возможности помогая им избавиться от заноз. Многие просили Мануэля к ним прикоснуться, так как его беготня сквозь самую гущу битвы не прошла незамеченной: еще бы – в этаком-то аду, да не получить ни царапины! В прикосновении он никому не отказывал, а кто пожелает, над теми читал и молитвы, а обойдя всех, отправился наверх. С юго-запада дул нежный бриз, «Ла Лавия» легко, невесомо покачивалась на волнах. Воздух впервые за целую неделю оказался чист и прозрачен, от алой пелены не осталось даже следа. Теперь Мануэль явственно видел и звезды над головой, и огоньки в глубине фламандского берега, мерцавшие наподобие звезд, упавших с неба и догорающих, доживающих жизнь на земле.
По палубе из стороны в сторону, заметно припадая на одну ногу, то и дело отклоняясь от привычного курса, чтоб обогнуть бреши в настиле, расхаживал Лэр.
– Лэр, тебя ранило? – спросил Мануэль.
Лэр только глухо рыкнул в ответ, и Мануэль двинулся рядом. Вскоре Лэр, остановившись, сказал:
– Говорят, ты теперь святой, потому что последние несколько дней носился по палубе так, точно вся стрельба по нам не страшнее обычного града, однако тебя даже ни разу не зацепило. А я так скажу: ты просто дурень, вот смерти и не боишься. Известное дело: дураки пляшут там, откуда ангелы бегут без оглядки… и это тоже часть наложенного на нас проклятия. Кто знает, что да как, и все делает верно, тот в итоге и попадает в беду… порой именно потому, что действует вроде бы наверняка. Ну, а безголовые дурни, прущиеся в самое пекло, выходят оттуда целехоньки…
– Как нога-то? – спросил Мануэль, глядя на его походку.
– Не знаю даже, что с ней станется дальше, – пожав плечами, ответил Лэр.
Под ближайшим фонарем Мануэль остановился и взглянул Лэру в глаза.
– Святая Анна явилась к нам во время боя и сбила с неба ядро, летевшее прямо в меня. Не зря же, не просто так она спасла мне жизнь.
– Еще чего! – рявкнул Лэр, пристукнув о палубу тростью. – Ты, парень, в горячке умом повредился!
– Я и ядро могу показать! – возразил Мануэль. – Вон, в настиле застряло!
Но Лэр, даже не взглянув на ядро, заковылял прочь.
Встревоженный словами и хромотой штурмана, Мануэль устремил взгляд в море, в сторону фламандского берега… и увидел вдали нечто непонятное.
– Лэр!
– Чего тебе? – донесся отклик Лэра от противоположного борта.
– Там светится что-то… да ярко как! Будто бы души всех англичан, вместе взятых…
Голос Мануэля дрогнул.
– Что?!
– К нам приближается что-то странное. Поди сюда, штурман, взгляни!
Топ… топ… топ… а затем Мануэль услышал, как Лэр с шипением втянул воздух сквозь сжатые зубы и вполголоса выругался.
– Брандеры!!! – заорал Лэр во всю силу легких. – Брандеры! Подъем! Все наверх!
Не прошло и минуты, как палуба превратилась в сущий бедлам: всюду солдаты, шум, беготня…
– Идем со мной, – велел Лэр.
Мануэль последовал за штурманом на бак – туда, где уходил в глубину якорный трос. Тут Лэр вручил ему раздобытую где-то по пути алебарду.
– Руби канат.
– Но, господин штурман, мы же якорь потеряем.
– Эти брандеры так велики, что не остановишь, а если там антверпенский огонь[6], они взорвутся и погубят нас всех. Руби!
Мануэль принялся рубить неподатливый трос толщиной в ствол небольшого деревца. Но сколько он ни старался, а перерубить сумел только одну-единственную прядь, и тогда Лэр, выхватив у него алебарду, неуклюже, стараясь не опираться на поврежденную ногу, взялся за дело сам. Тут до обоих донесся крик капитана «Ла Лавии»:
– Руби якорь!
Лэр громогласно захохотал.
Натянутый трос с треском лопнул, корабль снялся с места, но брандеры были уже совсем рядом. В адском зареве Мануэль ясно видел английских матросов, снующих по пылающим палубам прямо сквозь пламя, точно саламандры или демоны. Да, все это – дьяволы, тут никаких сомнений быть не могло. Возвышавшееся над четырьмя парами брандеров пламя имело ту же демоническую природу, что и моряки-англичане: из каждого его ярко-желтого языка таращилось, высматривая Армаду, око английского демона. Порой эти демоны выпрыгивали из бушевавшего над брандерами пекла в тщетных попытках долететь до «Ла Лавии» и сжечь ее дотла. Жаркие угли Мануэль отгонял, отражал деревянным образком святой Анны да усвоенным в мальчишестве, на Сицилии, жестом, оберегающим от дурного глаза. Тем временем корабли Армады, освободившись от якорей, дрейфовали по течению без руля и ветрил и, торопясь уклониться от брандеров, нередко сталкивались друг с дружкой. Как бы яростно ни орали капитаны и прочие офицеры на коллег с других кораблей, все попусту. В кромешной тьме, да без якорей, собрать флот воедино не удалось, и за ночь большую часть кораблей унесло в Северное море. Впервые безупречные фаланги Армады оказались рассеяны, и снова сплотить ряды им было не суждено.
Когда все это кончилось, лишенная якоря «Ла Лавия» легла в дрейф, держа позицию при помощи парусов. Здесь, в Северном море, офицеры принялись выяснять, что рядом за корабли и каковы последние указания адмирала Медина-Сидония. В ожидании новостей Мануэль с Хуаном стояли на палубе, среди соседей по койкам. Хуан уныло покачал головой.
– Я в Португалии все больше пробки делал. Так вот, мы там, в Канале, были, будто пробка, которую вгоняют в бутылочное горлышко. Пока держались в горлышке, все у нас было в порядке: горлышко-то все уже да уже, попробуй нас выковырни! А вот теперь англичане пропихнули нас внутрь, в бутылку, и плаваем мы тут, в опивках пополам с гущей, и из бутылки нам больше не выбраться.
– Сквозь горлышко точно не выбраться, – согласился кто-то из остальных.
– Да и по-другому – никак.
– Господь не оставит нас. Господь доведет нас до дому, – возразил Мануэль.
Хуан вновь угрюмо покачал головой.
Не рискнув пробиваться в Ла-Манш, адмирал Медина-Сидония решил обогнуть Шотландию, а затем направить Армаду домой. Знавший северные воды, как никто из испанских лоцманов, Лэр целый день провел на флагмане, помогая прокладывать курс.
Потрепанный флот двинулся прочь от солнца, к верхним широтам студеного Северного моря. После ночной атаки брандеров Медина-Сидония всерьез принялся восстанавливать строгую дисциплину. Однажды пережившим множество баталий в Ла-Манше довелось стать свидетелями казни одного из капитанов, повешенного на ноке рея за то, что, вопреки запрету, позволил своему кораблю опередить флагман. Долго каракка, превращенная в эшафот, сновала вдоль общего строя, дабы все до единого воочию видели труп капитана-ослушника, куклой болтавшийся над волнами…
Мануэль взирал на все это со страхом и отвращением. Умирая, человек становился попросту мешком с костями: души капитана среди облаков в вышине видно не было. Возможно, сгинула в глубине моря, направившись в ад… Странное то было преображение – смерть. Отчего только Господь не соблаговолил объяснить потолковее, что ждет человека после?
Итак, «Ла Лавия», подобно всем прочим, послушно тащилась за адмиральским флагманом. Армада шла дальше и дальше, к северу, в царство стужи. Порой по утрам, поднимаясь на палубу, вахтенные дивились снастям, обросшим бахромою сосулек, сверкавших в пронзительно-желтом свете зари, словно бриллиантовые ожерелья. Бывало, море за бортом белело, как молоко, а небо над мачтами становилось серебряным. В иные дни волны обретали цвет кровоподтека, небеса же окрашивались свежей, бледной лазурью такой чистоты, что Мануэль, глядя вокруг, задыхался от страстного желания уцелеть в этом плавании и жить долго-долго, до глубокой старости. Все бы ничего… вот только холод здесь царил просто убийственный. Ночи в жару горячки вспоминались теперь с той же нежностью, что и первый дом Мануэля на побережье Северной Африки.
Мороз не щадил никого. Вся живность на борту повымерла, а потому камбуз закрыли и команда осталась без горячей похлебки. Адмирал урезал ежедневные рационы для всех, включая себя самого. Недоедание приковало его к постели до самого завершения плавания, однако матросам, работавшим с вымокшим, а то и обледенелым такелажем, приходилось еще того хуже. Глядя на мрачные лица в очереди за двумя сухарями и большой кружкой вина с водой (вот и весь дневной рацион), Мануэль рассудил: не иначе, плыть им на норд, пока солнце не скроется за горизонтом и не окажутся они в ледяном царстве смерти, на Северном полюсе, где власти Господа, почитай, нет, а уж там все сдадутся, опустят руки и в одночасье помрут. И в самом деле ветры домчали Армаду почти до самой Норвегии, страны фьордов, и только там нашпигованные ядрами корабли с огромным трудом удалось развернуть к западу.
После этого в «Ла Лавии» открылось не меньше двух дюжин новых течей. Хочешь не хочешь, пришлось матросам, и без того выбившимся из сил, обуздывая галеон, круглые сутки трудиться на помпах. Пинта вина и пинта воды в день – откуда тут взяться силам? Стоило ли удивляться, что мрут люди, как мухи? Кровавый понос, простуда, любая царапина – все это означало скорый, неотвратимый конец.
Тут воздух снова сделался зримым, на этот раз – густо-синим. Выдыхаемый, он становился еще темнее, окружал каждого облаком, затмевавшим пылающие над головами венцы человеческих душ. Лазарет опустел: всех раненых постигла смерть. В последние минуты многие звали к себе Мануэля, и он держал умирающих за руку или касался их лбов, а когда очередная душа, расставаясь с телом, угасала, точно последние язычки пламени над углями затухающего костра, молился за упокой уходящего. Теперь его звали на помощь другие, обессилевшие настолько, что не могли подняться с коек, и Мануэль шел к ним, сидел рядом, никого не оставляя в беде. Двоим из таких удалось оправиться от поноса, после чего Мануэля стали звать к себе чаще прежнего. Сам капитан, захворав, попросил его о прикосновении, но все равно умер, как и большинство остальных.
Однажды утром Мануэль встретил на палубе, у борта, Лэра. День выдался студеным и пасмурным, море сделалось серым, точно кремень. Солдаты, выводя наверх лошадей, гнали их за борт, чтобы сберечь пресную воду.
– Этим следовало заняться сразу же, как только нас вытеснили из Рукава, – сказал Лэр. – Сколько воды на них даром потрачено…
– А я и не знал, что у нас лошади есть на борту, – признался Мануэль.
Лэр горько, невесело рассмеялся.
– Ну, парень, по части глупости ты всякому фору дашь! Сюрприз за сюрпризом!
Лошади неуклюже падали в воду, сверкали белками глаз, бешено раздували ноздри, выпуская наружу клубы темно-синего воздуха, барахтались у борта в недолгих попытках спастись…
– С другой стороны, неплохо бы часть на мясо забить, – заметил Лэр.
– Это ж лошади?
– Хоть конина, а тоже мясо.
Лошади исчезли из виду, сменив синь воздуха на серую, точно кремень, воду.
– Жестокость это, – сказал Мануэль.
– В «конских широтах»[7] они по часу бы мучились, – пояснил Лэр. – Лучше уж так. Видишь вон те высокие облака? – спросил он, указывая на запад.
– Вижу.
– Стоят они над Оркнейскими островами. Над Оркнейскими… а может, и над Шетландскими, я уже ни в чем не уверен. Интересно будет взглянуть, сумеет ли это дурачье благополучно провести нашу лохань сквозь архипелаг.
Оглядевшись вокруг, Мануэль обнаружил поблизости всего около дюжины кораблей: очевидно, большая часть Армады ушла вперед, за горизонт. Но, стоило ему задуматься о последних словах Лэра (кому же, как не ему, штурману, вести корабль сквозь лабиринт северной части Британских островов?), Лэр закатил глаза, точно одна из тонущих лошадей, и мешком рухнул на палубу. Мануэль с еще парой матросов поспешили отнести штурмана вниз, в лазарет.
– Это все его нога, – сказал брат Люсьен. – Ступню размозжило, вот нога и загнила. Позволил бы он мне ее отнять…
К полудню Лэр снова пришел в себя. Не отходивший от него ни на шаг, Мануэль взял штурмана за руку, однако Лэр, нахмурившись, отдернул ладонь.
– Слушай, парень, – с трудом заговорил он. Душа его мерцала, точно синяя шапочка-пилеолус, едва прикрывающая спутанные волосы цвета соли с перцем. – Я тебя кой-каким словам научу. На будущее могут сгодиться. Слушай и запоминай: «Тор конлэх нэм ан диа».
Мануэль старательно повторил непонятную фразу.
– Еще раз.
Мануэль принялся повторять слова Лэра снова и снова, будто молитву на латыни.
– Добро, – кивнул Лэр. – Тор конлэх нэм ан диа. Запомни накрепко.
После этого он поднял взгляд к палубным бимсам над головой и на вопросы Мануэля отвечать отказался. Чувства на лице штурмана сменяли друг дружку, точно тени. Казалось, Лэр смотрит вдаль, в бесконечность. Но вот, наконец, он оторвал взгляд от потолка и вновь повернул голову к Мануэлю.
– Прикоснись ко мне, парень.
Мануэль коснулся Лэрова лба. Лэр с горькой улыбкой смежил веки. Голубой венчик пламени, оторвавшись от его темени, взвился вверх, миновал потолок и исчез.
Хоронили Лэра под вечер, в дымчатом, инфернально-буром зареве заходящего солнца. Брат Люсьен прочел над усопшим краткую мессу, бормоча так, что никто ничего не расслышал, Мануэль прижал к остывшему плечу Лэра оборотную сторону своего образка, отпечатав на коже крест, а после Лэра швырнули за борт. Глядя на все это, Мануэль дивился собственной безмятежности. Месяца не прошло с тех пор, как он кричал от гнева и муки при виде гибели товарищей, однако сейчас смотрел, как исчезает в серых, точно железо, волнах тот, кто учил его и защищал, с самому ему непонятным спокойствием.
Спустя еще пару ночей после гибели Лэра Мануэль сидел в стороне от уцелевших соседей по нижней палубе, спавших, сбившись в кучу, точно выводок котят. Сидел и наблюдал за венчиками лазурного пламени, мерцавшими над изнуренными телами матросов – глядел на них безо всякой на то причины, без каких-либо чувств. Устал он смертельно.
– Мануэль! – прошептал брат Люсьен, заглянувший в узкий проем люка. – Мануэль, ты здесь?
– Здесь.
– Идем со мной.
Мануэль поднялся и последовал за доминиканцем.
– Куда это мы?
Брат Люсьен покачал головой.
– Пора, – только и ответил он, сопроводив ответ длинной фразой на греческом.
У брата Люсьена имелся при себе небольшой, с трех сторон закрытый фонарь. Освещая им путь, оба добрались до люка, ведущего вниз.
Да, Мануэлева палуба, хоть и находилась под батарейной, была вовсе не самой нижней палубой корабля: на поверку «Ла Лавия» оказалась гораздо, гораздо больше. Спускаясь вниз, Мануэль с братом Люсьеном миновали еще три палубы, без портов, так как находились они ниже ватерлинии. Здесь, в постоянном мраке, хранились бочонки с сухарями и пресной водой, ядра, канаты и прочие корабельные припасы. Миновали они и крюйт-камеру, куда каптенармус входил только в войлочных шлепанцах, дабы искра от сапожного гвоздя, воспламенив порох, не разнесла весь корабль в щепки. Затем они отыскали люк с трапом, ведущим еще ниже. Чем дальше вниз, тем уже становились проходы, и вскоре идти, выпрямившись во весь рост, сделалось невозможно. К немалому изумлению Мануэля, полагавшего, что они уже над самым килем, а то и в каком-то странном трюме, сооруженном под килем, даже эта палуба оказалась отнюдь не последней: оставив позади затейливый лабиринт черных от сырости дощатых переборок, оба снова спустились вниз. Давным-давно заплутавший, растерянный из страха потеряться и сгинуть в чреве корабля, Мануэль крепко вцепился в руку брата Люсьена. Наконец узкий коридор закончился, приведя путников к небольшой дверце. Постучавшись в нее, брат Люсьен что-то шепнул, и дверца отворилась. Неяркий свет, хлынувший в коридор, заставил Мануэля зажмуриться.
После тесноты коридоров помещение, куда они вошли, казалось невероятно просторным. То был «канатный ящик», расположенный в носу корабля, над самым килем. Столкновение с брандерами стоило «Ла Лавии» большей части якорного каната, и жалкие его остатки занимали всего-то пару углов. Помещение освещали свечи в небольших железных канделябрах, прибитых к боковым балкам. Пол под ногами был примерно на дюйм залит водой, и пламя свечей отражалось в ее зеркале крохотными белыми точками. Крутобокие стены блестели от сырости. Посреди помещения возвышался перевернутый ящик, покрытый куском холста. Вокруг ящика собралось около полудюжины человек: солдат, один из корабельных старшин и несколько матросов из тех, кого Мануэль знал только в лицо. Трилистники кобальтового пламени над их головами придавали всему вокруг явственный синеватый оттенок.
– Мы готовы, отче, – сказал один из собравшихся брату Люсьену.
Доминиканец подвел Мануэля к накрытому холстиной ящику, а остальные обступили его кругом. Тут Мануэль заметил у ближней к корме переборки, малость не достигавшей пола, пару огромных, лоснящихся бурых крыс, моргая, пошевеливая усами, взиравших на необычное оживление. Стоило Мануэлю нахмуриться, одна из них плюхнулась в воду, покрывавшую пол, и уплыла в брешь под переборкой. Извивавшийся хвост беглянки напоминал крохотную змею, что, несомненно, вполне соответствовало истинной ее сущности. Вторая крыса даже не сдвинулась с места – только сверкнула блестящими бусинами глазок, словно расплачиваясь за неприязнь Мануэля той же монетой.
Стоя за ящиком, брат Люсьен обвел взглядом собравшихся и начал читать на латыни. Начало Мануэль сумел понять без труда:
– Верую во единого Бога, Отца Всемогущего, Творца неба и земли, видимого всего и невидимого…
Голос брата Люсьена звучал властно, но в то же время умиротворяюще, с мольбою, однако ж и с гордостью. Покончив с Символом Веры, он раскрыл новую книжицу – ту самую, что всегда носил при себе, и продолжил читать по-испански:
– Знай, о Израиль: что у людей зовется жизнью и смертью, есть словно белые и черные бусы на нити, а нить та, что служит основой извечной смене белого черным, есть неизменное житие мое, связующее воедино нескончаемую череду малых жизней и малых смертей. Как ветер сбивает корабль с пути над бездной морскою, так и блуждающие ветры чувств влекут человеческий разум к бездонным глубинам. Но слушай же! Грядет день, когда свет сущий уймет все ветры, и обуздает всю нечестивую ползучую тьму, и благословит все обители твои непорочным сиянием, от венца пламенна нисходящим!
Пока брат Люсьен читал все это, солдат не спеша обошел помещение. Вначале он водрузил на ящик тарелку с разрезанным сухарем. За месяцы морского плавания сухарь успел изрядно зачерстветь, однако кто-то не поленился нарезать его на ломтики, а ломтики отшлифовать, превратив их в гостии, тонкие до полупрозрачности облатки медвяно-желтого цвета. Дыры, проточенные в сухаре червями, придавали каждой немалое сходство со старинной монетой, сплющенной и продырявленной, чтобы носить в ухе или на шее.
Затем солдат вынул из-за ящика пустую стеклянную бутылку с отсеченным верхом, превращенную в нечто наподобие чаши, и до половины наполнил ее из фляжки тем самым кошмарным вином, что хранилось в трюмах «Ла Лавии». Доминиканец все читал и читал, и солдат, убрав фляжку, обошел собравшихся одного за другим. У каждого на руках имелись незаживающие кровоточащие порезы, и каждый, растравив ранку, протягивал к поданной бутылке ладонь, роняя в вино по нескольку капелек крови. Вскоре вино потемнело настолько, что Мануэлю, не в пример остальным, видевшему голубое зарево их душ, начало казаться бархатно-фиолетовым.
Покончив с этим, солдат поставил бутылку на ящик, возле тарелки с гостиями, а завершивший чтение брат Люсьен, бросив на него взгляд, произнес нараспев последнюю фразу:
– О светильники огненны! Озарите же глубину пещер разума, осияйте возлюбленных ваших, свет неземной и тепло им даруя, дабы стали мы с вами едины!
Взяв с ящика тарелку, он начал обходить собравшихся и каждому класть в рот гостию.
– Тело Христово приимите. Тело Христово приимите.
Мануэль с хрустом разгрыз и разжевал гостию, выточенную из сухаря. Теперь-то он, наконец, понял, что происходит. Все это – божественная литургия, поминальная служба по Лэру и по всем остальным, по всем до единого, ибо все они обречены на погибель. Там, за выгнутой наружу стеной, за отсыревшим бортом – пучина морская, жмет, давит на доски обшивки, стремится проникнуть внутрь. В конце концов все они, поглощенные морской стихией, отправятся на корм рыбам, после чего их кости украсят дно океана, куда Господь почти не заглядывает. При этой мысли у Мануэля горло перехватило, да так, что он едва сумел проглотить разжеванный сухарь.
– Кровь Христову, пролитую за вас, – начал было брат Люсьен, поднося к губам половинку бутылки, но Мануэль остановил его и вынул «чашу» из рук доминиканца.
Солдат шагнул к Мануэлю, но брат Люсьен отогнал его взмахом руки, преклонил перед Мануэлем колени и перекрестился, только не как положено, а наоборот, по-гречески, слева направо.
– Ты есть кровь Христова, – сказал Мануэль, поднося к губам брата Люсьена половинку бутылки и наклонив ее так, чтоб доминиканец смог сделать глоток.
То же самое он проделал для каждого из остальных, не исключая солдата.
– Вы есть кровь Христова.
В этой части литургии никто из них ни разу в жизни участия не принимал, и некоторые с трудом сумели проглотить вино. Обнеся «чашей» всех, Мануэль поднес ее к губам и допил все до дна.
– В книге брата Люсьена сказано: свет сущий благословит все обители твои непорочным сиянием, от венца пламенна нисходящим, и тогда все мы станем Христом. Да, так и есть. Выпили мы, и теперь мы – Христос. Глядите, – он указал на оставшуюся крысу, поднявшуюся на задние лапки, а передние сложившую перед собой, словно молится, не сводя с Мануэля круглых блестящих глазок, – даже звери все чувствуют!
Отломив кусочек гостии, он наклонился и протянул его крысе. Крыса, приняв угощение, отправила его в пасть и прикосновению Мануэля противиться тоже не стала. Стоило ему выпрямиться – кровь прилила, прихлынула к голове. Огненные венцы полыхали над теменем каждого, тянулись ввысь, лизали потолочные бимсы, озаряя канатный ящик неземным светом…
– Он здесь! – вскричал Мануэль. – Он коснулся нас светом, глядите!
С этим он прикоснулся ко лбу каждого по очереди, и собравшиеся вытаращили глаза, в изумлении дивясь виду пылающих душ, указывая пальцами на головы друг друга. Окутавшиеся непорочным белым сиянием, все они обнялись, обливаясь слезами, в бородах их засверкали улыбки невероятной ширины. Отражения свечного пламени заплясали по залитому водою полу тысячами огоньков. Вспугнутая, крыса с плеском шмыгнула в брешь под переборкой, а люди хохотали, хохотали, хохотали без умолку.
Мануэль обнял брата Люсьена. Глаза доминиканца сияли от счастья.
– Все хорошо, – дождавшись тишины, сказал Мануэль. – Господь приведет нас домой.
На верхние палубы поднялись, словно мальчишки, играющие в пещере, где им знаком каждый уголок.
Оркнейские острова Армада сумела пройти без Лэра, хотя часть кораблей при том едва-едва не погибла. Далее флот вышел в Северную Атлантику, где волны сделались шире, впадины между ними – глубже, а гребни порой превосходили высотою надстройки юта и бака «Ла Лавии».
Тут с северо-востока налетели буйные ветры, никак не желавшие униматься, и спустя три недели после прохода сквозь Оркнейский архипелаг Армада не приблизилась к Испании ни на пядь. Положение на «Ла Лавии», как и на остальных кораблях, сложилось – отчаянней некуда. Без смерти не обходилось ни дня. Умерших бросали за борт без каких-либо церемоний, разве что с крестиком, отпечатанным оборотной стороной Мануэлева образка на плече. После стольких потерь нехватка воды и пищи сделалась не такой острой, как прежде, однако угрозу собою по-прежнему представляла очень и очень серьезную. Теперь «Ла Лавией» управлял призрак, жалкая тень команды, по большей части собранная из солдат. Для постоянной работы на помпах людей уже не хватало, а Атлантика каждый день отворяла в изрядно потрепанном корпусе новые течи. Вода набиралась в трюмы в таких количествах, что исправляющий должность капитана (плавание он начинал третьим помощником) решил идти к Испании напрямик, не плутая зря вдоль незнакомого западного побережья Ирландии. Поддержанное капитанами еще полудюжины поврежденных кораблей его решение было передано основной части флота, ушедшей дальше на запад, прежде чем взять курс на Испанию, и вскоре, с дозволения прикованного хворью к постели адмирала Медина-Сидония, «Ла Лавия» повернула на юг.
К несчастью вскоре после того, как корабли повернули домой, с направления чуть к норду от веста налетел ужасный шторм. Против такого они оказались бессильны. Ныряя во впадины меж волнами, «Ла Лавия» содрогалась под их ударами, пока не очутилась невдалеке от подветренного берега, побережья Ирландии.
То был конец, и все это поняли сразу же – особенно Мануэль, так как воздух вокруг почернел. Тучи, точно тысячи черных английских ядер, в десять ярусов плыли едва не над самыми мачтами, плевались молниями, сталкиваясь друг с дружкой. Воздух под тучами тоже был черен, только не так густ: зримый, словно морские волны, ветер яростными, дымчатыми водоворотами вился вокруг мачт. Товарищи Мануэля хоть мельком, да видели подветренный берег, но сам он не мог разглядеть во всей этой черноте ничего. Между тем все вокруг завопили от страха: очевидно, корабль несло к сплошной отвесной скале. Да, если так, это вправду конец…
Однако бывшим третьим помощником, выбившимся в капитаны, оставалось лишь восхищаться. Встав к штурвалу, он закричал, веля впередсмотрящему в «вороньем гнезде» искать среди скал, на которые гонит их буря, хоть какую-нибудь бухту. Но приказание оставаться на местах Мануэль, подобно многим другим, пропустил мимо ушей – за явной бессмысленностью такового. На баке, на юте, повсюду вокруг одни обнимались на прощание, другие в ужасе прятались за переборками. Многие, подходя к Мануэлю, просили коснуться их, и Мануэль, раздраженно расхаживая по полубаку, касался их лбов. Как только он к кому-либо притрагивался, одни из таких взлетали прямиком в небо, другие же прыгали за борт и, едва достигнув воды, превращались в бурых дельфинов, но Мануэль ничего этого не замечал – он молился, молился, молился во всю силу голоса:
– Зачем этот шторм, Господи, зачем? Те ветры с норда, не пускавшие нас вперед… только из-за них я и здесь. Выходит, здесь я тебе и нужен, но для чего, для чего, для чего? Хуан мертв, и Лэр мертв, и Пьетро, и Абеддин, а скоро и мы все погибнем, а чего ради? Так же нечестно! Ведь ты обещал воротить нас домой!
В ярости он выхватил нож для резки фитилей, сполз вниз, на залитую волнами палубу, подбежал к грот-мачте и с силой, глубоко вогнал клинок в дерево, усеянное намертво въевшимися в него песчинками.
– Вот! Вот твоей буре, вот!
– Экое святотатство, – заметил Лэр, выдернув нож из мачты и швырнув его за борт. – Ты же знаешь, что значит воткнутый в мачту клинок. Проделывая подобное в такой страшный шторм, ты оскорбляешь богов куда старше, древнее… и много могущественнее Иисуса.
– Вот, кстати, о святотатстве, – парировал Мануэль. – Такие вещи говоришь и еще удивляешься, отчего до сих пор блуждаешь призраком в море? Сам бы поостерегся!
Подняв взгляд, он обнаружил на грот-марсе святую Анну, указывающую третьему помощнику путь.
– Слыхала, что сказал Лэр? – крикнул ей Мануэль, но святая его не услышала.
– Слова, которым я учил тебя, помнишь? – спросил Лэр.
– Конечно, помню! Но ты, Лэр, не докучай мне сейчас: подожди, скоро и я тоже призраком стану.
Лэр отступил назад, но Мануэль, передумав с ним расставаться, окликнул его:
– Скажи, Лэр, за что нам такие кары? Ведь мы же шли в поход во славу Господа, разве нет? Не понимаю я…
Лэр, улыбнувшись, развернулся кругом, и Мануэль увидел за спиной штурмана крылья – белоперые крылья, ослепительно яркие на фоне черного, мрачного воздуха.
– Ты сам знаешь все, что я мог бы сказать.
С этими словами Лэр крепко стиснул плечо Мануэля, расправил крылья, чайкой взвился в черную высь и взял курс на восток.
При помощи святой Анны третий помощник вправду сумел отыскать в скалах брешь, изрядных размеров бухту. Прочие корабли Армады тоже нашли ее и один за другим выбросились на сушу. Тем временем «Ла Лавию» несло волнами к берегу, ближе, ближе… а едва киль ее заскрежетал о дно, все вокруг начало с треском рушиться. Мутные волны захлестнули накренившийся борт, залили палубу, и Мануэль стремглав бросился к трапу на полубак, накрытый спутанным такелажем треснувшей пополам фок-мачты. Тем временем грот-мачта рухнула в воду, подветренный борт корабля треснул, словно бадья с фитилями, и волны морские на глазах уцелевших хлынули внутрь, в трюм. Среди подхваченных морем обломков Мануэль приметил и доску с застрявшей в ней черной полусферой пушечного ядра – наверняка того самого, что угодило бы прямо в него, если бы не вмешательство святой Анны. Вспомнив, как та спасла его жизнь, Мануэль несколько успокоился и принялся ждать ее появления. До берега оставалось всего ничего, две-три длины корпуса галеона, только разглядеть его в мутном воздухе оказалось не так-то легко, но плавать Мануэль, подобно большинству товарищей, не умел и встревоженно озирался кругом в поисках святой Анны. Тут рядом с ним возник брат Люсьен в долгополой черной рясе.
– Если ухватиться за доску, волны вынесут нас на сушу! – крикнул доминиканец сквозь свист черного ветра.
– Плыви! – прокричал в ответ Мануэль. – Я святой Анны дождусь!
Брат Люсьен только пожал плечами. Ветер подхватил его рясу, и Мануэль обнаружил, что доминиканец задумал спасти литургические золотые цепи, обвязав их вокруг пояса. Подойдя к лееру, брат Люсьен прыгнул вниз, к уносимому волнами обломку реи… однако дотянуться до спасительного рангоутного дерева не сумел и камнем пошел ко дну.
Тем временем волны добрались до баковой надстройки. Еще немного, и пенные буруны оторвут ее от киля… Большая часть команды, доверившись тому или иному обломку дерева, уже покинула разбитый корабль, но Мануэль не спешил. Мало-помалу он начал тревожиться, и тут среди выбравшихся на едва различимый во мраке берег появилась она, присноблаженная бабушка Господа. Ступив в белую пену морскую, она поманила Мануэля к себе, и тогда он разом все понял.
– Ну конечно, ведь все мы есть Христос, вот я и дойду до берега, подобно Спасителю!
С этой мыслью Мануэль попробовал ногою поверхность воды. Вода показалась ему малость, скажем так, зыбковатой, но удержать его вес вроде бы вполне могла. Наверное, море сейчас – все равно, что пол их ныне погибшей «часовни», добрая твердь Господня, сокрытая под тонким слоем воды. Рассудив так, Мануэль смело шагнул на гребень волны, поднявшийся до высоты полубака… и сразу же ухнул вниз, в соленую морскую бездну.
– Эй! – пробулькал он, рванувшись к поверхности. – Эй!
Нет, на сей раз святая Анна безмолвствовала. Со всех сторон его окружали лишь ледяные соленые воды. Задыхающемуся, барахтающемуся в волнах, Мануэлю вспомнилось, как еще в детстве, в Марокко, отец взял его с собою на берег, поглядеть на отплытие гребных галер, везущих паломников в Мекку. Ничто на свете не могло бы столь же разительно отличаться от побережья Ирландии, как тот безмятежный, насквозь пропеченный солнцем золотисто-коричневый пляж, где они с отцом вышли на мелководье, поплескаться в теплой воде, гоняясь за лимонами. Лимоны отец забрасывал чуть глубже, и они прыгали, приплясывали на волнах у самой поверхности, а Мануэль плыл, греб по-собачьи, со смехом, захлебываясь, догонял их и доставал.
Сейчас, фыркая, кашляя, отчаянно суча ногами в попытках еще хоть разок поднять голову над ледяной соленой похлебкой, он представлял себе те лимоны во всех, в мельчайших подробностях. Пляшущие в зеленоватой воде, бугристые, продолговатые, цвета солнца, поднявшегося над горизонтом поутру во всей красе… легонько покачиваются под самой поверхностью, порой выставляя наружу золотистый бочок. Притворясь одним из этих лимонов, Мануэль лихорадочно вспоминал зачаточные навыки плавания по-собачьи, сослужившие ему добрую службу на мелководье у марокканского берега. Так, руками вниз… нет, не выходит, не выходит…
А между тем волны несли, гнали его к полоске суши кубарем, словно лимон. Наткнувшись на дно, Мануэль поднялся. Глубина оказалась всего-то по пояс, однако новая волна ударила в спину, швырнула вперед, и на сей раз нащупать дна ему не удалось. «Нечестно!» – подумалось Мануэлю, но тут его локоть вонзился в песок, и он, извернувшись, снова встал на ноги. Теперь вода доставала лишь до колен. Присматривая за коварными волнами, набегавшими сзади, из мрака, он двинулся к берегу, к широкой полосе грубого, крупнозернистого песка, устланного ковром вынесенных на сушу водорослей.
На берегу, в отдалении, виднелись матросы, товарищи, пережившие крушение корабля, а еще… а еще – множество английских солдат, конных и пеших, разящих палашами, а то и просто прикладами аркебуз изнуренных людей, распростертых на грудах морской травы.
При виде этой картины Мануэль застонал.
– Нет! Нет! – закричал он.
Однако все это ему не чудилось.
– О Господи, – прошептал Мануэль и, обессилевший, опустился на песок.
Дальше, на берегу, солдаты истребляли его собратьев, раскалывая хрупкие, точно яичная скорлупа, черепа, орошая засохшие водоросли желтком мозга. Не в силах ничем помешать им, Мануэль забарабанил онемевшими до бесчувствия кулаками о прибрежный песок. Переполняемый ужасом, смотрел он во мрак черного воздуха, на поднимающихся на дыбы огромных, призрачных лошадей. Солдаты двигались вдоль берега, приближались к нему.
– Стану-ка я невидимым, – решил Мануэль. – Уж в этом-то святая Анна мне не откажет.
Однако вспомнив, чем завершились попытки пройтись по воде аки посуху, он счел за лучшее пособить чуду – нетвердым шагом выбраться на берег и закопаться в самую высокую кучу морской травы. Разумеется, незримым он стал и без этого, но под «одеялом» из водорослей было гораздо теплее. Размышляя обо всем этом, Мануэль неудержимо дрожал. Ни иззябшее тело, ни онемевшие руки не чувствовали неподвижной земли.
К тому времени, как он очнулся, солдат и след простыл. Товарищи по плаванию лежали вдоль берега, будто белые бревна, колоды, выброшенные на сушу прибоем; вокруг, чуя поживу, собирались волки да вороны. Закоченевшему, утратившему способность двигаться, Мануэлю потребовалось добрых полчаса, чтоб приподнять голову и оглядеться. Еще полчаса он выбирался из-под кучи водорослей, а после ему, хочешь не хочешь, снова пришлось прилечь.
Придя в сознание, он обнаружил рядом изрядных размеров бревно, давным-давно вынесенное морем на сушу, за многие годы отполированное песком до серебристого блеска. Воздух вновь сделался чист: чувствуя, как он с каждым вдохом наполняет грудь, с каждым выдохом струится наружу, Мануэль его больше не видел. В небе сияло солнце: настало утро, шторм унялся. Любое движение тела, доведенное до конца, казалось немалой победой – целой жизнью, целой эпохой. Насквозь просоленная кожа словно бы сделалась полупрозрачной. Всю одежду, кроме обрывков штанов вокруг пояса, он потерял. Невероятным усилием воли Мануэль заставил руку поднять ладонь, коснулся мертвого дерева негнущимся указательным пальцем. Да, бревно палец чувствовал – стало быть, он все еще жив…
Рука бессильно упала на песок. Бревно там, где палец коснулся дерева, преобразилось: на серебристом боку его появилось ярко-зеленое пятнышко, а над пятнышком поднялся, потянулся к солнцу тонкий зеленый побег, растущий, крепнущий на глазах. Вот на нем распустились листочки, а затем, к величайшему изумлению Мануэля, набух, развернул лепестки цветочный бутон. Миг – и над бревном закачалась прекрасная белая роза, влажно поблескивавшая в ясном утреннем свете.
Кое-как ухитрившись подняться, Мануэль закутался в водоросли, прошел в глубину берега целую четверть мили и тут-то набрел на людей. Встречных, точности ради, оказалось трое: двое мужчин и женщина. Более дикого вида Мануэль не мог бы даже вообразить. Мужчины, похоже, в жизни не стригли бород, а мощью рук не уступали Лэру. Женщина выглядела точной копией миниатюрного портрета святой Анны с его образка, но, стоило ей подойти поближе, одежда ее оказалась невероятно грязна, улыбка щербата, а кожа пятниста, будто собачье брюхо. Такого множества веснушек Мануэль никогда еще не видал и уставился на них – на нее – с тем же изумлением, с каким женщина и ее спутники таращились на него.
Мануэля охватил страх.
– Пожалуйста, спрячьте меня от англичан, – сказал он.
При слове «англичане» мужчины сдвинули брови, склонили головы на сторону, затараторили на непонятном, неведомом языке.
– Помогите мне, – попросил Мануэль. – Речи вашей я не понимаю. Помогите.
Но сколько он ни пробовал объясниться – по-испански, по-португальски, по-арабски, по-сицилийски, – мужчины только хмурились, злились сильней и сильней, а когда Мануэль перешел на латынь, вовсе подались назад.
– Верую во единого Бога, Отца Всемогущего, Творца неба и земли, видимого всего и невидимого… особенно невидимого…
Чуточку истерически рассмеявшись, он схватился за образок и показал им крест. Встречные уставились на медальон в совершеннейшем недоумении.
– Тор конлэх нэм ан диа, – само собой сорвалось с Мануэлева языка.
Все четверо вздрогнули от неожиданности. Подхватив его с двух сторон, мужчины оживленно затараторили, замахали свободными руками, а женщина улыбнулась, и Мануэль понял, что она совсем еще молода. Тогда он повторил то же самое снова, и встречные вновь залопотали по-своему, обращаясь к нему.
– Благодарю тебя, Лэр. Благодарю тебя, Анна. Анна, – сказал он девушке и потянулся к ней.
Девушка, пискнув, отступила назад.
– Тор конлэх нэм ан диа, – повторил Мануэль в третий раз.
Мужчины подняли его, так как сам он идти больше не мог, и понесли через заросшую вереском пустошь. Мануэль, улыбнувшись, расцеловал обоих спасителей в щеки, чем изрядно их насмешил, и опять повторил волшебные слова и почувствовал, что его неудержимо клонит в сон.
– Тор конлэх нэм ан диа, – с улыбкой сказал он напоследок.
Девушка нежно смахнула со лба Мануэля пряди мокрых волос. Прикосновение оказалось до боли знакомым – тем самым, дающим начало цветению в сердце, в душе.
…смилуйтесь Господа ради…