Когда дежурный по Совету милиции доложил, что машина подана, я еще раз перечитал телефонограмму начальника Московской уголовно-разыскной милиции:
«…Список похищенного в Патриаршей ризнице покуда не составлен, однако, по словам архимандрита Димитрия, стоящего во главе попечения о ризнице, и архиепископа Грозненского Михаила, ущерб составляет несколько десятков миллионов золотых рублей… Антисоветскими элементами распространены слухи, будто из ризницы исчезли реликвия православной церкви: хитон Иисуса Христа и часть ризы Богородицы. В связи с этим возбужденная толпа обывателей окружила ризницу. Возможны нежелательные эксцессы и самосуды. Прошу принять срочные меры…»
Ну конечно, сам начальник уголовно-разыскной милиции никаких мер принять не мог. Этим, по его мнению, должен был заниматься Совет милиции.
– Комендатура Кремля оцепила ризницу? – спросил я у дежурного.
– Не знаю, товарищ Косачевский. Никак не могу с ними соединиться.
– А Дубовицкий уже на месте происшествия?
– Тоже не знаю.
– А что вы знаете?
Он вымученно улыбнулся, вздохнул и положил брошенную мною телефонограмму в синюю папку, на обложке которой было вытиснено: «Градоначальничество города Москвы». И дежурный и папка перешли к нам по наследству. Неважное наследство…
Приказав протелефонировать об ограблении Патриаршей ризницы председателю Совета милиции Рычалову, я в сопровождении Артюхина вышел на улицу.
Было еще темно, но густой морозный воздух уже сотрясали звуки бесчисленных колоколов, зовущих к ранней обедне. Подхваченный ветром колокольный гул плыл над Тверской, над голыми черными деревьями, над гребнями еще не разобранных баррикад.
Бум, бумм, буммм…
Блекли тени на сугробах бульваров. Ветер волочил по обледеневшим булыжникам мусор и выпавший за ночь колкий снег.
Холодно, тоскливо, неуютно.
Возле пушек перед рыжим фасадом Московского Совдепа зябли в своих долгополых шинелях солдаты-двинцы. А с противоположной стороны Тверской глядел на них, подняв над головой шашку, застывший от мороза чугунный Скобелев.
– Помочь? – спросил Артюхин у шофера, который уже добрых десять минут крутил ручку мотора.
– Чего там, обойдусь… – Парень вытер пот со лба и вновь принялся за свое, похоже, безнадежное дело. Большой черный кот, покосившись на автомобиль, рысцой перебежал дорогу.
– А чтоб тебя! – расстроился Артюхин.
Москва просыпалась. То там, то здесь вспыхивали желтым светом окна домов. Мелким перебором прозвенел груженный дровами трамвай. Мимо чугунного генерала к гостинице «Дрезден» прошел отряд красноармейцев. Выползали на улицу дворники. Лениво переговаривались у соседнего особняка, где на спускавшемся с балкона полотнище красовался манифест пананархистов.
«Дворники, творите анархию! – призывал он. – Швейцары, творите анархию! Кандальщики, воры, убийцы, проститутки! Сыны темной ночи, станьте рыцарями светлого дня… Творите анархию!»
Судя по оплывшим лицам дворников, которым предстояло стать «рыцарями светлого дня», они не столько были озабочены проблемами анархии, сколько желанием опохмелиться. Впрочем, некоторые, повинуясь привычке, лениво скребли лопатами панель.
Вконец выведенный из терпения шофер длинно и изобретательно выругался. Кажется, это и сломило сопротивление автомобиля. Мотор закашлял, засопел.
– Можно ехать, товарищ Косачевский, – сказал шофер. – Только вы уж папироску бросьте: как бы взрыва не было. Не лошадь какая – техника.
Артюхин, большой, грузный, с карабином за плечом, предупредительно открыл передо мной дверцу:
– Пожалуйте, Леонид Борисович.
Это у сибиряка получилось почти изящно: вышколенный адъютант, да и только.
– Через Столешников и по Большой Дмитровке? – спросил шофер.
– А то, – подтвердил Артюхин. – По Тверской как поедешь? Разве что в ускок: булыжники-то вывернуты. Надо бы замест нетрудового населения мужика сюда. Мужик бы враз все замостил. А эти что? И лома в руках не держали…
Собственно, до Кремля было рукой подать, но Артюхин считал, что заместитель председателя Московского совета милиции обязан разъезжать по делам только на автомашине, благо таковую нам выделили еще в декабре.
– Кнопку нажми, – приказал он шоферу.
– Зачем?
– Для авторитетности, елова шишка!
Шофер надавил на клаксон, и Дмитровка огласилась таким хриплым ревом, что часовой в шубе, мирно дремавший у подъезда какого-то учреждения, дико завертел головой и потянулся за винтовкой.
– Вот это по-нашему, – удовлетворенно сказал Артюхин.
На Красной площади было уже довольно людно. Темнела толпа у часовни Иверской Божьей Матери, группами и поодиночке брели богомольцы в сторону Никольской улицы, к Казанскому собору. Поврежденные артиллерийским обстрелом часы на Спасской башне неизменно показывали тридцать пять минут четвертого. Время для них остановилось…
Установленные на кремлевских стенах прожекторы были уже выключены. Высоко в небе, распластав крылья, сидели на башнях двуглавые орлы. Они прислушивались к перезвону колоколов и неодобрительно косились на бумажные цветы, венки и красно-черные ленты на гигантской могиле тех, кто был здесь похоронен в ноябре прошлого года и чьи неприкаянные души, по слухам, бродили ночами по площади, пугая богобоязненных обывателей…
Автомобильные фары осветили стоящих у могилы старуху с двумя детьми, несколько женщин и красногвардейца с винтовкой. На стене пузырилось красное полотнище с размытой надписью: «Жертвам – предвестникам мировой социалистической революции».
Мы подъехали к Спасским воротам. Рядом с древком красного флага светилась лампада под ликом Иисуса Христа. Артюхин поспешно сдернул с головы шапку и перекрестился. Шофер укоризненно посмотрел на него:
– Бога-то нет, товарищ!
– До этого я и без тебя дошел, – строго сказал Артюхин и перекрестился вторично…
Иван Великий, звонница и Филаретова пристройка уже были оцеплены со стороны Соборной площади солдатами кремлевской охраны. Матерились охотнорядцы. Напирали на охрану, угрожая подвешенными к ремешкам гирями, колами, ломами.
Цепь была редкой, и толпа наверняка смяла бы ее, если б не серый броневичок комендатуры, который скромно пристроился рядом с громадным цоколем Царь-колокола. Хоботки двух пулеметов действовали благотворно. Стоило пулеметам слегка шевельнуться, как людская волна тотчас откатывалась назад, обнажая перед шеренгой солдат широкую полосу утрамбованного снега. Сведениями о том, что в арсенале Кремля нет ни одной пулеметной ленты, а сами пулеметы броневика испорчены в ноябре юнкерами, охотнорядцы не располагали…
От стоящей возле броневика группы отделились начальник Московской уголовно-разыскной милиции, бывший присяжный поверенный Дубовицкий и толстый человек в сдвинутой на затылок бобровой шапке – профессор изящных искусств Карташов, которого Дубовицкий обычно привлекал в качестве эксперта.
– Доброе утро, господин Косачевский, – благодушно приветствовал меня Карташов.
Профессор был из числа тех, кто находит для себя развлечение во всем, и в первую очередь в неприятностях ближних. Его забавляли бушующая толпа, солдаты, броневик и конечно же сенсационное ограбление, о котором завтра будут кричать все газеты.
В противоположность ему Дубовицкий всем своим видом выражал благопристойную скорбь. Это соответствовало его официальному положению. Пожимая мне руку, он выразил надежду, что я хорошо провел ночь. Сам Дубовицкий, судя по тщательно выбритому, отдохнувшему лицу с косыми бачками и кокетливой эспаньолкой, не только великолепно выспался, но и успел уделить максимум внимания своей внешности. От него пахло дорогими аткинсоновскими духами – необходимой принадлежностью туалета каждого порядочного человека.
Я поинтересовался, действительно ли похищены хитон и риза.
– Увы, нет, – комически вздохнул Карташов. – Оскудели верой православные! Ларцы украли, а реликвии выкинули…
Договорившись с Карташовым, что он составит подробное описание наиболее ценных вещей, я спросил у Дубовицкого, осматривал ли он ризницу.
– Еще нет. Хотел вас дождаться, – объяснил он. – Но там уже работают мои люди. У меня, кстати, к вам просьба, Леонид Борисович. Переговорите, пожалуйста, с комендантом.
– О чем?
– О солдатах… бронеавтомобиле… Право, весь этот воинский антураж ни к чему. Он лишь будоражит и без того возбужденную религиозную массу.
– Если не ошибаюсь, именно вы просили принять меры против этой «религиозной массы»?
– Я тогда еще не знал, что грабители не тронули хитона и ризы. А теперь, когда недоразумение выяснилось…
– Разве им, – я кивнул в сторону толпы, – не сказали об этом?
– Сказали, разумеется. Помощник коменданта объявил, что реликвии находятся в сохранности.
– В чем же дело?
– Они не верят, – сказал Дубовицкий и, помявшись, добавил: – Помощник коменданта для них не авторитетен.
– А кто же, позвольте полюбопытствовать, для них авторитетен?
– Архимандрит Димитрий, – извиняющимся тоном сказал Дубовицкий. – Я уже с ним беседовал…
– И что же?
– Мне посчастливилось его уговорить. Может быть, ему удастся успокоить людей… На него можно положиться…
– Я предпочитаю в подобных случаях полагаться только на пулеметы, Виталий Олегович.
Ловко увернувшись от брошенного кем-то камня, Дубовицкий пожал плечами:
– Воля ваша.
Из-за моей спины вывернулся некто в хорьковой шубе и пенсне на носу. Напористо сказал:
– Господин Косачевский, мне как репортеру «Русских ведомостей», – он протянул корреспондентский билет, – желательно бы задать вам один вопрос…
– Если позволите, первым вопрос задам я. Как вы ухитрились проникнуть через оцепление?
Некто в шубе польщенно осклабился:
– Смею уверить, это было не так уж трудно. Проявив некоторую изобретательность…
– Тогда вторично проявите свою изобретательность и проникните обратно. Это будет еще легче.
– Я протестую, господин Косачевский.
– Естественно.
– Позвольте… – Но Артюхин уже передавал его с рук на руки ближайшему солдату.
Дубовицкий, молча и неодобрительно наблюдавший эту интермедию, поморщился:
– Опрометчиво, Леонид Борисович. Как-никак, а «Русские ведомости» – голос независимой интеллигенции.
О «чистоте» голоса этой газетки можно было, конечно, поспорить. Но к чему? Ведь Дубовицкий не только «Русские ведомости», но и самого себя тоже причислял к стоящей над партийными раздорами истинно русской интеллигенции. Бывший присяжный поверенный считал, что ему и его единомышленникам предстоит объединить демократические силы и повести их… Вот куда именно, Дубовицкому было неясно: то ли ко всемирному христианскому братству, то ли к коммунизму, то ли к конституционной монархии с либеральным профессором на престоле.
Начальником уголовно-разыскной милиции он стал летом семнадцатого при Временном правительстве. И теперь заканчивал свою карьеру полным развалом разыскной работы.
– Разговор о русской интеллигенции отложим до другого раза, Виталий Олегович. А сейчас, будьте любезны, введите меня в курс дела.
– Да, да, разумеется, – поспешно сказал он. – Все обстоятельства преступления покуда не выяснены. Но…
По словам Дубовицкого, вчера во второй половине дня ризничий – архимандрит Димитрий в сопровождении разводящего келейника, подрядчика и двух столяров направился в ризницу. Печать на входной двери была в полном порядке, замки тоже.
Однако, когда ризничий прошел мимо разобранных шкафов у входа – их-то и должны были собрать рабочие, – он обратил внимание на осколки стекла. Он кинулся к стенной нише. Толстое зеркальное стекло, прикрывающее ее, было выбито, а сама ниша пуста. В этот момент разводящий келейник крикнул, что дверь между первой и второй палатой взломана.
Оказалось, что восьмиугольная витрина с крестами, фимиамницами и панагиями почти пуста. Точно так же были очищены грабителями многоярусные дубовые шкафы в третьей, четвертой и пятой палатах, витрины и застекленные стеллажи вдоль стен, кованые сундуки, пятистворчатый шкаф, в котором находились ценности Успенского собора, в том числе и реликвии православной церкви.
– Почему же об ограблении советским властям было сообщено не вчера, а сегодня?
На этот вопрос Дубовицкий ответить не мог.
– Архимандрит, – сказал он, – телефонировал мне о случившемся на квартиру около четырех часов утра. О том, как была обнаружена кража и когда, я узнал уже здесь.
– Вы опрашивали архимандрита?
– Нет, я не считал это удобным.
– А вообще расследовать ограбление вы считаете удобным?
– Видите ли, Леонид Борисович, мои сотрудники сняли допрос с разводящего келейника, подрядчика и ювелира ризницы Кербеля. Я считал, что этого достаточно.
– Когда и кем ризница посещалась в последний раз?
– Затрудняюсь вам что-либо ответить.
– Ризничий здесь? – спросил я, чувствуя, что добиться от него какого-либо толка мне так и не удастся.
– Разумеется, Леонид Борисович. Он очень взволнован случившимся.
Я послал Артюхина за архимандритом. Долго разыскивать его не пришлось: ризничий стоял вместе со стареньким монахом в нескольких шагах от нас. Высокий, стройный, он был красив и немного картинен. Синие строгие глаза смотрели спокойно и выжидательно.
– Почему вы только сегодня сообщили в милицию об ограблении? – спросил я.
– Для этого имелись свои причины.
– А именно?
– В церковной иерархии существует такая же субординация, как и в светской, – спокойно и вразумительно объяснил он. – Поэтому, узнав об ограблении, я счел своим долгом прежде всего поставить в известность патриарха и действовать, сообразуясь с его указанием.
– Выходит, он возражал против того, чтобы вы сразу же сообщили нам?
– Вы склонны к поспешным выводам, господин Косачевский. Патриарх, понятно, не возражал. Но в момент обнаружения кражи его не было. Он находился в Звенигороде. Я туда послал нарочного. Как только было получено указание его святейшества, я тотчас же телефонировал господину Дубовицкому.
– Почему вы так долго не навещали ризницу? – Мне показалось, что он смешался. Но может быть, мне это только показалось?
– Я считал, что в слишком частых посещениях не было особой необходимости.
– Как видите, вы ошиблись.
– За свою ошибку я готов держать ответ перед Богом и Поместным собором.
Кажется, Димитрий был уверен, что Бог и Поместный собор с него строго не спросят. Впрочем, на их месте я бы тоже проявил снисходительность: посещения ризницы вряд ли помешали бы ограблению. И в то же время пренебрежение своими обязанностями совсем было непохоже на Димитрия.
– Вы кого-нибудь подозреваете?
– Мой духовный сан не дает мне права на подозрения.
– Список похищенного уже составлен?
– Видимо, да. Этим занимался ювелир ризницы Кербель.
– Вы ему полностью доверяете?
– Кербель работает в ювелирной мастерской ризницы свыше двадцати лет. Кроме того… – Не окончив фразы, он замолчал и поднял кверху глаза.
По водосточной трубе, упираясь ногами в рустовку стены, спускался человек. Поржавевшая, покрытая наледью жесть скрипела, сыпались куски ржавчины…
– Это еще что за явление?
– Кажется, Волжанин, – неуверенно ответил Дубовицкий.
– Какой Волжанин?
– Матрос… Он у нас агентом второго разряда числится.
В сажени с небольшим от земли Волжанин повис на руках и спрыгнул. Мягко ступая ногами в шерстяных носках – сапоги, видимо, оставил в ризнице, – подошел к нам и, обнажив в улыбке золотые зубы, шутовски представился:
– Краса и гордость революционной Балтики Николай Севастьянович Волжанин.
Дубовицкий укоризненно покачал головой:
– Ну зачем же по трубе? Ведь есть лестница… Нехорошо.
– Эксперимент, товарищ Дубовицкий.
– Какой эксперимент?
– Проверочка. Проверял, могли ли те, что ризницу грабанули, этот риф взять.
– Ах вон оно что!
– Передохну чуток – наверх полезу.
– Шею свернете, – сказал я. – Не советую судьбу искушать.
Он зыркнул на меня глазами, пригладил ладонью мокрую от пота челочку:
– Судьба – баба добрая!
– Как для кого…
– Для моряков, понятно. Меня лично она навек полюбила, не первый год с ней марьяжу. Так что до свиданьица наверху.
Проводив глазами матроса, Дубовицкий меланхолично заметил:
– Вот с каким кадром приходится работать, Леонид Борисович!
Я был согласен с его невысказанной, но подразумевающейся характеристикой. Похожих «братишек» я навидался в Петрограде, когда участвовал в разоружении матросов-анархистов Второго флотского экипажа. Но Дубовицкий зря рассчитывал на мое сочувствие: даже когда он был прав, я все равно не мог преодолеть свою антипатию к нему.
Волжанин с ловкостью кошки карабкался по трубе. Кажется, судьба к нему действительно благоволила…
Я повернулся к Димитрию:
– Вы будете нас сопровождать при осмотре, Александр Викентьевич?
– Если в этом имеется надобность… Правда, меня ждут в синодальном доме…
– Не смею задерживать, Александр Викентьевич.
Когда архимандрит ушел, Дубовицкий удивленно сказал:
– Вы, оказывается, знакомы с его высокопреподобием?
– Без малого двадцать лет. Он преподавал в семинарии, где я учился. В миру его звали Александром Викентьевичем. Александр Викентьевич Щукин.
– А матросик-то курносик вскарабкался! – подал голос Артюхин. – Ну чистая кошка!
Мы задрали головы. Волжанин, который казался снизу совсем маленьким, помахал нам рукой и скрылся в проеме углового окна.
«Вот сукин сын», – подумал я и сказал:
– Повезло вам, Виталий Олегович, с пополнением. Каких лихих ребят прислали, а?
– Разумеется, разумеется, – кисло согласился он.
Мы прошли мимо сложенных вдоль стены разобранных шкафов, упакованных в рогожу.
В полутемном зале с застоявшимся воздухом пахло пылью, лампадным маслом и чем-то горелым. На каменных стенах темнели разводы копоти. Под ногами хрустело стекло. Осколками был усеян весь пол. Неподалеку от прямоугольной глубокой ниши валялись обрывки веревок и куски брезента. Тут же несколько окурков, молоток, сплющенная позолоченная чаша, наполовину пустая бутылка с какой-то жидкостью.
– Видимо, здесь грабители упаковывали похищенное, – заметил Дубовицкий.
– Я всегда восхищался вашей проницательностью, Виталий Олегович.
Он покраснел, суетливо достал портсигар, но вовремя спохватился и сунул его обратно: в ризнице курить не полагалось…
– Вы богаты папиросами? – Папиросы, как и духи, были высшего разбора. Давно я не курил таких папирос…
Недалеко от окна лежала груда скомканных парчовых, бархатных и шелковых одеяний. Помощник ризничего, рябой монах в выцветшей камилавке, поспешно поднес лампу. Но и без нее хорошо были видны переливающиеся гиацинтом архиерейские мантии с бархатными скрижалями на груди; шитые золотом плащаницы; старинные, почти в человеческий рост, греческие ризы с вырезом для головы; ризы иерархов православной церкви – саккосы и полиставрии.
Когда-то на экзамене в семинарии меня основательно гоняли по духовным одеяниям. Экзаменатор, ехидный тощий старичок, которого непрестанно мучила икота, по каким-то соображениям, а может, просто из вредности характера, обязательно хотел меня срезать.
«Что знаменует риза, она же фелонь?» – изгибался он вопросительным знаком и приставлял к уху трубочку.
«Когда воины глумились над Спасителем, – барабанил я, – они обрядили его в рубище с дырой для головы. Потому, благоговея перед муками распятого, Церковь признала сие одеяние священным. Оно напоминает иерею, что в служении своем он изображает Господа и потому должен облекаться правдою при всех делах своих».
«А какие слова должен говорить иерей при облачении?»
«Слова псалма: «Священницы Твои, Господи, облекутся в правду и преподобнии Твои радостию возрадуются».
Старичок недовольно икал и задавал очередной вопрос:
«Что знаменует епископская мантия?»
«По изъяснению Симеона Солунского, мантия сия знаменует всепокрывающую силу Божию…»
Старичок гонял меня до седьмого пота, но поставил высший балл.
Александр Викентьевич Щукин, принявший вскоре монашество и ставший Димитрием, умел вбивать в тупые бурсацкие головы подобную премудрость…
Интересно, что бы сказал ехидный старичок, увидев этот ворох?
Рябой монах, кряхтя, опустился на колени, вытащил из кучи одежд парчовый саккос с нашивной епитрахилью – приперсником, что свидетельствовало о принадлежности саккоса патриарху. Разгладил парчу ладонью, так же кряхтя, поднялся.
– Саккос первого патриарха Всероссийского, святейшего Иовы, – сказал он. – Опоганили, святотатцы… Звонцы золотые срезали, круги срезали, жемчуг оборвали…
– Двенадцать крупных жемчужин весом от десяти до шестнадцати каратов, – эхом отозвался тихий надтреснутый голос.
Это сказал маленький человек с непомерно крупной головой на узких, худых плечиках. Он стоял за спиной монаха. Я не видел и не слышал, как он подошел. Это было тем более странно, что каждый шаг здесь сопровождался скрежетом стекла.
– С кем имею честь?.. – спросил Дубовицкий.
– Кербель. Ювелир Патриаршей ризницы Федор Карлович Кербель.
На нем была длинная, расходящаяся книзу темная крылатка, и от этого Кербель походил на какой-то неведомый природе черный гриб. Очки, одутловатое лицо с обвисшими щеками, в глазах – тихое безумие. Я спросил, составил ли он опись похищенного. Оказалось, что список составлен и копия его передана Карташову.
– Оригинал у вас?
– Нет, – сказал Кербель, – у агентов сыскной милиции.
– Где они сейчас?
– В ювелирной мастерской ризницы.
– Вот и подождите нас там. Мы скоро будем.
Он исчез так же неслышно, как и появился.
– Странный господин, – сказал Дубовицкий, а все время молчавший вопреки своим привычкам Артюхин вставил:
– Странный не странный, а умом малость грабленный. У меня на памятях точно вот такой блаженный на заимке бедствовал. Федором дразнили. Только этот на ногу помоложе будет – юркий.
Мы прошли все залы, и везде нас сопровождал мерзкий скрежет битого стекла.
Долго осматривали угловое окно с выпиленной решеткой и вырванным металлическим ставнем. Отсюда хорошо были видны шляпа Царь-колокола и расположенный наискось синодальный дом с церковью Двенадцати Апостолов.
Артюхин поднял с пола выпиленную решетку с обрывками привязанной к ней веревки. Веревка была из пеньки, просмоленная, двухшнурковая. Крепкая веревка. Видимо, тот, кто распиливал прутья, чтобы не сорваться, привязал себя. Ставень он вырвал с помощью деревянного бруска, который теперь валялся на полу. Упакованные же в брезент ценности они спускали вниз на веревке. С той стороны, где находился часовой, окно это не просматривалось.
– Распилы снизу вверх, – изрек Дубовицкий, тщательно исследовавший решетку. Для подобного заключения совсем не обязательно было кончать Московский университет по юридическому факультету. Даже я, недоучившийся студент Демидовского юридического лицея, и то обратил на это внимание.
– Кто у вас помимо Волжанина занимается расследованием ограбления?
Он назвал инспектора Борина и агента первого разряда Павла Сухова. Этих двоих я знал. Борин, инспектор по Рогожско-Симоновскому району, был опытным работником, начавшим службу в сыскной полиции еще в конце прошлого века. Кажется, он тяготел к монархистам, но это ему не мешало честно работать и при Временном правительстве, и при советской власти. Поэтому, когда я в ноябре семнадцатого занимался чисткой милицейского аппарата, я оставил его на прежней должности. Что же касается Павла Сухова, то это был парень из наших: большевик, недавний рабочий. Во время боев в Москве он командовал отрядом, который вместе с красногвардейцами завода Тильманса сражался на Кудринской площади.
По-юношески суровый и по-юношески же застенчивый, Сухов нравился мне своим максимализмом и поразительной тягой к знаниям. Он интересовался всем: законоведением, коневодством, философией, столярным делом, богословием и производством ситца. К книге он относился с таким же благоговением, с каким верующий относится к иконе. За плечами его было пять или шесть классов гимназии, и среди послеоктябрьского пополнения милиции он считался одним из наиболее грамотных.
– Неплохой выбор.
Дубовицкий был польщен. Он положил решетку с «распилами, идущими снизу вверх», отряхнул руки, тщательно вытер их носовым платком. Платок источал густой запах духов, и Артюхин чихнул.
– Будьте здоровы, – вежливо пожелал Дубовицкий, снисходя к низкому уровню культуры революционных масс.
– Благодарствуйте, – так же вежливо отозвался Артюхин и деликатно высморкался с помощью двух пальцев, изящно отставив мизинец. Пробыв после фронта три месяца в охране царской семьи в Тобольске и «насквозь изучивши придворный этикет», он очень ценил «тонкости и прочую деликатность». – Кровавый царь Николай Александрович и его супруга Александра Федоровна тоже имели склонность к галантерейности, – любезно заметил он и вытер нос обшлагом шинели.
– Хотите зайти в ювелирную мастерскую, Леонид Борисович? – спросил Дубовицкий.
– Обязательно. Надо же побеседовать с вашими сотрудниками. Может быть, им помимо направления распилов еще что-либо удалось установить…
Представитель либеральной интеллигенции поморщился, но промолчал. Рябой монах проводил нас в мастерскую.
Волжанин, нарезавший за столом сало, лениво встал.
– Похарчиться не желаете? – сверкнул он зубами. Чувствовалось, что золотые зубы – его гордость и он не упускал случая похвастаться ими.
– Харчиться мы не желаем, так как находимся при деле, – солидно сказал Артюхин. – А зубы свои из драгоценного металла ты, матросик-курносик, для баб прибереги. Нам они ни к чему. Золотые зубы есть наследие прежнего режима, и раскрепощенный народ их в корне отвергает.
Подобного выпада Волжанин не ожидал.
– Серый ты, пехота, в брашпиль твою мать, – сказал он. – Эти зубы, ежели хочешь знать, мне в награду за революционные подвиги вставлены, замест выбитых в кровавой схватке с врагами. Из реквизированного у контры золота. И не для форсу вставлены, а для питания.
Сухов, корпевший над протоколом, засмеялся и подтвердил:
– Не врет. Мне балтийцы говорили.
Мастерская оказалась единственным помещением, где не ощущалось мерзости запустения. Несмотря на беспорядок, здесь было, пожалуй, даже уютно. Люстра, шторы на окнах, мягкие стулья. У стены – лампа, перед ней – лихт-кугель, полый стеклянный шар с раствором купороса и азотной кислоты. Тут же стол-верстак с низким деревянным бортиком и полукруглым вырезом спереди. На нем различные ювелирные инструменты и приспособления: волочильная доска для прокатки золотой проволоки, металлические линейки, совки, ступки, штангенциркули, стальные палочки для чеканки. На другом столе, за которым расположился Волжанин, стояли станочек, напоминающий токарный, но с круглыми щетками, гидростатические весы, ареометр. Противоположная стена была заставлена низкими дубовыми шкафами.
Я обратил внимание на узкий ящик, почти доверху заполненный землей.
– А это для чего?
– Для самоцветов, – прошелестел кто-то у самого моего уха.
Я обернулся – за моей спиной стоял Кербель. Он опять появился неизвестно откуда: то ли вместе с паром из носика кипящего чайника, над которым колдовал матрос, то ли из фарфоровой ступки, которую разглядывал Артюхин. Массивная голова ювелира тихо покачивалась на тонкой шее, не приспособленной для такого груза. Казалось, ему стоит немалых усилий удержать ее в вертикальном положении.
– Вы в цирке не работали?
– Нет, – сказал он, – я в цирке не работал. Мой отец работал на гранильной фабрике в Амстердаме, а потом на ювелирной фабрике в России. И я работал всегда ювелиром. В цирке я не работал.
– Так для чего же этот ящик?
Кербель взял комок земли, размял его пальцами.
– Вы умрете, и я умру. Все люди умирают. А бриллианты бессмертны, – сказал он, обращаясь не ко мне, а к какому-то невидимому собеседнику. – Мне посчастливилось видеть «Саней». Когда-то он украшал шлем Карла Смелого. Когда Карл погиб, какой-то солдат выковырял «Саней» из его шлема и продал за один гульден пастору. Пастор не узнал «Саней» и уступил за полтора гульдена бродячему торговцу… Потом «Саней» был в сокровищнице португальского короля Антона. Им владели Генрих IV, Мария Медичи… Перед тем как достаться русскому императору, он хранился в шкатулке герцогини Беррийской, в железном ящике негоцианта Жана Фриделейна, у фабриканта Демидова… У «Саней» была сотня хозяев. Их кости давно сгнили, а «Санси», которому теперь без малого четыреста пятьдесят лет, жив и так же прекрасен, как в день своего рождения… – Бескровные губы Кербеля растянулись в улыбке. Кажется, он был бесконечно доволен, что камни переживают людей.
– Мы говорили об этом ящике, – напомнил я.
– Да, мы говорили об этом ящике, – согласился он. – И я вам сказал, что камни бессмертны. Это правда. Но некоторые из камней стареют и подвержены болезням. Нет, не бриллианты, другие. Теряют свой благородный цвет рубин-балэ, хризопраз, опал, миасские сапфиры… Чтобы вернуть молодость бирюзе, ее кладут в горячую мыльную воду или дают проглотить гусю. Желтые бразильские топазы запекают в хлеб. Но большинство камней лечат сырой землей.
Теперь я начал что-то понимать.
– Земля, – продолжал Кербель, – возвращает самоцветам молодость. Вот, посмотрите. – Он поднес к моим глазам продолговатый темно-розовый камень величиной с крупную фасоль. – Полюбуйтесь на густоту окраски, блеск, игру. Это рубин-балэ, камень, который высоко ценят французские ювелиры и который занимает почетное место в тиаре римского папы. В Патриаршей ризнице три таких камня. Этот украшал посох патриарха Адриана. Еще три месяца назад самоцвет страдал старческой немощью. Я его закопал в землю, вот сюда, в это отделение, и сдобрил землю порошком, который завещал мне отец. И вот он снова молод…
– Во время ограбления ризницы в этом ящике были камни?
– Да, конечно.
– Они похищены?
– Нет. Никто ящика не трогал и не копал землю.
– Среди грабителей не было сведущих в ювелирном деле, – подал голос Борин, прислушивавшийся к нашему разговору.
Не ахти много, но уже что-то…
– Какова приблизительная стоимость похищенных камней? – спросил я у Кербеля.
Он то ли засмеялся, то ли закашлялся:
– Красоту, как и Божью благодать, нельзя исчислить деньгами. Скажите мне, сколько стоят дары Святого Духа, небо, звезды, солнце? Им нет цены.
– Солнце, звезды и дары Святого Духа не выставляются в витринах ювелирных магазинов, – сказал я. – Сколько бы заплатил за похищенные камни торговец ювелирными изделиями?
– Восемь, десять, может быть, двенадцать миллионов рублей, – безучастно сказал Кербель. – Не знаю…
Выяснив, что сведения о «распилах снизу вверх» внесены в протокол осмотра места происшествия, Дубовицкий счел свою миссию законченной. Сославшись на неотложные дела, он уехал вместе с Суховым и Волжаниным. Незаметно исчез Кербель: то ли ушел, то ли растворился в воздухе.
Артюхин, привалившись грудью к верстаку, пил чай. Пил из блюдца, растопырив толстые волосатые пальцы, прихлебывая и громко хрустя сахаром.
– Изволите для начала протоколы изучить? – не без иронии спросил меня Борин.
– Нет, не изволю. Для начала мы с вами побеседуем.
– Как прикажете. – Борин усмехнулся, выставил вперед свою седоватую бородку. Она у него была такой же ухоженной, как у Дубовицкого. Они вообще походили друг на друга уважительным отношением к своей внешности. Но этим сходство и ограничивалось. Отпрыску захудалого дворянского рода Борину, видно, пришлось испытать немало мытарств и унижений. В отличие от Дубовицкого сей желчный господин хорошо знал, почем фунт лиха. – Почитаю своей обязанностью доложить, что хвастать покуда нечем, – сказал он. – Бумаг преизбыточно, а толку не вижу.
– Преступники не оставили следов?
– Нет, этого я отнюдь не утверждаю. Следов на десять ограблений хватит. Я, к примеру, обнаружил отпечатки пальцев. Господин Волжанин высказал небезынтересную идею об узлах на решетке. Узлы морские, так называемые рифовые. Следовательно, можно предположить, что по меньшей мере один из грабителей сведущ в морском деле. Но что со всем оным прикажете делать? Картотеками регистрации уголовников мы не располагаем. Они разгромлены толпой еще в марте семнадцатого. Агентуры мы тоже лишились. Господин Дубовицкий считает агентуру позором для русской демократии… И наконец, учтите обстановку в Москве после амнистии, объявленной Временным правительством. Мы не успеваем не только ловить уголовников, но даже регистрировать преступления. Мы беспомощны. До революции мы знали: этот – карманник, и он никогда не будет участвовать в ограблении. Этот – домушник, специалист по квартирным кражам. А нынче карманники занимаются бандитизмом, домушники идут на мокрые дела…
Я дал ему выговориться и достал из кармашка часы.
– А теперь выслушайте меня. Вы, уважаемый Петр Петрович, проговорили пятнадцать минут. – Я постучал ногтем по циферблату. – Ровно пятнадцать, и не сказали почти ничего, что бы представляло практический интерес.
– Позвольте… – начал было Борин, но я его оборвал:
– Нет, не позволю, Петр Петрович. Глубоко сожалею, но вынужден вам напомнить, что вы находитесь при исполнении служебных обязанностей и докладываете обстановку своему начальнику, заместителю председателя Московского совета милиции. На дальнейшее же попрошу учесть, что теперь вы будете работать непосредственно под моим руководством, так как расследование поручено мне. А я привык ценить время и не намерен выслушивать ваши мысли по вопросам, не имеющим касательства к розыску.
Наступило молчание. Артюхин поставил на стол блюдечко с чаем. Борин побледнел, затем лицо его пошло багровыми пятнами.
– Если желаете, можете закурить, – разрешил я. – Говорят, это успокаивает нервы.
Чувствовалось, что бывшему полицейскому стоит неимоверных усилий сдержаться. Но он все-таки сдержался: сказалась многолетняя закалка. Прежний режим умел воспитывать своих чиновников: даже керенщина и та их не испортила…
– Итак?
Борин достал из стола сломанную шкатулку из пластинок американского зеленого дерева. Она была выложена изнутри гофрированным серым шелком, а снаружи инкрустирована слоновой костью. На светло-зеленой крышке улыбалась обнаженная женщина, в которую целился из лука сдобный, как довоенная булочка, амур. У женщины были длинные стройные ноги. Одной рукой она для порядка прикрывала грудь, а пальцами другой опиралась на выступ скалы.
– Надеюсь, что это представит для вас практический интерес, господин Косачевский?
Шкатулку, вернее ее обломки, инспектор обнаружил в снегу под взломанным окном ризницы. В описи похищенного она не числилась, да и трудно было бы предположить, что вещь со столь фривольным сюжетом являлась принадлежностью ризницы.
– Какие же у вас предположения?
– Для начала следовало бы разыскать хозяина. Работа по кости уникальная, да и герб владельца имеется.
– Вот и займитесь этим. – Я посмотрел на часы. Помощник ризничего сообщил мне, что патриарх Тихон хочет со мной встретиться. Заставлять ждать главу Русской православной церкви было бы невежливо.
Но беседа с Тихоном не состоялась…
Чиновник Московской патриаршей конторы остановился в нескольких шагах от моего стола.
– Телефонировал секретарь его святейшества. Патриарх очень сожалеет, что не сможет прибыть в Кремль. Однако он будет рад видеть вас завтра у себя в Троицком подворье. Что прикажете передать?
– Передайте патриарху, что я разделяю его сожаление, – сказал я. – И еще передайте, что прием посетителей в здании Совета милиции ежедневно с трех часов пополудни. Часовой проводит его.
Чиновник озадаченно посмотрел на меня.
– И распорядитесь относительно чернил. Они у вас высохли.
– Красные прикажете? – утвердительно сказал он, видимо полагая, что большевистские комиссары предпочитают все только красное.
– Черные. Самого монархического оттенка. И бумаги.
Разговор этот происходил в большой запущенной комнате, где в ожидании патриарха я собирался подготовить справку об ограблении ризницы для председателя Совета милиции Рычалова.
Комната ничем не отличалась от обычных канцелярских помещений. Половину стола занимали массивный письменный прибор и необходимая принадлежность всех присутственных мест старой России «зерцало» – треугольная призма с наклеенными на ней тремя знаменитыми петровскими указами, учреждающими во веки веков закон и порядок.
«…Всуе законы писать, когда их не хранить или ими играть, как в карты, прибирая масть к масти, чего нигде в свете так нет, как у нас было, а отчасти и еще есть, и зело тщатся всякие мины чинить под фортецию правды».
Указы на зерцале пожелтели: их не обновляли с Февральской революции.
Горбатый служитель принес чернила, разлил их по чернильницам. Убедившись, что мне больше ничего не требуется, вышел из комнаты, осторожно прикрыв за собой дверь.
Ни справок, ни докладных записок я раньше не писал. Мне приходилось заниматься пропагандой, сидеть в тюрьме, выступать на митингах, стрелять. Но докладные… К новому роду деятельности я приступил не без опаски, хотя передо мной и лежали эпистолярные образцы Кербеля и Карташова.
«Настоящим ставлю вас в известность, что…» Первая фраза, кажется, получилась, но дальше дело пошло хуже. Путаясь в прилипчивых и вязких «коих», «вышеизложенных» и «нижеуказанных», я испортил несколько листов бумаги, но справку все-таки написал.
Было уже час дня. Позавтракать я не успел. Однако о еде не стоило и думать. Позвонивший в разгар моих творческих мук Рычалов сказал, что ждет меня в два. А это значило, что я должен прибыть к нему не в половине третьего и не в три, а ровно в два, минута в минуту.
Порой мне казалось, что вся жизнь председателя Совета милиции направлена на опровержение известной поговорки, гласящей, что русский час долог. В его представлении этот час ничем не отличался от немецкого или английского и состоял ровно из шестидесяти минут одинаковой продолжительности. Это, разумеется, было заблуждением, которое вытекало из некоторых особенностей характера Рычалова.
Обычно клички в подполье давались по каким-нибудь случайным признакам. Кличка же, под которой был известен Рычалов – Бухгалтер, – намекала на свойственные ему педантизм, пунктуальность и внутреннюю дисциплину.
Познакомились мы в 1904-м, когда он руководил марксистским кружком, который я посещал с товарищем по семинарии. Но сблизились мы лишь в ссылке.
Участие в Декабрьском вооруженном восстании 1905 года в Москве, за которое я был привлечен к ответственности в разгар столыпинской реакции, могло закончиться виселицей. Но мне повезло: двое из свидетелей изменили на суде свои показания, а один, самый опасный, накануне процесса преставился. Короче говоря, я отделался ссылкой.
Следователя приговор разочаровал. Он промучился со мной месяца три и был, конечно, вправе рассчитывать на большее. Это был рыхлый человек, страдавший от полнокровия, семейных неурядиц и несправедливости начальства. А тут еще новая неудача…
«Не расстраивайтесь, – утешил я. – Говорят, на Тобольщине ссыльные как мухи мрут».
«Вы-то не помрете, – печально сказал он. – Молодой да здоровый, кровь с молоком. Чего вам там не жить? Губернский город, интеллигенция, общество трезвости, гимназия… Я сам оттуда родом – знаю. Сибирский Петербург, ежели желаете знать!»
В «Сибирском Петербурге» меня не оставили, а сплавили в село Самарское. Но чувствовал я себя там действительно неплохо. После долгих лет скитаний, когда тюремная камера сменялась конспиративной квартирой, а та вновь камерой, ссылка была заслуженным отдыхом. Поселился я в доме отца Артюхина, Парфентия Сазоновича, мужчины серьезного и основательного. Артюхин-старший содержал кустарную мастерскую, где вместе с сыновьями и зятем изготовлял лучшие в губернии колесные ободья, полозья для саней «на томский манер» и упряжные дуги – они так и назывались «артюхинские». В этой мастерской я и работал, когда в Самарское с новой партией ссыльных прибыл Рычалов.
Я его, конечно, сразу же притащил к себе. Это было утром. А вечером, когда я после работы заглянул к нему, комната уже приобрела сугубо рычаловский вид: ничего лишнего, только самое необходимое. На стене – расчерченный на графы лист бумаги, прикрепленный кнопками (по-моему, Рычалов их привез из Москвы. В Самарском таких кнопок в лавках не было).
«Календарь дня, – объяснил он. – Чтобы не опуститься, следует сразу же организовать свое время. В ссылке особенно нужна самодисциплина».
«Самодисциплина» было любимым словечком Рычалова.
«Как видите, здесь все предусмотрено», – сказал он. Действительно, листок на стене предусматривал все: время утренней гимнастики, завтрака, работы в мастерской, время на изучение иностранного языка, политической экономии и время на общение с товарищами по ссылке. Больше всего меня потрясло, что сну отводилось не шесть или, допустим, семь часов, а шесть часов тридцать минут. Эти тридцать минут меня добили.
«Я бы лично уделил сну не шесть тридцать, а шесть часов тридцать пять минут», – осторожно пошутил я.
«Нет, – серьезно ответил он, – лишние пять минут ни к чему. И этого хватит».
Я не сомневался, что аккуратно вычерченный график жизни полетит ко всем чертям если не через день, то через неделю. Но ошибся. За полгода нашей совместной жизни Рычалов лишь один раз разрешил себе незначительное отступление от «календаря дня». Это произошло, когда готовился побег из Самарского двадцатилетней анархистки, красавицы Розы Штерн. План побега, до мелочей разработанный Рычаловым, предусматривал все мыслимые и немыслимые случайности. Это был образцовый план, и, досрочно расставаясь с Тобольщиной, я многое из него позаимствовал.
Но еще больше поразил меня Рычалов после Октября. Став председателем Московского совета народной милиции, он ни на йоту не отступил от своих принципов. Москву захлестывал бурный водоворот национализаций, конфискаций, муниципализаций, пьяных погромов, митингов, демонстраций, налетов, грабежей, убийств. Совет районных дум жаловался на рост преступности, отдел реквизиции Совдепа требовал секвестра лавок, где нарушались правила торговли, жилищный совет настаивал на немедленном выселении милицией из казенных квартир бастующих государственных служащих, союз дворников просил о выдаче оружия… Предписания, телефонные звонки, посыльные, длинные, как зимняя ночь, мандаты, облавы, заседания, совещания…
А на получердачном этаже Московского совета, в бывшей буфетной генерал-губернаторского дома, висел расчерченный на графы лист бумаги – расписание дня председателя Совета милиции. И об этот листок, как о мощный гранитный утес, разбивались бушующие волны требований, указаний, совещаний и заседаний.
Рычалов, кажется, был единственным человеком в Москве, который в этих необычных условиях ухитрялся организовывать свое время и какими-то никому не ведомыми путями делать все, что требовалось от председателя Совета милиции.
Завидовать, конечно, нехорошо, но я завидовал Рычалову.
Я еще раз просмотрел написанную мною справку. Мне показалось, что для начала получилось как будто совсем неплохо. Я расписался и поставил дату.
«…Как видно из прилагаемой описи, составленной ювелиром Кербелем, из Патриаршей ризницы в Московском Кремле похищен, не считая наперсных крестов, жемчуга и драгоценных камней, сто девяносто один предмет. Общая сумма ущерба – тридцать миллионов золотых рублей.
Украдены некоторые оклады икон, золотые и серебряные потиры, панагии иерархов Церкви, змеевидные рукоятки с посохов русских патриархов, кадила, различные вклады царей.
Вырезаны и похищены украшения из шести патриарших митр, четырех саккосов, покровов на гробницы царей. Так, с покрова Михаила Романова спороты восьмиконечный крест из золотых миниатюрных образков византийской работы и шитая жемчугом кайма зеленого бархата.
Пострадало также имущество Успенского собора, откуда многие вещи были перенесены в Патриаршую ризницу. В частности, похищены ковчеги для риз Иисуса Христа и Девы Марии.
По общему мнению специалистов, почти каждая из вещей представляет большую историческую, художественную и денежную ценность. Однако считаю необходимым выделить из общего числа следующие уникальные предметы, особо отмеченные экспертом уголовно-разыскной милиции, профессором истории изящных искусств Карташовым и ювелиром ризницы Кербелем:
1. ЗОЛОТЫЕ КРЫШКИ С ЕВАНГЕЛИЯ XII ВЕКА
Вес крышек около пуда. На передней изображен распятый Христос, а на другой – двенадцать апостолов. Над головой Христа – остроконечный бриллиант. Само изображение по контуру выделено алмазами. Драгоценные камни имеются также по углам крышек.
Обе крышки с внешней стороны украшены сложным чеканным орнаментом.
2. ПОДВЕСНАЯ ОВАЛЬНАЯ ПАНАГИЯ ИЗ ЦЕЛЬНОГО ТЕМНО-ЗЕЛЕНОГО ПЕРУАНСКОГО ИЗУМРУДА В ЗОЛОТОЙ ОПРАВЕ
Вес изумруда – сорок девять каратов. Панагия, по существу, является камеей – драгоценным камнем с вырезанным на нем выпуклым изображением. Изумруд огранен в форме полого кабошона, то есть блюдечка. С выпуклой стороны на нем изображена сцена Успения Богородицы.
3. СИОН (ДАРОХРАНИТЕЛЬНИЦА В ВИДЕ ЦЕРКВИ) XV ВЕКА
Принадлежал Успенскому собору. Нижний ярус круглой церкви образован фигурами евангелистов и апостолов.
Фигуры сделаны из золота. Золотым является также и равносторонний крест с четырьмя сапфирами на вершине сиона.
4. МИТРА (КОРОНА) ПАТРИАРХА НИКОНА
Как известно, Никон, считавший, что «священство царства преболе есть», и сравнивавший духовную власть с солнцем, а царскую всего лишь с луной, отражающей солнечный свет, титуловался «великим государем». Поэтому его митра напоминает и формой и богатством украшений царскую корону (см. рисунок митры, исполненный Карташовым).
Она сделана из золотой парчи, увенчана византийским крестом и имеет жемчужные подвески.
Нижняя часть представляет собой обруч с золотыми, отделанными филиграном пластинками. В центре обруча – на зеленой эмали с белым орнаментом и золотыми контурами восьмиконечного креста – крупный сапфир овальной формы.
В том месте, где митра раздваивается, на узорчатой золотой бляхе – три черные жемчужины (память о трех детях Никона, после смерти которых он и его жена приняли пострижение). По краям бляха украшена пятью большими бриллиантами.
Венчающий митру Никона крест сделан из литого золота. Он укреплен на позолоченной с финифтью серебряной дуге, сходящейся над золотым обручем. В центре креста – большая круглая жемчужина серого цвета.
5. ЗОЛОТОЙ КОВЧЕГ (РЕЛИКВАРИЙ)
Ковчег кубической формы с закругленными углами, украшен белой и голубой эмалью.
На четырех его внешних сторонах – шестнадцать выпуклых золотых медальонов, обрамленных водяными цейлонскими сапфирами, гиацинтами, восточными топазами и благородными гранатами.
6. ЗОЛОТАЯ ПАНАГИЯ НА ЯХОНТЕ; ПОТИР ИЗ ОНИКСА С РУБИНАМИ; НАПЕРСНЫЙ КРЕСТ ПЕТРА ВЕЛИКОГО; ЗОЛОТАЯ, УСЫПАННАЯ БИРЮЗОЙ РУКОЯТЬ С ПОСОХА ПАТРИАРХА ФИЛАРЕТА, ОТЦА ОСНОВАТЕЛЯ ДИНАСТИИ РОМАНОВЫХ ЦАРЯ МИХАИЛА РОМАНОВА
Описание вышеперечисленных ценностей имеется в списке похищенного.
Сведения о наиболее крупных драгоценных камнях Патриаршей ризницы содержатся в протоколе опроса ювелира Кербеля. Выдержки из протокола прилагаю».
«Гр. Кербелю разъяснено историческое значение происходящих событий, и он своим честным словом обязался перед лицом мирового пролетариата и Российской социалистической революции говорить только правду.
С у х о в. В описи похищенного из Патриаршей ризницы числятся под различными именованиями («Иоанн Златоуст», «Три отрока», «Слеза Богородицы», «Андрей Первозванный», «Схимник» и прочие) самоцветы и жемчужины. Почему они имеют имена и внесены в опись отдельно?
К е р б е л ь. Издавна заведено, что отличающиеся особой красотой и размером драгоценные камни получают имена и прозвища.
С у х о в. Что собой представляют именные камни ризницы? Опишите их.
К е р б е л ь. Алый, равномерной окраски алмаз – редкость. А «Иоанн Златоуст» именно такой алмаз, вернее, бриллиант, потому что огранен и отшлифован.
Чем больше камень, тем меньше в нем игры. Но к «Иоанну» это не относится. Его вес – шестнадцать каратов с четвертью, но своей игрой он превосходит даже пти-меле – бриллиантик весом менее двух сотых карата.
«Иоанн Златоуст» – бриллиант тройной английской грани с восьмиугольным верхом и низом. Подобного бриллианта в России больше нет…
С у х о в. Расскажите о «Трех отроках».
К е р б е л ь. Это три черные жемчужины-парагоны. Одна из них весит двадцать девять каратов с четвертью, другая – двадцать четыре, а третья – двадцать три и четыре пятых.
Черный жемчуг встречается раз в шестьдесят реже розового и серого. Это определяет его стоимость.
С у х о в. Вы сказали «жемчужины-парагоны». Что такое парагоны?
К е р б е л ь. Парагонами называются жемчужины, напоминающие своими формами туловище человека, цветок, животное. Две парагоны из митры патриарха Никона похожи на человеческие головы, а самая крупная напоминает трехконечный крест египетской формы, то есть букву Т.
С у х о в. «Схимник» – это камень с посоха Филарета?
К е р б е л ь. Да, астерикс с рукояти посоха патриарха Филарета.
С у х о в. В описи указано, что это сапфир.
К е р б е л ь. Да, сапфир. Но сапфиры, на поверхности которых можно разглядеть отливающую жемчужным блеском звездочку, самые ценные среди сапфиров, называются астериксами или штерн-сапфирами. Этот астерикс весит тридцать шесть с половиной каратов. В нем нет ни одного изъяна, которые обычно свойственны корундам – сапфирам и рубинам.
С у х о в. Какого цвета «Схимник»?
К е р б е л ь. У него нет одного цвета. «Схимник» разных цветов. Если смотреть на него сверху днем, он темно-синий, бархатный. Сбоку, в поперечном свете – он зеленый. А ночью при свечах – почти черный.
С у х о в. «Слеза Богородицы» – бриллиант?
К е р б е л ь. Бесцветный бриллиант чистейшей воды с золотого оклада Евангелия XII века. Вес его без малого тридцать один карат.
С у х о в. Почему рубин весом в тридцать восемь каратов числится в описи как «Светлейший» ?
К е р б е л ь. «Светлейший» не рубин, а рубин-оникс – он двухцветен. «Светлейший» огранен двойным кабошоном с высоким низом и, таким образом, напоминает куриное яйцо, у которого один конец тупой, а другой заостренный. Верхняя часть кабошона – бесцветная, нижняя – красная. «Светлейшим» он назван потому, что принадлежал когда-то князю Меншикову.
С у х о в. Имеются ли где-либо рисунки или дагерротипы камней и жемчужин, похищенных из ризницы?
К е р б е л ь. Нет. Но если агенты уголовно-разыскной полиции пожелают, они смогут осмотреть мое собрание стразов. В нем имеются имитации всех наиболее крупных камней, хранившихся в Патриаршей ризнице и ризнице Успенского собора.
Записано с моих слов правильно.