Кто ударит отца своего или мать свою, того должно предать смерти.
Вторая книга Моисея, Исход, глава 21, стих 15
В эту ночь Гаре снился сон, будто отец его крепкий, всегда сдержанный, легко отбросил дубовую дверь и впустил в избу ароматы горького костра, утренней росы, окалины металла и свежеубитой птицы. Раскинул в стороны сильные руки и обнял дочь Милку. Она младше, сперва ее, а потом и его, Гарю, прижал к груди. Тут же при входе в углу отец поставил ружье, грозное, манящее, такое для Гари желанное, и, поцеловав мать, сел, не раздеваясь, за стол.
– Батя, батя, – закричал во сне Гаря, вцепившись в крупную пуговицу отцовского бушлата, – а ты чего не умываешься, полевое с себя не снимаешь?
– Так ведь съели уже всё, гляди, Гаря. И мне сызнова в лес пора, – добродушно отвечает отец, подхватывая сына к себе на колени.
– Как съели?.. – нерешительно повторяет Гаря, и на его глазах мама выносит шкворчащее жиром блюдо с кряквой, ставит на стол.
Запечённая, ещё лоснящаяся корочка птицы обещает хрустящий восторг, а дымящееся мясо – нажористое удовольствие. Живот у Гари разом подводит, скручивает в ожидании мясного насыщения. Но вдруг это большое, неразрезанное ещё лакомство распадается на сочные золотые куски и враз съедается. Гаря видит теперь лишь остатки жира, чеснока, пряных трав на блюде. Тем временем мать уже беззаботно хлопочет в бабьем куту́, сестра на полу запускает волчком катушку от ниток, а отец шепчет что-то невнятное горячим своим дыханием. Лишь деда в комнате нет, и Гаря, не видев того, кто съел весь обед, раздраженно думает недоброе на него. Ведь именно дед любит приуснуть где-то в тихом углу дома после питания.
Обозлившись решительно, Гаря вскакивает с коленей отца и пробуждается, обнаружив себя на печи.
Вихрем спрыгивает на пол Гаря, собирает на себе штаны, различает растопленное горнило и похлебку, закипающую в нем, значит, вернулся с охоты отец. Вот и дверь отворяется, и заходит родитель с дровами – точно леший после долгого похода, поизбитый непогодой и холодом, с разлохмаченными бровями, усталыми черными глазами, густой, небритой, жесткой бородой.
Отец привечает Гарю, жалеет, что не добыл ничего лакомее воро́н, и обещает преуспеть в иной раз. Мать возится с варевом, Милка накрывает на стол, дед, лежа на полатях у окна, посасывает маленький сухарик, завернув хлеб в тряпочку, сберегая силы и живость.
Годы высушили деда, обсыпали голову снегом, но он все так же бойко шаркает ногами, а в повадке его и в наружности никак не различить ни приговора, ни робости. Дед по-прежнему держит крепость. Пусть уже и не занимает главное место за столом, но все еще умеет разместить себя в доме так, чтобы быть у всех на виду, чтобы найти для себя от других реакцию.
– Первые плоды земли твоей принеси в дом Господа Бога твоего. Не вари козленка в молоке матери его. Мертвечины, звероядины не должно есть… – читал в голос молитву отец, пока мать умещала чугунок с похлебкой на широком столе.
Унылая трапеза ждала семью, но и вороний бульон, для оголодавших сродников был заветным угощением.
Давно обезлюдели окрестности, посирели с тех самых пор, как обидели бесчестно поселяне проживавших на краю села цыган. Тихо они стояли домиками и повозками неприметными, служили окраине и ремеслом, и песней, и выручкой. Но обвинили в деле темном, позавидовали-повыгнали, а еще дело страшное с девочкой недоспелой сделали… И ушли из краев тогда и птица, и зверь, и достаток, непогода крутила поместности, позабылись дороги, заволочились пути мимоходные. Засобирались селяне все, да по весне ушли, один лишь двор захотел… да и остался.
– Мерзкая птица – ворон… Мяртвячину клюеть, падло всякое, – подбрасывая дрова в печь, скрежетал дед. – Мало того, что зима лютая, маемся и холодом, и теменью, так еще и нечистое жрать. Поизгубим души свои, сказано в Писании… – Но отец не позволил деду окончить:
– Хватит дрова жечь! Не ты ходишь за ними в чащу. Задумали же уже – зиму переждем, а весной отправимся. А день и вправду стал бесконечно слабым. Ты бы лучше сказал дед, где рыску свою в лесу спрятал. Сухарь, вишь, по-прежнему жуешь, значит, не вышла, осталась схоронка. Годы твои трухлявые, много не надо, а нам в подкрепление. Ослабну – все передохнете.
– То ж моя рыска, от пришлых делили. А будешь на старика наседать, кто о тебе затем узаботится?.. Угли, знай, бывают лучше костра, коли ночь длинная. Ты бы плесенью позанимался. Почти до крыши истьбы дошла. Я тож поковырял, пообсыпал кое-где. Но тут надо по опыту скоблить, мож и с заменой бревна, с приглубой вырубкой. По селу пошастал – язва эта изъела и другие дома, стоят-порассыпятся, дай время. А и цвет такой гнили замогильный, красно-зеленый какой-то, неприютный, холодный.
– Язвой потом займусь. Выдай рыску!
– Вот пристал, заволновал без повода! – недовольно заскрежетал дед. – Насыпай варево, сноха. Приговорит так до телесной немочи.
Закончив трапезу, семья разбрелась по углам. Гаря с Милкой забрались на печку, слушать дедовы вечерние побасни. Мать недовольное что-то все высказывала отцу, упрекала в робости, и он наконец пообещал, да так пообещал, что вышла она к детям уже довольная.
– Так вот, луну нерушенную обзывали прежде цыганским солнцем, – сказывал дед детям. – Она же с огнем на земле в полюбовниках. И кой найдется как встрять меж ними человек, успеет зажмурить желанное, да цыганские принять обряды, – получит богатство неизмеримое. И важно тут поуспеть и ни в кой не вторгаться в начальный день ущерба луны, в день мясника, мученика-скорняка Варфоломея, а то ж и замучат, и ошпарят, да кожу сдерут… В дни убывания у чертей, знашь, какая одолевает сила в извечной борьбе света со тьмой…
– Что ты, дед, на ночь мерещишься, – прервала деда мать. – Тикайте, дети, спать, – и стала прогонять детей от печи по кроватям в загороженные закуты избы.
– Пойдем, отец, обсудим, – только и видел Гаря, как родитель прихватил деда под локоть и поволок к выходу из дома.
Оказавшись в сенях, круто деда к себе отец обернул, прихватил за ворот истертой кофты и приговорил:
– Значит так, старый. Некогда чаять о справедливости. Каждый должен сберегать теперь семью. Вместе мы крепь, а врозь – язвимы. Рыска твоя нужна, чтобы перетерпеть, переждать, когда достанет на охоте дичи. Хватит зубы сжимать, скажи, где припасы…
– Дьявол совсем поизвел бабу твою, крутит в ней, источая тело, бури да ураганы, наставляет грешить против отцов. Не слушай ее, не сдавайся, завтра же пробивайся глуше в чащу, выйдет навстречу сытая к тебе зверина.
– Грая здесь не при чем. Посидишь в сенях, обдумаешь. До утра не решишься – околеешь. И собирайся побыстрее, сквозь сон удары твои могу не расслышать, – и стукнул деда отец в живот, остановив на миг старика дыхание.
А дед так и осел, захрипел на месте, но крепился почти до самой рассветной поры, а когда совсем оледенел, застучал в двери, принялся сознаваться в расположении доставшихся ему по разделу припасов.
Утром Гаря пробудился от точения ножей. Когда выбежал он полуодетый на улицу, отец уже выволок из сарая санки (одни крупные для себя и двое поменьше для детей) и приступил к полозьям, шлифуя их до блестящей остроты.
– Батя, мы что на овраг пойдем? А как же дедушкин запасник? Шибко так из-за него вчера ругались…
– Обернусь уже после каталки, Гаря. Ступай омываться, перекусим и рванем, – и отец задорно подмигнул сыну, а тот убежал в избу, чтобы обнять мать, радуясь нежданному времени впереди со своими родителями.
Только дед недовольно повылез за внуком на улицу, прищурил глаз, недобро обсмотрел затею и хотел уже было идти в дом, но отец остановил его словом:
– Ты тоже собирайся, старый. Вместе мы теперя, до конца.
– Э, нет, без меня прокатаетесь. Поостерегу хату… – и, различив несогласие во взгляде отца, добавил: – За рыску боишься, что ли? Не буду я ее трогать, переособливать…
Но не поверил деду отец, и семья по очереди катила старого в санях сперва вдоль леса по ухоженной дороге, а далее и по невысокому валежнику до самого в глубине чащи оврага. Окрестность кругом вся стояла притаившаяся, ни птиц, ни зверя, ни шороха. Замерла природа, будто течение времени здесь и вовсе остановилось.
Овраг окружен был со всех сторон беспроходным лесом, а на дне его ютилось замерзшее озеро. Крутые склоны оврага почти все были усеяны наклоненными частыми осинами, но в месте выхода семьи из леса склон налетающим без конца сильным ветром был оголен и пригоден для санок скольжения.
Накаталась семья, насмеялась до изнеможения. Даже дед сперва бездельем угрюмый, не способный спуститься на санках, а затем по склонам выбраться, замерзающий, оставленный на краю, в конце концов и сам разгорячился весельем и радостью внуков.
– Ну будет, Грая, собирай детей и отправляйтесь. А я умещу деда и нагоним вас, – обратился отец к матери, подкатывая к деду сани. – Полезай, старый, примощу тебя. – И он стал прихватывать к саням ремнями деда, да так опутывать крепко, что забеспокоился старый.
– Ты чего удумал, сын? Я и так уже околевать собираюсь… Брось, не уступай душу дьяволу.
– Не оглядывайся, уходя… – только и проговорил отец.
– Значит так. Что ж, я люблю тебя, сынок, а ты корень древа своего изживаешь.
– И я тебя, но этого недостаточно. Прощай. – И отец вдруг столкнул крепко привязанного к саням деда с оврага, и последнее, что различил Гаря во взгляде прародителя, было страшное выражение дедова лица, содрогающееся пониманием смерти, но хранящее крепость самообладания, а еще ненасытную жажду мести.
Испуганные, поутихшие сродники дошли до дома. Милка в слезах убежала к себе в кут. Гаря, будто все понимал – всю решительную необходимость, всю губительность содеянного, взятого за семью на себя отцом, ради них с Милкой, ради матери… Но и он не сумел сдержаться: отбросил сани свои так яро, так остервенело, точно никогда впредь не собирался к ним прикасаться.
– Собирайте на стол, обделенные, будет от деда сегодня поминальный стол. Припомним его дела и поступок остатний на благо и во спасение… – приказал отец и отправился за рыской в лес, попрощавшись с матерью.
Изба без отца вмиг стала какой-то жалкой, сырой, неприютной, ветрами болючими продуваемой. Сродники давно засели за стол, но все не было и не было возврата родителя.
Не дождалась скатерть угощения, позабылись и дети в полуголодном, беспокойном сне. Лишь мать все ходила ночью по хате, кружилась на стуже вокруг дома, пытаясь различить огни. Но в конце концов и ее одолел полусон, и осела она, не раздеваясь, у входа на лавке. Но и тогда страданьям ее не случилось прекратиться, долгой пыткой ночи кружил Граю нескончаемый кошмар.
Виделось ей, как в бессилье скрюченный на морозе вгрызался зубами и руками в крутой склон дед, как он плакал и выкликал проклятия, как было уступил жизни поражению. Но вдруг зашептал, закашлял страшные слова, закрестился, наоборот, оборвал гайтан и запустил прочь от себя нательник. И нашептал себе на проклятие страшное существо, не стоящее на месте, все время изломом двигающееся в пространстве, неясное, исчезающе-прозрачное, сливающееся с мраком ночи.
И заказал дед существу, чтобы тот, другой, молодой и сильный, канул со света вместо него, чтобы не было более ему старому в семье указа и опасности. Посулил за такое судьбы разрешение, беспредельно отчаявшись под гнетом обиды, любой от себя изъян, любое от души или тела избавление. И налетело ломающееся во все стороны существо, исчезающее в подлунном мраке, на деда и долго терзало его, вскидывая вверх длинные костлявые руки-поветвия, изымая нетелесные части его души, точно потроха вытягивало у птицы, на убой назначенной…
Пробудилась мать, когда солнце разъярилось уже почти к полудню. Дети гладные шептались о чем-то своем у окна, беспокойно поглядывая на утомившуюся Граю, тайком, неслышно выбегая за двери, чтобы расслышать задержавшегося в лесу родителя, чтобы первыми схватить его поцелуй и объятия.
С ужасом мать отходила от привидевшегося сна и еще больше растревожилась неявлению отца.
Вдруг зашаркали с улицы неспешные шаги, заскрипели петли, и спиной сотрясая с себя понабившийся снег, будто отцова проявилась спина в проеме. Устремилась навстречу одубевшему с мороза Грая, но увидела взгляд обернувшегося к ней иного лица – посеревший, окоростившийся дед смотрел на нее, пока в спину ему разъярялся ветер, покрывал снежной крупкой стены и дома порог.
– Деда, деда! – сцепилась со старым Милка. – Как я рада, что ты приявился! Я проплакала за тебя всю ночь, а ты вона, крепость!
– Где твой сын? – только и спросила Грая, не имея сил скрывать негодования, догадки свои жуткие и подозрения.
– Почем я знаю. Враз от оврага с вами ушел. Вишь, забрал рыску, да кинул, а? – заскрипел осипшим голосом дед. – А мож и нет, тож не было в схоронном месте рыски, обманул я его, чтобы себя поизбавить. А и равно не помогло. Чего удумали… на санках… – И дед недобро посмотрел на мать. – Волки, значит, али вепрь… кто теперь разберет. А из запасов своих кой-чего я, сноха, принес. Покрывай на стол, приокончим, так снова схожу. Глядишь, и забудется стужа. Да и в лес отправимся с Гарей. Давно уж его пора, отец совсем обабил, теперя я в руки парня возьму. – И дед всучил матери тугой мешок съестных припасов, направившись к мойке.
Мать задумала про себя зарубить деда первой же ночью, выскочила в сени, приглядеть инструмент, но вдруг как-то нечаянно сгорбилась, приосела, вспоминая детей уязвимых, незаступных своих, сознавая, что без крепкой руки, без дедовой рыски – не выжить им в лютом краю.
В этот час подошел неслышно сзади к матери дед, приподнял, приобнял за плечи и скрипуче посетовал, чтобы не жалела мужа более мать: значит время, посему судьба. Мол, и он не думал утратить сына, нет ведь в русском и слов таких, означающих утрату дитя родителем. Есть вдовцы, есть и сироты, но нет способа, дабы описать его дедову боль-утрату по сыну, пускай и заступившему пятую нерушимую заповедь.
– Займусь теперь плесенью во дворе, а ты накрывай, да зови, как будет устроено. – И дед подвесил крупный охотничий нож на шершавый гвоздь в стене, прихватил топор и вышел на улицу.
Вскоре расслышали сродники дедов настороженный крик, созывал близких старый на улицу, ударяя обухом топора в двери дома.
Плесень совсем прихватила, проросла снаружи дом. Многим больше стала за прошедший день – добралась и до крыши, и до углов, проковыряв в разных местах в сопряжении стен целые дыры, грозящие провалить, обрушить преграды. Язвы на доме во многих местах скалились деду зеленоватыми и красноватыми яминами, углублениями разных окружностей и размеров.
– И если едкая проказа на доме распространилась, то нечист он, – проговорил дед и ударил топором в стену. – И должно разломать сей дом и дерево его, и обмазку вынести на место нечистое… – Продолжал врубаться в дерево дед неистово, призывая и Гарю, остолбеневшего, себе на помощь.