Ощущение какой-то двойственности, недосказанности остается у читателя, когда он закрывает последнюю страницу повестей Антония Погорельского.
В самом деле, только что сватавшийся к Маше титулярный советник Аристарх Фалелеич Мурлыкин, выйдя из дому, «вдруг повернул за угол и пустился бежать как стрела. Большая соседская собака с громким лаем во всю прыть кинулась за ним…» И хотя, как уверяет Машу Онуфрич, «титулярный советник не может быть котом или кот титулярным советником», факт остается фактом: Аристарх Фалелеич умудряется быть тем и другим одновременно! Также и Алеша из «Черной курицы» поначалу никак не может взять в толк, кого же он, в конце концов, спас: главного министра подземного королевства, как его уверяют, или всего лишь обыкновенную курицу, «которую не любила кухарка за то, что не снесла она ни одного яйца»? Но теперь уже «опровержение» короля: «Мой министр не курица, а заслуженный чиновник!» – звучит для читателя явно комично, ведь мы-то прекрасно знаем, что в мире Алеши этот «заслуженный чиновник» – точно – курица… Подчас кажется, что в сознании персонажей Погорельского реальный и фантастический миры сосуществуют параллельно, совершенно не пересекаясь. Так, для одних жителей смерть Маковницы выглядела вполне обыкновенно и заурядно. Но другие в то же самое время наблюдали странные и непонятные вещи: прыгающие огоньки, вой собак, сильную бурю вокруг дома старухи, «тогда как везде погода стояла тихая». Кажется, еще немного – и мы готовы воскликнуть, как памятный всем читатель гоголевского «Носа»: «Признаюсь, это уж совсем непостижимо, это точно… нет, нет, совсем не понимаю. Во-первых, пользы отечеству решительно никакой; во-вторых… Но и во-вторых тоже нет пользы. Просто я не знаю, что это…» Действительно, или кот – или титулярный советник, или курица – или министр, или обычные похороны – или «блуждающие огоньки»… Надо бы что-то одно, понятное, устойчивое… А тут знакомое, очевидное, не переставая быть таковым, вдруг ни с того ни с сего замерцает, засветится своей неожиданно открывшейся глубиной. А волшебное, опять-таки оставаясь волшебным, кажется естественным продолжением обыденного, привычного. И тогда напрашивается крамольный вывод: так неужели разница между курицей и государственным министром не абсолютна, но относительна?! Но в этом случае рушится «порядок» и наступает сущее «беззаконие». Выходит, все то, что на первый взгляд представляется волшебным, отнюдь не всегда оказывается подлинно фантастическим, а то, что есть действительно, часто вовсе не является одновременно и реальным. Такое открытие для «государственного министра», безусловно, чревато большими неприятностями… Посчитал же учитель откровенный рассказ Алеши о подземной стране злой насмешкой над ним, ученым и солидным человеком!
Таким образом, действительность в изображении Погорельского предстала не плоскостной, не одномерной. Она вдруг обнаружила таящиеся внутри нее новые, доселе неизвестные стороны, принципиальную неисчерпаемость, несводимость к какому-либо одному толкованию или смыслу. И это открытие писателя имело громадное значение для всей последующей русской литературы. Уже Пушкин и Гоголь в своей фантастической прозе 1830-х годов развили найденный Погорельским принцип относительности бытия, показав парадоксальную многомерность и объемность жизни. Недаром в «Гробовщике» Пушкин вспоминает именно почтальона Онуфрича, обозначив исток культурной традиции.
«Гений, парадоксов друг…» – этой знаменитой пушкинской формулой можно определить суть художественного новаторства Погорельского в жанре фантастической повести.
Всматриваясь в биографию писателя, мы тоже видим в ней не одного, а по крайней мере двух совершенно не похожих друг на друга людей. Один развлекается, шутит, вплоть до того, что, прикинувшись отвергнутым любовником, отчаянно прыгает в старый, заросший тиной пруд, насмерть перепугав простодушного отца невесты. Другой ревизует губернии, слывет исполнительным, аккуратным чиновником. Один эпатирует официальное мнение, сначала отказавшись от богатого состояния отца, а затем восстав против рутины университетских церемоний. Другой ратует за сохранение телесных наказаний, сводит на нет и без того уже иллюзорную самостоятельность университетов и до смешного самолюбиво оспаривает с губернским предводителем дворянства место у гроба с телом покойного Александра I.
Читатель вправе спросить: так какой же из двух настоящий Перовский? Думается, и тот и другой! Мы сталкиваемся здесь с так называемым явлением жизнестроения, весьма характерной чертой литературного быта 1810–1820-х годов. Не удовлетворенные наличным ординарным миром, писатели-романтики старались всячески эстетизировать этот мир, организовать его по законам одухотворенной литературной игры. Стремясь быть поэтами не только в своих сочинениях, но и в реальных поступках, романтики как бы поверх действительного мира воздвигали мир своей фантазии, и уже в этом случае поэтическая игра, взятая литературная «роль» осознавалась не как фикция, а становилась самой жизнью. «Жизнью земною играла она, как младенец игрушкой» – смысл этих слов A. А. Дельвига, адресованных хозяйке известного литературного салона С. Д. Пономаревой, отчасти можно отнести и к такому мастеру поэтической мистификации, каким был Антоний Погорельский.
Через два с небольшим года после окончания Московского университета, в 1810 году, двадцатитрехлетний доктор ботаники и коллежский асессор Алексей Алексеевич Перовский, будущий писатель Антоний Погорельский, возвращается в Москву. Здесь он сближается со своим давним знакомым, уже известным к тому времени поэтом П. А. Вяземским.
И вот вчерашний ревизор буквально на глазах московской публики перевоплощается в забавного шутника и остроумца. Он с головой окунается в атмосферу веселых розыгрышей, на какие только была способна неистощимая фантазия членов «дружеской артели» поэтов (в нее кроме Вяземского входили В. А. Жуковский, К. Н. Батюшков, Д. В. Давыдов, B. Л. Пушкин, Ал. Тургенев). Об озорных проделках молодого Перовского в Москве ходили легенды, часть из которых Вяземский сохранил в своей «Старой записной книжке».
Абдул визирь
На лбу пузырь
Свой холит и лелеет,
Bayle, геометр,
Взяв термометр,
Пшеницу в поле сеет.
Эта шуточная галиматья Перовского (а в таком духе было написано еще семь куплетов) была им поднесена самому А. А. Прокоповичу-Антонскому, тогдашнему ректору Московского университета и председателю общества любителей словесности. Или еще эпизод, зафиксированный все тем же Вяземским. Однажды, выдав себя за великого мастера масонской ложи, Перовский уверил сослуживца в том, что он самолично может принять его в масоны. «Тут, – рассказывает Вяземский, – выдумывал он разные смешные испытания, через которые новообращенный покорно и охотно проходил. Наконец заставил он его расписаться в том, что он бобра не убил».
Такое поведение молодого человека на первый взгляд плохо согласуется с карьерой преуспевающего чиновника, побочного сына вельможи, министра просвещения при Александре I графа Алексея Кирилловича Разумовского. Но это только на первый взгляд. На самом деле подобный образ жизни связан, пусть и косвенно, с глубинами общественного сознания человека 10–20-х годов XIX века. Сошлемся лишь на пример И. А. Крылова. Уже при жизни биография великого баснописца обросла легендами. То он, желая испробовать прелесть «золотого века», наряжался Адамом и, обросший, «дикий», представал в таком виде перед своим сановным покровителем. То мог явиться к государыне по ее просьбе и «вдруг» обнаружить, что из порванного сапога торчат пальцы… Оборотной стороной такого чудачества было явное желание как бы выйти за рамки социального стереотипа поведения, нарушить незыблемую норму общественного этикета. По сути, тут многое восходило к национально-культурной маске древнерусского шута, юродивого, который как бы выпадал из системы существующих общественных связей, а потому мог подчас сказать царю то, на что не отважился бы и самый приближенный вельможа.
При всей консервативности убеждений Перовского отголоски не этого ли образа мыслей проглядывают в некоторых фактах его духовной биографии? Вот Перовский демонстративно в 1822 году, после смерти Разумовского, отказывается от богатого завещания, стремясь, по словам брата, доказать, что они (т. е. он и брат) – «выше расчетов и интересов» и что «перед Богом нет разницы между детьми законными и незаконными…». В 1829 году сенатор Горголи пожалуется ему, уже действительному статскому советнику и попечителю Харьковского учебного округа, – профессор Харьковского университета Брандейс, видите ли, осмелился во время торжественного акта произнести речь не в мундире, а во фраке! И Перовский вновь дерзко подчеркнет условность границы между «законным» и «незаконным»: «…Неимение университетского мундира… я считаю обстоятельством столь маловажным, что если бы 30 августа мне случилось быть в Харькове, то я нимало бы не усумнился позволить г. Брандейсу читать сочиненную им речь во фраке».
Литературные герои Погорельского, под стать их автору, в некоторых случаях поступают «выше расчетов и интересов», отказываются от себя «обычного», «нормального» – и именно в этот-то миг они и обретают свое подлинное «я». Маша из «Лафертовской Маковницы» (1825) – послушная дочь своей матери. Лишь один раз осмелилась она «согрешить», ослушаться: не согласилась выйти замуж за назначенного ей первого жениха – богатого титулярного советника Мурлыкина, неожиданно выбросила в колодец так долго хранимый ею дьявольский ключ… Именно в эту минуту непокорная, «неправильная» Маша, оказывается, и совершает первый правильный поступок и, как следствие, соединяется с любимым Улияном.
Уже современники писателя отмечали заметную связь фантастических образов «Лафертовской Маковницы» с «нереальной реальностью» или, точнее, с двоемирием знаменитого немецкого романтика Э. Т. А. Гофмана. Однако у Погорельского вторжение фантастики в действительность, в отличие от Гофмана, отнюдь не является чем-то гибельным, фатальным, тем, что герои изменить не в состоянии.
Человек в мире Погорельского находится не по ту сторону добра и зла. Именно от его нравственного выбора и зависит, что в конечном счете восторжествует. Поэтому кульминацию своих повестей Погорельский весьма отчетливо строит как ситуацию выбора – она-то и решает исход конфликта. Так, Маша делает выбор между двумя женихами – Мурлыкиным и Улияном. Алеша тоже делает свой выбор, отвечая на вопрос короля о том, что бы он хотел пожелать себе в награду… Нет нужды здесь подробно объяснять, что именно выбрал в сходной ситуации каждый из этих героев. Читатель, прочитавший повести, и сам без труда это сделает. Стоит лишь отметить, что Погорельский намеренно заостряет вопрос о личной ответственности человека за все происходящее в этом прекрасном, но таком хрупком и непрочном мире, предвосхищая пафос этических исканий героев Ф. М. Достоевского.
Таким образом, Погорельский дал впервые глубоко национальный по своей сути и форме вариант фантастической повести.
Уже говорилось, в частности, о влиянии фантастических повестей немецкого романтика Гофмана на «Лафертовскую Маковницу». Сюжетные параллели можно найти и в «Черной курице». Так, сцена охоты на крыс в повести напоминает образы знаменитой сказки Гофмана «Щелкунчик и Мышиный король». Еще больше сходства у «Черной курицы» со сказкой-новеллой другого известного немецкого романтика Л. Тика «Эльфы». В ней тоже рассказывается о жизни ребенка – девочки Марии в сказочной стране эльфов и о гибельных последствиях, которые повлекло возвращение героини в ее обычный мир. Мария сразу повзрослела на семь лет, «земной блеск казался ей мрачен, присутствие людей ничтожно».
Но как же по-разному объясняют немецкий и русский романтики причины и смысл постигшей детей трагедии! Для Л. Тика ребенок олицетворяет как бы первооснову жизни: своей непосредственностью детское сознание быстрее и лучше проникает в сущность природы, чем разум родителей, отягощенный несовершенством и вещной материальностью их взрослого мира. Для немецких романтиков столкновение ребенка с жестокой реальностью не страшно до тех пор, пока он – ребенок. Алеша же Погорельского изначально вовсе не идеальный «сын гармонии», а обычный мальчик с точно обрисованными особенностями детской психики. Детство само по себе, с точки зрения Погорельского, вовсе не является «охранной грамотой» от дурных и необдуманных поступков. Если немецкие романтики особенно ценили в ребенке простоту и непосредственность его натуры, то Погорельский дает понять, что именно эти качества Алеши и привели к разрушению сказочной идиллии. Сначала любопытство мальчика, который не мог утерпеть, чтоб не попросить у кошки лапку, чуть не погубило Чернушку. Затем Алеша, по-детски не обдумав своего поступка, высказал королю подземной страны опрометчивое пожелание. И наконец, опять-таки не понимая, что делает, раскрыл в классе тайну подземного царства… Погорельский, таким образом, никак не хочет согласиться с мыслью о несовместимости детского и реального миров, которую декларирует в тех же «Эльфах» Л. Тик: «Малютка наша неестественно хороша, земля ей не может нравиться».
Погорельский-писатель неотделим в «Черной курице» от Перовского-педагога. Ведь и задумывалась волшебная повесть для племянника писателя – Алеши, будущего знаменитого русского писателя А. К. Толстого. Последние годы своей жизни (Перовский умер в 1836 году, видимо от туберкулеза) он почти без остатка отдал воспитанию племянника. Поездка с ним в Германию, где мальчик познакомился с Гёте. Усиленные занятия иностранными языками, для чего приглашались лучшие учителя и гувернеры… Затем путешествие с юным воспитанником по Италии.
«В очень короткое время я научился отличать прекрасное от посредственного, я выучил имена всех живописцев, всех скульпторов и немного из их биографии, и я почти что мог соревноваться с знатоками в оценке картин и изваяний», – записывал Алеша Толстой в своем путевом дневнике. Но не только отрешенное чувство изящного стремился воспитать в мальчике мудрый наставник. Красота, с точки зрения Перовского, одухотворена любовью ко всему живому. А потому он то опишет юному воспитаннику свои впечатления от петербургского зверинца, то пришлет в подарок мальчику живого лося, но предупреждает, что он опасен: «Помни же, мой милый Алехаша, и сам близко не подходи, и маму не пускай». То просит стараться быть умным, кланяться гувернеру и не забыть погладить собачку Каро…
«Искусство… которое диких и скитающихся людей делает кроткими и общежительными» – так определял девятнадцати летний доктор наук сущность ботаники. Можно с уверенностью сказать, что этому непростому искусству учат и публикуемые здесь две повести Погорельского да и все его творчество, знакомство с которым у читателя этой книжки, несомненно, еще впереди.