Москва 1836 года… Жаркое летнее лето.
Елизавета Ивановна открыла двери и всплеснула пухлыми руками, такими плавными, и на каждой ладони – розовая ямочка.
– Ваня, – певуче позвала она мужа, – смотри-ка, гость у нас севодни акой приятной.
Из комнат выбежал Иван Дурнов, весь в радости: сам великий маэстро навестил жилище скромного московского живописца.
– Карл Палыч! – воскликнул он. – Дорогой вы наш…
Да, это был он. Короткое сильное туловище с животиком, выпиравшим из-под белого жилета, а руки маленькие и нежные, как у избалованной женщины. Но в пожатии они сильные, эти руки.
– Не ждал, Ванюшка? А я запросто… Не разбудил?
– Да нет, что вы! Мы рано встаем…
Брюллов снял шляпу, волосы золотым венцом распались над его массивною, но прекрасною головой. Он поцеловал руку хозяйке, и юная Елизавета Ивановна, кутаясь в старенький платок, невольно смутилась:
– Карл Палыч, что вы… Я по утрам такая некрасивая бываю, сама себе не нравлюсь.
– Синьора, – ответил Брюллов, – все мы, как правило, всегда некрасивы по утрам. Но вы… Вы даже не знаете, как вы божественны сегодня. Ванюшка, почему ты не напишешь портрета жены?
И этим он окончательно смутил женщину… Дурнов забегал перед создателем “Последнего дня Помпеи”, услужливо отворял двери.
– Ваня, – сказала ему жена, – пойду приберу себя малость.
– Нет, нет! – властно удержал ее Брюллов. – Этот платок, поверьте, вам к лицу. Он украшает вашу прелесть.
– Еще бабушкин.
– Это ничего не значит…
Брюллов прошел в гостиную. Сел плотно, как хозяин.
– Ну что, Ванюшка, стоишь? Давай хвастай…
Дурнов, краснея, предъявлял свои последние работы:
– Мазочек вот тут не удался. А так-то ничего вроде…
Брюллов недовольно взмахивал короткой рукой:
– Дрянь! Мусор! Выбрось!
Солнечный луч замер на лице юной хозяйки.
Брюллов засопел, будто его обидели.
– Карл Палыч, – снова заробела женщина, – уж вы так на меня севодни смотрите. Право, и неудобно даже… Ведь неприбрана я!
Брюллов молчал, сосредоточенный. Неожиданно крикнул:
– Ванька! Палитру волоки. Ставь холст.
Дурнов одеревенело застыл – в растерянности:
– Зачем?
– Тебя не спрашивают зачем. Ставь, коли велю.
– Мигом… есть холсток. Для вас… мигом!
Перед мольбертом Карл Павлович Брюллов не спеша, со вкусом выбрал для себя кисть и стал отбивать ее ворс на ладони.
– Так и сидите, – сказал хозяйке, пронизывая ее взглядом…
Собрались домочадцы, пришли знакомцы из соседних домов по Никитской улице. Стояли в дверях, недвижимые, наблюдали. Имя Брюллова гремело тогда не только в России, но и во всем мире. Как же не повидать великого человека?
– Господи, – переживала, вертясь на стуле, Елизавета Ивановна, – да некрасивая я севодни. Дозвольте хоть приодеться мне!
– Синьора, уже некогда, – отвечал ей Брюллов,
– Лиза, – вступился муж наставительным тоном, – ты гению не перечь. Карл Палыч без тебя лучше все знает…
Стало тихо. Проснулась и зажужжала муха.
– Коли меня не уважаешь, – бубнил Дурнов, – так хоть гения уважь. Или не слыхала, что такое вдохновение?
– Слыхала… застращал ты меня словом этим.
– Помолчи хоть ты, Ванька, – строго потребовал Брюллов.
В общей тишине щелкала кисть по ладони живописца.
– Вообще-то… дрянь! – неожиданно произнес маэстро.
– Что, что? – спросил хозяин. – Какая дрянь?
– Дрянь, говорю… вдохновение – дрянь! Порыв к работе важнее. На одном вдохновении далеко не ускачешь. Гений – это лишь талант, который работает, работает… пока не сдохнет. Разве не так, Ванюшка? Корпеть надо – тогда получится.
Дурнов вдруг подумал, что гость его, столь знаменитый, берет за погрудный портрет с бар иногда по 10 000 рублей, да еще кривится при этом. Ивану Трофимовичу стало не по себе…
– Между прочим, – пожаловался в потолок, – нуждишка у нас, с хлеба на квас перебиваемся…
Брюллов пасмурно и недовольно глянул на него:
– И я, брат, нуждаюсь… сильно задолжал на Москве!
Величавым жестом он взялся за палитру.
Дурнов предложил ему уголек для разметки холста:
– Уголек-то… держите. Вот он.
Брюллов молчал, нацелясь глазом на рдеющую от смущения Елизавету Ивановну. Боясь, что угодил не так, как нужно, Дурнов отбросил уголь и протянул взамен кусок мелу:
– Может, мелком фигуру очертите, как и водится?
– Зачем? – спросил Брюллов отвлеченно.
– Все живописцы так-то мудро поступают.
– А я, прости, не мудрец, – отвечал Брюллов.
И вдруг… о ужас! Кисть его полезла прямо в раствор красного масла. Рука выбросила кисть вперед – и в самом центре девственного холста бутоном пышным расцвела ярчайшая точка.
Никто ничего не понимал, в дверях зашушукались.
– Эй, вы! Потише там… – крикнул хозяин.
Брюллов утомленно, словно проделан адский труд, откинулся на спинку стула. Минуты три он с удовольствием любовался этой красивой точкой, возникшей посреди холста по его желанию.
– А что же это? – осторожно спросил Дурнов.
– Губы.
– Впервые вижу.
– Дурак! Или губ никогда не видел?
– Да нет, кто ж так делает, чтобы с губ начинать?
– Я так делаю. Могу и с уха начать… Чем плохо?
Елизавета Ивановна чуть привстала со стула:
– Можно и мне посмотреть?
– Сиди уж, – придержал ее муж.
Брюллов, огранича себя написанием губ, резко отшвырнул кисть. При этом он брезгливо сказал хозяину:
– М а ж ь…
Дурнов с робостью перенял кисть:
– Карл Палыч, а что мазать-то мне?
– Платок мажь!
– Как мазать?
– Как хочешь, так и мажь. Что ты меня спрашиваешь?
Хозяин начал “мазать”. Иногда спрашивал: так ли?
– Мне все равно, – отвечал Брюллов, даже не глядя…
Когда платок был закончен, Карл Павлович от чайного стола всем корпусом, порывисто и живо, обратился к мольберту:
– Ванька, ты – гений… Теперь дай кисть.
Уверенно стал выписывать вокруг губ овал женского лица.
– Чуть-чуть глаза… вот так, – велел он.
Елизавета Ивановна, малость кокетничая, подняла взор. В этот момент она напомнила Брюллову одну из тех римлянок, которых он изображал в картине разрушения Помпеи.
– Так, так! – обрадовался он. – Благодарю, синьора…
И замолчал. Работал рьяно. Потом стал зевать:
– Не выспался… Пойду-ка я.
– Карл Палыч, – взмолился Дурнов, – не бросайте, закончите!
– Ах, брат! Дальше как-то неинтересно.
– Христом-Богом прошу… все просим. Закончите!
– Бери и заканчивай сам, – сказал Брюллов, поднимаясь.
– Да не могу я так, как вы это можете.
Брюллов пошел к двери, явно недовольный собой; издали глянул на портрет и звонко выкрикнул:
– Дрянь! Мусор! Выбрось!
И его тут же не стало… Великий человек удалился.
Иван Трофимович Дурнов был художник маленький, но человек добросовестный. Он понимал, что нельзя править и дописывать начатое гением. Портрет остался незавершенным шедевром…
В таких портретах таится особая прелесть. Как много надо было сказать! И как много еще не сказано! В таких случаях мы додумаем портрет сами…