Дом в Круа-де-Мофра стоит в саду, через который проходит железная дорога; дом расположен наискось к ней, но так близко от полотна, что весь трясется всякий раз, когда мимо проходят поезда. У каждого, кому доводилось проезжать по железной дороге из Парижа в Гавр, дом этот непременно оставался в памяти, хотя пассажиры, проносившиеся мимо, знали о нем только то, что он стоит именно там, возле полотна железной дороги, заброшенный, закрытый наглухо, с серыми ставнями на окнах, позеленевшими от дождей. Одинокий дом как будто еще более усиливает впечатление запустения этого глухого уголка.
На целую милю кругом нет никакого жилья, за исключением домика железнодорожного сторожа возле дороги, которая пересекает рельсовый путь и ведет в Дуанвиль, находящийся оттуда в пяти километрах. Низенький, с рассевшимися стенами и черепичной крышей, поросшей мхом, домик словно врос в землю посреди огорода, обнесенного живой изгородью. Сруб большого колодца в огороде почти одной вышины с домом. Переезд через полотно дороги приходится как раз посредине между Малонейской и Барантенской станциями, в четырех километрах от каждой. Едут через переезд очень редко, и старый, полусгнивший шлагбаум поднимается только для ломовых телег, едущих из Бекурской каменоломни, которая находится в лесу, километрах в четырех оттуда. Трудно отыскать другое место, более заброшенное и до такой степени отрезанное от остального мира. Со стороны Малонэ длинный туннель перерезает все пути сообщения, а в Барантен можно попасть только по неудобной тропинке, идущей вдоль полотна железной дороги. Неудивительно, если прохожие встречаются там редко.
На этот раз, однако, по тропинке, которая вела в Круа-де-Мофра, шел одинокий путник, доехавший до Барантена с гаврским поездом. Был теплый, но пасмурный вечер. Вся окрестная местность покрыта долинами и холмами, и полотно железной дороги проложено или по насыпям, или в выемках, а тропинка вдоль полотна то круто поднимается в гору, то опускается на дно обрывистой лощины. Ощущение мертвого покоя еще усиливается видом бесплодных беловатых холмов, кое-где лишь покрытых мелкими зарослями, пустынных узких долин, где текут ручьи под сенью раскидистых ив. Многие меловые холмы лишены всякой растительности, повсюду кругом гробовая тишина и молчание. Путник, молодой здоровый парень, быстро шел по тропинке, словно торопясь уйти подальше от печального сумрака, тихо спускавшегося на эту безотрадную землю.
В огороде железнодорожного сторожа девушка черпала из колодца воду. Это была рослая, сильная восемнадцатилетняя девушка, блондинка, с пухлыми пунцовыми губами, большими зеленоватыми глазами, густыми, длинными волосами и низким лбом. Ее нельзя было назвать хорошенькой, широкая кость и мускулистые руки делали ее скорее похожей на крестьянского парня. Завидев путника, спускавшегося по тропинке, она бросила ведро и подбежала к решетчатой калитке в живой изгороди.
– А, Жак! – закричала она.
Жак поднял голову. Он был высокого роста, брюнет, красивый круглолицый малый лет двадцати шести, с правильными чертами; его портили только слишком выдающиеся челюсти. У него были густые, вьющиеся волосы и такие черные усы, что лицо казалось бледным. Кожа у него была нежная, щеки тщательно выбриты, так что его можно было бы принять за барича, если бы руки, пожелтевшие от смазочного масла и сала, не обличали в нем машиниста. Но руки были тонкие и гибкие.
– Добрый вечер, Флора, – ответил он спокойно.
Но его большие черные глаза, усеянные золотистыми точками, как будто потускнели, словно заволоклись рыжеватой дымкой. Веки его задрожали, и он отвел глаза в сторону, как будто внезапно почувствовал какую-то неловкость, даже волнение. Это было почти болезненное ощущение, он весь даже подался инстинктивно назад.
Флора стояла неподвижно, глядя прямо на него, и заметила невольную дрожь, которая всегда охватывала его при встрече с женщиной и которую он всеми силами старался подавить. Это, по-видимому, огорчило и опечалило ее. Желая скрыть свое замешательство, Жак осведомился у Флоры, дома ли ее мать, хотя прекрасно знал, что та больна и давно уже не выходит из комнаты. Девушка кивнула в ответ и молча посторонилась, чтобы он мог, не задев ее, войти в калитку, а потом, гордо выпрямившись, вернулась к колодцу.
Жак быстро прошел небольшой садик и вошел в дом. Тетушка Фази, как он привык называть ее с детства, сидела одна в просторной жилой комнате, служившей в то же время и кухней. Она сидела на соломенном стуле, ноги ее были закутаны старым шерстяным платком. Урожденная Лантье, она приходилась двоюродной сестрой отцу Жака. Жак был ее крестником и воспитывался у нее в доме с шестилетнего возраста, после того, как его отец и мать бросили его и уехали из Плассана в Париж. Позже Фази отдала его в ремесленное училище. Жак питал за это живейшую благодарность к тетке и говорил, что только ей обязан тем, что выбился в люди. Прослужив два года на Орлеанской железной дороге, он поступил в общество Западных дорог машинистом первого класса. Тогда-то он и встретился снова со своей крестной матерью, которая тем временем вышла вторично замуж и жила с обеими своими дочерьми от первого брака, словно в ссылке, в захолустье, в Круа-де-Мофра, где второй ее муж, Мизар, служил железнодорожным сторожем. Теперь, несмотря на то, что ей исполнилось всего только сорок пять лет, прежняя красивая, рослая, здоровенная тетка Фази казалась пожелтевшей сгорбленной шестидесятилетней старухой. Ее постоянно мучила лихорадочная дрожь.
– Как! Это ты, Жак?.. – радостно воскликнула она. – Ах, сынок, как я рада! Вот уж не ожидала с тобой увидеться!
Он поцеловал ее в обе щеки и объяснил, что неожиданно оказался на двое суток в отпуску. У его паровоза «Лизон» по прибытии в Гавр сломался шатун. Паровоз отправили в депо для починки, и, так как на это потребуется не меньше суток, он должен быть на работе лишь на следующий день, к отходу шестичасового курьерского. Вот он и решил повидаться с теткой. Он переночует у нее и уедет из Барантееа завтра утром с семичасовым поездом. Жак держал в своих руках высохшие руки крестной и рассказывал ей, до какой степени его обеспокоило ее последнее письмо.
– Да, милый мой мальчик, мои дела плохи, совсем плохи… Как хорошо, что ты догадался повидаться со мной. Я знаю, что ты сильно занят, потому и не звала тебя… Ну вот, мы и увиделись… У меня так тяжело на сердце, так тяжело!
Она замолчала и боязливо посмотрела в окно. Начинало темнеть, но еще можно было разглядеть, что в сторожевой будке, по ту сторону полотна, сидел муж тетки Фази, Мизар. Такие будки, сколоченные из досок, установлены были вдоль дороги через каждые пять или шесть километров и соединялись друг с другом телеграфными проводами, чтобы обеспечить правильное движение поездов. Сначала тетушка Фази, а потом Флора служили при шлагбауме на переезде, а сам Мизар был участковым сторожем.
Как будто опасаясь, что муж может услышать ее, тетушка Фэзи, понизив голос, проговорила, дрожа всем телом:
– Я уверена, что он мне отраву подсыпает…
Жак привскочил от удивления, и его глаза, тоже обращенные к окну, снова заволоклись странной рыжеватой дымкой, притушившей их черный блеск и мерцавшие золотистые искорки.
– Ну, что вы, тетя, – прошептал он, – он на вид такой тихий и слабый.
Мимо сторожевой будки только что промчался гаврский поезд, и Мизар вышел, чтобы закрыть путь. Пока он поднимал рычаг красного сигнала, Жак внимательно разглядывал его. Это был мужчина маленького роста, худощавый, болезненный, с редкими выцветшими волосами и бородой, с унылым, изможденным лицом. Молчаливый и смирный, с начальством он был почтителен до угодливости.
Выставив красный сигнал, Мизар вернулся в будку. Он занес в книгу час и минуту прохода поезда и, нажав две электрические кнопки, подал два сигнала: один на предшествующий участок о том, что путь свободен, другой на следующий участок о том, что поезд в пути.
– Ты его не знаешь, – продолжала тетка Фази. – Говорю тебе, он, наверно, окармливает меня какой-нибудь гадостью… Подумай, ведь я была такая здоровенная, что, кажется, могла бы его проглотить; а теперь этот никудышный коротышка изводит меня, живьем поедает…
Тетка Фази была охвачена глухой боязливой ненавистью; она изливала свою душу, радуясь, что нашелся наконец человек, который ее выслушает. Дура она была, когда решилась выйти во второй раз замуж за человека без гроша, скупого, скрытного; а ведь она была на пять лет старше его, да еще две дочери у нее были – шести и восьми лет. Вот уже скоро десять лет, как она раздобыла это сокровище, но за это время не прошло и часа без того, чтобы она не раскаивалась в своем проступке. Ей выпала горькая, нищенская жизнь в этом холодном, заброшенном уголке северной Франции, где она вечно зябнет. Да и скука здесь смертельная, – слова не с кем вымолвить, даже соседки поблизости ни одной нет. Мизар был прежде укладчиком рельсов, а потом получил должность железнодорожного сторожа и зарабатывал тысячу двести франков в год. Ей самой платили пятьдесят франков в месяц за охрану шлагбаума на переезде, за которым теперь смотрит Флора. В этом заключалось для них и настоящее, и будущее: никакой надежды впереди – им предстояло жить и подыхать в этой дыре, где на сто километров кругом не встретишь живой души. Тетка Фази забыла только упомянуть про утехи, выпадавшие ей на долю, когда ее муж работал по укладке рельсов, а она оставалась одна с дочерьми при шлагбауме. Она была в то время еще здорова и слыла красавицей на всей линии от Руана до Гавра; железнодорожные инспекторы проездом всегда завертывали к ней. По этому поводу возгорелось даже соперничество между двумя соседними дистанциями: каждая хотела инспектировать пост Круа-де-Мофра. Муж ничему не мешал. Он был почтительно вежлив со всеми и как будто совершенно стушевывался. Он уходил, возвращался, словно ничего не замечая. Но все эти развлечения были прерваны болезнью тетки Фази, и она уже целые месяцы была прикована к креслу в этой безлюдной пустыне, чувствуя, что тает не по дням, а по часам.
– Говорю тебе, – прибавила она в заключение, – что он взялся теперь за меня и непременно доконает, хоть сам он маленький и плюгавенький…
Внезапно раздался сигнальный звонок; тетушка Фази снова с тревогой посмотрела в окно. Это соседний пост уведомлял Мизара, что подходит поезд из Парижа. Стрелка сигнального аппарата, стоявшего у окна в будке, передвинулась в направлении движения поезда. Мизар остановил электрический звонок и, выйдя из будки, протрубил дважды в рожок, извещая о прибытии поезда. Флора закрыла шлагбаум и стала возле него, держа перед собою сигнальный флаг в кожаном футляре. Скрытый еще за изгибом дороги, с возрастающим грохотом приближался курьерский поезд. Он пронесся мимо, как молния, потрясая домик железнодорожного сторожа и едва не унеся его с собою в бурном вихре. Флора вернулась в огород, а Мизар, закрыв путь в Гавр позади поезда, освободил обратный путь, опустив рычаг красного сигнала, так как новый звонок, сопровождавшийся поднятием другой стрелки, уведомил его, что поезд, прошедший пятью минутами раньше, миновал уже и следующий пост. Он вернулся в сторожевую будку, предупредил оба соседних поста, записал время прохода поезда и затем стал ждать следующего. Каждый день в продолжение целых двенадцати часов Мизар выполнял одну и ту же работу. Здесь он пил, ел и спал; за всю свою жизнь он не прочел ни одной газетной строки, и, казалось даже, ни одна мысль не зарождалась в его приплюснутом черепе.
Жак, в былое время поддразнивавший свою крестную по поводу ее побед над железнодорожными инспекторами, заметил с невольной улыбкой:
– Быть может, он вас ревнует?
Фази пожала плечами и тоже не могла удержаться от улыбки, которая на мгновение оживила ее потускневший взгляд.
– Что ты говоришь, сынок! Ревнует!.. Ему на все наплевать, что бы я ни делала, лишь бы только был цел его карман.
У нее снова начался озноб.
– Нет, ему и дела не было до этого, – продолжала она. – Он только о деньгах помышляет… Мы, видишь ли, поссорились с ним из-за того, что я не хотела отдать ему тысячу франков, я ведь получила в прошлом году наследство от отца. Мизар пригрозил, что это мне не пойдет впрок, и вот, правда, я захворала… С тех самых пор я все и болею…
Жак понял, что она хотела этим сказать, но не придавал серьезного значения ее подозрениям, объясняя их болезненным раздражением, и старался ее успокоить. Но она упрямо качала головой, как человек, у которого сложилось непоколебимое убеждение. Тогда Жак сказал:
– Ну что же, все это можно уладить как нельзя проще… Отдайте ему ваши деньги…
Она так разозлилась, что, позабыв о болезни, с усилием встала и злобно воскликнула:
– Отдать мои деньги… Ни за что на свете! Да я лучше сдохну… Не беспокойся, они хорошо припрятаны. Пусть хоть весь дом перероют, бьюсь об заклад, что ничего не найдут. Он-то, хитрая бестия, давно уже их разыскивает. Я ночью слышала, он все стенку простукивал. Ищи, ищи! Я готова сколько угодно терпеть, только бы видеть, как он постоянно остается с носом. Посмотрим еще, чья возьмет. Теперь я осторожна, в рот ничего не беру, к чему он прикасался. Да хоть я околею, он все равно их не получит. Лучше уж пусть в земле остаются.
Силы оставили ее, она упала на стул, вздрогнув от раздавшегося вновь звука сигнального рожка: Мизар извещал о поезде, шедшем в Гавр. Хотя Фази упорно отказывалась выдать мужу наследство, она втайне питала к нему страх, возраставший с каждым днем. Это был страх гиганта перед грызущим его насекомым.
Издали, с глухим гулом, подходил пассажирский поезд, вышедший из Парижа сорок пять минут первого пополудни. Слышно было, как он вышел из туннеля, пыхтение его становилось с каждым мгновением все громче. Затем он пронесся мимо, словно ураган, и грохот его колес постепенно замолк в отдалении.
Жак, глядевший все время в окно, видел, как мелькали мимо маленькие квадратные стекла, за которыми виднелись лица пассажиров. Чтобы рассеять мрачные мысли Фази, он шутливо заметил:
– Крестная, вы все жалуетесь, что ни одной собаки не видите в вашей дыре… А вот, смотрите, сколько людей!..
Сначала она не поняла и с изумлением переспросила:
– Какие люди? Ах, да, пассажиры. Ну, от них не много толку, я-то ведь их не знаю, с ними не поболтаешь…
Он продолжал, смеясь:
– Ну, меня-то уж вы знаете; а ведь я тоже частенько здесь проезжаю…
– Правда, тебя я знаю, я даже знаю, в котором часу проходит твой поезд. Я вижу, как ты проезжаешь мимо нас на своем паровозе. Но ты так быстро мчишься! Вчера ты махнул мне рукой, а я даже не успела тебе ответить… Нет, что уж тут! По мне все равно, хоть бы этих людей и вовсе не было…
Но все же мысль о громадном количестве людей, ежедневно проезжавших мимо нее в обоих направлениях – к Парижу и к Гавру, – нисколько не нарушая этим ее одиночества, заставила тетку Фази призадуматься: она молча глядела на полотно дороги, уже окутанное ночными сумерками. Когда Фази была здорова, могла двигаться и работать, стояла перед шлагбаумом с флагом в руках, она ни о чем подобном не думала. Но с тех пор, как, прикованная к своему стулу, она могла лишь раздумывать о своей глухой борьбе с мужем, неясные и неопределенные мысли стали осаждать ее.
Непонятной казалась тетушке Фази жизнь в этом заброшенном захолустье, где не с кем было перекинуться словом, где беспрестанно день и ночь проносилось мимо нее множество мужчин и женщин в поездах, бурным вихрем мчавшихся на всех парах и потрясавших до основания ее маленький домик. Без сомнения, тут проезжали люди со всех концов земли – не одни только французы, но также иностранцы из самых отдаленных мест. Теперь ведь никому не сидится дома, и все народы, как уверяют, вскоре сольются воедино. Это просто замечательно: все люди – братья и мчатся далеко-далеко, в блаженную страну, где текут молочные реки в кисельных берегах. Фази пыталась сосчитать пассажиров в поездах, – по столько-то человек в каждом вагоне, – но цифры выходили слишком крупные, она сбивалась со счета. Иногда ей казалось, будто она узнает некоторые лица. Вот господин с белокурой бородой, должно быть, англичанин, он каждую неделю ездит в Париж. Она приметила также даму небольшого роста, брюнетку, постоянно проезжавшую по средам и субботам. Они мчались, однако, так быстро, что тетка Фази не была вполне уверена, что видела их на самом деле. Все лица смешивались, сливались, казались одинаковыми, теряясь одно в другом. Вихрь уносил их всех бесследно. Ей было особенно грустно при мысли, что вся эта разношерстная толпа, находившаяся в постоянном движении, уносившем с собою столько денег и благополучия, не подозревает, что она, Фази, находится в смертельной опасности. И если муж в один прекрасный вечер прикончит ее, поезда все так же будут проноситься мимо ее трупа, даже не подозревая, что тут же, рядом, в одиноком домике совершено преступление.
Фази продолжала пристально смотреть в окно. Ее ощущения были слишком неясны, она не могла объяснить их как следует и потому коротко сказала:
– Нечего и говорить, железные дороги – чудесная штука. Ездить можно быстро, да и народ становится от них как будто умнее… Звери, однако, остаются зверьми, и какую бы хитрую механику ни выдумали люди, все-таки звери от нее не выведутся.
Жак в знак согласия утвердительно кивнул головой. Он глядел в это мгновение на Флору, отворявшую шлагбаум, чтобы пропустить ехавшую из каменоломни телегу, нагруженную двумя громадными каменными глыбами. Дорога вела только в Бекурскую каменоломню, и по ночам шлагбаум запирали на замок; лишь в очень редких случаях приходилось будить молодую сторожиху, чтобы пропустить запоздавшую телегу. Видя, что Флора по-приятельски болтает с молодым брюнетом-каменотесом, Жак воскликнул:
– Что это? Разве Кабюш заболел? Смотрите, вместо него с телегой идет его двоюродный брат Луи!.. Скажите, крестная, а вы часто видитесь с беднягою Кабюшем?
Она, не отвечая, всплеснула руками и тяжело вздохнула. Прошлой осенью у них тут разыгралась целая драма; ее здоровье, разумеется, от этого не могло поправиться. Ее младшая дочь, Луизетта, горничная г-жи Боннегон в Дуанвиле, прибежала однажды вечером, истерзанная и полуживая от страха, к своему жениху Кабюшу, который живет в лесной избушке; вскоре она умерла. По этому поводу ходили слухи, обвиняли Гранморена в насилии. Никто, однако, не смел говорить об этом громко. Даже Фази, знавшая всю подноготную, предпочитала молчать. Она ответила, однако, своему крестнику:
– Нет, Кабюш больше к нам не ходит. Он теперь дичится людей, стал настоящим бирюком… Бедная моя Луизетта! Она была такая славненькая, беленькая, добрая! Она меня очень любила и наверное стала бы теперь ухаживать за мной. Ну, а Флора… Прости ее, господи, я на нее не жалуюсь, но у нее голова, должно быть, не совсем в порядке. Она хочет делать все по-своему, пропадает из дому по целым часам. И притом очень гордая и такая резкая на язык… Горько мне…
Слушая крестную мать, Жак продолжал следить глазами за тяжело нагруженной телегой, переезжавшей теперь через полотно железной дороги. Колеса зацепились за рельсы, и возчик подгонял лошадей кнутом, а Флора покрикивала на них.
– Беда, если бы поблизости оказался теперь поезд, – заметил машинист. – Все разлетелось бы вдребезги, черт возьми.
– Ничего, – сказала Фази, – Флора иной раз бывает какая-то чудная, но она знает свое дело и смотрит в оба… Слава богу, вот уже целых пять лет, как у нас не было ни одного несчастного случая. Перед тем здесь на переезде раздавило человека. При нас только и было раз, что под поезд попала корова, поезд чуть не сошел с рельсов. А корову жалко. Туловище осталось здесь, а голова оказалась вон там, около туннеля… Да, на Флору можно вполне положиться.
Телега проехала, и стук ее колес в глубокой колее доносился уже издалека. Тетка Фази вернулась к постоянно занимавшему ее вопросу – о чужом и собственном здоровье.
– Ну, а ты как теперь поживаешь? Совсем у тебя прошла болезнь, которой, помнишь, ты у нас хворал? Еще доктор никак не мог сообразить, что это с тобой было…
В глазах Жака мелькнула тревога.
– Я совершенно здоров, крестная, – ответил он.
– Право? Значит, все прошло? Помнишь, как ты, бывало, мучился от головной боли за ушами, как тебя вдруг начинала трепать лихорадка; а то еще, бывало, сделаешься такой грустный и хоронишься от людей, как дикий зверь.
Слушая ее слова, Жак смущался все больше и больше и, наконец, почувствовал себя до того неловко, что прервал ее резким, отрывистым голосом:
– Уверяю вас, я совершенно здоров… У меня теперь решительно ничего нет.
– Тем лучше, мой мальчик!.. Ведь мне-то от твоей болезни легче не станет. Да и потом, в твоем возрасте хворать не полагается. Что может быть лучше здоровья?.. А знаешь, право, славно, что ты навестил меня; ведь ты мог гораздо веселей провести время в другом месте. Ты пообедай с нами, а спать мы тебя положим на чердаке, рядом с комнатой Флоры…
Рожок, протрубивший сигнал, снова перебил ее речь. Тем временем уже стемнело. Повернувшись к окну, они лишь неясно различали Мизара, беседовавшего с каким-то мужчиной. Пробило шесть часов, и он передавал свой пост ночному дежурному, явившемуся на смену. Мизар мог наконец свободно вздохнуть после двенадцати часов, проведенных в будке, где с трудом умещались маленький столик, установленный под доской с сигнализацией, табурет и железная печка, до того накалявшаяся, что Мизар почти постоянно держал дверь открытой.
– Вот он уже возвращается домой, – проговорила вполголоса тетка Фази, снова объятая страхом.
Поезд, о котором предупреждал рожок Мизара, приближался. Это был очень тяжелый и длинный поезд, громыхавший так сильно, что молодому человеку пришлось наклониться к больной, чтобы она могла его расслышать. Он был тронут ее несчастьем, ему хотелось чем-нибудь помочь ей.
– Послушайте, крестная, – сказал он, – если Мизар в самом деле что-то замышляет, может быть, он струсит, когда я вмешаюсь… Доверьте мне вашу тысячу франков.
Она снова возмутилась:
– Отдать тысячу франков?.. Ни за что! Ни тебе, ни ему!.. Лучше умру, а не отдам!
В это мгновение мимо промчался поезд, словно бурный вихрь, сметающий все перед собою. Дом задрожал, точно подхваченный ураганом. Поезд этот, шедший в Гавр, был переполнен пассажирами, так как на следующий день, в воскресенье, предполагалось праздновать в Гавре спуск на воду большого корабля. Несмотря на скорость, с которою мчался поезд, через освещенные окна вагонов можно было видеть переполненные отделения, тесно сомкнутые ряды голов, мелькавшие профили, мгновенно исчезавшие, сменявшие друг друга. Что за уйма народа! Опять толпа, бесконечная толпа, беспрестанно грохот вагонов, паровозные свистки, телеграфные звонки и колокольные сигналы! Точно огромное тело гигантского существа растянулось по земле: его голова была в Париже, позвонки – вдоль всей главной линии, члены простирались на боковых линиях, а руки и ноги – в Гавре и на других конечных станциях. Все это мчалось безостановочно, механически, победоносно, с математической точностью уносилось в будущее, умышленно игнорируя человека с его затаенными, но вечно живыми стимулами – страстью и преступлением.
Флора вернулась домой первая. Она зажгла маленькую керосиновую лампочку без колпака и накрыла на стол. Она не сказала Жаку ни слова и едва удостоила его взглядом, а он отвернулся к окну. На печке стоял горшок с горячим супом. Когда Флора подавала его на стол, вошел Мизар. Он не обнаружил никакого удивления при встрече с молодым человеком. Быть может, он видел, как Жак подходил к дому. Во всяком случае, он не выказал ни малейшего любопытства и не стал ни о чем расспрашивать. Они пожали друг другу руки и обменялись несколькими короткими фразами. Жаку пришлось самому завести разговор о поломке шатуна и о том, что ему пришла мысль повидаться с крестной матерью и переночевать у нее. Мизар только кивал головою, как бы находя, что все прекрасно. Усевшись за стол, принялись, не торопясь, обедать. Первое время все молчали. Тетка Фази, с утра не спускавшая глаз с горшка, в котором варился суп, согласилась налить себе тарелку; но до железистой воды, настоенной на гвоздях, которую подал ей Мизар, – Флора забыла поставить графин на стол – она не дотронулась. Мизар держал себя тише воды, ниже травы и только время от времени покашливал нехорошим, болезненным кашлем. Он, казалось, не замечал тревожных взглядов жены, следившей за каждым его движением. Когда Фази спросила соли, которой не было на столе, он сказал, что ей не следует есть так много соленого, ей может сделаться от этого только хуже, но все же принес ей в ложке щепотку. Фази взяла ее, так как соль, по ее мнению, все очищает. Разговор за обедом шел о погоде, удивительно теплой последние дни, о поезде, сошедшем с рельсов около Мароммы. Жак решил, что у его крестной матери просто расстроено воображение, – сам он не замечал ровно ничего подозрительного в этом маленьком услужливом человечке с бегающими глазками. За столом просидели больше часа. За это время Флора по сигналу рожка дважды выходила на минутку к шлагбауму. Каждый раз, когда мимо проходили поезда, стаканы на столе подпрыгивали и звенели, но никто не обращал на это внимания.
Опять раздался звук рожка, Флора, только что убравшая со стола, снова вышла, но больше не вернулась. Она оставила мать и обоих мужчин за столом, на котором стояла бутылка яблочной настойки. Они просидели за столом еще с полчаса, а затем Мизар, обшаривший своими пронырливыми глазками один из углов комнаты, взял фуражку и, коротко простившись, вышел. Он ловил тайком рыбу в соседних ручьях, – где водились великолепные угри, и никогда не ложился спать, не осмотрев предварительно своих удочек.
Тотчас по его уходе тетка Фази пристально взглянула на своего крестника.
– Ну что, теперь ты убедился? Видел ты, как он поглядывал в тот угол?.. Он вообразил, что я спрятала свои деньги там, за кувшином с маслом. Я его знаю, я уверена, что нынешней ночью он непременно будет рыться в углу, нет ли там моих денег.
У нее выступил пот, лихорадочная дрожь пробежала по телу.
– Посмотри-ка, мне опять стало хуже, – заметила тетка Фази. – Он, наверное, поднес мне что-нибудь. У меня так горько во рту, точно я проглотила старую ржавую монету. А ведь я ничего не ела из его рук… Нет, видно уж, не убережешься… Мне сейчас, к вечеру, очень плохо стало. Лучше я лягу. Прощай, сынок. Если ты уедешь с поездом двадцать шесть минут восьмого, мы с тобой не увидимся, потому что я не смогу так рано встать. Заверни к нам еще как-нибудь, может быть, ты еще застанешь меня в живых…
Жак помог крестной дойти до ее комнаты. Она легла в постель и заснула. Оставшись один, он с минуту раздумывал, не пойти ли ему на чердак и лечь на постланной там охапке сена. Но было всего без десяти восемь: он еще успеет выспаться. И, в свою очередь, он вышел из дому, оставив на столе зажженную керосиновую лампочку. Пустой дом погрузился в сон, и лишь время от времени его потрясал грохот мчавшихся мимо поездов.
Выйдя из дому, Жак подивился влажной теплоте воздуха. Должно быть, снова пойдет дождь. На небе расстилалась громадная туча молочно-белого цвета. Скрывшаяся за нею полная луна освещала весь небосклон красноватым отблеском. Можно было ясно различить окрестную местность, холмы, лощины и деревья, которые выступали черными силуэтами в ровном, мертвенном свете, напоминавшем мягкий свет ночника. Жак обошел маленький огород, а потом решил пойти в сторону Дуанвиля, так как подъем там был не очень крутой. Но, взглянув на уединенный дом, расположенный наискось по ту сторону полотна, он изменил свое намерение. Шлагбаум был опущен и заперт на ключ уже на ночь; Жак прошел в калитку на переезде и перебрался на другую сторону дороги. Дом этот был ему хорошо знаком. Он видел его каждый раз, как проезжал мимо на своем грохочущем и качающемся паровозе. Он сам не знал, почему дом привлекал его внимание, но ему смутно представлялось, что этому дому суждено сыграть важную роль в его жизни.
Подъезжая к дому, молодой машинист испытывал всегда тревожное опасение, что его не окажется на обычном месте. Вслед за тем опасение это сменялось каким-то неприятным чувством, когда он убеждался, что дом по-прежнему стоит там. Никогда он не видел, чтобы окна и двери дома были открыты.
Ему было известно только, что дом принадлежал бывшему председателю руанского суда Гранморену, и сейчас он почувствовал непреодолимое желание обстоятельнее ознакомиться с этим домом и осмотреть его, по крайней мере, снаружи.
Жак долго стоял на дороге у решетки. Он подавался назад и поднимался на цыпочки, чтобы лучше разглядеть заброшенный дом. Сад был перерезан железной дорогой, и перед домом остался лишь маленький палисадник с каменною оградой, а с другой стороны к дому прилегал довольно обширный участок земли, обнесенный живой изгородью. В красноватом освещении пасмурной туманной ночи покинутый дом казался унылым и угрюмым. У молодого машиниста мороз пробежал по коже. Он хотел уже отойти, когда заметил в живой изгороди отверстие. Ему казалось, что было бы трусостью не взглянуть на дом поближе, и он пролез в отверстие. Сердце его сильно билось. Проходя мимо маленькой, развалившейся оранжереи, он увидел, что кто-то сидит на корточках у дверей.
– Как, это ты! – воскликнул Жак с удивлением, узнав Флору.
Она вздрогнула от неожиданности, но затем спокойно ответила:
– Видишь, запасаюсь веревками. Они оставили тут целую кучу веревок, которые гниют без всякой пользы, а мне они постоянно нужны. Я и хожу за ними сюда…
Сидя на земле, она старалась распутать веревки; если ей не удавалось развязать какой-нибудь узел, она перерезала его большими ножницами.
– Хозяин дома сюда, значит, не наведывается? – осведомился молодой человек.
Флора засмеялась.
– После истории с Луизеттой Гранморен ни за что не решится и носа показать в Круа-де-Мофра. Я могу спокойно забрать его веревки.
Он с минуту помолчал, смущенный мыслью о трагическом приключении, которое она ему напомнила.
– Ты, значит, веришь тому, что рассказывала Луизетта? Ты веришь, что он действительно хотел овладеть ею и что она расшиблась, отбиваясь от него?
Флора перестала смеяться и резко возразила негодующим тоном.
– Луизетта никогда не лгала… И Кабюш тоже… Кабюш – мой приятель…
– А может быть, любовник?
– Он-то! Да я была бы последней дрянью, если бы… Нет, нет, мы с ним только приятели. Любовников у меня нет. Я не хочу ими обзаводиться.
Она подняла свою мощную голову, обрамленную густым руном светло-русых волос, спускавшихся низко на лоб. Вся ее крепкая и гибкая фигура дышала какой-то дикой силой и решимостью. В околотке о ней уже складывались легенды. Рассказывали чудеса о ее подвигах: одним махом она стащила с полотна застрявшую между рельсами телегу, когда поезд уже был готов налететь на нее; остановила вагон, мчавшийся, как дикое животное, под уклон с Барантенской станции, навстречу приближавшемуся на всех парах экспрессу. Подвиги эти возбуждали у мужчин удивление и желание сделать девушку своей любовницей. Сначала молодые парни думали, что овладеть ею будет нетрудно; улучив свободную минуту, она бродила по полям и, отыскав укромное местечко, лежала там молча и неподвижно, глядя в небо. Но те, кто пробовал к ней приставать, здорово поплатились, и у них отпала охота возобновлять свои попытки. Флора любила купаться по целым часам в соседнем ручье. Молодые парни – ее сверстники – вздумали раз подсмотреть, как она купается; но молодая девушка, не дав себе даже труда одеться, так отделала одного из них, что никто уже больше не решался подсматривать за ней. Ходили также слухи об ее истории со стрелочником на диеппской ветке, по ту сторону туннеля. Она, по-видимому, одно время слегка поощряла этого стрелочника – Озиля, честного малого лет тридцати. Однажды вечером он вообразил, что она готова отдаться ему, и попытался овладеть ею, но Флора чуть не убила его здоровенным ударом увесистой дубинки. Это была воинственная девственница, сторонившаяся мужчин. Оттого-то, быть может, и подозревали, что голова у нее не совсем в порядке.
Жак продолжал подшучивать над Флорой:
– Значит, твое замужество с Озилем не ладится? А я слышал, будто ты каждый день бегала к нему на свидание через весь туннель…
Она пожала плечами.
– Очень надо мне идти за него замуж… Вот туннель я люблю: уж очень любопытно иной раз пробежать два с половиною километра в темноте; ведь только недосмотришь, мигом попадешь под поезд. Да и поезда пыхтят там как-то особенно! Ну, а Озиль только надоедает мне. Этот мне не нужен.
– Значит, кто-нибудь да нужен, как-никак.
– Почем я знаю… Да нет!
Она снова рассмеялась, но все-таки немного смутилась и старательно занялась узлом, который никак не могла распутать. Затем, не поднимая головы, как будто совершенно погрузившись в свою работу, она, в свою очередь, осведомилась:
– Ну, а ты все еще никем не обзавелся?
Жак перестал смеяться. Он отвернулся и вперил неподвижный взор в ночной мрак.
– Нет! – ответил он отрывисто.
– Ну, так и есть… Мне рассказывали, что ты ненавидишь женщин. Да и я сама не первый день тебя знаю, а никогда от тебя ни одного ласкового слова не слыхала… Почему это?
Так как он молчал, Флора бросила веревки и решилась взглянуть на него.
– Неужели ты и впрямь любишь только свой паровоз? Знаешь, над тобой даже смеются. Говорят, будто ты по целым дням чистишь и протираешь машину, словно тебе и приласкать больше некого. Говорю тебе это по-дружески.
Теперь он тоже смотрел на нее; он припомнил ее совсем маленькой девочкой. Она и тогда была капризным и вспыльчивым ребенком, но каждый раз, когда он приезжал, эта маленькая дикарка бросалась к нему на шею в страстном порыве. Впоследствии они подолгу не виделись, и при каждой новой встрече он замечал, как она выросла, повзрослела, но она по-прежнему бросалась ему на шею, смущая его огнем своих больших светлых глаз. Теперь она расцвела, стала обольстительной женщиной, и, без сомнения, она любит его, любит с детства. Сердце его забилось сильнее. Ему вдруг стало ясно, что он и есть тот, кого она ждала. Кровь бросилась ему в голову, и вместе с тем им овладело необычайное смущение. Первым его движением было бежать куда глаза глядят, чтобы спастись от охватившего его внезапно томления. Близость женщины всегда сводила его с ума, он переставал владеть собой.
– Что же ты стоишь? – продолжала она. – Садись…
Жак колебался, но почувствовал вдруг страшную слабость; побежденный желанием, он тяжело опустился возле девушки на груду веревок. Он молчал, у него пересохло в горле, а Флора, всегда гордая и молчаливая, Флора теперь оживленно болтала без умолку, стараясь побороть свое смущение:
– Видишь ли, мать сделала ошибку, выйдя замуж за Мизара. Она дорого за это поплатится. Мое дело сторона, тем более, что всякий раз, как я хочу вмешаться в их ссору, мама отсылает меня спать. Пусть же разделывается с ним сама. Я и дома-то почти не бываю. Я думаю о разных вещах… Что будет дальше… Знаешь, я видела тебя сегодня утром на твоем паровозе! Я сидела вон там, в кустах. Ты, конечно, даже не взглянул в мою сторону… А я охотно рассказала бы тебе, о чем я думаю, но только не теперь, а когда мы станем с тобой настоящими друзьями…
Она уронила ножницы. Он безмолвно взял ее руки в свои. Она не отняла их… Но когда он поднес их к своим пылающим губам, целомудрие ее возмутилось. При первом прикосновении самца пробудилась воительница, упрямая, неукротимая.
– Нет, нет, оставь меня… Я не хочу… Сиди спокойно, будем разговаривать… Почему мужчины только об этом и думают! Ах, если передать тебе все, что рассказывала мне Луизетта перед смертью… Хотя я и без того уже многое знала об этом Гранморене. Я видела, какие пакости устраивал он здесь, когда приводил сюда девушек. Одну он выдал потом замуж… никто даже и не подозревает, что с ней произошло.
Жак не слышал ее. Он грубо схватил девушку в объятия и впился губами в ее губы. У Флоры вырвался легкий крик, задушевная, кроткая жалоба, в которой изливалась вся сила ее чувства, так долго остававшегося скрытым… Но она боролась с Жаком, инстинктивно отталкивая его, она желала его и в то же время не давалась ему; ей хотелось быть покоренной. Молча, грудь с грудью, задыхаясь, они старались повалить друг друга. Минуту казалось, что сила на ее стороне; быть может, она и повалила бы его – так велико было его возбуждение, – но он схватил ее за горло. Кофточка порвалась, обнажились груди, упругие, напряженные в борьбе; в бледном сумраке они казались молочно-белыми. Флора упала на спину и, побежденная, готова была отдаться. Но Жак вдруг остановился, задыхаясь. Казалось, им овладело кровожадное бешенство, он стал искать глазами какое-нибудь оружие, камень – что-нибудь, чем он мог бы убить. Взгляд его остановился на ножницах, сверкавших между связками веревок. Он схватил их и собирался уже вонзить в обнаженную грудь Флоры, но вдруг очнулся, ощутив во всем теле страшный холод, бросил ножницы и убежал совершенно растерянный, а Флора лежала с закрытыми глазами, она думала, что его рассердило ее упрямство.
Жак бежал во мраке угрюмой ночи. Быстро взобравшись по тропинке на вершину холма, он спустился в узкую долину. Камни, срывавшиеся под его ногами, пугали его, он бросился влево, в заросли, и, сделав крюк, снова очутился в правой стороне, на обнаженной площадке другого холма. Он сбежал оттуда вниз и наткнулся на изгородь у полотна железной дороги. Пыхтя и сверкая фонарями, подходил поезд. Жак испугался, ошеломленный, растерянный, но потом понял: это все та же безостановочно несущаяся волна пассажиров, которой нет никакого дела до его смертельной муки. Он опять пустился бежать, взбирался на холмы, снова спускался вниз. Он постоянно наталкивался теперь на полотно железной дороги, то внизу, в глубоких выемках, казавшихся в ночном мраке бездонными пропастями, то наверху, на насыпях, закрывавших горизонт, словно колоссальные баррикады. Унылая, пустынная невозделанная земля, прорезанная холмами и долинами, казалась безвыходным мрачным лабиринтом, и Жак метался в своем безумии среди этого лабиринта. Несколько минут он бежал вниз по склону холма и вдруг увидел перед собою черное отверстие, зияющую пасть туннеля. Поезд со свистом и грохотом влетел в эту пасть и пропал там, и далеко кругом после его исчезновения дрожала земля. Ноги у Жака подкосились, он упал на откос насыпи и, уткнувшись лицом в траву, разразился судорожными рыданиями. Боже! К нему вернулась его ужасная болезнь. А ему-то казалось, что он окончательно вылечился. Ведь он только что хотел убить эту девушку. С юношеских лет у него постоянно раздавалось в ушах: «Убей, убей женщину!» – и тогда его охватывало безумное, все возраставшее, чувственное влечение. Другие юноши с наступлением зрелости мечтают об обладании женщиной, он же всецело был поглощен желанием убить женщину. Он себя не обманывал. Он знал, что схватил ножницы с намерением вонзить их Флоре в тело, как только увидел ее тело, ее белую, трепещущую грудь. Он сделал это не в раздражении, вызванном борьбой, нет, а только ради наслаждения. Желание убить было настолько сильно, что, не вцепись он сейчас руками в траву, он вернулся бы туда бегом и зарезал бы девушку. Как, убить ее, Флору, выросшую на его глазах, эту девочку-дикарку, которая – он понял это – любит его глубоко и страстно! «Что же со мной делается, боже мой?» – думал он, судорожно впиваясь пальцами в землю. Рыдания, вырвавшиеся у него в порыве безнадежного отчаяния, раздирали ему грудь.
Но он попытался успокоиться и уяснить себе свое положение. В чем же разница между ним и другими молодыми людьми, его сверстниками? Еще в ранней молодости, там, в Плассане, он зачастую задавал себе этот вопрос. Правда, мать его, Жервеза, родила его очень рано, в пятнадцать с половиной лет, но он был уже вторым ее ребенком, а ее первенец, Клод, родился, когда ей еще не было четырнадцати. Между тем на его братьях – Клоде и младшем – Этьене, – по-видимому, никак не сказалось, что их мать была еще девчонкой, а отец – немножко старше ее. Отец его был очень хорош собою, его прозвали красавцем Лантье, но сердце у него было недоброе, и Жервеза немало поплакала из-за него. Быть может, впрочем, и у братьев его была какая-нибудь душевная болезнь, в которой они не сознавались. В особенности можно было заподозрить в этом старшего брата, который во что бы то ни стало хотел сделаться великим художником и работал с таким бешеным увлечением, что при всей его даровитости многие считали его полупомешанным. Вообще семья Лантье не отличалась уравновешенностью: ненормальности встречались у многих ее членов. Жак по временам замечал в себе эту наследственную ненормальность. Он не мог пожаловаться на плохое физическое здоровье; если одно время он худел, то причиной тому были только опасения и стыд, вызванные душевною болезнью. Во время этих кризисов он внезапно терял психическое равновесие, его внутреннее «я» как бы проваливалось в бездну, обволакивалось каким-то туманом, искажавшим все окружающее. В такие минуты он не принадлежал себе, находился во власти только своей мускульной силы, сидевшего в нем бешеного зверя. Однако он не пил. Он не позволял себе выпить и рюмки водки после того, как заметил, что самое ничтожное количество алкоголя может вызвать у него подобный припадок. Он приходил к убеждению, что расплачивается теперь за других, за отцов и дедов – пьяниц, за целые поколения алкоголиков, передавших ему свою испорченную кровь. Под влиянием этой медленной отравы он приходил по временам в состояние первобытной дикости лесного человека-зверя, умерщвляющего женщин.
Жак размышлял, приподнявшись на локте, глядя на зияющую черную пасть туннеля. У него снова вырвались рыдания. Он бился головою о землю и плакал от невыносимой муки. Он хотел убить девушку! Эта ужасная мысль с острой болью проникала в его сознание, точно ножницы, которыми он хотел убить, вонзались в его собственное тело. Никакие рассуждения не могли его успокоить. Он хотел ее убить и убил бы, если бы она сидела теперь перед ним с расстегнутым лифом и обнаженною шеей. Он вспомнил, что первый приступ этой душевной болезни случился у него, когда ему едва минуло шестнадцать лет. Однажды вечером он играл с девочкой, дочерью одного родственника, которая была года на два моложе его. Она споткнулась и упала, а он, увидя ее голые ноги, в неистовстве накинулся на нее. Год спустя, вспоминал Жак, он наточил нож с намерением вонзить его в шею другой девушки, маленькой блондинки, проходившей каждое утро мимо дома, в котором он жил. У этой девушки была полненькая, розовая шейка, и он как сейчас видел коричневое родимое пятнышко, куда ему страшно хотелось всадить нож. Потом он испытывал подобное же чувство по отношению ко многим другим девушкам. Перед ним прошел целый ряд кошмарных видений; ему вспомнились все женщины и девушки, которых коснулось внезапно просыпавшееся в нем страстное стремление к убийству, – женщины, встреченные на улице или случайно оказавшиеся его соседками. Особенно памятна была ему одна из них, новобрачная; она сидела возле него в театре и очень громко смеялась. Он вынужден был бежать из театра, не дождавшись конца представления, иначе он распорол бы ей живот. Он не знал этих женщин и девушек. Чем же объяснить его ярость? Каждый раз им овладевало какое-то слепое бешенство. У него являлось непреоборимое стремление отомстить за давнишние обиды, ясное воспоминание о которых уже утратилось. Быть может, это был протест против зла, причиненного женщинами его предкам, или проявление инстинктивной ожесточенной злобы, веками накоплявшейся у мужчин со времени первого обмана, жертвой которого был доисторический пещерный житель. Во время припадка Жак ощущал потребность овладеть женщиной в борьбе, покорить ее, испытывал извращенное желание умертвить ее и взвалить себе на спину, как отнятую у других добычу. Голова его трещала от напряжения, он не мог разобраться в своем состоянии. Он считал себя слишком невежественным; мозг его цепенел; он испытывал тоску, какую испытывает человек, совершающий поступки помимо своей воли, внутренняя причина которых ему непонятна.
Еще один поезд промчался, сверкнув, как молния, своими огнями, и затем исчез в глубине туннеля с грохотом, постепенно замиравшим вдали. Жак невольно встал и, сдерживая рыдания, старался принять спокойный вид, словно опасаясь, что торопливо мчавшаяся мимо чужая, равнодушная толпа услышит его и обратит на него внимание. Не раз после припадка, точно мучимый нечистою совестью, он пугался малейшего шума. Он чувствовал себя спокойным и счастливым, лишь уединившись от всего света, на своем паровозе, уносившем его в бешеном беге. Когда, положив руку на регулятор, Жак внимательно следил за состоянием пути и за сигналами участковых сторожей и стрелочников, он ни о чем больше не думал и глубоко вдыхал чистый воздух, бурным ветром бивший ему в лицо. Поэтому-то он и любил свою машину, как любят нежную, добрую, преданную женщину, способную дать человеку счастье. По выходе из технического училища Жак, несмотря на свои прекрасные способности, избрал работу машиниста именно потому, что она предоставляла ему желанное одиночество и вместе с тем целиком поглощала его. Он не был честолюбцем и вполне довольствовался нынешним своим местом. Через четыре года по выходе из училища он работал уже машинистом первого класса на жалованье в две тысячи восемьсот франков, что вместе с премиями за экономию в топливе и смазочном материале давало ему ежегодно более четырех тысяч франков. А большего он и не добивался. Почти все его товарищи, машинисты третьего и второго классов, выслужившиеся на железной дороге из мастеров, женились на работницах – невзрачных, незаметных женщинах; их жены появлялись иногда перед отправлением поезда и приносили мужьям корзинки с провизией на дорогу. Более честолюбивые машинисты, особенно из числа окончивших техническое учебное заведение, оставались холостяками, в ожидании, когда их назначат на должность начальника депо, рассчитывая тогда приискать себе невесту из среднего класса, девушку воспитанную и с приданым. Что касается Жака, он сторонился женщин и решил умереть холостяком. Он ничего не видел перед собой в будущем, кроме вечной и безостановочной езды на паровозе, в этом спасительном для него одиночестве. Начальство всегда отзывалось о нем, как о примерном машинисте, который не пьянствует и не кутит. Товарищи иногда подтрунивали над Жаком и называли его красной девицей. Некоторых, более близких к нему товарищей смутно тревожили находившие на него по временам припадки грусти, когда он молча сидел по целым часам бледный, как смерть, с померкшими глазами. Жак проводил почти все свободное время в своей маленькой комнатке на улице Кардине, откуда видно было батиньольское депо, при котором числился его паровоз. Он запирался там, словно монах в келье, стараясь как можно больше спать, чтобы преодолеть мучившие его бурные желания.
Жак сделал над собой усилие, встал; он не понимал, чего ради лежал до сих пор на траве: ночь была сырая, туманная. Все кругом было погружено во мрак, и только небо, подернутое дымкой, светилось, словно громадный купол из матового стекла, освещенный тусклым желтоватым сиянием скрывшейся за туманом луны; черный горизонт спал в мертвенной неподвижности. Вероятно, было уже около девяти часов вечера. Благоразумнее всего вернуться и лечь спать. Но Жаку вдруг представилось, как он возвращается к Мизарам, взбирается по лестнице на чердак и ложится спать на сене рядом с комнаткой Флоры, отделявшейся от чердака простой дощатой перегородкой. Она теперь там, в своей комнатке; он слышит ее дыхание, знает, что она никогда не запирает дверей; он беспрепятственно может войти к ней. Дрожь пробежала у него по телу. Он видел ее раздетой, раскинувшейся на постели, чувствовал тепло ее тела. У него вырвалось судорожное болезненное рыдание, как подкошенный упал он на землю. Боже мой, он хотел ее убить, убить! Он задыхался и мучился в смертельной тоске при мысли, что если вернется, то непременно войдет к ней в комнату и убьет ее тут же, в постели. Пусть при нем не будет никакого оружия, пусть он соберет все силы, чтобы подавить в себе преступное влечение: он чувствовал, что сидящий в нем зверь, помимо его воли, прокрадется в комнату девушки и задушит ее, побежденный роковым, бессознательным инстинктом. Нет, лучше провести всю ночь где-нибудь в поле, чем возвращаться туда! Он порывисто вскочил и бросился бежать.
С полчаса еще носился он в темноте, словно за ним с неистовым лаем гналась стая бешеных собак. Он то взбирался на холмы, то спускался в узкие лощины. Дважды пересекали ему дорогу ручьи; он перешел их вброд, по пояс в воде. Кустарник преградил ему путь, это привело его в отчаяние. Его единственной мыслью было уйти как можно дальше, бежать от самого себя, от бешеного зверя, которого он в себе чувствовал. Но все усилия его оставались тщетными: зверь сидел в нем, и он не мог от него отделаться. В течение целых семи месяцев Жак надеялся, что окончательно от него избавился. Он стал жить, как все, и вот теперь приходилось начинать все сызнова. Он опять должен будет делать над собою нечеловеческие усилия, чтобы не броситься на первую женщину, с которой случайно встретится. Царствовавшая кругом мертвая тишина и одиночество немного успокоили Жака; они навевали на него мечты о жизни такой же безмолвной, уединенной, как эта безотрадная пустыня, где он мог бы идти, идти без конца, не встречая ни одной души. Жак, сам того не замечая, изменил направление: описав большой полукруг по склонам холмов, поросших кустарником, он снова вышел к полотну железной дороги, по другую сторону туннеля. И тотчас же повернул назад: тревога и ярость гнали его прочь от людей. Он хотел пройти напрямик позади холма, но заблудился и очутился опять у самого полотна дороги, как раз при выходе из туннеля, возле луга, где рыдал только что в таком отчаянии. Выбившись из сил, он стоял, не двигаясь. Послышался сперва отдаленный, а затем постепенно усиливавшийся грохот поезда, который, казалось, стремился вырваться из недр земли на простор. Это был гаврский курьерский поезд, вышедший из Парижа в половине седьмого и проходивший через туннель двадцать минут десятого. Жак хорошо знал этот поезд, так как ездил с ним через два дня на третий.
Он увидел сначала, как осветилось мрачное отверстие туннеля, словно устье печи, когда в ней загорается растопка. С громом и стуком вылетел из туннеля паровоз, ослепительно сверкая, словно большим круглым глазом, передним фонарем; яркий свет, пронизывая окружающий мрак, освещал на далекое расстояние стальные рельсы, мелькавшие двойной огненной полосой. Паровоз промчался с быстротой молнии, мелькнули один за другим вагоны. Сквозь стекла ярко освещенных окон виднелись отделения, переполненные пассажирами, проносившиеся с такой невообразимой быстротой, что в глазах рябило, и поневоле можно было сомневаться в реальности этих мимолетных впечатлений. Жак в течение десятой доли секунды отчетливо видел сквозь ярко освещенные стекла купе первого класса мужчину, который, опрокинув другого пассажира на скамью, всадил ему в горло нож; какая-то черная масса, – быть может, третье действующее лицо этой драмы или же просто-напросто сброшенный со скамьи багаж – навалилась всей тяжестью на корчившиеся в судорогах ноги зарезанного. Поезд промчался и скрылся по направлению к Круа-де-Мофра; во мраке был виден лишь красный треугольник – три фонаря на последнем вагоне.
Словно пригвожденный к месту, глядел Жак вслед поезду, грохот которого постепенно смолкал, замирая в мертвой тишине полей. Неужели ему довелось быть очевидцем убийства? Он не решался верить собственным глазам и сомневался в действительности этого видения, промелькнувшего мимо него, как молния. В его памяти не запечатлелось ни одной черты действующих лиц этой драмы. Темная масса, должно быть, была дорожным одеялом, упавшим поперек тела жертвы. Однако ему сначала показалось, будто он различил мелькнувший на мгновение под распустившимися густыми волосами тонкий, бледный женский профиль. Но все эти впечатления как-то сливались и исчезали, точно во сне. Сделав над собою усилие, он попытался хоть на минуту воскресить их в своей памяти, но промелькнувший профиль уже стушевался окончательно. Очевидно, это была только игра воображения. Странное видение до такой степени пугало молодого человека и казалось ему таким необычайным, что под конец он принял все за галлюцинацию, вызванную ужасным припадком, который он только что перенес.
Еще целый час бродил Жак по полям. Голова его отяжелела от роившихся в ней смутных мыслей, он чувствовал себя усталым и разбитым. Лихорадочное возбуждение под конец улеглось, теперь его охватило ощущение какого-то внутреннего холода. Он сам не знал, как он вернулся в Круа-де-Мофра. Очутившись перед домом железнодорожного сторожа, он мысленно дал себе обещание не входить туда, а переночевать под навесом у дома. Но из-под дверей пробивалась полоса света. Жак машинально отворил дверь и остановился на пороге, пораженный неожиданным зрелищем.
Мизар отодвинул стоявший в углу кувшин с маслом и, поставив возле себя зажженный фонарь, ползал по полу на четвереньках, выстукивая стену кулаком. Скрип растворившейся двери заставил его подняться. Он, однако, нимало не смутился и сказал Жаку совершенно естественным тоном:
– Спички рассыпались…
Поставив кувшин на прежнее место, он прибавил:
– Я пришел за фонарем. Когда я возвращался домой, кто-то валялся на рельсах… По-моему, мертвец.
У Жака мелькнула мысль, что он застал Мизара на месте преступления: Мизар разыскивал деньги тетки Фази. Все прежние сомнения Жака сразу рассеялись: он понял, что его крестная справедливо обвиняла Мизара. Но Жак был до такой степени потрясен известием о находке трупа, что совершенно забыл о другой драме, которая разыгрывалась здесь, в этом маленьком уединенном домике. Сцена в купе – краткое мимолетное видение человека, убивающего другого, – внезапно встала в его памяти, словно освещенная молниею.
– Мертвец на рельсах? Где же это? – спросил Жак, бледнея.
Мизар собирался было рассказать, что нес домой двух попавшихся ему на удочку угрей и прежде всего хотел припрятать незаконно пойманную рыбу; однако он раздумал: с какой стати откровенничать с этим парнем? Он сделал неопределенный жест и ответил:
– Вон там, метрах в пятистах отсюда. Надо поглядеть на него с фонарем, тогда узнаем, в чем дело.
В это мгновение Жак услышал у себя над головой глухой стук. Он невольно вздрогнул.
– Что это? – спросил он.
– Ничего особенного. Должно быть, Флора возится наверху, – объяснил Мизар.
Послышалось шлепанье босых ног; Флора, очевидно, поджидала Жака и теперь прислушивалась, о чем он говорит с ее отчимом.
– Я пойду с вами, – продолжал Жак. – А вы уверены, что он действительно мертвый?
– Кто его знает! Возьмем фонарь, тогда увидим.
– Что ж это, по-вашему, несчастный случай?
– Может быть, и так. Наверное сказать этого нельзя… Какой-нибудь молодчик бросился под поезд, или пассажир выскочил из вагона…
Жака трясло, как в лихорадке.
– Идемте скорей! Скорей! – кричал он.
Никогда еще не испытывал он такого лихорадочного нетерпения поскорей увидеть все собственными глазами, все узнать. Мизар неторопливо шел по полотну, раскачивая фонарь, который отбрасывал светлое пятно, медленно скользившее вдоль рельсов, а Жак, возмущенный его медлительностью, бежал вперед, точно подгоняемый тем внутренним огнем, который заставляет влюбленных спешить на свидание. Он боялся того, что ждало его там, и в то же время стремился туда всем своим существом. Когда Жак добежал наконец до места, он чуть не споткнулся о какую-то черную массу, лежавшую вдоль рельсов; он остановился как вкопанный, с головы до ног его охватила дрожь. Его томило мучительное желание разглядеть, что лежало на рельсах, и он разразился бранью по адресу Мизара, отставшего шагов на тридцать.
– Поторопитесь же, наконец, черт возьми! – крикнул он. – Если он еще жив, ему можно помочь…
Мизар, раскачиваясь, невозмутимо шел вдоль рельсов. Подойдя наконец вплотную к трупу, он направил на него свет фонаря и сказал:
– Ого, да он уже совсем готов!
Человек, выскочивший или выброшенный из вагона, упал на живот и лежал вдоль пути на расстоянии всего лишь полуметра от рельсов. Он лежал ничком, видны были густые седые волосы на его голове. Ноги были раскинуты. Правая рука отброшена в сторону, точно оторванная, левая прижата к груди. Одет он был очень хорошо: широкое синее драповое пальто, ботинки прекрасной работы и дорогое тонкое белье. Никаких признаков, что его хотя бы сколько-нибудь задело поездом, заметно не было, и только воротник рубашки был залит кровью, которой очень много вытекло из горла.
– С ним, очевидно, покончили, – спокойно заявил Мизар после нескольких секунд внимательного осмотра. Затем, обращаясь к оцепеневшему от ужаса Жаку, он добавил: – Не надо его трогать. Это строжайше запрещено… Останьтесь здесь караулить, а я побегу в Барантен доложить начальнику станции.
Он поднял фонарь и взглянул на верстовой столб.
– Как раз у сто пятьдесят третьего! Ладно.
Поставив фонарь на землю возле трупа, он ушел, переваливаясь с ноги на ногу.
Оставшись один, Жак не тронулся с места и, как окаменелый, глядел на безжизненную массу, очертания которой при мерцающем свете фонаря, стоявшего тут же, на полотне дороги, казались какими-то неопределенными.
Волнение, заставившее Жака так спешить, то таинственное, ужасное и вместе с тем чарующее, что непреодолимо притягивало его, внезапно пробудило в нем мысль, пронзившую все его существо: этот человек, которого он видел мельком с ножом в руке, осмелился дойти до конца. Он убил! Какое счастье не быть трусом и удовлетворить наконец желание, вонзив в человека нож! А сам он уже целых десять лет томится этим желанием! Мысль эта привела Жака в лихорадочное возбуждение. Он чувствовал презрение к самому себе и восхищался убийцей. У него явилась потребность видеть, неутолимое желание насытить зрение видом этой бездушной тряпки, сломанной марионетки, мешка, набитого мякиной, в который удар ножа обратил живого человека. Перед ним было то, о чем он беспрестанно упорно думал, но осуществлено это было другим. Если бы убил он сам, на земле лежал бы такой же труп. При виде зарезанной жертвы сердце Жака затрепетало, безумное сладострастие убийства охватило его. Он сделал шаг вперед и подошел ближе к трупу, подобно нервному ребенку, который хочет приучить себя к тому, что его пугает. Да, он осмелится, он тоже убьет!
Раздавшийся сзади грохот заставил Жака отскочить в сторону. Он целиком погрузился в созерцание мертвого тела и не слышал, как подошел поезд. Еще немного, и он был бы раздавлен; только жаркое дыхание пыхтевшего паровоза предупредило его об опасности. Поезд промчался, как ураган, среди стука, дыма и пламени; он был тоже переполнен пассажирами, ехавшими в Гавр на завтрашнее празднество. Какой-то ребенок, прильнув к стеклу, всматривался в окутанные мраком холмы и овраги; мелькнуло несколько мужских лиц; молодая женщина, опустив стекло, выбросила из окна бумагу, выпачканную маслом и вареньем. Поезд равнодушно мчался дальше, не обращая ни малейшего внимания на труп, который он чуть было не задел колесами. Мертвое тело, освещенное тусклым светом фонаря, так и осталось лежать ничком в угрюмой тишине ночи.
Жаку страстно захотелось взглянуть на рану убитого. Его останавливало только опасение, что если он притронется к голове мертвеца, это будет потом обнаружено. Он был теперь совершенно один с мертвым телом. По его расчетам, Мизар не мог вернуться с начальником станции ранее, чем через три четверти часа. Между тем время уходило минута за минутой. Жак думал о Мизаре. Этот плюгавый мямля обладал все-таки достаточной смелостью, чтобы хладнокровно убивать при помощи какого-то снадобья; значит, убить человека не так уж трудно? Каждый, кому придет фантазия убить, убивает. Жак подошел еще ближе к трупу. Желание взглянуть на смертельную рану было настолько сильно, что вызвало какое-то жгучее, томительное ощущение. Ему хотелось посмотреть, как именно была нанесена рана, взглянуть на ее зияющее красное отверстие. Если аккуратно уложить потом голову на место, никто ничего не узнает.
Тем не менее Жак не решался выполнить свое намерение: его удерживало смутное чувство, в котором он не сознавался даже и себе самому. Ему страшно было взглянуть на кровь. Всегда страх пробуждался у него одновременно с желанием.
Если бы Жак пробыл наедине с трупом еще четверть часа, он, вероятно, решился бы осмотреть рану, но легкий шорох послышался вдруг вблизи; он вздрогнул.
Это была Флора. Она подошла к мертвому телу и тоже стала его разглядывать: ее всегда интересовали несчастные случаи. Как только под поезд попадал человек или какое-нибудь животное, она всегда являлась взглянуть на несчастную жертву. На этот раз девушка встала с постели, чтобы посмотреть на мертвое тело, о котором говорил ее отчим. Без всякого колебания нагнулась она к трупу и, подняв одной рукой фонарь, другою откинула назад голову мертвеца.
– Не трогай, это запрещено! – шепотом заметил ей Жак. Но она только пожала плечами. Желтый свет фонаря падал прямо на лицо умершего, – это был старик с большим носом и широко раскрытыми глазами. Ниже подбородка зияла глубокая рана с рваными краями, как будто убийца, не довольствуясь тем, что вонзил нож, перевернул его еще в самой ране. Вся правая сторона груди была залита кровью. На левой стороне, в петлице синего драпового пальто, красная ленточка ордена Почетного легиона казалась сгустком запекшейся крови.
При взгляде на мертвеца Флора с изумлением воскликнула:
– Ба, да это старик!
Чтобы лучше разглядеть рану, Жак нагнулся над трупом, волосы его касались волос молодой девушки. Он задыхался от волнения, но не мог оторвать глаз от зияющей раны. Он бессознательно повторял:
– Старик… Старик…
– Да, старик Гранморен, председатель окружного суда!
Еще с минуту всматривалась она в бледное лицо мертвеца: его рот был искажен агонией, а глаза широко раскрыты от ужаса. Затем она выпустила из рук начавшую уже коченеть голову. Голова упала на землю, скрыв глубокую рану на шее.
– Теперь уже не станет заигрывать с молоденькими девушками, – тихо продолжала Флора. – Должно быть, ему и отплатили… Бедная моя Луизетта!.. Так ему и надо, негодяю…
Наступило молчание. Флора, поставив на землю фонарь, устремила на Жака долгий взгляд, а молодой машинист стоял неподвижно, растерянный, уничтоженный всем, что ему пришлось видеть. Мертвое тело лежало между ними. Было уже около одиннадцати часов. Смущенная сценой в Круа-де-Мофра, Флора не осмеливалась первая заговорить с Жаком; но вот послышались голоса: ее отчим возвращался с начальником станции. Она не хотела попасться им на глаза и решилась наконец обратиться к Жаку:
– Ты не вернешься к нам ночевать?
Он вздрогнул и после минутной борьбы, сделав над собою отчаянное усилие, ответил:
– Нет, нет…
Она молчала, но руки у нее опустились. Словно желая вымолить прощение за свое сопротивление, она через несколько мгновений робко переспросила:
– Так, значит, ты не придешь? Мы больше не увидимся? – Голоса приближались; Флоре казалось, что Жак как будто умышленно стоит неподвижно по другую сторону мертвого тела, и она ушла, не пожав ему руки и даже не обменявшись со своим товарищем детства обычным прощальным приветом. Она исчезла во мраке, – слышно было только ее порывистое дыхание, словно она сдерживала рыдания, подступавшие к горлу.
Подошел начальник станции с Мизаром и двумя рабочими. Он также узнал мертвеца. Действительно, это был председатель окружного суда Гранморен; он всегда выходил на Барантенской станции, когда ездил в Дуанвиль к своей сестре, г-же Боннегон. Труп можно было оставить на месте, так как он не мешал движению поездов. Начальник станции приказал только накрыть его плащом, который принес с собой один из рабочих. Послали в Руан сообщить о случившемся прокурору. Нельзя было, однако, рассчитывать, что прокурор успеет прибыть в Барантен ранее пяти или шести часов утра, так как ему надлежало привезти с собою следователя, письмоводителя и врача. Поэтому начальник станции приставил к мертвому телу на ночь караульного. Возле мертвеца остался рабочий с фонарем, через несколько часов его сменит другой.
Подавленный, разбитый, Жак долго простоял неподвижно над трупом, никак не решаясь уйти на Барантенскую станцию, где бы он мог полежать под каким-нибудь навесом до отхода своего поезда, отправлявшегося в Гавр в семь двадцать утра. Мысль о том, что ждут приезда судебного следователя, так смущала его, точно он сам был соучастником убийства. Скажет ли он о том, что видел в вагоне промчавшегося мимо него курьерского поезда? Сначала Жак решил рассказать обо всем, так как лично ему, в сущности, нечего было опасаться. Наконец, это, несомненно, предписывал ему долг. Но затем он задал себе вопрос: чего ради он будет вмешиваться? Его показания окажутся совершенно бесполезными, так как он не может привести ни одного определенного факта. Сцена убийства промелькнула перед его глазами так быстро, что он не в состоянии сообщить ровно ничего даже о наружности убийцы. При таких обстоятельствах было бы безрассудно впутываться в дело, терять время и волноваться без толку. Нет, он лучше промолчит. И он наконец ушел, но дважды оборачивался, чтобы взглянуть на мертвое тело. – черный бугорок на полотне дороги в круглом желтом пятне света, отброшенного на него фонарем. Туман по-прежнему окутывал небо, спускался на пустынные, бесплодные холмы и овраги. Стало значительно холоднее. Промчалось еще несколько поездов, в том числе один очень длинный, шедший в Париж. Все они скрещивались друг с другом и с неумолимым механическим могуществом неслись к своей отдаленной цели, к будущему, не обращая ни малейшего внимания на то, что их колеса почти касались полуотрезанной головы человека, убитого другим человеком.