Часть первая Начало

Глава 1 Глаза открываются: Фокус, пространство и цвет

Если бы я мог изменить самую природу своего естества и стать живым оком, я бы охотно произвел такую перемену.

Ж.-Ж. Руссо. Юлия, или Новая Элоиза[1]

Фокус

Давайте начнем с самого начала. С Большого взрыва, который, впрочем, не произвел Большого шума: звуковые волны не распространяются в пустоте. Зато его можно было увидеть, если бы, конечно, нашлись зрители. Скорее даже не Большой взрыв, а Большую вспышку. Стремительный выход за квантовые величины 13,8 миллиарда лет назад произвел столько света, что Большая вспышка и поныне остается самым ярким событием мировой истории. Свет включился. Можно осмотреться.


Чернокожая девочка на родительской руке © Flashon Studio / Dreamstime.com


Человек смотрящий появился через миллиарды лет после Большой вспышки. Он пропустил самое яркое зрелище, зато к моменту его появления жизнь уже совершила головокружительный эволюционный виток. Человек смотрел на мир двумя вращающимися чувствительными водянистыми шарами. Эти глаза-шары были в равной мере удивленными и удивительными. 120 миллионов палочек в каждом, способных воспринимать свет и тьму и различать 500 черно-белых градаций. И семь миллионов колбочек, позволяющих улавливать миллион оттенков цвета.

С чего же начинается фотоальбом нашей жизни? Первые его страницы пусты. Давайте представим себе рождение Homo sapiens, человека разумного, в Африке около 200 тысяч лет назад. Малышка лежит на отцовской ладони, смотрит на мир и начинает накапливать зрительные впечатления. Большие восприимчивые глаза младенца наполняются жизнью. Ее зрение несовершенно. Там, где зрительный нерв соединен с сетчаткой на задней поверхности глазного яблока, есть нечувствительная к свету область – слепое пятно, которое останется на всю жизнь. У новорожденной нет прошлого, во всяком случае так принято считать. В заключении мы еще коснемся этой темы. Спустя непродолжительное время младенец начинает видеть расплывчатые серые пятна. На пустых страницах проступают тени и контуры. Ребенку требуется время, чтобы окружающая действительность обрела четкие очертания, и, прежде чем это произойдет, он будет видеть примерно так:


Туман © Mark Cousins


Мир предстает туманным, призрачным. Повзрослев, мы по-разному реагируем на такую картину. Случись нам пробираться в густом тумане, мы насторожимся: не видно ни ям под ногами, ни веток, готовых стегнуть по лицу. Туман перед глазами рождает неуверенность. Но не только. В истории зрительного восприятия размытость, отсутствие резкости, схождение световых лучей перед или за сетчаткой глаза далеко не всегда говорят о недостатках зрения. Ранние зрительные впечатления складываются в образную систему, которая будет влиять на то, как проявляются наши страхи, любовь, восхищение и самооценка на протяжении всей нашей жизни.

Чтобы узнать, как именно это происходит, обратимся к фильму шведского режиссера Ингмара Бергмана «Персона» 1966 года.

Мальчик смотрит на мать. Черно-белое размытое, словно увиденное глазами младенца, лицо. В течение нескольких минут после своего появления на свет дитя смотрит – на своих родителей, на животных вокруг или даже на простейшие графические изображения двух глаз, носа и рта. Способность распознавать заложена в нем генетически. На пустых страницах его сознания живут призраки, которые вот-вот проступят из тумана.

Мальчик в фильме поднимает руку, пытаясь прикоснуться к такому призрачному образу – а может, помахать ему? Он разлучен с матерью, выдворен за пределы ее мира, их словно разделяет оконное стекло. Между ними дистанция, но мягкий фокус скрадывает расстояние. Кажется, она так близко, что нашим хрусталикам просто не хватает мощности преломить исходящие от ее лица световые лучи, навести резкость. Тем, кому приходилось просыпаться голова к голове с любимым человеком, знаком этот эффект: черты лица расплываются, а два глаза сливаются в одно огромное циклопическое око посреди лба.


«Персона», Ингмар Бергман / Svensk Filmindustri, Sweden, 1966


Бергмановский образ (снятый великим кинооператором Свеном Нюквистом) и размытые очертания, которые видит младенец, могут поведать нам о взгляде, полном любви. Недостаток резкости, в крупных планах, дает ощущение присутствия и близости, мы словно попадаем в силовое поле другого человека. Фон исчезает. А этот кадр из фильма 1929 года «Божественная леди» демонстрирует, как подобный прием используется мейнстримным кинематографом, чтобы достоверно изобразить любовь.


«Божественная леди», Фрэнк Ллойд / First National Pictures, Warner Bros., 1929


Актриса Коринна Гриффит – в любовном тумане, а может, она лишь чье-то воспоминание. Такой мог бы увидеть ее младенец. Размытость сокращает психологическую дистанцию, все видимое растворяется, тает. Образ стремится к абстракции. Он словно подернут дымкой мечты. Как и окутанный туманом лес, это зыбкое лицо вселяет в нас тревогу. В глазах героини – боль, на глаза наворачиваются слезы. Отсутствие четкости заставляет нас теряться в догадках, мы оказываемся в мире, где все слишком близко, чувственно, эмоционально. И мы в смятении. Перестаем понимать, что к чему. Этот кадр с Коринной Гриффит сделал Джон Фрэнсис Зейтц, снявший впоследствии фильмы «Бульвар Сансет» и «Двойная страховка».

Нечетким предстает не только мир, увиденный глазами младенца, но и лицо во время любовного свидания или кадр из романтического фильма. Глаза, улыбка и фон на этой знаменитой картине дают представление о том, как используют эту особенность нашего зрительного восприятия художники.


Леонардо да Винчи. Мона Лиза. 1503–1506 / Musée du Louvre, Paris, France


Техника «сфумато» появилась в Италии эпохи Возрождения, ее создатель Леонардо да Винчи писал, что это обволакивающий всё «дым» без линий и границ. Портрет Лизы дель Джокондо (или просто Джоконды), позировавшей художнику, был заказан ее мужем, поэтому, как и кадр с Коринной Гриффит, это образ любви. И одновременно нечто гораздо большее. Дымчатая завеса Леонардо уменьшает количество визуальной информации о пейзаже, оставляя место воображению. Джорджо Вазари, историк искусства и художник, называл такие образы «колеблющимися», весьма близко подойдя к пониманию сути. Пейзаж будто бы проступает из предрассветного тумана, как вид из окна на фотографии в начале книги.

Мерцает улыбка, словно первые утренние лучи, словно мир, открывающийся взору младенца на заре его жизни. И хотя нам достоверно известно, что это реальная женщина, родившаяся 15 июня 1479 года, одетая и причесанная по моде своего времени, дымка – сфумато – скрывает окружающую реальность и придает образу неуловимость и загадочность. Лиза соткана из мечты, и фоном ей служит волшебная страна. Спустя более чем три столетия после Леонардо английский художник Уильям Тёрнер вернется к идее размытого пейзажа и пойдет еще дальше, используя для создания картины периферическое зрение, – откажется от прямого взгляда на изображаемый предмет, чтобы его очертания сделались совершенно размытыми. Так и в картине Тёрнера «Парусная лодка на фоне корабля» нет четких контуров. Небо, облака и парусники предстают как единое целое.



Уильям Тёрнер. Парусная лодка на фоне корабля. Ок. 1825–1830 / Tate Modern, London


Тёрнер размывал контуры, добиваясь визуального слияния моря, атмосферы и кораблей, а в другой части света еще век спустя расфокусированное изображение станет способом создания совсем иной реальности. Это уже не символ любви, близости, грезы или бури. Посмотрите на кадр из фильма «Сказки туманной луны после дождя» 1953 года.

Лодка, поглощаемая туманом, – прямо-таки тёрнеровский образ. При съемке этой сцены режиссер Кэндзи Мидзогути использовал длиннофокусный объектив, рассеянный свет, дыммашины, «фильтры размытия» и низкий контраст для того, чтобы переместить нас из трехмерной обыденности в плывущий мир. Действие происходит на озере Бива в конце XVI века. Двое крестьян, ведущие простую и тихую жизнь, мечтают о лучшей доле. Жены уговаривают их отказаться от честолюбивых замыслов, но тщеславие одерживает верх. Один из них, горшечник Гэндзюро, влюбляется в знатную даму, госпожу Вакаса, похвалившую его изделия. Она обольщает его и предлагает взять ее в жены. На этом знаменитом кадре он словно несет ее на своей спине.


«Сказки туманной луны после дождя», Кэндзи Мидзогути / Daiei Studios, Japan, 1953


Оператор Кадзуо Миягава вновь использует неглубокий фокус и понижает контраст. Здесь нет белого и черного, только оттенки серого, расплывающийся мир окутан дымкой. Мир этот и правда зыбкий, ведь госпожа Вакаса – призрак. Она появляется в фильме и преследует Гэндзюро в наказание за то, что тот оставил достойную жизнь. Она – его бремя, и эта аллегория была понятна тогдашним японским зрителям, ведь фильм вышел в прокат всего через двадцать лет после войны, в которую втянуло страну поколение честолюбцев. Для нас же здесь важно то, что мягкий фокус, пропадающие, призрачные очертания помогают изобразить мир духов, параллельную реальность.

Художников всегда притягивал этот параллельный мир. В конце XX – начале XXI века немецкий художник Герхард Рихард один за другим создавал большие размытые образы – человеческих лиц и мóря, – стремясь приблизиться к первовидению. В одном из интервью он сказал, что хочет «сделать все равноценным, одинаково значимым и одинаково незначительным». Возможно, он имел в виду расфокусированное зрение новорожденного, для которого большинство предметов, за исключением лиц, совершенно равнозначны. Самые первые образы, запечатленные на чистых страницах внутреннего взора младенца, – таинственны, призрачны и полны неопределенности. Именно они закладывают основу нашего восприятия в будущем.

Взгляд, обращенный на мир

Давайте вернемся к малышке, рожденной 200 тысяч лет назад. Она уже научилась фокусировать взгляд, что же теперь предстанет ее глазам? Цветов она по-прежнему не различает, но уже начинает осваиваться в пространстве. На чистых страницах возникает масштаб. Наличие двух глаз позволяет ей определять расстояние, судить о том, что далеко и что близко. В отличие от лошади или кролика, у которых глаза находятся по обеим сторонам головы и видят все, что слева и справа, у человека глаза расположены фронтально, и потому наш взор устремлен вперед. Мы лучше представляем, куда направляемся, чем где находимся. Взрослея, мы развиваем эстетическое восприятие близкого и далекого, у нас появляются соответствующие эмоции. Этот человек на картине Каспара Давида Фридриха «Странник над морем тумана» 1818 года, как и Джоконда, изображен на фоне пейзажа, с той лишь разницей, что она обращена спиной к ландшафту, а странник – к нам.


Каспар Давид Фридрих. Странник над морем тумана. 1818 / Kunsthalle Hamburg, Hamburg, Germany


Вместе с ним мы всматриваемся не столько в пейзаж, сколько в пустоту. Пространство рождает смирение, желание склониться перед величием мира. Благодаря этому человек обретает отрадную способность выходить за пределы собственного «я», которую антрополог Джозеф Кэмпбелл назвал «восторгом самозабвения».



Разумеется, мы постигаем пространство не только когда карабкаемся по горам. Нам хочется иметь комнату с видом. Дом или квартира с роскошным видом из окон стоит куда дороже. Как мы убедимся позже по ходу нашего рассказа, желание расширить горизонты было одной из причин, побуждавших изобретать воздушные шары и строить дома все выше и выше. Образы уже не просто вырисовываются на чистых страницах, они обретают объемность. На языке геометрии это три оси: Х (лево-право), Y (верх-низ) и Z (внутрь-наружу) – линия в пространстве, соединяющая нас с тем, что впереди.


Маленькая Спарта, Шотландия © Mark Cousins


Глядя на вересковую пустошь в Южной Шотландии (с. 27), художник Ян Гамильтон Финлей сложил три пары каменных стенок со следующими словами:

МАЛЕНЬКИЕ ПОЛЯ – ДАЛЕКИЕ ГОРИЗОНТЫ

МАЛЕНЬКИЕ ПОЛЯ – ТОСКУЮТ ПО ГОРИЗОНТАМ

ГОРИЗОНТЫ ТОСКУЮТ – ПО МАЛЕНЬКИМ ПОЛЯМ



Первая строка (LITTLE FIELDS – LONG HORIZONS) указывает на ничтожность смотрящего в сравнении с далью, на которую устремлен его взор, – это расстояние по оси Z. Во второй строке (LITTLE FIELDS – LONG FOR HORIZONS) горизонты уже не просто далекие, но и желанные. Ось Z подразумевает устремленность вперед, это наша тяга к приключениям, жажда странствий и способ визуализировать будущее.

В изобразительном искусстве история Z-оси, или глубины, складывалась весьма непросто. Справа на персидской миниатюре XIV века военные шатры, люди и далекие холмы теснятся на переднем плане, отличаясь друг от друга лишь цветом, формой и узором. Тени отсутствуют, что является характерной чертой плоскостного изображения.


Лагерь Чингисхана. Миниатюра из книги Рашида ад-Дина. XIV в. © Bibliothèque Nationale, Paris, France / Bridgeman Images


На протяжении Средних веков художники следовали этому правилу, втискивая своих персонажей, сюжеты и символы в почти плоское, лишенное глубины пространство. А вот эпоха Возрождения была одержима осью Z. На рубеже XII и XIII веков итальянский художник Дуччо наклонил столешницу своей «Тайной вечери» вперед, зрительно отодвинув ее от переднего плана, и тем самым разрушил заклятие плоскостного изображения. Он создал рискованный визуальный эффект – поневоле опасаешься, как бы столовые ножи и тарелки не соскользнули прямо на апостолов, сидящих за – а может, и под? – столом.

Кажется, будто дальняя стена отодвинута вглубь, потолочные консоли направлены прямо на нас: художник словно заглядывает в комнату через окно. Восприятие глубины нашей малышкой очень схоже с этой робкой попыткой визуального разделения планов.


Дуччо ди Буонинсенья. Тайная вечеря. 1308–1311 / Museo dell’Opera del Duomo, Siena


С тех пор Z – как иллюзия трехмерного пространства – станет одним из любимых фокусов западноевропейской живописи. Художники из Северной Европы любили показывать нам «комнаты в комнатах»; Мантенья заставлял поверить, будто мы сидим у ног Христа; аллегорические и религиозные сцены, помещенные в архитектурное обрамление, становились жизнеподобными, осязаемыми, близкими. Z-ось не лишена поэтики, но не чужда и политики.

В книге «Искусство видеть» Джон Бёрджер (Бергер) утверждает, что картины, создающие иллюзию глубины, написанные по законам перспективы с единой точкой схода, изображают видимый мир «устроенным для зрителя, как когда-то Вселенная мыслилась устроенной для Бога». Он совершенно справедливо привлекает наше внимание к этой эгоцентрической позиции западноевропейского зрителя, который мыслил себя центром мироздания, однако Z-ось имеет и другое политическое значение. Как мы увидим далее, линия от меня «здесь» к тебе «там» – это вектор симпатии и эмпатии.

Зрение и цвет

Давайте представим себе, что с момента появления человека разумного мы уже порядочно продвинулись по нашему историческому пути. Теперь мы в Египте времен Клеопатры. Другая малышка смотрит на мир. Освоившись с расплывчатыми формами и пространством, как и ее предшественница, она начинает различать цвета. Страницы визуального альбома становятся красочными и более сложными. В природе чаще всего встречаются зеленый пигмент хлорофилл, содержащийся в растениях и водорослях, и меланин, содержащийся в коже, но самая большая цветовая плоскость, доступная человеческому глазу, – это небесная синева. Каждый цвет имеет свою историю, но мы остановимся на синем. Этот пример даст нам представление о неоднозначности цветового восприятия.


Вид © Mark Cousins


Глядя на безоблачное небо, мы не ощущаем глубины, у нас пропадает чувство расстояния. Художник Ив Кляйн родился в Ницце, на юге Франции, так что в детстве ему часто доводилось видеть ясное небо. Юношей, лежа на пляже и устремив взгляд ввысь, он начертал на небе свою подпись. Было ли ему известно тогда, что голубое небо мы видим в результате так называемого рэлеевского рассеяния солнечных лучей в атмосфере? Замечал ли он, что цвет теряет свою интенсивность, если перевести взгляд с синевы над головой к линии горизонта? На Миланской выставке 1957 года Кляйн представил серию работ – все без исключения насыщенного ультрамаринового цвета. Камедь, на основе которой были сделаны краски, придала цвету сияние и насыщенность. Произведения Кляйна несли в себе отзвук детских впечатлений – синего неба, заполнявшего все поле его зрения.



И все же история наблюдения за синевой не так прямолинейна, как может показаться на примере Кляйна. Она извилиста и переплетается с нашим сознанием и культурой самым неожиданным образом. В наскальных изображениях, сделанных около 17 тысяч лет назад в пещере Ласко, синего нет вовсе, возможно, потому, что у диких зверей не бывает синего меха. Полудрагоценный камень лазурит, придавший ультрамариновой краске Кляйна цветовую насыщенность, впервые стали добывать около VII века до н. э. на территории современного Афганистана. В Древнем Египте, где находится сейчас наша малышка, синий цвет символизировал начало нового дня. Женщины – в том числе, возможно, и Клеопатра – красили губы иссиня-черным. Поскольку в Европе лазурита не было, его тогда ценили на вес золота, но уже со 2-го тысячелетия до н. э. в ход пошел и другой синий пигмент – кобальт, уступающий лазуриту в глубине.



Его использовали при изготовлении цветного стекла на Ближнем Востоке и – гораздо позже, в XIV веке, – для подглазурной росписи китайской керамики.

Учитывая разнообразие синих пигментов и наличие слова «синий» в египетском языке, а также бесспорный факт, что самые большие просторы в мире, доступные нашему глазу, – это синева неба и моря, немалое удивление вызывает то обстоятельство, что море и небо ни разу не названы синими в творениях Гомера, или в Библии, или в индуистских Ведах. И если в иудейской культуре вербальное превалировало над визуальным, то греки высоко ценили умение видеть. «Чтобы знать, надо увидеть», – писал Бруно Снелль в своей книге «Открытие разума: о греческих истоках европейской мысли», так что мы ожидаем найти у Гомера множество слов, связанных со зрительным восприятием. Он описывает море как медное или «винно-чермное», говорит о его блеске, но не о цвете в нашем понимании. Хотя греческие авторы, как и авторы Библии, жили в Средиземноморье, и, значит, им часто доводилось видеть море в солнечные дни, когда в его водах отражалось синее небо.

Попытка объяснить эту загадку ведет нас к субъективности цветового восприятия, его зависимости от нашего мышления и системы ценностей. Слов для обозначения синего цвета нет ни в китайском, ни в японском, ни в греческом, ни в еврейском языке, следовательно, когда носители этих языков смотрели на небо, они оценивали его не столько в пределах цветового спектра, сколько в пределах светового, пространственного, божественного. В большинстве языков с древнейших времен присутствуют слова, обозначающие светлое и темное, затем появляется красный, следом – зеленый или желтый. И в последнюю очередь – синий. Не так много твердых веществ в природе имеет синий цвет. Поднимая глаза к небу, люди видели не материю, а обиталище бога. Мы не знаем, каким представлялся зримый мир Гомеру, когда он создавал «Одиссею», но одно мы знаем: он описывал походы и возвращение домой в страну, где не добывали ничего синего. Вероятно, дело еще и в том, что его сюжеты требовали особой образной системы. Повествовательный тон «Одиссеи» изобилует мрачными контрастами; это визуализация мира, наполненного враждой. Синий не вписывается в эту парадигму.



Мы еще вернемся к вопросу о том, как когнитивные аспекты цвета влияли на зрительное восприятие жителей Средиземноморья, когда доберемся в нашем повествовании до XIX века, а пока продолжим историю синего. Вайда красильная из семейства крестоцветных (родственница брокколи родом из кавказских степей) широко применялась в Средние века для окрашивания материи в так называемый вайдовый синий.



Не столь насыщенная, как лазурит или кобальт, вайда использовалась древними бриттами для раскрашивания тела (о чем свидетельствует Юлий Цезарь, описавший римское завоевание Британии); возможно, выбор пал на вайду по причине ее мягкого антисептического действия. Считается, что не брезговал ей и предводитель шотландцев Уильям Уоллес, отсюда и наполовину синее лицо Мэла Гибсона в фильме «Храброе сердце». В Индии же ткани красили главным образом при помощи индиго – красителя с выраженным пурпуровым оттенком.


Леонардо да Винчи. Мадонна в гроте. 1483–1486 / Musée du Louvre, Paris, France


Развитие Шелкового пути между Азией и Средиземноморьем привело к росту популярности индиго. Его стали ценить настолько высоко, что Леонардо, автора «Моны Лизы», особым пунктом в договоре обязали использовать этот пигмент в его написанной менее чем через пять лет прекрасной «Мадонне в гроте». Приведенный здесь вариант, хранящийся в Лондоне, вероятнее всего, копия, сделанная учениками, однако и она наглядно демонстрирует избыток синего.

Индиго использован наряду с другим синим пигментом минерального происхождения – азуритом, или дигидроксокарбонатом меди. Цветовая палитра этой картины невелика. Здесь доминируют оттенки двух драгоценных цветов – синего и золотистого. Они перекликаются, кружась, словно расплывы нефти на воде. И хотя картина написана на религиозный сюжет, наш взгляд слишком занят цветовыми эффектами – от синего плаща Богоматери он устремляется вдаль к синеющим на заднем плане холмам.


Геометрические узоры в мечети Имама, Исфахан, Иран © Flavijus / Dreamstime.com


Спустя век после Леонардо персидская синь стала доминировать в затейливых мозаиках иранских мечетей. Их назначение тоже было религиозным, а сочетание синего и золотого еще явственнее, чем в «Мадонне в гроте», ассоциировалось с божественным присутствием.


Азурит и малахит © Janaeken / Dreamstime.com


Необработанный азурит, как правило, имеет вкрапления землистого цвета. И трудно не усмотреть в цветовой гамме мечетей, а возможно, и в картине Леонардо отголоска естественного сочетания синего и коричневого. Земли и неба.

С появлением слова «синий» в разных языках, по мере открытия все новых природных источников синего, искусство, архитектура и сама жизнь постепенно «синели». Блестящий знаток теории и истории цвета Александр Теру пишет:

В Америке синий – символ новорожденных мужеского пола, на Борнео – скорби, для американских индейцев – горя, в Тибете – направления на юг. Синий – цвет милости в каббале и оксида углерода на газовых баллонах. Императоры Китая облачались в синее, чтобы поклониться небу. У египтян он ассоциировался с добродетелью, верой и истиной. В одежде синего цвета ходили рабы в Галлии… Синяя точка за ухом у марокканского слуги служила оберегом от злых сил, а в Восточной Африке синие бусы символизировали плодородие.

Теру излагает антропологическую историю синего, рассказывает о ее неожиданных поворотах, о том, как менялись восприятие, значение и воздействие этого цвета.

Цветовой круг

Но как синий соотносится с остальными цветами? В конце 1700-х годов этот вопрос поставил художник, поэт, доктор права, мыслитель и коллекционер родом из Франкфурта. Дабы приобщиться к высокому искусству, он посетил Италию и написал статью о фреске Леонардо да Винчи. Итальянские впечатления легли в основу его труда «К учению о цвете» (1810), одной из самых влиятельных работ на эту тему. Идеи, изложенные в этом трактате, шли вразрез с научными представлениями того времени, и главный упор в нем делался не на законы оптики, а на цветовосприятие – влияние цвета на человеческую деятельность и воображение. «Не нужно ничего искать за феноменами – они сами составляют учение», – писал он, и эти слова можно считать манифестом зрительного восприятия. Звали ученого Иоганн Вольфганг Гёте.

Он чувствовал, что цвета взаимодействуют как между собой, так и с тьмой. О синем Гёте писал, что «он есть тьма, ослабленная светом». Ученым подобный подход представлялся абсурдным, но гомеровское описание моря в «Одиссее», кажется, порождено сходными представлениями. Гёте подходил к вопросам цвета как художник и потому оказал влияние на Тёрнера. Идеи Гёте могут и нам помочь понять, почему на картине Леонардо, в мозаиках иранских мечетей и в необработанном азурите сочетание цветов кажется столь безупречным.


Иоганн Вольфганг Гёте. Цветовой круг. К учению о цвете. 1809 / Goethe House, Frankfurt, Germany


Слева вы видите рисунок Гёте 1809 года.

В своем трактате Гёте пишет о его значении.

Цветовой круг устроен соответственно естественной последовательности цветов… его диаметрально противоположные цвета как раз и являются теми, которые взаимно вызывают друг друга в глазу. Желтый цвет требует фиолетового, оранжевый – синего, пурпурный – зеленого и наоборот.

Как и предполагал Гёте, противоположным синему (дополнительным к нему) будет золотисто-желтый Леонардо и иранских мозаик. Они взаимно «вызывают» и даже «требуют» друг друга. Не располагая никакими научными доказательствами, Леонардо тем не менее писал, что цвета retto contrario – прямо противоположные – дают наиболее гармоничные сочетания. В 1888 году об «антитезе» цветов рассуждал в письме брату Винсент Ван Гог. Самая знаменитая его картина «Звездная ночь» – сочетание синего и золотисто-желтого. Попробуйте смотреть в течение тридцати секунд на что-то синее, а затем переведите взгляд на белое, и что вы увидите? Желтое. После сосредоточенности на синем глаз и мозг «требуют», пользуясь выражением Гёте, послеобраза, а именно дополнительного к синему желтого.

Гёте помогает нам понять и другие аспекты восприятия цвета. На обеих картинах Леонардо мы видим дальний план, Z-глубину, как синий. И на этом кадре из китайского фильма «Герой» 2002 года мы видим то же самое. Несмотря на густую тень от облака, деревья и ландшафт слева сохраняют зеленоватый оттенок, тогда как дали в правой части пейзажа приобретают уже заметный оттенок индиго. Создатели фильма акцентировали этот цветовой сдвиг, одев фигуру в кадре в синее.


«Герой», Чжан Имоу / Beijing New Picture Film Co., China Film Co-Production Corporation, Elite Group Enterprises, Sil-Metropole Organisation, Zhang Yimou Studio, Hong Kong, China, 2002


Гёте объясняет такое смещение в сторону синего. Он провел опыты, чтобы продемонстрировать, как окрашивается свет, проходя сквозь влажную или пыльную атмосферу («мутную среду»). Задолго до Гёте было известно, что свет преломляется в призме (или дождевых каплях), но его описание этой рефракции могло бы заинтересовать Леонардо – или Кристофера Дойла, снявшего приведенный выше кадр.

Если… смотреть на тьму сквозь мутную, освещенную падающим светом среду, то нам явится синий цвет, который, по мере дальнейшего помутнения среды, будет становиться все светлее и бледнее и, наоборот, казаться более темным и насыщенным в той мере, в какой среда будет прозрачнее. При минимальной степени помутнения, близкой к прозрачности, глаз будет воспринимать синий как великолепный фиолетовый.

Помимо дополнительных цветов и эффекта удаленности, Гёте сделал еще одно открытие. Он утверждал, что оттенки цвета есть не что иное, как цветные тени (собственно, это явствует из его рассуждений о градациях синего). Выражение «цветные тени» представляет для нас особый интерес.

На следующем кадре запечатлена женщина, которую герой фильма давно мечтал увидеть именно в таком образе. Это сцена из фильма Альфреда Хичкока «Головокружение». Потеряв (как он думал) возлюбленную, герой знакомится с женщиной, поразительно напоминающей ему погибшую. Он хочет изменить новую знакомую по подобию своей любимой и внушить себе, что та не умерла, а может быть, потешить себя эротическими фантазиями. Хичкок и его кинооператор Роберт Бёркс сняли эту сцену так, как герой ее видит – или, скорее, чувствует.


«Головокружение», Альфред Хичкок / Paramount Pictures, USA, 1958


Посмотрите на тень, падающую на кровать и стену. Разве она серая, как полагается теням? Нет, она бордовая, как абажур, а бордовый на цветовом круге располагается напротив зеленого – такого, как цвет костюма женщины. Мы полагаем, будто тень – это нехватка света, но ни Гёте, ни Хичкок так не считают. Тень вовсе не обязательно всего лишь отсутствие, ослабление: здесь она – искажение. Тьма оживает. Словно пытаясь что-то нам поведать.

Давайте попробуем развить эту мысль, глядя на следующую иллюстрацию.

Это уже кадр из фильма «Шербурские зонтики». Нетрудно догадаться, что перед нами влюбленные. Они молоды, ее рука сжата, его раскрыта. 1964 год. Франция воюет с Алжиром. Парень сообщает девушке, что его призывают в армию. Они прижимаются друг к другу, оттягивая миг расставания. Шербур, где живут герои, – обычный рабочий городок на севере Франции, здесь расположены военные и судостроительные предприятия, во время Второй мировой он подвергся бомбардировке, но это ли мы видим в кадре? Режиссер Жак Деми, оператор Жан Рабье и художник Бернар Эвен сделали его очень ярким, прямо-таки перенасыщенным цветом. Единственный спокойный цвет здесь – это коричневая куртка героя, остальные краски бьют в глаза: бледно-лососевый плащ героини, более темный розовый румянец, рдеющий на ее щеках, бирюзовая рубашка парня и лимонно-желтый велосипед. А на стене за правым плечом героя мы видим «гётевскую» цветную тень. Это буйство красок и сиреневая тень превращают реальный уголок Шербура в театральные декорации или же в зримый образ чувства, выплеснувшегося наружу. Ее щеки пылают, пылает и улица вокруг.


«Шербурские зонтики», Жак Деми / Parc Film, Madeleine Films, Beta Film, France, 1965


Цвет часто становился предметом споров. Ведь он повсюду, как время, и его роль трудно переоценить. Мы еще вернемся к цветовому восприятию, а сейчас давайте сосредоточимся на одном-единственном моменте: четыре часа пополудни, ноябрь, Северное море.

Эти фотографии сделаны с разницей в шесть минут. Ни на одной из них нет избытка синего. Медно-оранжевый цвет на первой является дополнительным к серо-зеленому на второй. Первый снимок нечеткий из-за дождя. Мы видим горизонт – Z-глубина ощущается очень явственно. На фотографиях словно запечатлены все ранние стадии развития зрительного восприятия.

Не таким ли было море в представлении Гомера? Можно различить винно-чермный цвет воды на первом снимке и серебристый на втором. Кто бы ни рассматривал эти фотографии, древний грек, Клеопатра, Гёте, Ив Кляйн, Ян Гамильтон Финлей или же мы с вами, можно с уверенностью сказать, что неожиданные цвета здесь ласкают глаз. Взгляд скользит по волнующемуся морю, устремляясь вдаль.


Море, фото 1 и 2 © Mark Cousins


Различая тени, дымку, пространство и цвет, глаза нашей маленькой героини все больше оживают. Они накапливают впечатления, видят контрасты, осваивают пространство, постепенно заполняя пустые страницы. Потом будут другие образы, но эти, самые первые, навсегда останутся с ними. Тени, необъятные просторы синевы, размытые очертания будут возникать перед нашим взором в течение всей жизни, подобно тому как в историях вновь и вновь возникают архетипы. Скоро к древнему, примитивному зрительному восприятию добавятся новые элементы. Познавая видимый мир, наша малышка научится воспринимать движение, местá и эмоции.

Глава 2 Учимся смотреть: визуальный контакт, движение, пейзаж, эмоция

Только соединить! Вот и все, к чему сводилась ее проповедь. Только соединить прозу и страсть… Больше не надо будет жить обрубками. Только соединить, и тогда оба – и монах, и животное, – лишенные изоляции, которой является для них жизнь, умрут.

Э. М. Форстер. Говардс-Энд[2]

Вначале мы взглянули на мир глазами африканского младенца, затем представили себе картину, открывшуюся взору маленькой египтянки. В каждом случае зрительные впечатления были новыми, беглыми и яркими. Хотя это всего лишь контуры и отсветы, неповторимая свежесть и первозданность наполняют их особым смыслом. Но с течением времени наше внимание привлечет нечто более сложное, чем тени и небо.

А именно связи, «контакт». Постепенно мы начинаем постигать, как предметы соотносятся с нами и друг с другом.

Продолжая наше путешествие по истории, давайте представим маленькую австралийскую девочку, жившую, скажем, в середине XI века до н. э. Если она закроет глаза ладошками, то увидит, как мир или человек исчезнет, а затем возникнет вновь. Она размыкает, а затем опять замыкает контакт. Именно контакт будет ключевой темой в истории зрительного восприятия – всего, что связано с глаголами «смотреть, видеть, вглядываться, созерцать, обозревать и наблюдать», – но в этой главе мы коснемся лишь четырех его аспектов: как мы встречаемся глазами с другим существом; как мы следим взглядом за объектом, движущимся из точки A в точку B и траекторией своего движения соединяющим две эти точки; как мы вглядываемся в окружающий нас ландшафт и очеловечиваем его; и как мы сопереживаем, то есть «подключаемся» к эмоциям других людей. Все эти аспекты предполагают направленность взгляда вовне – попытку установить связь.

Вначале о направлении взгляда. Одна из самых провидческих картин Рене Магритта – это изображенный крупным планом глаз, отражающий голубое небо и плывущие по нему облака. Это мог бы быть глаз Ива Кляйна в тот день, когда он лежал на пляже и глядел ввысь, мысленно рисуя свое имя на небосводе. Но название картины Магритта – «Фальшивое зеркало» – должно нас насторожить.


Рене Магритт. Фальшивое зеркало. 1929 © 2017 C. Herscovici, Brussels / Artists Rights Society (ARS), New York, USA


Исследования в области неврологии доказывают, что наши обыденные представления о зрительных процессах вводят нас в заблуждение. Глядя на мир, мы не видим объективной картины. Историк искусства Эрнст Гомбрих иллюстрирует это случаем из своей жизни. В Англии во время Второй мировой войны он по долгу службы постоянно слушал передачи немецких радиостанций, чтобы собирать сведения о планах и действиях противника. Сигналы были слабыми, то и дело прерывались помехами, так что разобрать все слова в предложении не было возможности. Тем не менее то, что удавалось уловить, помогало воссоздать остальное. С помощью знаний и логики он заполнял пробелы и восстанавливал связи. И теперь уже достоверно известно, что с самого детства мы смотрим на мир сходным образом. От глаз частички информации поступают в зрительную кору в затылочной части головного мозга, остальное же восполняется нашим зрительным опытом. Виденное нами ранее помогает дорисовать картину. По словам ученого-невролога Дэвида Иглмена, количество информации, исходящей из зрительной коры, в десять раз превышает количество информации, поступающей туда. Так что мы не просто заполняем мелкие прорехи – мы достраиваем бóльшую часть изображения. Не только поглощаем, но и проецируем. Мы видим посредством знания. Люди, которые долгое время были слепы, а затем прозрели благодаря хирургической операции, свидетельствуют, что, хотя их глаза функционировали совершенно нормально, мозгу потребовалось немало времени, чтобы научиться справляться с новым для него потоком визуальной информации. Видение – это история, которую мы рассказываем сами себе, основываясь не только на непосредственном зрительном восприятии, но и на всем нашем визуальном опыте.

Австралийская малышка-абориген, которая видела сначала размытые очертания, затем пространство и цвет, вскоре начинает устанавливать визуальный контакт. Она смотрит в глаза других людей. И привязывается к тем, чьи лица видит чаще. Узнавание помогает обрести уверенность, улыбки окружающих дарят ощущение безопасности и в конечном счете счастья. Она учится радоваться им. Джордж Элиот называет это «ответным взором любви». Посмотрите на мексиканскую глиняную скульптуру, также датированную серединой XI века до н. э.: мальчик тянется к взрослому, льнет к нему, заглядывает в глаза. Мужчина отвечает ему приветливым жестом, поворотом головы, устремленностью навстречу.

Возможно, изначально юноша держал что-то в левой руке, но что бы это ни было, оно не отвлекает мальчика, все его внимание обращено на мужчину. Сцепление их взглядов приковывает и наш взор. Между их глазами словно натянута струна. Струне этой три тысячи лет, но застывший в глазах вопрос и полученное в ответ терпеливое разъяснение волнуют нас до сих пор. Рука мужчины на плече юноши служит подтверждением тому, что взаимопонимание достигнуто. Юноша учится посредством визуального контакта.


«Иваново детство», Андрей Тарковский / Мосфильм, Третье творческое объединение, СССР, 1962


Советский фильм 1962 года «Иваново детство» повествует о двенадцатилетнем мальчике, открывающем для себя мир и одновременно жестокость войны. Фильм начинается с того, что Иван смотрит сквозь паутину; он идет в луга, поворачивает голову, и тут режиссер Андрей Тарковский делает резкий переход к следующему кадру: квадратный симметричный крупный план, взгляд в упор.

Кадр длится считаные секунды, но оставляет незабываемое впечатление. Иван заглядывает в глаза козла; оператор расположил камеру на уровне головы мальчика, так что мы словно оказываемся на его месте и смотрим в глаза животному. Взгляд «глаза в глаза» часто сродни потрясению. Цель детской игры в гляделки – как можно дольше не отрываясь смотреть друг на друга, пока один из играющих не отведет взгляд, тем самым разрушив чары. Тарковскому мало, чтобы действие его фильма разворачивалось лишь в плоскости социальных отношений. Он заставляет своих персонажей вступить в контакт с чем-то вечным, метафизическим. Заглянув в глаза козла, мальчик открывает ворота в мир природы, приглашая нас, зрителей, всмотреться в иную реальность, совсем нехарактерную для военных фильмов, где мы ожидаем увидеть солдат, командиров, боевые действия, героизм и страдания.



Заглядывая в глаза животного, мы заглядываем в древний мир. Миллион лет назад на земле было гораздо больше животных и гораздо меньше людей – в африканской саванне на четыре квадратных километра приходилось всего два человека, – так что наши предки жили в более тесном соседстве с животными, чем большинство из нас. Первые люди узнали бы этот образ. Они смотрели в глаза животному перед тем, как убить его или чтобы обратить в бегство. Тоже своего рода игра в гляделки. Затаился ли в глазах козла страх? Чувствует ли он наш страх? Так ли уж отличается звериный взгляд от человечьего? Можно ли сказать, что наши предки относились к животным с почтением? Понимали их? Пытались поставить себя на их место? Или этот взгляд иного существа слишком напряженный и тревожащий – или слишком краткий, – чтобы мы успели подумать обо всем этом. Возможно, подобные мысли приходят, если приходят, уже после того, как мы отвели взгляд. А что, если глаза козла – очередное фальшивое зеркало? Миг быстротечен, хотя в стихотворении Роберта Фроста «Двое видят двух» мгновение обретает недвижность камня.

На них глядела лань.

Она стояла прямо против них

И не боялась, видимо, приняв их,

Не двигавшихся, за высокий камень

С неясной трещиной посередине.

А камень даже новый ненадолго

Бывает интересен[3].

Напряжение, пугающая сила и врата в неведомый мир – вот составляющие взгляда глаза в глаза; такие контакты электризуют нашу зрительную жизнь: нам кажется, что мы заглянули в сознание другого существа. Художники давно поняли, каким потенциалом наделен подобный взгляд. Порой создается впечатление, будто персонажи картин не сводят с нас глаз, куда бы мы ни переместились. Они словно оживают, здесь и сейчас, как глиняные мужчина и мальчик, вылепленные мексиканским скульптором.

В 2010 году сербская художница Марина Абрамович превратила напряженный визуальный контакт в подлинно гомеровскую эпопею. В течение 736 часов она сидела в нью-йоркском Музее современного искусства, глядя в глаза каждому, кто пожелал сесть на стул, поставленный напротив.


«Марина Абрамович: в присутствии художника», Мэттью Эйкерс, Джефф Дюпре / Show of Force, AVRO Close Up, Dakota Group, USA, 2012


В публичном месте, в шумном ультрасовременном Нью-Йорке, где стóит задержать на ком-нибудь взгляд, и это будет расценено как угроза или заигрывание, Абрамович смотрела в глаза незнакомым людям, так же как козел в фильме Тарковского смотрел в глаза Ивану, как, должно быть, смотрели в глаза животным древние люди. Долгий взгляд наперекор городской суете. И хотя вокруг на протяжении всего этого времени было полно зрителей, многие участники перформанса ощущали, будто они остались в помещении вдвоем с Мариной, все окружающее исчезало. Некоторые плакали. В фильме, запечатлевшем перформанс «Марина Абрамович: в присутствии художника», она тоже плачет. На крупном плане видно, как она устала и насколько эмоционально воспринимает происходящее. Глиняная скульптура, советский фильм или перформанс важны для нашей истории не столько по форме, сколько по существу. Это мы смотрим на мир глазами скульптора, режиссера и мастера перформанса. Они направляют наш взор к одному из самых древних и самых значимых аспектов зрительной жизни – как отдельной личности, так и всего человечества.

Движение

Размытые очертания, глубина, цвет, зрительный контакт: ребенок учится смотреть – учится смотреть весь человеческий род. Мы настраиваемся на волну зримого мира. И конечно же, мир этот не статичен. Что происходит, когда в саванне зебра или антилопа, с которой мы не сводим глаз, начинает двигаться или когда лицо матери удаляется, становясь частью более полной картины? В процессе зрительного восприятия появляется динамика. Одно соединяется с другим. Между пунктом А и пунктом Б возникает воображаемая линия. Давайте представим, что ребенок или охотник стоит неподвижно, что они наблюдают некую сцену. Их глазам нужно на многое реагировать: лица, цвета, глубина, яркость, движение. Мышцы вокруг глазного яблока напрягаются, позволяя ему вращаться во все стороны.

На этом изображении три женщины идут по направлению к нам.


«Поздняя осень», Ясудзиро Одзу / Shôchiku Eiga, Japan, 1960


Это и есть действие, зафиксированное в кадре. Однако это далеко не все, что здесь происходит, и даже не самое главное. Движение вперед занимает не больше двадцатой части всей сцены. На самом деле наши глаза останавливаются на других вещах. Сперва их притягивают красные цветы слева, потом большой красный указатель наверху, а после еще один, поменьше, – он расположен гораздо дальше, метрах в десяти, но выглядит так, словно находится на одной плоскости с большим. Здесь нет «удаленного» красного. Все красные цвета одинаково красные, и потому наш взгляд курсирует между ними, соединяя их так, словно третьего измерения не существует.

От указателей наши глаза опускаются вниз, к другим красным деталям – платью женщины справа и сумочке той, что посередине. Затем мы вновь возвращаемся к цветам. Закручивающееся по часовой стрелке визуальное путешествие по красному. Женщины в кадре идут, но цвет отвлекает нас от вектора их движения, приглашая на другую прогулку – прогулку по поверхности в противоход (точнее, в противовес) движению героинь. Прочие цвета помогают собрать наше внимание, подобно тому как пастушьи собаки собирают в кучу отару овец. Бледно-зеленый забор ограничивает левый план, а темное строение не дает нашему взгляду потеряться справа. Черные вертикали телеграфных столбов делят сцену на три части, словно перед нами триптих: кажется, что цветы, девушки и затененное здание – три разные сцены, три временных плана, собранные воедино. (Хотя освещение свидетельствует об обратном, поскольку тени во всех трех частях падают справа налево.) Это кадр из фильма Ясудзиро Одзу, одного из величайших «смотрящих». Для него не секрет, что с древних времен наши глаза различали плоскости и узоры, а не только движение и глубину. И потому глаза находятся в поиске. Наблюдение – это всегда поиск, тот самый поиск, в котором пребывал Гомбрих, вслушиваясь в сигналы немецкого радио. Наблюдать – значит искать, ловить сигналы, как слухом ловил сигналы немецкого радио Гомбрих.


«Пикадилли», Эвальд Андре Дюпон / British International Pictures, UK, 1929


На этом кадре, снятом восемьдесят лет назад, женщина ест печенье. Дело самое обыкновенное, и все же изображение приковывает наше внимание. Ее губы в форме сердечка – само совершенство. Губы и тот миг, когда она откусывает кусочек, словно высвечены прожектором: как будто она находится в таком месте, где есть печенье запрещено, и ее внезапно застали за этим неблаговидным занятием. Возможно, она в кинотеатре, где-то в задних рядах, кто-то из зрителей пожаловался билетеру, и тот светит фонариком ей в лицо, выговаривая за то, что она разрушает иллюзию? Мысль, что в ее действиях есть что-то недозволенное, внушают нам ее глаза. Яркий свет не доходит до глаз, но мы видим, что они отведены вправо, словно ее кто-то вспугнул. В них заметно беспокойство, ей явно помешали. Если бы свет исходил от фонарика билетера, она, конечно же, смотрела бы прямо на свет. Но это не так, значит либо это не билетер, либо ей нет до него дела. Почему-то это заставляет наше сердце учащенно биться, придает женщине особый шарм, намек на индивидуальность. Всего лишь миг из жизни, но кто-то очень внимательный к деталям вдумчиво поработал над ее глазами, кожей и ртом, чтобы сделать образ таким притягательным.

Этот кто-то – кинорежиссер Эвальд Андре Дюпон, а женщина на снимке – Гильда Грей. Она родилась в Польше, в четырнадцать лет выскочила замуж, прославилась изобретением танца шимми, потеряла свои сбережения во время обвала фондового рынка в 1929-м, занималась благотворительностью, поддерживая поляков в годы Второй мировой. Разумеется, ничего из этого мы не видим. Зрение едва ли может поведать нам такие детали. Мы сами отыскиваем визуальные подсказки и соединяем точки, домысливая то, чего недостает на изображении. Она откусывает печенье, и что дальше? Ее поймали с поличным? Удастся ли ей выйти сухой из воды? Мы смотрим так, словно проводим расследование, ищем ниточку, за которую можно потянуть. Глядя на Грей, мы привносим в образ свои догадки, а может быть, и желания, оживляя сцену в пространстве и времени, помещаем ее в некий антураж, декорации, продлеваем ее в прошлое и в будущее, в «до» и «после».

Зримый мир хранит первозданную тайну. Он побуждает нас к познанию, к домысливанию деталей и подробностей. Так происходит, когда мы разглядываем старые фотографии, осматриваем археологические раскопки в Помпеях – или место преступления. Наблюдая, мы становимся Шерлоком Холмсом, ведем расследование.

Попробуем провести расследование, глядя на это черно-белое изображение движущихся людей.


«Верден, память истории», Леон Пуарье / Cinémathèque de Toulouse, France, 1931


Нам сразу становится ясно, что здесь запечатлен всего один момент. Это явно не попытка отобразить время года, неделю, день или утро. Если сосредоточиться только на грязи на переднем плане, то еще можно подумать о неких протяженных временны́х рамках, но стоит нам заметить бегущего человека с винтовкой чуть справа от центра, как мы понимаем, что видим секунду или долю секунды. Он бежит так быстро, что левая нога кажется смазанной. В следующий миг ее положение снова изменится. Мысленно мы соединяем точку «до» с точкой «после». Центр тяжести бегущего сейчас впереди, он уже перенес вес с правой ноги, единственной своей точки опоры. Если левая нога чуть запоздает, он упадет.

Однако на самом деле наше внимание привлекает не он, а человек впереди, который словно наткнулся на невидимую преграду и сейчас то ли повернется вокруг своей оси, то ли рухнет навзничь, как солдат в компьютерной стрелялке «Рикошет», если бы его взялся изобразить модернист Фрэнсис Бэкон. Этого солдата на переднем плане остановила некая сила (пуля, как мы догадываемся), настолько могущественная, что, хотя его тело опрокидывается назад, полы шинели по инерции продолжают движение вперед. Тело умирает, а шинель будто бы еще живет. Мы сопоставляем тело и одежду, подмечаем разницу.

Рассматривая этот кадр, мы проникаем взглядом в движение, в мгновение и в смерть. Перед нами французский солдат. Мы под Верденом на северо-востоке страны в 1916 году. Битва длилась 303 дня, и в ней погибли 714 231 человек, как погибает на наших глазах этот солдат. В свой последний миг он словно бросает вызов притяжению или пространству – отсюда искажение, расфокусированность. Мы вглядываемся в лицо на фотографии, и что мы видим? Олицетворение горя, принесенного войной? Или паренька лет двадцати с усиками, которому еще жить и жить, а он умирает здесь на наших глазах?

Этот образ не отпускает. Должно быть, нам будет не так тяжело смотреть на него, если мы узнаем, что это кадр из исторического фильма «Верден, память истории» (Verdun, souvenirs d’histoire), вышедшего через пятнадцать лет после сражения. (Хотя этот снимок не раз публиковался как фотография реального бойца, погибающего под Верденом.) И все же многое в этом изображении убеждает нас в том, что кадр этот сделан не через пятнадцать лет, а в некую долю секунды того самого 1916 года. И убедительнее всего об этом свидетельствует смазанность движения, как зримый эффект выстрела. Если бы мы были в Вердене, наш взгляд метался бы по всему полю сражения в поисках безопасного места или в попытке найти хоть какой-то смысл в этом кошмаре. Как ни странно, быстрые зигзагообразные движения глаз не вызвали бы приступа морской болезни, или кинетоза.

Поднимите взгляд от книги и посмотрите вокруг. Соедините мир чтения с окружающим вас реальным миром. Дайте своим глазам поблуждать. Каждую секунду вы будете фиксировать по несколько зрительных образов, однако это вас не дезориентирует. Снимая первый раз видео при помощи камеры или мобильного телефона, мы переводим устройство с объекта на объект быстро и порывисто, следуя привычке наших глаз, а проглядывая мельтешащую и прыгающую запись, удивляемся, как неприятно это смотреть. Однако камера верно фиксирует реальность, наше зрение обрывочно, в нем заложен механизм накопления отдельных, быстро сменяющих друг друга образов, которые, казалось бы, должны сбивать нас с толку. Но этого не происходит, поскольку наш мозг научился компенсировать фрагментарность поступающей информации. Мозг – великолепный зрительный стабилизатор. Наши предки, охотившиеся в африканской саванне, должно быть, не раз видели, как зебра, в которую попало их копье, внезапно спотыкается и, повернувшись вокруг своей оси, падает замертво, точь-в-точь как наш верденский солдат. В этом их мозг не отличался от нашего, он и тогда умел стабилизировать зрительный образ.


Наталия Гончарова. Велосипедист. 1913 / Русский музей, Санкт-Петербург


Возможно, наш мозг справляется с этой задачей даже слишком хорошо. Нет никакой «стабильности» в смерти солдата, убитого пулей на одном из самых страшных полей сражения в истории. Так что воспроизведенное здесь черно-белое изображение – смазанное, «нестабильное» – кажется по сути более достоверным. В ХХ столетии художники постоянно искали новые способы передачи движения с точки зрения неподвижного наблюдателя. Темп жизни ускорялся, особенно в городах, и это ускорение передано на картине «Велосипедист», написанной за три года до Вердена. Русская футуристка Наталия Гончарова использует с этой целью прием многократного повтора контуров переднего колеса (три), заднего (четыре) и склоненной над рулем спины велосипедиста (четыре).

Объекты, движущиеся с такой скоростью, словно говорит она, должны и на полотне одновременно занимать разное положение. Они соединяют в себе сразу несколько участков пространства. Мы видим не только где велосипедист находится в данный момент, но и где он был. Расслоение образа, отражающее последовательность зрительного восприятия, – вот что позволяет нам видеть движение.

Пейзаж

Ребенок подрастает. История движется вперед. Давайте же взглянем вокруг глазами этой малышки, примотанной к отцовской спине на мексиканской скульптуре IX века. Девочка смотрит и улыбается.


Ацтекская скульптура, изображающая юного жреца Кецалькоатля или самого бога © Werner Forman Archive / Bridgeman Images


Поскольку ее отец идет, она видит движение. У ребенка уже богатый зрительный опыт. Картина мира вокруг приобрела четкость и окрасилась в разные цвета. Теперь малышка может следить за родителями, определять расстояние, заглядывать в глаза животным. Мозг научился стабилизировать движение. Ее визуальное восприятие быстро развивается. Следующее, о чем мы поговорим, будет встреча с миром эмоций, но прежде давайте сделаем перерыв, ибо во всяком путешествии бывают остановки. Представим себе, как наша героиня с любопытством следит за живописными картинами природы, или пейзажами, как мы их еще называем. Пока девочка не спеша едет на отцовской спине или на плечах, ее глазам открываются разные виды и, постепенно обретая четкость, вырисовываются новые горизонты.


Если ее спустят на землю, она, пожалуй, решит, что эти желтые цветы очень высокие. Потом поднимет глаза и увидит вот это…



…и почувствует, что все в природе – от чертополоха до деревьев – тянется к той выси, которую мы будем созерцать всю нашу жизнь.



Она станет различать оттенки цвета и пространственные планы. Она научится растворяться в этих ландшафтах.



Впервые увидев снег, она решит, что он похож на сверкающий в солнечных лучах песок на морском берегу.



Она узнает, что в природе порой встречаются такие удивительные соотношения формы и цвета, которые мы назвали бы композицией.



Порой она будет сталкиваться с природными формами, которые поразят ее симметрией и соразмерностью, узором и красками.



Она начнет замечать, как цвет и пространство сочетаются с формой и светом.



И возможно, решит, что сейчас она в прекраснейшем месте на земле.


Восемь пейзажей © Mark Cousins


Но впереди ее ждет еще много интересного. Она набредет на отару овец у реки, которые на ходу поднимают облако пыли, и это напомнит ей о всем разнообразии ее визуального опыта – здесь и глаза животного, и сфумато Леонардо, и цветовой круг Гёте.



А в саванне она, возможно, на миг представит себе будущее одиночество.


«Первый фильм», Марк Казинс / CONNECT film, Screen Siren Pictures, UK-Canada, 2009


Видеть символы и отражения собственных чувств в явлениях окружающего мира, на самом деле совершенно равнодушного к нашим переживаниям, – значит заниматься проецированием. И она начнет устанавливать связь между своим «я» и картинами природы. И подобно тому, как с причалившего судна бросают на берег канат, она будет снова и снова пытаться связать свой внутренний мир с миром внешним, ибо таков удел всех людей. Именно это подразумевал Форстер, когда писал «только соединить».

Если мы выросли не в городе и умеем внимательно вглядываться в природу, то со временем научимся читать в ее книге, нам приоткроются ее законы и тайны: увидим зеленый луч на закате; узнаем, что, если лежать на животе, глядя на заходящее солнце, и вскочить на ноги в тот миг, когда оно закатится за горизонт, можно убедиться, что Земля круглая, потому что линия горизонта изогнется дугой; выясним, что листья на верхушке остролиста не такие колючие, поскольку пасущийся скот не может до них дотянуться; что соцветья гортензии меняют цвет от синего до розового в зависимости от почвы; что в случае двойной радуги вторая повторяет цвета первой в обратном порядке; что тени всегда голубоватые, поскольку слегка окрашены синевой неба; что если во время новолуния виден не только тонкий серп Луны, но и весь бледный, пепельно-серый круг, то это из-за «света Земли» – солнечного света, отраженного нашей планетой.

Созерцание помогает постичь окружающий мир и почувствовать себя его частью. По мере того как человеческая культура проходила через серию революционных перемен, менялся и взгляд человека на природу. Для охотников и кочевников пустыни и степи были пространством, по которому они двигались в поисках пастбищ или добычи. В результате земледельческой революции люди осели на земле, стали ее обрабатывать и предъявлять на нее свои права. Обозримое пространство было теперь местом приложения собственного труда, а если повезло, то и личным владением. Со временем землевладельцы начали видеть в своих поместьях не столько источник дохода, сколько повод для восхищения. Природа стала предметом искусства, пейзаж сделался «живописным». В эру индустриализации и капитализма усилилось разделение, продолжающееся по сию пору: за счет притока рабочей силы города стремительно росли, и все, что оставалось за их пределами – сельская местность, – виделось откуда-то издалека. Человек отдалился от природы, он перестал понимать ее, как некогда понимали ее кочевники и землепашцы. Она по-прежнему радовала глаз, но превратилась в ностальгическую мечту.

Эмоции

Самые волнующие контакты, которые устанавливает ребенок в процессе своего развития, связаны со способностью откликаться на чувства других людей. Ребенок вступает в мир зримых эмоций. В Нью-Йорке участники перформанса Марины Абрамович испытывали волнение от одного лишь ее пристального взгляда. Но что происходит на ранних этапах нашей жизни, когда мы видим кого-то во власти сильного переживания?

Возможно, человек, охваченный горем, стоит к нам спиной.

На этой картине Пабло Пикассо лицо женщины скрыто, но нам понятен язык ее тела. Голова склонена влево и прижата к ребенку, левое плечо опущено, образуя выемку, в которой покоится головка младенца. Женщина словно ушла в себя; она так крепко обнимает дитя, что мы не видим ее рук. Синяя тоска, синяя боль. Задний план, к которому она обращена лицом, пуст и мрачен. Нам легко представить, что она стоит с закрытыми глазами. Тень от фигуры падает на пол и на стену справа, наводя на мысль о том, что женщина в тюремной камере.


Пабло Пикассо. Мать и дитя. 1902 © Succession Picasso / DACS, London, 2015


Возможно, так оно и есть. Перед началом работы над этой вещью Пикассо посещал женскую тюремную больницу Сен-Лазар в Париже, а за год до того его близкий друг покончил с собой. В картине явственно ощущается одиночество и отчаяние, но, скрыв лицо женщины, художник оставляет нам возможность проецировать на полотно собственные эмоции и сюжеты, соединяя ее чувства с нашими.


«Элегия Нанива», Кэндзи Мидзогути / Daiichi Eiga, Japan, 1936


Кэндзи Мидзогути, чью туманную сцену на озере мы рассматривали ранее, прекрасно понимал эту сторону зрения. Как и Пикассо, в своих работах он чаще запечатлевал женщин. В одном из лучших ранних фильмов режиссера «Элегия Нанива» героиня по имения Аяко из-за финансовых трудностей в семье уступает своему работодателю и становится его любовницей. В этой сцене Аяко, как и мать на картине Пикассо, стоит к нам спиной, скрывая боль, хотя старается держаться прямо и больше ничем своей слабости не выдает.

Мы понимаем ее состояние, и нас трогает эта сцена. Мы не сталкиваемся с печалью героини лицом к лицу, и потому здесь остается место и для наших эмоций. Но что, если страдающий человек повернется к нам лицом? Эта фигурка работы индейцев-майя, созданная между VI и IX веком, изображает убитую горем, плачущую женщину.


Статуэтка плачущей женщины © Werner Forman Archive / Bridgeman Images


Веки опущены, правая рука прикрывает левый глаз – женщина словно отгородилась от мира двойной завесой. Но она не прячется от нас. Горе пересилило застенчивость, ее подбородок слегка приподнят, как будто она глотает воздух после очередного спазма рыдания. И все же, глядя на нее, мы проникаемся уверенностью, что эта женщина будет жить. Она не сломлена. У нее есть стержень.

Нам было бы тяжело смотреть на реальную плачущую женщину, особенно если мы ее хорошо знаем, так что искусство в большинстве культур дает нам возможность созерцать страдание опосредованно. В сценах Оплакивания Христа – как, например, на этой изумительной фреске Джотто из капеллы Скровеньи – скорбящие образуют вокруг тела Христа спираль: горе, словно зримый водоворот, засасывает всех в свой омут.

Чаще всего в сценах Оплакивания фигуры показаны в полный рост, но такая изобразительная традиция устраивала далеко не всех художников. К тому же многие полагали, что свобода, оставленная зрителю образами Пикассо и Мидзогути, мексиканскими скульптурами, сценами Оплакивания, – это слишком кружной путь. Нас хотели заставить смотреть человеку прямо в лицо и по нему читать его мысли и чувства. Эта посеребренная железная маска была найдена в сирийском Хомсе и датируется 2-м тысячелетием до н. э.


Джотто ди Бондоне. Оплакивание Христа. Ок. 1305 © Scrovegni (Arena) Chapel, Padua, Italy / Bridgeman Images


Возможно, она защищала лицо воина во время сражения, но наше внимание привлекают слезы под левым глазом. Центральная капля вытянута под действием силы тяжести, но с каждой стороны от нее видно по круглой, словно росинка, капельке. В отличие от мексиканской женщины, восточный царь роняет слезы не под бременем внезапно обрушившегося горя. Такое стилизованное изображение, напоминающее о печали, сопутствующей человеческой жизни. Лицо не искажено страданием. Царь будто бы отвечает нам, его рот и глаза приоткрыты. Вглядываясь в это лицо, мы видим не взрыв чувств, а память о них.


Посеребренная железная маска из некрополя в Хомсе, Сирия. 2-е тысячелетие до н. э. © De Agostini Picture Library / Bridgeman Images


В ХХ веке датский кинорежиссер Карл-Теодор Дрейер решил сделать фильм о суде инквизиции над жившей в XV столетии французской героиней Жанной д’Арк. Снимая актрису Рене Фальконетти, сыгравшую Жанну, он преимущественно использовал крупный план. В этом кадре, как и на сирийской маске, слезы катятся по незагримированному лицу, обрезанному сверху и снизу, так что мы видим его почти в упор. Когда мы в нашем повествовании доберемся до конца XIX века, то увидим, что крупный план был одним из главных кинематографических приемов, но сейчас давайте представим, что это не стоп-кадр из фильма, а момент реальной жизни, попавший в поле зрения нашей подрастающей малышки. Потупленные глаза не молят о помощи. Мышцы вокруг рта и на лбу расслаблены. Нижняя губа слегка опущена. Слезы еще капают, но буря чувств миновала, хотя следующая, возможно, на подходе.


«Страсти Жанны д’Арк», Карл-Теодор Дрейер / Société générale des films, France, 1928


Научиться считывать эмоции, разумеется, было важно с эволюционной точки зрения. Мы должны понимать, от кого нам ждать помощи, а кого следует опасаться. Но наблюдение за эмоциями имеет для нас не только своекорыстный интерес. Возьмем картину «Сусанна и старцы» Оттавио Марио Леони.


Оттавио Леони. Сусанна и старцы. Ок. 1620 © Detroit Institute of Arts, USA / Bridgeman Images


Двое солидных мужчин обвинили женщину в прелюбодеянии. Ее приговорили к смерти, но отпустили, когда выяснилось, что показания обвинителей расходятся в существенных деталях. На картине Сусанна изображена обнаженной, но не смущенной. Она вопросительно смотрит на мужчин снизу вверх, рука делает плавный жест в их сторону, на ней жемчужное ожерелье, волосы аккуратно уложены, лицо накрашено. Сцена вполне мирная. Создается впечатление, что Сусанна хладнокровно обсуждает с непрошеными гостями свое щекотливое положение.

А теперь посмотрите на тот же сюжет в интерпретации Артемизии Джентилески.


Артемизия Джентилески. Сусанна и старцы. 1610 / Pommersfelden, Germany


Ее Сусанна в ужасе отворачивается, протестующе вскинув руки: всем своим видом она дает сластолюбцам понять, что они должны немедленно оставить ее. Брови нахмурены, на щеках рдеет румянец негодования и стыда, волосы растрепаны. Леони трактует библейский сюжет как тему для размышлений, нравоучительную историю. Джентилески видит душевную боль и надругательство. На первой картине действие вполне может длиться еще некоторое время, на второй Сусанна хочет немедленно положить конец непотребству.

Взгляд Джентилески психологически точен. Ей было только семнадцать, когда она написала эту картину; в документах сохранились свидетельства, что за год до того она подверглась насилию. Почти все художники до этой эпохи – начала XVII века – были мужчины, и во многих картинах на мифологические и библейские сюжеты прослеживается тенденция приглушать страдания или же изображать сцены, подобные этой, так, чтобы представить мужскую точку зрения. Джентилески лишает зрителей мужского пола такой возможности. Она заставляет нас сосредоточиться не на истории и не на второстепенных деталях, а непосредственно на страдании. Она ставит себя на место Сусанны, отказываясь от традиционного психологического дистанцирования.

Другими словами, она проникается чувствами своей героини, ощущает внутреннюю связь с ней. В своем высшем проявлении зрительный контакт делает такое сопереживание возможным. Он заставляет нас совершить путешествие по оси Z, вне зависимости от нашего собственного опыта эмоционально пережить опыт другого существа. Для этого требуется на время забыть себя, настроиться на чужую волну, приглушить свои ментальные шумы и укоренившийся в нас субъективизм. Наши глаза объективны. Созерцание чужих страданий – это способ уравновесить центростремительную силу, делающую нас самими собой, и центробежную силу, дающую нам возможность взглянуть на мир глазами другого.

Загрузка...