Тысяча девятьсот восьмидесятый год. Мне семь лет. Мы живём в крупном провинциальном городе, почти миллионнике. Пусть это будет Воронеж, тем более что Воронеж это и есть. В Москве идёт Олимпиада – мои родители и старшая сестра смотрят её по телевизору – иногда я тоже присоединяюсь к ним. Что я помню о той Олимпиаде? Да ни хрена я о ней не помню! Ни одного спортивного результата, ни одной морды бездельника-спортсмена и ни одного кадра бестолковых спортивных состязаний. Помню лишь улетающего в небеса разжиревшего коричневого полумедведя-получебурашку – да и то лишь потому, что этот эпизод бесчисленное количество раз на протяжении десятилетий крутили потом по телеку.
Одно важное замечание: я не плакал, когда медведь взмыл в воздух. Я не какой-то там шизоид, не способный контролировать свои эмоции и рыдающий над примитивными постановочными действиями сомнительной ценности и значимости.
Вы плакали? Что, на самом деле плакали? Мои вам соболезнования. Так кто же из нас в таком случае придурок?
Мать готовится отметить тридцатилетие. Она совсем молода, но для семилетнего цифра «тридцать» чудовищно велика, мать представляется мне пожилой женщиной.
Кем представляются пожилые женщины? Пожалуй, призраками. По крайней мере, обе бабушки – словно не настоящие существа. Словно банши. Появляются на время, целуют, тискают, суют конфеты и (несмотря на протесты родителей) мороженое, снова исчезают в какой-то параллельной реальности, из которой выбираются лишь для того, чтобы потревожить моё спокойствие и вместить в меня раздумья и сомнения о природе человеческих взаимоотношений.
К тридцати годам моя мать имеет двоих детей, причём не я старший. Сестре, её зовут Наташа, уже одиннадцать. Меня зовут Вовой. Наташа и Вова – простые, стандартные имена, тогда всех детей называли просто. Это сейчас, в период суррогатной иллюзии суррогатной свободы пошли Анжелики, Ульяны и даже Фролушки – пожалуй, российские граждане именно в возможности давать своим детям эти несуразные имена видят одно из проявлений этой самой несуществующей свободы. Ну и хрен с ними! К именам я претензий не имею, это всего лишь набор букв для опознавания особей, если бы люди использовали цифры, было бы то же самое. Имена – пусть, я не вижу для них возможности опровержений.
Отец постарше. Да, определённо постарше. По крайней мере, в моей голове навсегда засела установка, что он старше матери. Вроде бы на два года. Впрочем, не суть важно. Что изменится во мне или в вас, если отец будет старше матери на пять или десять лет? Ничего, но приписывать ему года я не буду. Пусть будет молодым и счастливым тридцатидвухлетним отцом двоих уже давно не грудных детей.
Отец носит очки, усы и густую шевелюру с закрывающими уши прядями волос. Это модно. Это по-битловски, это даже почти по-хардроковски. Прогрессивные молодые люди того времени обязаны если уж не любить, то хотя бы уважать хард-рок.
Что носит мать? Ну уж явно не усы. А вот очки на её улыбающемся личике тоже присутствуют. Мои родители – интеллигенты. Я даже больше скажу – они учителя. Они те самые люди, кто на практике выполняют советский социальный заказ – видит бог, дьявол и Коммунистическая партия Советского Союза, они выполняют его на отлично. За те семь или восемь лет, прошедшие с момента окончания педагогического института и доблестной, энергичной работы на ниве школьной педагогики, они выпустили в жизнь уже не один десяток (а, пожалуй, и не одну сотню) крепко подкованных и твёрдо нацеленных на служение обществу очкастых и патлатых юношей и девушек. Сейчас, спустя годы, вы можете лицезреть их выпускников на рынках и всевозможных торговых развалах городов России и ближнего зарубежья. Выпускники торгуют китайским трикотажем и польской косметикой. Выпускники согреваются в морозы глотком-другим водки, жалуются на боли в пояснице и постоянный рост цен за электричество. Выпускники продолжают надеяться на что-то лучшее.
Мои родители не виноваты. Они не знали, что когда-то к нам заявится чуждый их убеждениям и физиологии общественно-политический строй. Они никак не могли предвидеть подобного развития событий. Впрочем, повинуясь стремлению рассматривать явления не однобоко, а с диалектической двурогостью, я могу заявить: а кто вообще решил, что эти выпускники, ставшие рыночными торгашами, неудачники или что-то в этом роде? Кто вообще решил, что советский социальный заказ состоял в создании инженеров и педагогов, а не рыночных торговцев? Ведь силы зла не один день готовили наступление частнособственнических армад на бедный Советский Союз. Они знали, что им понадобятся рыночные торгаши, а кто на эту роль подходит лучше, чем педагоги и инженеры? Так что советский социальный заказ понимался в те времена неправильно, истинная его сущность скрывалась от народа, просто об этом кроме зловещего капиталистического войска тьмы, уже почуявшего в советском строе слабину, ещё никто не знал.
Эту теорию подтверждает и тот факт, что родители мои до сих пор, несмотря на пенсионный возраст, трудятся – я, пожалуй, из ещё оставшегося кое-где в конечностях уважения к ним употреблю именно это благородное русское слово «трудятся» – в педагогике. Я не шучу. Отец – в коммерческом (это значит – отстойном) вузе, мать – всё так же в школе. Они, в отличие от своих бывших школьников, на рыночную панель не выползли, продолжая упорно и мужественно возделывать никчемную пашню преподавательства. На самом деле, ничего другого делать они не умеют, это единственная возможность осмысленно продолжить своё бренное существование.
Они до сих пор бодры. До сих пор уверены в благородной значимости своей деятельности. Социальный заказ изменился, но он всё равно им по плечу – о, этих прожжённых учителей не испугаешь новыми непонятными определениями, они приспособятся и не к такому. Вот уже не первый год штампуют они на своём конвейере тонкой душевной организации конкурентоспособные и, самое главное, успешные личности, которые будут – нет, нет, не впаривать на рынках китайский трикотаж и польскую косметику – они будут заказывать её у поставщиков и распределять по дилерским складам и точкам, пребывая в современных офисах с самой современной оргтехникой, кондиционерами и санузлами, где красуется итальянская сантехника.
А пока на дворе тысяча девятьсот восьмидесятый и мои родители при активной помощи совсем уже взросленькой, разумненькой и активненькой сестрицы Наташи готовятся к маминому дню рождению. Семья ждёт гостей.
– Вова, ты слышишь: звонят в дверь! Это наверняка бабушка и дедушка. Открой им, будь умницей!
– Вова, снова звонок! Это наверняка ещё одна бабушка с ещё одним дедушкой, открой же им немедленно!
– Вова, сынок, что ты какой медлительный, неужели ты не слышишь, что в дверь снова звонят? Это определённо коллеги по работе, нехорошо держать их на лестничной площадке, впускай их скорее!
И вот в доме полный бардак. Человек пятнадцать каких-то подозрительных граждан, из которых мне известны лишь две бабушки и два дедушки (заявились все, хотя дедушка Слава, мамин отец, по какой-то горделиво-обиженной причине юбилей матери посещать не желал) заполнили собой всё пространство двухкомнатной квартиры и с показной радостью совершают лихорадочные броуновские движения на означенной территории, желая маме счастье и ещё десять раз по тридцать лет жизни.
Да, у нас двухкомнатная квартира. Это удивляет вас? Ну правильно, по нынешним временам звучит диковато: семья молодых учителей, да вдруг с двухкомнатной квартирой! Э, махните рукой и поверьте мне на слово: честно говоря я и сам не уверен в существовании тысяча девятьсот восьмидесятого года и всё происходящее в нём кажется мне проявлением моей безудержной фантазии.
Между прочим, вполне вероятно, что лишь фантазия это и есть…
Тем не менее, будем держаться намеченного курса – я хоть и неадекватен порой по человеческим понятиям, но всё же в состоянии удерживать в голове целостность. Да, у нас двухкомнатная квартира – в советские времена особых удивлений ни у кого это не вызывает. Более того, все не устают сочувствовать нам, потому что по всем писанным и неписанным нормам двухкомнатная квартира при двоих детях – это просто слёзы. Даже мне, семилетней бестолочи, понятно это. Нам нужна как минимум трёхкомнатная, и родители уже встали в профсоюзную очередь на улучшение жилья.
Чтобы больше не возвращаться к этой теме, скажу: трёхкомнатную квартиру мы не получим.
– Ну что, Вовка, скоро в школу! – треплют меня за волосы чьи-то руки. – Совсем уже большой. Как время быстро летит!
На носу первое сентября – чрезвычайно ответственный день для маленького мальчика Вовы, который направится с ранцем и букетом гвоздик в первый класс – причём именно в ту самую школу, где работают его папа и мама. Представьте себе, они работают в одной школе, мать преподаёт русский язык и литературу, отец – историю и обществоведение. Мысли о школе неявно, этак подспудно тревожат меня, потому что школа – это что-то тёмное, неизвестное и соответственно пугающее. Неявно – потому что, по самому большому счёту, мне всё равно. Я уже прошёл детский сад, а это, что ни говорите, заслуживает некоторого уважения. К тому же я умею читать, писать и считать где-то до десяти тысяч, знаю годы, в которые свирепствовала Вторая мировая война и даже могу назвать столицы пары дюжин государств, так что, по заверению родителей, в школе мне бояться нечего.
– Ну чё, Володь, – снова треплет меня кто-то по голове, голос свидетельствует, что обладатель рук сменился, – как там Картер в Штатах поживает?
– Вообще-то его президентский срок подходит к концу, – отвечаю я, взирая на дядю снизу вверх. – Так что поживает он, скорее всего, неважно. Придётся уходить на пенсию.
– О-о-о!!! – разносится по неровным рядам гостей восторженный возглас. – Вот это да! Вот это ребёнок! Всё знает.
Родители гордо и смущённо взирают на меня.
– А ещё я знаю наизусть стихотворение «Анчар», – продолжаю я развивать успех. И без какого бы то ни было одобрения, начинаю декламировать: «В пустыне чахлой и скупой, на почве, зноем раскаленной…»
Публика терпеливо выслушивает моё исполнение и, не дождавшись последнего четверостишия, награждает меня бурными аплодисментами. Я протестую, я знаю, что стихотворение не исполнено полностью и, перекрикивая людской говор уже успевших переключиться к салатам гостей, выкрикиваю последние строки: «А царь тем ядом напитал…», – ну, и так далее.
Новый взрыв аплодисментов, более краткий и как бы говорящий о том, что в моей эрудиции более не нуждаются. Что я могу уйти на кухню или ещё куда подальше, что мои три минуты славы миновали. Сообразительный ребёнок, я понимаю всё с полунамёка и забиваюсь в угол.
Гости уже за столом. Водка в рюмках, картофельное пюре с салатами в тарелках. Звучат поздравления и подарки. Первый тост – за здоровье, молодость и красоту любимой и единственной супруги Танечки. Второй тост – за красоту, молодость и здоровье уважаемой коллеги Татьяны Степановны. Третий тост за молодость, здоровье и, конечно же, красоту дорогой доченьки и снохи.
Сестра Наташа сидит за столом, а вот я пребываю в своём углу на боковом поручне дивана. Нет, какое-то отношение к праздничному столу он тоже имеет – этот самый стол совсем недалеко, если вытянуться, то даже я могу достать кое-что, например, дольку апельсина. Но в то же время я как-то за пределами торжества, что меня в общем и целом скорее радует, чем огорчает. Мне не хочется вливаться в этот коллектив едва знакомых граждан.
Работает телевизор. Обычное дело для коллективных пьянок: хорошо полагаться на разговоры за столом, но почему-то часто случается, что они замолкают. Тогда можно переключиться на мудрое и обволакивающее телевидение.
Идёт «Очевидное и невероятное». Знаменитый академик Капица, сын ещё более знаменитого академика Капицы (у которого хватило мозгов телепередачу не вести и который всю свою мудрость делегировал сыну) треплется с гостем – тоже каким-то знаменитым учёным о теории Большого взрыва. Здесь я предлагаю всем немного напрячься и отметить сей момент как один из самых значимых в моём повествовании. Вполне возможно, что и самый значимый.
Живёшь вот так, живёшь, ни о чём не думаешь, ничего не подозреваешь, тебе уже семь, ты вполне счастлив, и вдруг, с какого-то непонятного хрена приходит ОНО. Оно самое, нечто невыразимое и неопределённое – мысль, дуновение, ощущение – которое меняет всю твою жизнь. Для меня таким моментом стал Большой взрыв в изложении академика Капицы и его учёного гостя. Ещё необходимо отметить, что раньше семи лет подобный момент со мной вряд ли мог произойти в силу простых биологических моментов – мозг был недостаточно массивен, нервная система недостаточно чувствительной для отклика на подобную информацию. Но семь лет – это возраст свершений. Именно к этому времени я созрел для Пробуждения.
Итак, по телевизору шёл высоконаучный трёп двух академиков, сопровождавшийся сюжетом, в котором средствами мультипликации талантливые художники изобразили возникновение Вселенной. Теория Большого взрыва вам прекрасно знакома, не буду вдаваться в подробности: короче говоря, в один прекрасный момент из пустоты ни с того ни с сего возникла Вселенная, стала расширяться, заполнять собой Ничто, заполнила его полностью, породила звёзды, планеты и чёрные дыры. С какого-то не менее непонятного хрена на одной из планет появилась жизнь – она развивалась, трансформировалась, стала в один прекрасный момент разумной, а ещё в один не менее прекрасный момент извлекла из небытия меня, существо, осознавшее вдруг себя звеном этой величественной цепочки.
Разговор за столом развивался с энтузиазмом, в телевизоре надобность отпала. Кто-то из гостей попытался его выключить. По тигриному выпрыгнув из своего угла, я эмоционально предотвратил попытки к этому бесчинству, жалобно сморщившись, пискнув, что мне интересно и пообещав сделать звук максимально тихим. Меня оставили в покое. Мне позволили не расставаться с Капицей и Большим взрывом. Быть может, говорю я сейчас спустя годы, и зря. Впрочем…
Впрочем, я не настолько наивен, чтобы не понимать, что не случись Пробуждения в этот самый день августа этого самого восьмидесятого года, оно непременно случилось бы в день другой. Месяц, год или пятилетие спустя, но случилось бы обязательно.
Я уселся на пол перед телевизором с приглушённым до самого минимума звуком, я весь превратился в слух, я погрузился в переливы речи и образов, я пропускал их через себя.
Веселье за моей спиной продолжалось. Звучали тосты, звенели рюмки, папа уже включал магнитофон с той самой катушкой, на которой была записана группа «Бони М», а это означало, что вот-вот начнутся залихватские танцы. А я внимал рождению и развитию Вселенной.
В какой-то момент, я почувствовал, что со мной происходит что-то не то. Совершенно, абсолютно не то. В моё сознание вдруг проникло понимание, что всё вокруг – это что-то вроде обмана. Папа, мама, сестра Наташа, эта квартира, эти гости, детский сад и ожидаемая школа, наша улица, и наш город, весь мир, в общем – всё. Это некая кратковременная иллюзия, дымка, ибо стало понятно: я – всего лишь элемент гигантского развития каких-то неведомых и могучих сил, элемент настолько крохотный и незначительный, что просто смешон и ничтожен на их фоне. Я понял со всей очевидной бесповоротностью, что я конечен. Я понял, что конечен не только я, не только мама и папа, но даже вся наша планета. Вся наша прекрасная зелёная планета однажды исчезнет, вот так-то. Более того, мне стало ясно, что даже эта грёбаная и огромная до безобразия Вселенная – она тоже может быть конечной – ведь если у неё было начало в виде Большого взрыва, то непременно у неё должен иметься и конец в виде какого-нибудь Большого затухания. И это при том, что она бесконечна. Само это слово – «бесконечность» – забравшись ко мне под кожу, в мгновение око пробуравило кривые ходы в недрах моего тела, прорвалось в самый мозг и разломилось там миллиардами блёсток – я испугался этой самой бесконечности. В общем, мне практически в одно-единственное мгновение стало ясно, что жизнь, обыкновенная человеческая жизнь с подъёмами на работу и учёбу, с рождением детей и выгуливанием собак, с приёмами пищи и хождениями в туалет, с просмотрами фильмов и чтением книг, с поездками к морю и в огород – вся она ничтожна. В ней нет никакого смысла, никаких последствий, никакой целесообразности. Она абсолютно тщетна, она случайна и стихийна, она пуста. Она сомнётся сжатиями и раздвижениями вселенных и – сколько их уже исчезло в её волнах! – она дуновение. Всего лишь мимолётное дуновение, и ничто больше.
Если сама жизнь – всего лишь дуновение, то что же на этом фоне я? Меня и дуновением-то назвать сложно, и даже песчинкой. Я просто какое-то большое-пребольшое недоразумение. Недоразумение, и ничто иначе.
Я испугался. О, верьте мне, я сильно-сильно испугался этому своему пониманию. Никакие другие испуги не сравнимы с этим грандиозным и великим ужасом. Я был расплющен, раздавлен, смят, я был попросту уничтожен своим понимание, я потерялся в причинности наедине с этим опустошительным ощущением.
Но всё это длилось лишь секунду. Может быть, две. Хорошо, я согласен на три, но никак не на большее. Больше трёх секунд это длиться не могло. Потому что ровно через три секунды я стал протестовать. Все без исключения психиатры и прочие знакомые со мной люди определяют этот протест как грань, отделяющую нормальность от ненормальности, но они не правы. Это грань, да, но совсем иного рода: между смирением и несогласием, грань между обречённостью и сражением. Вы смирились, вы отдались на поругание большой и непреодолимой значимости – поэтому вы считаете себя нормальным. Я начал протестовать, я изощрённо и артистично протестую и по сей миг – оттого попал в категорию придурков. Чёрт с ними, этими разделениями, мне плевать на них, мне плевать на то, как вы относитесь ко мне, потому что я знаю, что сильнее вас. Я веду борьбу, пусть она смешна и бессмысленна, но кто-то должен вести её. Если вы из трусости или каких-то других соображений отказались от неё, то я поднял с земли обронённую вами участь, я несу её гордо, с высоко поднятой головой, зная, что обречён на неудачу. Но смысл, вы слышите, смысл – он не в результате, смысл в самом процессе! Потому что результат всегда один и тот же – поражение, смерть, конец. Главное – процесс, главное – борьба.
В общем, ровно через три секунды я начал со всем этим бороться. Со всем. Со Вселенной, с Большим взрывом, с планетой Земля, с днём рождением матери и всеми людьми, присутствующими на нём. Я понял, осознал какими-то неведомыми доселе глубинами, что должен опровергнуть окружающее. Именно так: опровергнуть. Сделать нечто, что говорило бы о моём несогласии с ним. Полнейшем и непримиримейшем несогласии.
Что же, что же сделать? Как можно опровергнуть этот телевизор с программой «Очевидное-невероятное», эту песню «Stiill I’m Sad» в исполнении группы «Бони М» (песню, надо сказать, весьма соответствующую моменту и моему состоянию, но всё равно требующую опровержения), опровергнуть этот смех за столом и вот-вот готовые начаться танцы, опровергнуть накрытый стол и сидящих за ним людей?
Долго я не думал. Я был чрезвычайно быстр, просто стремителен в понимании своих методов борьбы и способов их осуществления. Чёрт возьми, уж кое в чём я всё-таки талантлив! Скорость, стремительность, решимость – вот мой талант. Неожиданность.
«Почему бы мне не покакать на пол?» – подумал я.
Признаюсь: вряд ли моя мысль была столь изящна, чтобы быть воплощённой во фразу именно с таким оборотом – «Почему бы мне…» Наверняка всё было проще и конкретнее, что-то вроде «Надо посрать» или даже вовсе без «надо». Но что я понял со всей очевидностью – это то, что я должен отомстить миру за такое грандиозное разочарование в его и моей природе. Я должен был его обгадить.
Я поднялся с пола, повернулся лицом к гостям, сделал к ним два шага – я был спокон и уверен в правильности своего поступка. Я спустил шорты, в которых обыкновенно ходил по дому, а вместе с ними и трусы до колен, присел на корточки и поднатужился. Долго ждать не пришлось – буквально через мгновение моя прямая кишка издала грандиозный, ядовито-ядрёный пук, и извивающая змейка кала, с воодушевлением вырвавшись на свободу, устремилась к желтовато-коричневому, между прочим, совсем недавно приобретённому ковру.
Кое-кто из сидевших за столом гостей обратил на меня внимание ещё тогда, когда я спускал шорты, но для большинства я был слишком незначительной величиной, почти такой же, как для самой Вселенной. Но когда трепещущее, такое свежее и пахучее говно вырвалось из моей плоти, на меня мигом уставились все.
Чёрт, я даже теперь отчётливо помню все эти выражения лиц! Это недоумение, этот шок. Это была победа, полная и безоговорочная – хотя, разумеется, всего лишь кратковременная – победа над миром. Это был триумф. Мой триумф. Торжество слабого и незначительного существа над величием Абсолюта.
– Господи!!! – всплеснув руками, истерично вскрикнула мать и бросилась – что было затруднительно в силу её местонахождения за столом – ко мне. – Что с тобой, Вова?!
На её лице отражался ужас. Мне приятно думать, что этим лицом смотрела на меня в ту секунду Вселенная.
Я встретил её широкой, победоносной, торжествующей улыбкой.