Разочарование – это всего лишь результат завышенных ожиданий. Так говорят. При этом мои ожидания вовсе не были высокими, скорее расплывчатыми. Не оправдать даже их было для Рональда Папена настоящим искусством, если принять во внимание, что я как раз была отторгнута своей семьёй и смотрела в предстоящее лето без малейшей радости. Уж ниже, чем за предшествующие недели, моя жизнь не могла опуститься. Так что о больших ожиданиях речи действительно не шло. И тут такое. Кстати: возможно, к разочарованию примешалась и неожиданность. Когда перрон опустел и на нём остались только я и господин Папен, разделённые, может быть, парой десятков шагов, я увидела вовсе не моего отца. А себя.
Рональд Папен, Смутный, на том единственном фото едва различимый, спрятанный за панамой, в тени и неумении фотографа сделать хороший снимок, мой отец представлял собой инкарнацию меня самой в виде тридцатипятилетнего мужчины. У него был такой же широкий рот, как у меня, и высокие скулы, которые один учитель из моей школы однажды определил как «нордические», что бы это ни значило. Я, правда, этого не поняла тогда, но мне понравилось, потому что звучало загадочно. У него был мой высокий лоб, а над ним жидкие волосы разных оттенков светлого, которые складывались на голове в неопределимую стрижку – то ли полудлинную, то ли не очень короткую. Она выглядела не запущенной, а скорее тщетной, потому что прогалины были всё равно видны. Когда он двинулся ко мне, я опознала на его лице за съехавшими очками мои бледно-голубые глаза. Он смотрел на меня этими глазами с такой же смесью удивления и любопытства, какие выражал и мой взгляд. Рональд Папен выглядел как ребёнок и в то же время как старик. Он производил впечатление рассеянного: такими бывают старики, которые с нарастающим отчаянием ищут свои очки, минуту назад сдвинутые на лоб. Вместе с тем он казался и взволнованным, растерянным, как маленький мальчик, бегающий вокруг рождественской ёлки, оглушённый ароматом и огнями, потрясённый возможностями жизни и выбором подарков, которые она готовила ему. При этом оба выражения лица были одинаковы; Рональд Папен выглядел очень старым и – одновременно – сильно моложе меня. И он явно не справлялся с таким напряжением.
И потом ещё его облик и стать. Утончённый господин Папен совсем не казался таким уж большим махинатором, а был скорее небольшим мужичком. И одет он был не в костюм, который мерещился мне в воображении, а в джинсы с потёртым ремнём, стягивающим брюки в поясе, как телячья верёвка. Белая рубашка была ему велика, а ботинки – прямо-таки фатально старомодные и стоптанные, хотя и видно было, что он их начистил. К тому же на нём была вельветовая куртка, цвет которой точнее всего можно было назвать блевотным. Но хотя бы все пуговицы присутствовали. Из набитого нагрудного кармана торчали бумажки и фломастер.
Он был лишь чуть-чуть выше меня и криво улыбался.
После того как мы не виделись и не разговаривали больше тринадцати лет, эта незнакомая копия меня самой предстала передо мной и сказала:
– Неслыханное дело. Вот и ты.
Я поставила свой чемодан, и мы обнялись, почти не касаясь друг друга. Я довольно часто представляла себе нашу встречу. Как рослый крупный мужчина, каким полагалось быть моему отцу, нагнётся ко мне, полностью окутав меня своей тенью. Но маленький мужчина никак не вязался с моими представлениями. Утончённый господин Папен казался действительно тоненьким. Или хрупким.
И тут же прорвалась ярость. Твой собственный отец впервые видит тебя после десятка лет и всё, что может при этом сказать, – это «неслыханное дело»? Это звучало как укор, как будто я заставила его долго ждать. Я отстранилась от него, и мы ещё какое-то время молча стояли на перроне, пока он не взял мой чемодан и не сказал:
– Ну, давай, пошли.
Он тащил мой чемодан вниз по лестнице в сторону выхода и дышал всё тяжелее. Я следовала за ним на расстоянии нескольких метров.
Папен засеменил к парковке, мой чемодан, забитый пляжной и спортивной одеждой, косметикой, вещами для вечера, вещами для утра и сменной одеждой для дня, когда тебе уже неохота валяться у бассейна, был для него явно тяжеловат. Я ещё не догадывалась, что мне едва ли понадобится хоть что-то из этих вещей. Для шести недель у отца мне хватило бы небольшой спортивной сумки. Но знай я это с самого начала, моя мать затащила бы меня в Дуйсбург только в бессознательном состоянии.
Смутный остановился позади старого «комби» и начал ковыряться в замке багажника.
– Что это? – спросила я, потому что ещё не видела такой раздолбанной тачки. Если моё представление об отце как топ-менеджере при первом же взгляде на него треснуло, то теперь оно рассыпалось окончательно. Он ездил на каком-то ящике с рухлядью. Он повернулся ко мне и сказал с искренним воодушевлением:
– Это мой Папен-мобиль.
– Ясно.
– Ну, тогда полезай внутрь со своим барахлом, – пропыхтел он, поднимая мой чемодан в багажник, уже изрядно набитый всякой всячиной.
Из нутра машины повеяло недобрым бризом. Как будто он жил в ней. Папен захлопнул крышку багажника и сказал:
– Всем подняться на борт, люки задраить.
От его радости мне стало тревожно. Ничто из увиденного до этой минуты не сулило мне ничего хорошего. Будь моя воля, я бы просто перешла на другой перрон и уехала назад. Но воля была не моя; у меня не было денег на билет и не было ключа от двери нашего дома.
Итак, я обошла машину Папена, открыла пассажирскую дверцу и села после того, как отец перекинул на заднее сиденье всё, что до сих пор лежало на моём месте.
Я чувствовала его нервозность, в конце концов, ведь он всего четыре минуты пробыл моим отцом, а привычки так быстро не устанавливаются. Я и сама была нервозной. Тем не менее я хотела знать, что меня ждало. Было непохоже, что мы немедленно поедем в отпуск. И как знать: может, к этой машине прилагалась ещё и женщина. И дети.
Рональд Папен пристегнулся и стал прикреплять противосолнечные насадки к своим погнутым очкам, что требовало известной ловкости. Наконец он завёл машину, и мы выехали на дорогу.
– И что мы будем делать теперь? – спросила я, всё ещё обыскивая взглядом внутренность машины в надежде получить какие-то ответы. Не лежат ли где-то здесь билеты на самолёт. Или дорожный провиант.
– Ах, да что уж мы будем делать. Я думаю, мы просто поедем домой. Тебе же, наверное, интересно взглянуть, где ты будешь жить ближайшие полтора месяца.
– Я думала, мы поедем в отпуск? – Когда я об этом спрашивала, машина пробивалась через Дуйсбург, город, о существовании которого я ещё несколько часов назад ничего не знала. Мы ехали по широкой улице мимо домов, которые походили на людей, одетых кое-как, потому что больше ничего не собирались предпринимать в своей жизни. Улица, казалось, вибрировала в жарком мареве лета, как будто была органом гигантского тела.
Но вдруг мы оставили город позади, поехали мимо полей, потом мимо вялой, заболоченной речки, располагавшей, правда, очень зелёным берегом.
– У тебя каникулы. Но у меня-то, к сожалению, нет, – сказал Рональд Папен. А поскольку он ничего к этому не добавил, я спросила:
– А чем ты занимаешься?
– Я работаю. Работаю я всегда. Но у тебя будут каникулы.
– Где? Здесь, что ли?
Мы ехали по местности, в которой никто не жил. Фабричное здание из красного кирпича и убогие, но обильно выкрашенные низкие хозяйственные постройки с зарешёченными окнами. Это было самое гнетущее место, какое я когда-либо видела, и свой вопрос я задала в качестве риторической насмешки, потому что я представить себе не могла, что есть хоть кто-то на всём белом свете, кто проводил бы здесь каникулы. Или хотел провести. Или мог.
Но потом мы свернули налево в узкую улочку, скорее даже проезд, с обеих сторон уставленный плохонькими машинами. Рональд Папен сказал:
– Сейчас будем на месте, – и это прозвучало так, будто мне предстояло увидеть вход в рай.
Мы доехали до небольшой немощёной площадки, в середине которой стояла огромная лужа, явно никогда не высыхающая. По крайней мере, так казалось, потому что последний дождь прошёл недели две назад.
Папен остановился перед складским помещением с гофрированными шторными воротами. Старое строение было выкрашено в кремовый цвет и имело большие, но тусклые мелкофасетные окна в ржавых рамах.
– Вот мы и приехали, – сказал отец и отстегнулся. Положил свои солнечные очки-накладки на панель и вышел из машины.
– И где это мы? – спросила я не без паники, идя вслед за ним к боковому входу в склад.
Он отомкнул дверь, открыл её и сказал:
– Дома. Входи.
Я вошла в пространство, которое Папен отгородил от остального помещения полосами чёрной ткани. Послышался громкий щелчок, и стало светло. Он включил четыре большие лампы, которые свисали с тёмного высокого потолка. В помещении находились среди прочего продавленная софа, кухонный уголок, верстак, письменный стол и прочий хлам. Голый бетонный пол хотя и был весь в трещинах, но чистый. В торце помещения доминировали шторные ворота, но они, кажется, никогда не приводились в действие, потому что Папен заставил их мебелью и хламом.
Всё помещение носило печать временного приюта. Жить здесь было всё равно что пережидать в телефонной будке дождь. Вид этого складского помещения принёс мне три несомненных знания: мой отец был бедолага, он жил один, и впереди мне светили самые тяжёлые шесть недель моей жизни. Если я здесь останусь. Но таких намерений у меня не было.
– А теперь я покажу тебе твоё царство, – радостно сказал он и жестом поманил меня за собой.
Он пересёк пространство и направился к двум дверям в противоположной стене:
– Вот здесь ванная, – сказал он, открывая левую дверь. За ней находилась небольшая и не сказать чтоб неухоженная ванная комната, она выглядела и благоухала так, будто её только что чисто вымыли.
Потом он открыл правую дверь и сказал:
– Вот. Добро пожаловать. Твоя комната.
Под комнатой имелось в виду небольшое помещение без окон. Рональд Папен поставил сюда кровать, к ней маленький ночной столик с лампой и рейл для одежды. У стены на стеллаже с человеческий рост были сложены инструменты и приборы, стояли коробочки с болтами, гайками и гвоздями, а ещё располагались мелкие запчасти, ёмкости с техническим маслом, банки краски и растворителя, кисти и брезент, пустые канистры из-под чего-то, деревянные планки, кабели и удлинители. Три полки Рональд Папен освободил под мою одежду, а ещё подвесил к потолку под голую лампочку накаливания оранжевый платок. И это придавало помещению хоть какой-то уют. Но мне уже хватило. Я хотела домой.
– Я хочу домой, – сказала я без выражения.
– Я всегда ночую здесь, на складе, – растерянно сказал отец.
– Мне всё равно, где ты ночуешь, а я хочу домой.
Я предпочла бы шесть недель подряд непрерывно смотреть на гримасы моего полубрата, чем хоть одну минуту спать в этом чулане.
– Я понимаю, это не идеально, но я думал, это лучше, чем ничего.
– Я хочу домой, – повторила я и тут уже расплакалась. Мне не было грустно, это скорее была перегрузка от ситуации. И ярость, потому что я знала, что Джеффри, Хейко и моя мать в это время, наверное, смотрят кино на борту самолёта во Флориду. Они засунули меня к совершенно чужому человеку без средств, который теперь пытается неумело обнять меня в утешение. Я вырвалась, и это его испугало. Он отступил на три шага и сказал:
– Да я-то тебя понимаю. У меня ведь тоже не было выбора.
Вот это было уже обидно. Он меня не хотел. Его к этому принудили так же, как и меня. У него ведь вообще никогда не было интереса к своему ребёнку, и тут ему навязали меня. Получается, меня не хотели ни мать, ни отец. О таком я не подумала. Не только я оказалась в вынужденном положении. Рональду Папену было не лучше, чем мне. Но всё равно было обидно.
Он вышел из склада и оставил меня одну. Немного позже вернулся с чемоданом. Поставил его посреди склада и сказал:
– Есть предложение: ты распакуешь вещи, а потом мы с тобой съедим что-нибудь вкусное. Я уже всё закупил. Пожарим на гриле.
При одной мысли об этом у меня чуть не вывернуло желудок.
– Есть колбаски, – добавил Рональд Папен. – И салат.
Я мысленно пробежалась по доступным мне опциям. Разумеется, я могла просто забастовать, зайти в мою каморку, запереться и ждать, когда я там задохнусь среди отвёрток и сепараторов. Или я могла попытаться сбежать. Это казалось мне осуществимым.
Коротко взвесив варианты, я решила сперва закатить к себе в каморку чемодан, а потом сесть на кровать. И там я стала составлять план побега. Позднее, якобы успокоившись, я чего-нибудь поем и отправлюсь на разведку местности. Если мне повезёт, где-нибудь поблизости окажется автобусная остановка. Ехать мне придётся зайцем. Я пробьюсь до вокзала, как-нибудь доберусь до Кёльна, а там я уже на знакомой территории. Я могла попытаться вломиться в наш дом. Если Хейко перед отъездом не включил охранную сигнализацию. Наверняка я при этом что-нибудь там сломаю, но сейчас мне было наплевать.
Акция таила в себе риски. Если я убегу, Рональд Папен позвонит в полицию. И они окажутся в нашем Ханвальде ещё раньше меня. Ведь в первую очередь меня станут искать там. Укрыться где-нибудь в другом месте я не могла. Без денег. Весь план казался безвыходным. Но всё лучше, чем остаться в этой безнадёжной дыре с этим безнадёжным человеком.
Я раскрыла чемодан, чтобы хотя бы для видимости что-то из него достать. Пусть он думает, что я смирилась со своей участью. Итак, я выложила на полку несколько вещей и снова села на кровать. Я разглядывала крохотную каморку и смотрела, какие тени отбрасывает на стену всё это барахло на полках. И даже сами эти тени выглядели ржавыми. Абсурдность моей ситуации подчёркивалась тем, что я сидела в каморке без окон, в то время как снаружи всё было залито солнцем. Повсюду сияло лето, только не вокруг меня.
В какой-то момент Рональд Папен просунул голову в дверь и сказал:
– Идём же во двор, Ким. Там такая благодать. И уже можно есть, всё готово.
Я кивнула, потом поднялась со внутренней тяжестью человека, совершившего большую ошибку, за которую придётся век расплачиваться.
Я вышла за отцом наружу. Он снял куртку и закатал рукава рубашки. Перед складом он выставил столик, приставил к нему два складных стула и отрегулировал крошечный гриль на четырёх ножках. На нём лежали четыре колбаски. Всё в этой конструкции было столь же хрупко, как и его собственный облик, но в то же время неукротимо и исполнено надежды. Если такое можно сказать про гриль. Эта штука являла собой полную противоположность тому монстру, с освящения которого пару недель назад и началась вся эта история. Когда я увидела бутылку с розжигом, стоящую на земле рядом с грилем, у меня пропал аппетит. Мой отец заметил это и встал, чтобы убрать бутылку с моих глаз.
Потом он сел к столику и открыл бутылку воды, из которой медленно наполнил до краёв два стакана. Взял один и стал пить.
– Это правда, что ты сожгла своего полубрата, то есть подожгла его? Или подпалила.
– Это мама тебе всё рассказала? – В этот момент мне было так стыдно, что я с трудом могла вынести.
– Она мне позвонила. Это всё правда?
То есть он не исключал того, что мама могла всё это придумать. И я могла бы на этом сыграть. Мол, нет, разумеется, эта история выдумана. Она просто хотела избавиться от меня.
Но что бы мне принесла эта ложь, кроме последующего искреннего признания, что я действительно дрянь.
– Да. Всё правда. Но всё зависит от того, как её рассказать.
Я хотела знать, что было известно ему.
– Она сказала, что в последние полгода ты была для неё большой проблемой. Она не могла с тобой управиться. И потом ты рехнулась и облила своего брата спиртом, когда у него в руках было открытое пламя.
Ну это ещё куда ни шло. Можно было так и оставить. Я кивнула в ожидании вопроса. Но он его не задал. Он встал, пошёл к грилю и пальцами перевернул колбаски. Потом снова сел.
– Как, бишь, его зовут?
– Джеффри.
Почему он не задал того вопроса? Все его задавали. А он не спросил.
– Ах да, Джеффри. Верно. Так мы собирались назвать тебя, если бы ты родилась мальчиком. Джеффри.
Мне стало любопытно. Мать мне об этом никогда не рассказывала. Она ведь вообще мало чего рассказывала. И тут же у меня появилось множество вопросов. Может, даже сотни две. Проблема была в том, что я с моим немалым упрямством загнала себя в тупик уныния, из которого не так просто было выбраться. Да и не хотелось. Я всё ещё намеревалась удрать. Как только стемнеет.
– Тебе ведь здесь не очень нравится, так? – спросил он и нагрёб нам на тарелки покупного салата из макарон. – Вы ведь живёте очень хорошо. Хейко ведь успешный и может вам много чего предложить.
– Ты знаешь Хейко?
– Конечно. Мы же были друзья. Раньше.
Это меня удивило. Надменный и высокомерный Хейко вообще никак не сочетался с этим мягким человеком, который неторопливо ел свой салат как черепаха и при этом не упускал из виду колбаски.
Расспрашивать или нет? Любой добровольно поддержанный разговор подводил меня всё ближе к тёмной кладовке для инструментов. Я не хотела доверительности с этим незнакомцем, чтобы не лишать себя причин для побега.
– И почему вы не остались друзьями? Из-за мамы?
– Колбаски готовы, – сказал он и поднялся, чтобы снять их с гриля. На столике стояла горчица. Я не осмелилась попросить кетчуп. В этом было бы слишком много близости. Кто просит кетчуп, тот со всем согласен. А я не хотела ни с чем соглашаться. Вопрос всё ещё стоял колом, как жара на этом производственном дворе.
– Бывает, что друзья расходятся. Можно и так сказать.
И было видно, что он ничего не собирается добавлять к этому расплывчатому ответу.
Мы ели молча, и я смотрела по сторонам. Напротив находилось плоское здание транспортной экспедиции, перед ним стояли несколько грузовиков с грязными брезентовыми кузовами. Справа была неопрятная автомастерская, имеющая выход на улицу. А слева узкая асфальтированная дорожка вела на природу.
– Тебе, наверное, не хочется говорить об этом.
– Ты тоже не очень любишь говорить про своего брата.
И это был ответ на вопрос, почему он не задал мне вопроса «почему»: он тоже не хотел, чтобы его спрашивали «почему».
– Вкусно ведь, да? – сказал он, кивая на колбаски. – Это гала-колбаски, с добавлением майорана. В любую хорошую колбасу полагается добавлять майоран.
Он был мастером смены темы. После долгой паузы, в течение которой он возил своей колбаской по кучке горчицы, он понял, что никакого диалога на тему майорана у нас не получится.
– Ведь у тебя есть вопросы, так? Я имею в виду, что не знаю, рассказывала ли тебе обо мне твоя мать. По всей вероятности, скорее нет?
Это был пока что самый длинный связный текст, который я услышала от Рональда Папена. И он был прав, конечно же у меня были вопросы. Но важный только один.
– Почему ты ни разу не дал о себе знать?
Это был просто лазерный меч-вопрос, он поджёг и без того горячий воздух на захламлённой площадке перед складским помещением Рональда Папена, и мне почудилось, будто я приподнялась над стулом и воспарила, задав этот вопрос. Вероятно, уже в пятитысячный раз. Но вслух – впервые. Моим собственным голосом, так, что даже я сама смогла его услышать.
– Почему?
У меня не было времени.
У меня не было интереса к тебе.
Мне было нельзя.
Я не отваживался.
Рональд Папен отпил глоток воды, посмотрел вперёд, в сторону транспортной экспедиции и сказал нечто совершенно другое. Такое, чего я никогда не предполагала:
– Потому что не получалось.
– Как это не получалось? – спросила я с выражением самой большой наглости, на какую способна пятнадцатилетняя девочка.
– Это трудно объяснить.
– Ну уж попытайся.
Тут Смутный впал в ступор. Он перестал есть и уставился на свою тарелку. По прошествии вечности он сказал:
– Представь себе следующее: допустим, ты устроила некое дерьмо. По-настоящему большое. Больше некуда. И люди, очень близкие тебе, от этого пострадали. И это никак не поправишь. Можешь себе такое представить?
Я могла, и очень даже хорошо. Я кивнула.
– И ты даже попросила прощения. Только проблема в том, что ты и сама не можешь себя простить. Ты так ненавидишь себя за то, что ты натворила, что тебе не помогло бы, даже если бы тебя простили. Тогда тебе остаётся сделать только одно: уйти с глаз долой.
– Значит, тогда ты сам нас покинул, а не мама тебя?
– Это всё не так просто.
– Ну, пусть это даже и трудно. Но я имею право это знать, – заявила я.
Папен встал и улыбнулся:
– Ты имеешь право на школьные каникулы, – сказал он. – Но я, к сожалению, вообще не имею представления, как организовать школьные каникулы.
– Не уходи в сторону от темы.
– Мы с твоей мамой тогда решили, что дальше не получится. Мы решили, что ты останешься с ней. И что мы будем контактировать, только если станет действительно необходимо. Вот как сейчас.
– Ты лишил меня отца.
– Да, в некотором роде. Я хотел бы, чтобы ты смогла это понять.
И он вдруг вскочил и встал передо мной.
– Но это никогда не поздно. У нас впереди ещё целая жизнь.
Я пока что отвергла идею допросить его о подробностях того якобы ужасного деяния. Во-первых, я подумала, что этот поступок вряд ли ужаснее моего, а во-вторых, я догадывалась, что из этого ничего бы не вышло. Мне пришлось перенести разговор о его провинности на потом. Но это означало также, что я не сбегу. По крайней мере, не в этот вечер.
– Я хочу тебе что-то показать, – сказал Рональд Папен. – Идём, тебе понравится.
И он пошёл, не оборачиваясь. Он знал, что я была слишком любопытна, чтобы не последовать за ним. Он пошёл по площадке в сторону экспедиции, потом свернул налево, туда, где дорожка пролегала среди кустов и деревьев. Я шла за ним, и через две минуты мы очутились у воды. Запах стоял немного сернистый. Но было зелено, и вечер клубился, поднимаясь из почвы Рурского бассейна.
– Это канал Герне-Рейн, – сказал Папен. – И если ты посмотришь направо, вон туда, там он впадает в Рур. А ещё немного дальше Рур впадает в Рейн. Вон там, дальше.
Рейн я знала.
– Ну что, красиво?
Как ни странно, было действительно красиво. Этот городок не был ни Флоридой, ни Мальоркой, в принципе это вообще не было никаким селением. В канале перед нами покачивалась старая лодка, и мошкара танцевала ламбаду у меня перед носом. Кроме того, мне было плохо из-за нашего разговора и из-за моей вины, моей до конца моих дней непростительной вины. Но каким-то магическим образом это место было полно покоя, надёжности – при всей хрупкости причала, на котором мы стояли, в блёкнущем свете дня действительно: красиво.
– Здесь ведь можно даже провести каникулы, так я считаю, – сказал он, хотя совсем недавно уверял, что не знает, как проводить каникулы. – Ты сможешь высыпаться, плавать, читать, загорать, слушать музыку и просто… – он подыскивал слово – ну, валять дурака.
– Шесть недель подряд, – сказала я со всем отчаянием юности. Я всё ещё не могла поверить, что никакой программы тут практически и не предполагалось. То есть вообще никакой, кроме как просто зависать на этом участке земли.
– Ну, да, и что? Мы ведь можем что-то и придумать. – Мой новорождённый отец топтался на месте. – Минигольф, например. Или футбол. Что обычно делают девочки-подростки?
– А что ты сам делаешь целыми днями? – спросила я.
– Ну, я-то работаю.
Я совершенно не могла себе представить, что это означает в его случае. Я, правда, видела верстак и множество деталей и инструментов, но не видела, что он с ними делает.
– И какая у тебя работа? – Это прозвучало почти насмешливо, потому что особо продуктивным он явно не был. Либо мой отец был королём преуменьшения, на самом деле сверхбогатым, но скромным. Или скупым. Потому и колбаски.
– Я занимаюсь прямыми продажами, – сказал он несколько высокопарно. – Это означает, я продаю напрямую конечному потребителю, без посредников.
– И что же ты продаёшь напрямую, без посредников?
– Маркизы.
– Маркизы?
– Ты не знаешь, что такое маркизы?
Конечно, я знала – выдвижные тенты. У нас дома были такие на террасе. Белая парусина, Хейко при помощи пульта выдвигал их на полозьях и задвигал. Я кивнула:
– Ты имеешь в виду эти текстильные тенты для балконов и террас, чтобы не жариться на солнцепёке, как мы с тобой у гриля.
– Точно.
– Значит, у тебя маркизное предприятие.
– Без предприятия, то есть без магазина. Я продаю свой продукт напрямую клиентам. Как бы непосредственно. Маркизы и практичные изобретения для улучшения качества жизни и для сохранения мира в доме. – Это звучало необыкновенно весомо. – Идём, я тебе покажу.
Он повернулся и зашагал к своему складу. Белая рубашка прилипла у него к спине. Постепенно опускались сумерки.
Я последовала за ним в его старый склад, и когда остановилась с ним рядом, он отдёрнул в сторону чёрный занавес, который отделял жилое пространство от складского. Когда он включил свет, я их увидела. Рулоны из парусины и крепёжный материал. Нагромождение высотой с башню. Гигантский запас маркиз, которыми можно было затенить половину Германии. По крайней мере, так казалось. А я ведь ничего не знала о Германии.
– И сколько здесь этих маркиз? – спросила я.
– Три тысячи четыреста шесть.
– И кому же ты теперь их продаёшь?
– Любому, у кого есть балкон.
– А откуда тебе знать, у кого есть балкон?
– Я это разведываю. Я езжу, смотрю на дома и вижу: ага, вот балкон без маркизы. И я звоню в квартиру и продаю хозяевам тент. Включая монтаж и обслуживание. Вот так просто.
Итак, мой отец был продавцом маркиз. Воодушевившись, он не мог остановиться и продолжал рассказывать:
– Это, разумеется, сезонное занятие. Маркизы идут с марта по август. В сентябре их уже никто не покупает, потому что осень на пороге. Тогда мне приходится варьировать предложение. Но сейчас у моего товара самый сезон. Подожди здесь.
Отец нырнул в полутьму и немного спустя вернулся с двумя рулонами под мышкой. Он шагнул к верстаку и выгрузил на него рулоны.
– Я могу предложить маркизы любой ходовой ширины. И двух дизайнов.
И он раскатал сперва один рулон, потом второй. Передо мной предстали два самых запутанных узора, какие я только видела. Эти маркизы были такие ужасные, что я невольно рассмеялась. Если одна состояла из сплетения коричневого, жёлтого и оранжевого тонов, то вторая подкупала кричащей неоновой зеленью с жёлтым и синим узором внутри. Это был гротеск.
– А откуда они у тебя? – спросила я растерянно. Ведь где-то должны быть человеческие руки, способные произвести нечто такое.
– Они мне достались. После Поворота в девяностом[1]. Тогда у нас была золотая лихорадка. Ведомство по управлению госсобственностью ликвидировало всю истощённую промышленность ГДР. Золотоносная жила. Можно было скупить целые фирмы за бесценок. Вот тогда я себя этим и обеспечил, – сказал он и похлопал по зелёному полотну ткани.
– Мои поздравления, – ехидно сказала я. Меня совсем не восхитило, что он сумел вовремя подсуетиться.
– Я тогда приобрёл маркизы и этот склад. А почему этот склад? – с хитринкой спросил он.
– Понятия не имею.
– Потому что он здесь. В Дуйсбурге. В Рурском бассейне. Нигде в Германии не живёт такое множество людей так скученно на относительно небольшом пространстве, как в Руре. И если у тебя есть продукт, как у меня, остаётся всего лишь систематически объезжать ареал – и вот у тебя уже тысячи и тысячи потенциальных покупателей.
Он шагнул от верстака к письменному столу. На стене висела большая карта Рурского бассейна, утыканная булавками с красными и зелёными головками.
– Вот мой основной инструмент. Точное картирование области продаж. От Дуйсбурга, – он указал на Дуйсбург, – до Хамма, – он указал на Хамм, – и вот отсюда, – он указал на Марль, – до самого низа здесь, в Шверте. Это четыре с половиной тысячи квадратных километров. С пятью миллионами жителей, образующих, по моей оценке, два миллиона домашних хозяйств. Конечно, не в каждой квартире есть балкон. А у некоторых уже есть маркизы. Но, – он поднял указательный палец правой руки, потому что теперь наступил самый важный момент, – остаётся ещё как минимум двести тысяч необорудованных террас и балконов.
Рональд Папен снова скатал рулоны.
– И что ты на это скажешь?
Я ничего не понимала в его бизнесе. Он, правда, тоже, но тогда я ещё не знала этого. Но во всяком случае его раскладка меня как-то разом убедила. Хотя я и находила эти ткани поистине ужасными.
– Похоже, это удачная бизнес-идея, – расплывчато сказала я. – Значит, всё это ты скупил четырнадцать лет назад и с тех пор так и катаешься по Рурской области со своими маркизами?
– Именно так, – воскликнул он из глубины своего склада. Он уже аккуратно укладывал эти два рулона на место.
Когда он вернулся, я спросила:
– И сколько маркиз ты продал за это время?
– Ну, под две сотни, это приблизительно.
Снаружи уже стемнело. Я помогла ему убрать посуду, и мы вместе её помыли. Для побега я слишком утомилась в этот день. И была слишком растеряна, чтобы злиться. Рональд Папен что-то организовал, он раздобыл огромную кучу уродливых маркиз, которые вот уже четырнадцать лет неутомимо пытается продать, идя от одной двери к другой. Я легла в постель и попыталась подсчитать, сколько этих странных штук в год он впаривает пяти миллионам жителей Рура. Через секунду после того, как я, несмотря на свою математическую тупость, вычислила это, я уснула. У меня получилось ровно четырнадцать. В год.
Даже тюремная камера должна быть не меньше девяти квадратных метров, и в ней обычно есть окно. Следовательно, камера, обустроенная Рональдом Папеном для своей дочери, нарушала основы гуманного содержания подростков. Кровать была новая, ну, хотя бы это. Одеяло, подушка и постельное бельё – тоже. То есть он постарался. Но больше шести квадратных метров эта кладовка не намеряла, причём добрую треть площади занимал стеллаж, заполненный инструментами.
Без окна трудно было судить по пробуждении, который час. То ли глубокая ночь, то ли уже идёт к полудню. То ли земля Дуйсбурга закипает от жары, то ли идёт такой ливень, что взбухают лужи. Нет окна – нет никаких шумов. Я включила настольную лампу и рассмотрела причудливые тени предметов на стеллаже. Я вообразила себе, что живу в сталактитовой пещере, и мне почудилось, что на потолке конденсируется вода. И весь кислород израсходован. И даже свечку зажечь не получится. Моей жизни угрожает опасность!
Значит, не стоило залёживаться в постели, тем более что надо в туалет. Однако я не встала, поскольку хотела избежать всякой нормализации моего положения. Пойти в туалет, почистить зубы и выпить чаю было бы равносильно согласию. Это значило бы, что я принимаю свой арест, это сближало меня с договорённостью моей мамы с Рональдом Папеном. В конце концов я не выдерживаю. Либо я задохнусь, либо описаюсь в постель. Я откинула одеяло и оделась. Не посмела выходить из своей каморки в одном нижнем белье, я же не знала, вдруг рядом мой смутный отец.
Когда я открыла дверь, меня ослепил свет, падающий в окна склада. Это как будто вырываешься из туннеля. Рональд Папен сидел за письменным столом среди многообразных бумаг и что-то пил из большой чашки. Он повернулся ко мне и сказал:
– А я уже начал беспокоиться. Сейчас половина десятого. – Он встал и пошёл к кухонной ячейке. – Ты пьёшь кофе? Или какао? Я купил для тебя какао. Растворимый. Надо только налить в порошок молока, и получится чудесный напиток. Все дети обычно любят такое.
Он не стал дожидаться моего ответа, а налил в стакан молока.
– Какао любят все дети, – повторил он, как будто это была какая-то волшебная формула.
Будь мне лет шесть, я бы тут же согласилась. Примерно столько же лет я уже не пила какао. А ведь мне нравилось, когда порошок растворялся не весь. Тыкать ложечкой в коричневые шоколадные островки, плавающие по поверхности; они лопались, и порошок тонул в молоке.
Папен вдохновенно мешал ложкой в стакане и потом протянул его мне. Сама бы я не решилась попробовать такое питьё, но его беспомощная забота растрогала меня. И снова крошечный момент связи, который меня и согревал, и сердил.
Я сделала глоток и потом пошла в туалет. Когда вернулась, он снова сидел за своими бумагами.
– И что теперь? – спросила я.
– Теперь утро пятницы, и трудящиеся бодро и сознательно приступают к своей работе, – донеслось от письменного стола. – Мне сейчас надо будет отъехать, и если хочешь, можешь отправиться со мной. Мы можем поболтать, и я покажу тебе Рурский бассейн.
Я сходу не сообразила, чего мне хочется меньше – болтать с ним или часами раскатывать по этому промышленному району. Кроме того, я всё ещё пребывала в модусе побега. Со мной не могло произойти ничего лучше его отъезда.
– Это звучит заманчиво, но мне, наверное, лучше остаться здесь и пообвыкнуться, – сказала я максимально прагматичным тоном. – Я могу и в магазин сходить. Или прибраться здесь.
– С покупками сложновато, тут надо далеко идти. Поблизости нет ничего. А уборка? Тут вроде бы и так всё пикобелло.
Ну, на этот счёт мнения могли и разделиться. Тем не менее его ответ меня обрадовал, ведь я бы не знала, как тут делать уборку.
– Я просто останусь здесь.
Мы помолчали какое-то время, и я выпила, признаться, вкусный какао, прислонясь к кухонной ячейке, а Папен в это время перелистывал потрёпанную брошюру с картами местности и потом что-то в ней отметил фломастером.
– Что ты там делаешь?
– Я намечаю маршрут на сегодняшний день. Сперва я выбираю, в какой город поеду. Потом район. Я смотрю, когда я там был в последний раз и был ли хоть раз вообще. Если да, там стоит дата. Если прошло больше года, туда можно наведаться ещё раз. А вот здесь я вообще ни разу не был, – сказал он с жаром, тыча пальцем в страницу. – Этот район Оберхаузен для меня терра инкогнита, тут вообще ни одной даты. Итак, с сегодняшнего дня я вписываюсь туда, и потом всё будет отмаркировано.
Казалось, он говорил больше с самим собой, чем со мной. Он снял колпачок со своего фломастера, очертил часть Оберхаузена и вписал дату.
– Оберхаузен, жди, я еду. И потом у меня две точки обслуживания. Одна в Даттельне, и одна в Хердекке. – Он посмотрел на меня, как будто ожидал приказа к отправлению в поход. Или моего мнения. У меня его не было, тем более что я не знала, где тот Оберхаузен или тот Даттельн. Или Хердекке.
– Так, – сказал он.
Он не казался так уж хорошо организованным. Я не увидела у него даже компьютера. У Хейко же было множество этих конторских приборов. Интернет у него был так давно, что можно было подумать, будто он сам его и изобрёл.
– А у тебя тут есть сеть WLAN[2]? – спросила я.
– Нет, – ответил он с пренебрежением тех людей, которые абсолютно не знают, о чём идёт речь, но отрицают это по принципиальным соображениям. – У меня есть кое-что получше: факс. По нему мои клиенты всегда могут со мной связаться, если им понадобится сервисное обслуживание. Или, естественно, по телефону. Здесь или по мобильному.
Он извлёк из кармана брюк «Нокию-3310» и показал мне так, будто похитил её из лондонского Тауэра в обход трёхсот лазерных лучей.
– Но имейла у тебя нет, – сказала я.
– Ах, этот имейл, интернет, WWW и так далее и тому подобное. Всё это лишь преходящие веяния моды. Надо опираться на устойчивость. На силу стабильности.
Я не понимала, что он имел в виду. Он повернулся ко мне на своём конторском стуле и воскликнул:
– Может ли твой интернет затмить солнце?
Я пожала плечами и сказала:
– А для чего это нужно?
– Не увиливай. Может или не может?
– Нет, не может.
– Вот видишь, – победно воскликнул он. – А вот мои маркизы это могут.
Строго говоря, они, конечно, не могли этого сделать, но мне ни в коем случае не хотелось дискутировать на эту тему.
– Когда однажды будет отослан последний имейл и вся эта ваша хрен-сеть будет отключена за ненадобностью, мои маркизы всё ещё будут тут как тут и защитят балконы Оберхаузена от яркого света летнего солнца.
Мне нечего было на это возразить. Могло статься и так.
– И как называется твоя фирма? – спросила я, чтобы сменить тему.
– «Маркизы и идеи Папена».
– И сколько человек в ней работают?
– Ну, я.
– А ещё кто?
– Ну, никто. Только я. Это единоличное предприятие Папена.
Я не могла разделить его воодушевление. Единственное единоличное предприятие, какое было мне знакомо, – это мороженщик с тележкой, который каждое лето разъезжал по нашему кварталу. Хейко однажды провёл для нас расчёт, сколько шариков мороженого надо продать, чтобы оплатить приобретение товара, автомобиль, бензин, квартплату и содержание семьи из нескольких человек. Разумеется, в представлениях Хейко в семье должно быть самое меньшее пятеро детей. В конце он пришёл к заключению, что «пошло бы это мороженое в задницу».
Даже если Рональд Папен не платит зарплату ни одному сотруднику и у него на содержании нет семьи, то есть все доходы фирмы «Маркизы и идеи Папена» на все сто процентов достаются ему одному, я не могла себе представить, чтобы он мог на это жить. Разве что ему дают за эти уродливые тенты очень много денег. Но на столько это дело действительно не тянет.
– Итак, ты поедешь со мной в Оберхаузен? Или предпочитаешь остаться здесь и наслаждаться каникулами?
Это звучало чуть ли не издевательски, но я уже знала его настолько, что не сомневалась: он произнёс это со всей серьёзностью. Наслаждаться каникулами на производственном дворе в Дуйсбурге. Он вполне мог себе это представить.
– Думаю, лучше я останусь здесь, – сказала я как можно убедительнее.
Он похлопал себя по карманам, снова повернулся к столу, собрал нужные бумаги и свой атлас и встал.
– Ну, хорошо. Вечером у нас опять будет гриль? – спросил он. – Я куплю по дороге колбаски.
– Идея супер, – соврала я, а вру я хорошо, рассчитывая на то, что к тому времени буду уже на полпути в Кёльн.
И тут он показал мне, что всё это время видел меня насквозь. Папен улыбнулся и сказал:
– Было бы очень здорово, если бы вечером ты была ещё здесь. Меня бы это действительно порадовало.
Он сделал пару шагов к своей застигнутой врасплох дочери, готовый к отцовским объятиям, которые, однако, закончились тем, что он взял меня ладонями за плечи.
– Тогда хорошего тебе дня, – сказал он, глядя своими голубенькими глазами в мои голубенькие глаза, в своё зеркальное отражение.
И уехал. Я слышала, как его старая машина завелась и медленно покатила по двору. В Оберхаузен. И он оставил меня в растерянности. Информация, какую я от него получила, была настолько же точной, насколько и скупой. На что жил этот человек? И как он выдерживал в этой убогой пустыне? Да ещё без телевизора и без интернета. Я решила осмотреться и порыться в его складе в поисках ответов. Насколько мало желания у меня было оставаться здесь на полтора месяца, настолько же много любопытства вызывал во мне он сам и его мир. И бегство сегодня не рассматривалось уже потому, что он его явно предвидел. А я не хотела подтверждать предположение, что я у него тут не выдержу.
Женщины у него явно не было, намерения поехать на Мальорку или хотя бы на Балтийское море он тоже не выказал. Сегодня на нём была та же одежда, что и вчера, и у него была такая же гора маркиз, как и идей, в чём бы они ни заключались. Рональд Папен тарахтел по этой зловещей Рурской области и продавал эти какашечные маркизы, стучась во все двери. И он жарил колбаски. Он хотя и был дружелюбным маленьким человеком, но ничего не мог мне предложить. Я сказала себе, что такая женщина, как моя мама, не без причин отказалась от жизни с ним. Но они хотя бы произвели на свет дочь, и это указывало на то, что однажды их совместная жизнь была интересной, полной надежд и обещаний. А поскольку этот склад не предвещал ни приключений, ни надежд, ни обещаний, жизнь моего отца интересовала меня лишь в том ключе, как учёного интересует, почему муха чистит себе голову лапками. Я отставила свой какао и пустилась в разведывательный обход.
Задняя часть склада представляла собой хранилище товара Рональда Папена. Каждый комплект маркизы состоял из рулона ткани, пакета с крепёжными деталями, телескопических полозьев и ворота. Рулоны лежали на полу от стены до стены. Он сложил их штабелем, и будь я посильнее в математике, легко могла бы посчитать, сколько там хранится маркиз. Он говорил о трёх с чем-то тысячах, но это показалось мне приблизительной оценкой. Чтобы распродать весь этот запас, потребовалась бы гигантская колонна толкачей или гений продаж. Но у моего отца, кажется, не было даже крохи таланта Хейко. Я хотя и мало чего понимаю в бизнесе, но могу сообразить, что мой отец годами разъезжает по вымершим путям.
Рядом с товарным хранилищем размещалось нечто вроде мастерской. Казалось, там что-то даже мастерили, судя по множеству разных механических аппаратов. Что-то выглядело как настенные часы на колёсах. Ящик с двумя красными лампочками на крышке. И много рулонов плёнки, которую он по бокам скреплял резинками. Я предположила, что это как раз и были «идеи», которые он столь же неутомимо, сколь и безуспешно пытался продать людям, как и свои маркизы.
Снаружи у склада Папен хранил мебель. Она больше не требовалась ему внутри, и он вынес некоторые вещи наружу, где они потихоньку истлевали под брезентом. Я разглядела гарнитур мягкой мебели, широкую кровать, несколько разномастных стульев и стол, а также комод и стеллаж и даже телевизор без задней стенки.
Перед складом стоял небольшой набор предметов для кемпинга. На площадке палило солнце, и маркизы были бы здесь неплохой идеей. Я решила увеличить радиус моей разведки и побрела по производственному двору, при этом мне пришлось обходить большими крюками несколько луж, завлекающих мошкару своим теплом и коричневым цветом. Дорожка налево вела к каналу, направо – к улице. Я свернула направо и прошла мимо автомастерской, в которой кто-то приваривал крыло. Искры от сварки разлетались вокруг худого мужчины. Ему было лет пятьдесят, и он выглядел бы моложе, если бы не его седые волосы. Он был в комбинезоне и грязной майке, из-под рукавов которой виднелись бледные татуировки. Заметив меня, он опустил горелку, сдвинул на лоб сварочную маску и крикнул:
– Привет! Эй! Ты что здесь делаешь?
Это звучало скорее удивлённо, чем встревоженно. Не было никаких причин девочке разгуливать по этой производственной местности.
Я остановилась и крикнула:
– Я тут в гостях!
– У кого это ты в гостях?
– Я дочь господина Папена. – Я сама немного испугалась, потому что эту фразу я ещё ни разу не произносила за свои почти шестнадцать лет. Эту естественную фразу. Да она ведь никогда и не была естественной.
– А разве у него есть дочь? – недоверчиво ответили мне. – И ты приехала в гости?
– Да. На каникулы.
– Ну, тогда желаю удачи, – сказал мужчина, снова опустил маску на лицо и включил сварочный аппарат. Беседа была закончена.
Идя дальше, я обдумывала то, что мне сказал этот мужчина: а разве у него есть дочь? И хотя меня не должно было волновать, как посторонний дядька оценивает фертильность Рональда Папена, эта фраза меня задела. Она делала из меня нечто вроде причуды природы. И обесценивала моего отца. Мне это не понравилось.
Другие склады и экспедиции этого места лежали в дымке летнего зноя. Хотя было всего десять часов, воздух уже нагрелся и был наполнен запахом, который я вдыхала здесь впервые в жизни. Я бы не смогла его правильно определить, он состоял из всевозможных частей – грязи, технической смазки, горелых тормозных колодок, затхлой мебельной обивки и старых шкафов. Это была смесь из всех мыслимых испарений индустрии и, конечно, железа, ржавчины, подгнившей оплётки кабеля и обломков, хрустящих под подошвами. И всё это пахло. Не воняло, нет, для этого местная аура была слишком мало взволнована. Она не набивалась в нос и не заставляла глаза слезиться. Запах скорее оседал на дно души, чем лез в нос. И это успокаивало меня и вызывало любопытство. И когда я пошла дальше, набрела на источник этого аромата, перебродившего в летней жаре: тот хозяйственный двор, в котором Рональд Папен обосновался рядом с экспедицией и автомастерской, был окружён свалками металлолома и предприятиями переработки вторсырья.
Справа от узкой дорожки, которая вела в тупик и тем самым к «Маркизам и идеям Папена», находился огромный земельный участок, на котором чего только не валялось – собранного, разделённого и сложенного в кучки. Блестящие горки алюминия, рядом башни кабеля и проводов и кучи обыкновенного тяжёлого мусора. Как будто какой-то великан сортировал здесь молотый кофе, рис, макароны, муку, манную крупу и сахар. Я никогда раньше не задумывалась о том, что фабрики не только производят, перед этим их сами ещё надо произвести. И как все прочие произведённые вещи – радио там или фен – эти промышленные сооружения когда-то потом становятся не нужны, их разламывают и сваливают на какую-нибудь площадку вроде этой, где из них извлекают сырьё и повторно его используют. И поэтому такая площадка вовсе не кладбище, не место последнего упокоения, а скорее месторождение. Всё, что здесь валяется, ждёт своей новой жизни. Но всё это я поняла далеко не сразу после того, как познакомилась с Аликом.
Я увидела, как он пробирался через кучи лома к огромному железному контейнеру. На этой железяке были закреплены вентили и большие металлические трубки с резьбой. Они в свою очередь тоже были окутаны резиновыми манжетами, и мальчик силился стянуть с них эту толстую резину. Он лазил по этому контейнеру под ярким солнцем, садился на выступы верхом и выглядел так, будто гарцует на бомбе. Я уселась на кучу мусора и смотрела на него, загородившись от солнца ладошкой. Что меня сразу в нём привлекло – это его воля, целеустремлённость в деле и безотказность в задании. Меня это так впечатлило, потому что у меня-то они полностью отсутствовали. Я не могла себе представить, чтобы когда-нибудь так принялась за дело, не говоря уже о ловкости исполнения. В моём мире не приходят к мысли заняться чем-нибудь так, чтобы бросало в пот. Либо это поручается специалисту, либо просто опускаются руки. Моего терпения никогда не хватало даже на то, чтобы накачать колесо велосипеда. Когда шина спускалась, я настаивала на том, чтобы мне купили новый велосипед. При этом у старого недоставало лишь заднего ниппеля. Мама покупала новый велосипед, и я снова каталась.
Мальчик продолжал морочиться с резиновой оболочкой штуцеров, и как раз когда я думала, что она вот-вот стянется, он опускал плоскогубцы и смотрел на свою недоделанную работу, будто соображая, какая может быть альтернатива плоскогубцам.
– Я бы попробовала динамитом, – предложила я.
Он вздрогнул и обернулся. Я сидела метрах в шести от него, но он меня до сих пор не замечал в своих плоскогубчатых медитациях.
– А ты что здесь делаешь? Сюда посторонним нельзя. Здесь опасно.
– «Здесь опасно», – передразнила я.
У него был настоящий мальчишеский голос. Ещё не совсем мужской, а в возмущённом окрике даже чуть высокий, но и приятный, немножко как «Биг ред», жвачка с корицей. Только в виде голоса.
– Слезай давай, – сердито сказал он. – Тебе тут нечего делать.
– А то свалка твоя? – насмешливо спросила я.
– Это не свалка, это ценные материалы для повторного использования.
Я сделала ему одолжение и спустилась с кучи. Он съехал с контейнера ступнями вперёд, последние полтора метра в прыжке. Приземлился в красноватую пыль, она взвилась.
– Итак. Что ты здесь делаешь?
– Ничего. Гуляю.
– Тут нельзя гулять.
– Как видишь, можно.
– Это частная территория.
– И ты никак её владелец?
Он смутился и смотрел на меня, прищурив глаза. Он мне сразу понравился. Но я не хотела, чтобы он это заметил.
– Я тут работаю, – сказал он, словно оправдываясь за свой начальственный тон.
– Ты работаешь здесь? Тебе же нет и пятнадцати, – не поверила я.
– Пятнадцать будет в ноябре, – ответил он, немного строптиво. – И работаю я здесь уже три года. Всегда в каникулы и иногда по будням, если захочу. У меня тут даже своя кабинка есть. С моей фамилией.
– Да что ты говоришь.
– Может, я им не так уж и нужен. Просто пускают меня. Я сам нахожу себе работу. И делаю тут много чего. Записываю свои часы, и в конце месяца мне платят зарплату. – Тут он протянул мне руку и представился: – Алик.
Я потом много раз вспоминала эту первую встречу с Аликом. И думаю, что все семнадцать лет после этого, то есть по сей день, в принципе искала мужчину – такого, как он. У Алика было чувство юмора, карие глаза и загорелая кожа, большой рот и постоянно запылившиеся тёмные кудри. Он был не толстый и не тонкий, не маленький и не большой, как раз средний, среднего роста и среднего телосложения парень, которому было что скрывать, чтобы быть интересным, но и странным он не прикидывался, чтобы производить впечатление. В нём была серьёзность, симпатичная мне, и он старался меня понять. Однажды он сказал, что я действительно большая загадка, и меня бы следовало держать в лаборатории. И впоследствии замуровать в янтарь. И он бы такой себе приобрёл, хотя я и великовата для пресс-папье.
И вот этот перепачканный мальчик стоял передо мной и разглядывал меня, когда я пожимала ему руку. Перед этим он снял великоватые рукавицы-верхонки. Я сказала:
– А что такого интересного – колотить по трубам плоскогубцами?
– Я не колочу по ним, я разделяю материалы, – сказал он поучительно, врастяжку, как с маленьким ребёнком.
– А для чего это?
– Материалы, которые мы здесь разделяем, потом годятся для переработки, а то и для продажи. Вы же дома тоже отделяете бумагу и пластик.
Мы-то дома не разделяем ни то ни другое, потому что Хейко считает, что сортировка мусора – это порог к социализму. А в свободной стране нерушимое право личности обходиться со своим мусором как ей угодно. Я, правда, не переняла эту его аргументацию, но была ему благодарна за неё, потому что она вела к беззаботному устранению всего возможного в один мусорный контейнер. Мы просто об этом не думали. Когда я однажды выложила это Алику, он рассердился и назвал Хейко безответственным человеком. При всём уважении к старшим и не зная его лично.
Я окинула взглядом всю огромную площадку и сказала, что я во всём этом вижу:
– Для меня это всего лишь мусор, дрянь и хлам.
– Да, на первый взгляд его состав не разберёшь. Но на самом деле тут лежат сокровища. Мы собираем, разделяем, очищаем и сохраняем здесь важные материалы, необходимые в промышленности, – поучал он. – Конечно, поначалу это просто классический лом, который перерабатывается в легированную сталь. Так считает большинство из тех, кто видит нашу свалку.
– Хм, – мой интерес уже начал постепенно спадать, но это нисколько не мешало Алику.
– Но мы тут занимаемся инструментальной сталью, то есть сталью быстрой переработки, сталью горячей и холодной обработки, потом, конечно, режущей сталью, которая идёт на фрезы и свёрла. Потом идёт легирование вольфрамом, да и титаном тоже.
– С ума сойти, – сказала я, и это признание ободрило Алика.
– И это ещё не всё. Отдельно идут чистые металлы и новые металлы, их мы добываем тут в мельчайших количествах. Это искусство, чудесное искусство: никель, кобальт, хром, тантал, ниобий, рений, ванадий, марганец, цирконий. Молибден!
– Да, звучит и впрямь молитвенно.
– Молибден! – нетерпеливо поправил он.
– Ну да. И что это такое?
– Переходный металл. Он устраняет хрупкость при производстве легированной стали и применяется для изготовления частей в космической технике, потому что там требуется повышенная жаростойкость. А в качестве сульфита он даёт превосходный смазочный материал.
– Это дико интересно.
– Да, согласен. Про вольфрам я мог бы рассказывать тебе целые истории… – начал он издалека, так что мне пришлось его перебить:
– Да я пошутила. Нисколько это не интересно, – сказала я и тут же пожалела об этом. Этот Алик вызвал во мне слишком интенсивный импульс антиобразования. И я его обидела.
– А, ну извини. Для меня интересно.
Он переминался с ноги на ногу и больше не хотел ничего передо мной раскрывать.
– Значит, гуляешь здесь.
– Да, я живу вон там. – Я повернулась, и действительно за стеной виднелся щипец крыши склада Рональда Папена.
– Ты там живёшь?
– Да, на каникулы приехала. К своему отцу.
– И кто же это?
– Его зовут Рональд Папен.
– У него есть дочь?
Я пропустила это обидное замечание, целиком захваченная удивлением, что он вообще его знает, и спросила, откуда.
– Да его все знают, он же здесь всегда. Человек маркизы.
– Не забывай, кстати, что ты говоришь о моём отце. – Вот уже второй раз за этот день мне пришлось вступаться за Папена перед остальным миром.
– Ой, извини, конечно. Я дурак.
– А сам тоже здесь живёшь?
Алик жил в посёлке километрах в двух от свалки. Приходил сюда пешком или приезжал на велосипеде.
– Непосредственно тут, считай, никто не живёт. Только Лютц в своей автомастерской, твой отец, потом Ахим из экспедиции да, может, ещё кто-нибудь внизу, на Бальдус-штрассе. Точно не знаю. Это место в принципе не предназначено для жилья. Вон туда, ближе к Рейну, есть населённое рурское местечко. А здесь нет… – Он помотал головой и объяснил, что эта свалка уже не относится к Руру, а принадлежит, если точно, к Майдериху, но мне это было совершенно без разницы. Я уже начинала испытывать желание поесть.
– Мне пора домой, – сказал Алик. – К обеду. Моя мать сердится, если я опаздываю. Хочешь, пойдём со мной?
Я очень даже хотела. И Алик был мне интересен.
– Нет, спасибо. Я не голодна. И мне ещё кое-что надо сделать.
– Что именно?
– По бухгалтерии. Для фирмы моего отца. Так сказать, моя работа на каникулах.
– Понятно, – сказал Алик, закинул на плечо большие зажимные клещи и направился к будке, дверцу которой пришлось дёргать, чтобы сложить туда инструмент.
Мы распрощались, и Алик сел на велосипед, старый голландский велосипед, дамская модель.
– Завтра снова приеду, – сказал он. – Как тебя зовут, напомни?
А я ведь не говорила ему своё имя.
– Ким.
Алик кивнул и уехал. А я осталась со своим голодом. Я просто ещё не была готова.
В следующие два часа я обнаружила, что рециклинг в этой местности играл важнейшую роль. Тут были площадки предварительной обработки отходов строительных и землеройных фирм. И нескольких предприятий сбора и утилизации мусора и лома, а также отработанных масел и других опасных или вонючих веществ. Потом очистительный завод, фабрика бетона, обслуживание локомотивов и гидравлики, а также сооружение переработки карбоновых нитей. Это я прочитала на одной табличке. В окрестности диаметром с километр не было ничего, кроме мусора, бетона, сажи, резины и двух будок с картошкой фри. С севера эту местность ограничивали железнодорожные пути, с юга – канал, соединяющий Рейн и Герне. А местность рядом, может, и была размером с Ханвальд в Кёльне, но по плотности населения могла соперничать с Сахарой. Если Алик передумает и никогда больше тут не покажется, то я, пожалуй, заржавею от скуки и либо рассыплюсь в пыль, либо меня разберут на запчасти фирмы по утилизации.
На обратном пути к складу по тропинке, как бы ненароком отходящей от главной дороги, я обнаружила ещё одну закусочную. «Пивная сходка Рози» ютилась в приземистом строении рядом с автомастерской. Она, казалось, нарочно избегала посетителей, потому что, кроме вывески, ничто не указывало на гастрономическое предназначение этого места.
Остаток дня я провела в агонии. Другими словами не описать мою смертельную скуку. Я легла на кровать и долго таращилась на лампочку. Я обыскала холодильник и подъела все микройогурты «Фрухтцверге», которыми запасся мой отец, явно допуская, что его навестит маленький ребёнок. Я слонялась по территории и пошла к каналу, потом назад, выпила колу. Ещё одну. Включила радио и какое-то время слушала, валяясь на диване. И уже действительно начала тосковать, когда же вернётся мой отец. Или Алик.
В 17:30 Рональд Папен вернулся из своей поездки. Свою старую куртку он снял ещё в пути. Рубашка прилипла к спине. Я сидела у входа на раскладном стуле уже в полутени, и отец шёл ко мне.
– Неслыханное дело! Вот это бурная жизнь, я понимаю, – воскликнул он. – Пролежать на солнце целый день!
– Молибден, – ответила я почти в рифму.
– Что-что?
– Ничего. Ну, а как прошёл твой день? Сколько маркиз ты продал сегодня?
Отец сел на стул рядом с моим. Стул взвизгнул как маленький зверёк.
– Ну вот. Одну. Почти! Они готовы, если я загляну к ним ещё раз года через полтора. Я чувствовал, как у них прямо-таки чесались руки. Но покупку, разумеется, надо как следует обдумать.
– Очень хорошо, верно, – поддакнула я ему.
Вид у него был усталый. Усталый и разочарованный.
– Не надо так уж завышать ожидания, – добавил он, как будто должен был меня утешить. – Они дозреют, они хотят мой товар, только пока не знают.
– Да, ясно, – сказала я. – А сегодня опять колбаски?
Он стукнул себя по лбу:
– Проклятье. Я и забыл. Ну да ладно.
Он встал и своей тенью заслонил меня от солнца.
– Тогда пойдём куда-нибудь поесть. Вставай, я голодный.
Я поднялась и последовала за ним. Папен шёл по двору быстрым шагом, так что я с трудом поспевала за ним. Он направлялся прямиком к «Пивной сходке Рози».
– А тут есть что поесть? – озабоченно спросила я.
– Ну да, иногда бывает. Посмотрим, – сказал он и открыл дверь.
Когда мы вошли, я поначалу ничего не увидела. Но потом, когда глаза привыкли к темноте, я разглядела, что всё мрачное помещение состояло из длинной деревянной стойки, над которой висел некий шкаф. У противоположной стены мигал игровой автомат с барным табуретом перед ним. У мутных окон два столика, с двумя стульями каждый, у стойки ещё пять барных табуретов, три из которых были заняты. Оконные стёкла затонированы коричневым, так что здесь вряд ли стало бы светлее, даже если бы Рози ввернула лампочки больше двадцати ватт. Эта лавка наверняка не ремонтировалась лет двадцать. А Рози – был явно мужчиной.
– А, Картон, – буркнул он, увидев моего отца.
Отец приветливо поздоровался и сказал мне:
– Это Клаус, хозяин заведения. Оно досталось ему от жены, когда она умерла. – Потом он кивнул в сторону троих у стойки: – Вот это Лютц, вон тот Ахим, а там, впереди – Октопус. Осьминог, значит.
– Здравствуйте, – сказала я так же монотонно, как и шокированно. Вид этой группы пьяниц устрашил меня.
– А это что за барышня? – проворчал толстый старик, которого мой отец представил Октопусом.
– Это его дочь, – продребезжал Лютц. Тот автомеханик, с которым я познакомилась ещё утром.
– У него есть дочь?
Это был мой первый вечер в пивной, и, оборачиваясь назад, я должна сказать, что впоследствии мне придётся развлекаться ещё куда более зловещим образом, чем с этими пятью господами в «Пивной сходке Рози». Можно, конечно, возразить, что пятнадцатилетней девочке абсолютно нечего было делать в засаленной портовой пивнушке в Дуйсбурге. Будь у меня несовершеннолетняя дочь, я бы именно так на это посмотрела. Но тогда неуместность почему-то не ощущалась.
На следующий день я проснулась в своём чулане оттого, что Папен включил музыку. И не так чтоб тихо. Может, хотел меня разбудить, но не смел войти в мои покои. Я встала, чтобы возмутиться, потому что было всего-то полшестого, а это не время для подъёма, если тебе пятнадцать и у тебя каникулы.
Он сидел за своим письменным столом и с полной самоотдачей размечал маршрут дня. Я крикнула:
– А нельзя сделать потише?
Он вздрогнул и выронил ручку. Потом встал, шагнул к своей пыльной стереоустановке и уменьшил громкость.
– Что это вообще за дрянь? Ужасно же, – крикнула я, потому что и впрямь не понимала, как можно слушать такую музыку.
Он ничуть не обиделся, а с воодушевлением крикнул:
– Ну это же «Пудис»! Ты что, не знаешь эту группу? «Пудис».
И тут же снова вывернул погромче.
Стал бы я старым, стал бы как дуб,
С ветру непослушными корнями.
Старым, как дуб, готовый каждый год,
Готт, Готт, Готт
Укрывать детей тенями.
Он смотрел на меня, взыскуя аплодисментов, готовый, если что, принести мне в зубах конверт от пластинки. Такова была его музыка. Мне же она казалась такой чудовищной, что я убежала в ванную и сидела там до тех пор, пока он сам не сделал тише, а на это ушло добрых четверть часа. Потом голод таки выгнал меня, и я пошла к кухонному уголку, чтобы сделать себе хлопья в виде разноцветных колечек. Ещё одно, чем он запасся, полагая, что это типичное, любимое пропитание детей. И с этими колечками он даже не просчитался. А к ним я ещё сделала какао и смотрела на отца за работой.
– А у тебя есть другие пластинки, такие же крутые? – спросила я. Мне хотелось его позлить. Правда, мне пришлось убедиться, что это почти невозможно.
– Конечно! У меня много чего хорошего есть. – Он повернулся ко мне и принялся по пальцам перечислять бриллианты своей коллекции пластинок: – Klaus Renft Combo. Sity. Stern-Combo Meißen. Есть ещё Karussell, естественно Гундерман и Штефан Дистельман. И Die Firma.
– Понятно, – сказала я. На самом деле никакого понятия не имела, о чём он говорит. – Не слышала никогда, – сказала я и тут же поняла, что это была ошибка.
– Ну так мы это сейчас исправим, – возликовал Рональд Папен и принялся рыться в пластинках в поисках образцов своего сказочного музыкального вкуса.
– Ну, совсем не обязательно сейчас, – сказала я. – Утром в такую рань мне как-то не до музыки.
– Да, понятно, – сказал он и вернул на место пластинку «Транзита». – У меня сейчас тоже нет времени. Пора ехать.
Он вернулся к своему столу, собрал свои бумаги и допил кофе.
– И куда сегодня? – спросила я.
– В сторону Унны. Первым делом в Унну, – деловито ответил он.
– И это доставляет тебе удовольствие?
– Ещё бы, – ответил он. – Прямые продажи – это моя жизнь. Никогда не знаешь, что тебя ждёт за следующей дверью. Это всегда самое интересное. Клиенты – это как…
Он сделал долгую паузу, ища подходящее сравнение.
– …как орехи. Некоторые трудно раскусить, но потом внутри…
– Вкусное?
– Нет, то есть никогда не знаешь.
– Коричневое? Окаменелость?
– Тоже нет. Скорее нечто продуктивное, если ты понимаешь, о чём я. Как я уже сказал, ты можешь поехать со мной.
Но к этому я ещё не была готова. Кроме того, я надеялась снова увидеться с Аликом.
– Я пока здесь устроюсь, – сказала я. – Может, почитаю или послушаю музыку.
Рональд Папен смущённо улыбнулся, и я заметила, что начала смотреть на него другими глазами. Больше как на отца, меньше как на червяка на уроке биологии. Это было с самого начала ясно, что я привяжусь к нему, уже на вокзале. Но поскольку это чувство служило скорее моему успокоению, оно укрепило меня в допущении, что от Смутного не исходит никакой опасности для моей жизни. Теперь же впечатление полной безвредности превращалось в другую форму симпатии. Мне нравилось, каким он был со мной, что он воспринимал меня всерьёз, может, даже слишком всерьёз. Он обращался со мной одновременно с большой осторожностью и настоящей заботой. Он купил для меня кровать с одеялом, подушками и бельём, а ещё детскую еду и колбаски. Больше ему нечего было мне предложить, и, конечно, он этого стыдился. Может, потому он и был такой радостный, когда прощался, пускаясь по своему дневному маршруту. В том весёлом тоне, каким он пожелал мне хорошего дня, уже таилась меланхолия его безуспешной работы и его усталого возвращения. И хотя я пока вообще ничего не знала об этой работе, я догадывалась, что она унизительна и бессмысленна.
После того как он выехал со двора на своём «комби», я проинспектировала лужи и побрела к Лютцу, который возился в моторе автомобиля. Я смотрела на него несколько минут, пока он не заметил меня. Сегодня он был гораздо приветливее, чем вчера.
– А, королева Мейдериха, – напыщенно воскликнул он. – Могу ли я предложить вашему сиятельству фанту?
Я милостиво согласилась, и он принёс мне банку лимонада. Потом мы сидели перед мастерской и молчали. Совместное молчание как техника культуры социального обмена, кажется, была широко распространена в этой местности. Я такого не знала. В моей среде всегда говорили, болтали, трещали, блеяли или орали. Если никто ничего не говорил, это смущало меня больше, чем если я не понимала, о чём идёт речь. На худой конец был ещё тон как средство взаимодействия. Но теперь я с удивлением обнаружила, что наслаждаюсь тем, что сижу рядом с Лютцем на старой садовой скамье, прихлёбываю холодную фанту, и тем, как он молча смотрит в сторону склада. И я поняла, что молчание происходит не из того, что тебе нечего сказать, а из того, что говорить вообще незачем. Полное совпадение пониманий. Сидишь и пьёшь. О чём тут ещё говорить? И это меня не нервировало, а Лютца тем более. Он курил сигарету Ernte 23, а когда управился, то сказал:
– Ну, я пошёл работать. А ты что будешь делать?
– Может, пойду гляну, не пришёл ли Алик.
– Тот маленький русский? А чего тебе от него надо?
– Он тебе не нравится?
Это, конечно, был очень трудный вопрос для Лютца. До сих пор он явно не задумывался об этом. И совсем не собирался об этом думать.
– Может, ещё и понравится. А ты за ним не бегай. Нечего бегать и заглядывать. Надо ждать, когда сам придёт. Если ты не будешь ждать, придёт ли к тебе русский сам, ты никогда не узнаешь, питает ли он к тебе интерес.
– Да я не собираюсь за него замуж. И не зови его маленьким русским. Его зовут Алик.
Лютц снова нырнул под капот машины, и до меня доносилось его бурчание, как будто он разговаривал больше с неполадкой в старом «мерседесе», чем со мной:
– Если хочешь знать, он малость чокнутый.
И это меня разозлило, потому что неправда.
Но в одном Лютц всё-таки прав: не надо ни за кем бегать. Если Алик до обеда не появится, я всегда успею заглянуть на двор вторсырья, не разбился ли он насмерть на каком-нибудь ржавом промышленном трупе. И я снова пошла к себе, и при этом у меня выскользнула одна фраза, она действительно прямо-таки выскользнула, совершенно ненамеренно. И я думаю, что Лютц её либо не услышал, либо счёл настолько нормальной, что даже не обратил на неё внимания. Я сказала:
– Пойду пока домой.
Там я поискала чего-нибудь почитать и почувствовала, как скука подняла надо мной свою отвратительную голову – устало и всё же в парализующей неотвратимости, когда в дверях появился Алик.
– Тебе надо работать? Ну, там, бухгалтерию вести и всё такое?
Он исходил из того, что я была здесь не ради удовольствия, а по делу. И я, застуканная на мелком вранье, сказала:
– Вообще-то да. А ты чего хотел?
– Ничего, просто так зашёл, посмотреть.
– Что посмотреть?
– Что ты делаешь. Но ты же ничего не делаешь.
Я предложила ему какао и сказала:
– Вообще-то я уже закончила свою работу. Можно и замутить что-нибудь. Не знаю что.
– Можно пойти на пляж, – сказал Алик. – Позагорать.
– Что за пляж? – спросила я и снова представила себе пляж в Майами, где сейчас как раз загорают мама и Хейко. И почувствовала болезненный укол, когда подумала, что Джеффри точно не лежит сейчас под солнцем. Я на мгновение представила его себе, увидела ужасную панику в его лице, его немой крик. Я попыталась стряхнуть это видение, но Алик всё же заметил на моём лице растерянность.
– Что? Ты не хочешь на пляж?
– Хочу, но про какой пляж ты говоришь?
– Ну, это наш приватный пляж. – И он принялся доставать из холодильника йогурт, сыр и две бутылки воды и складывать это в пластиковый пакет. И взял стаканы из подвесного шкафчика. – А полотенца у вас есть?
Я пошла в ванную и вернулась с двумя полотенцами для душа.
– Очень хорошо, – отозвался Алик, уже направляясь к двери.
Я пошла за ним по двору, он свернул налево, и я побежала за ним к воде. Он взял у меня полотенца, расстелил их на траве, замусоренной асфальтовой крошкой, камешками, ржавыми винтами и обломками, которые он аккуратно собрал и выбросил в кусты. Потом стянул майку и сел на полотенце.
– Иди сюда, – позвал он, и я села рядом с ним.
Какое-то время мы сидели и смотрели на канал Рейн-Герне, который, как мне казалось, вот-вот взорвётся, так было жарко. Мы молчали и время от времени отпивали по глотку воды, потом Алик стянул джинсы и в трусах пошёл к воде.
– Но ты же не купаться? – спросила я.
– А почему нет? Для чего тогда здесь море?
– С каких это пор Дуйсбург у нас стал приморским городом?
– Всегда был, – сказал Алик и бросился в воду. Проплыл несколько метров и крикнул: – Давай сюда, тут здорово!
– Вот уж спасибо, – смеясь ответила я, завидуя его свободе. Съела немного сыра и смотрела, как он плавает в небольшом портовом заливе у канала. Он был уже не маленький мальчик, но ещё и не юный мужчина. Что-то среднее, промежуточное существо. Волосы его блестели на солнце. А я ещё даже не разделась. Для Алика всё было по-настоящему: он был на пляже и плавал в море. Я же сидела на полотенце, подтянув к себе колени, и всё ещё не включилась в его игру. При этом я сторонилась скорее себя, чем его.
Он вышел из воды и отряхнулся по-собачьи.
– Чёрт возьми, море сегодня солёное, – сказал он, взял полотенце и принялся растирать им волосы.
– Как так вышло, что ты русский, а выглядишь как араб? – спросила я.
– Моя мать из русских немцев, а отец из тунисских арабов. Имя у меня русское, а фамилия тунисская. Алик Чериф, – сказал он и сел на мокрое полотенце. – Но вообще-то Малик.
– Так как же всё-таки, Алик или Малик?
– Да я сам не знаю точно.
– Как это можно не знать, как тебя зовут?
Алик подёргал правым указательным пальцем у себя в ухе. То ли вода попала, то ли от смущения. Потом объяснил мне то странное обстоятельство, что его зовут одновременно Алик и Малик. Когда он родился, его мать Катарина хотела, чтобы он носил русское имя: Алик – это сокращение от Александр. Но его тунисский отец, консервативного склада, не поддался на такую идею, непонятную в его мусульманском мире. Сын. Первенец. Наследник и вообще. И тогда Катарина предложила записать его в свидетельстве о рождении Маликом. Это арабское имя и означает «владыка». Предложение понравилось молодому отцу Амину. В качестве ответной услуги Катарина настояла, чтобы в повседневности его звали Аликом. Это был умный ход, потому что таким образом за ним утвердилось русское имя. Кто же будет заглядывать в его свидетельство о рождении. Все знакомые звали его Аликом. Он и представлялся этим именем. Единственный в мире человек, кто упрямо называл его Малик, был его отец, а другие ещё и пытались его поправлять. Когда он называл Алика Маликом, как правило, следовал вопрос: «Разве он не знает имени собственного сына?» Тогда как никто не знал его лучше Амина Черифа, проклинавшего тот день, когда он сугубо из тщеславия настоял на записи «Малик» в метрике. Катарина Чериф выиграла по всем статьям. Я тут же взяла сторону этой женщины.
Алик Чериф не только из-за своего очаровательного русско-тунисского имени был самым странным и в то же время самым нормальным человеком, какой мне до сих пор встречался. Он соединял в себе русскую, североафриканскую и немецкую части, то есть представлял собой крутой образец ядрёной смеси менталитетов, а вёл себя при этом настолько естественно и неброско, что очаровал меня и тем и другим. Он рассказывал, как у него дома отец и мать постоянно перетягивают канат, находя в сыне признаки своего происхождения, и это им более-менее удаётся, потому что Алик обладал уже своей особенной идентичностью. Он вполне ясно для своего возраста отдавал себе отчёт: «Мне не пробиться в жизни ни как русскому, ни как тунисцу. Но как Алик Чериф я обязательно кем-то стану».
У него не было друзей, потому что он не чувствовал своей принадлежности к какой-то страте. Это, пожалуй, и было причиной того, что он предпочитал работать на свалке вторсырья, где ему никто не мешал и никто его не судил. Он накопил уже массу знаний, и работа его мечты была «инженер по вторсырью», если таковая профессия вообще существовала. Он рассказывал о металлах и машинах, при помощи которых можно отделять эти металлы. Ничто не привлекало его так, как тема повторного использования. Когда он заметил, что я впадаю в сонливость, он спросил:
– А ты как?
– Что я «как»?
– Ну, сама-то откуда? Почему тебя здесь не было раньше? И что ты вообще делаешь?
И я рассказала ему всю историю. Про маму, Хейко и Джеффри, которого я дразнила креветкой. Про нашу жизнь в Ханвальде, и это безмерно интересовало Алика, потому что это было недалеко, километрах в шестидесяти отсюда, но разыгрывалось будто в другой вселенной. Я рассказала ему про свои кражи, про подлости Хейко и про мою школьную катастрофу, за которую Алик меня осудил. Сам он был отличным учеником, если верить ему на слово. Он первый в своей семье получит высшее образование. Потом он спросил, почему я провожу каникулы в Мейдерихе, а не в Майами.
Вообще-то у меня не было желания рассказывать, а кроме того, я не хотела произвести на него плохое впечатление, и я пробормотала что-то насчёт ссоры и что иногда лучше разлучаться со своими. Но Алик был слишком умный, чтобы повестись на такое. Если человек ещё ни разу не был у своего отца, а теперь вдруг приехал на полтора месяца, этому должны быть железные причины.
– Что случилось-то? Такое уж плохое?
И тогда я рассказала ему про вечер, на котором я едва не погубила своего полубрата. Я рассказала всё в точности так, как оно было. Вместе с проклятым грилем и бассейном и изображением тупых взрослых гостей. Я рассказала, как на лужайку приплясал Джеффри с факелами, как Хейко высмеял меня перед всеми гостями, как я вертела в руках бутылку с поджигом и потом просто нажала на неё. Я сказала, что виновата, навсегда виновата. И что они уже не знали, что со мной делать. Как мать отвезла меня на вокзал, а сама оттуда сразу уехала в аэропорт. Как будто сама их поездка в Америку была в первую очередь бегством от меня. От этого чудовища-ребёнка. Бежать, бежать без оглядки.
– И вот поэтому я здесь. Ещё на пять с половиной недель.
Алик с задумчивым видом выедал йогурт.
– Ну? Что ты обо всём этом думаешь? – спросила я.
Я настраивала себя на то, что он меня осудит. Как я и заслуживала.
Он не спросил ни «почему», ни «что теперь», и за это я была ему благодарна. Он не сказал и того, что, мол, Джеффри это заслужил, ведь бедный пацан действительно не заслужил ничего такого. Через некоторое время он произнёс:
– Ты смотри-ка, ведь во всём этом есть и хорошая сторона.
– Да неужели?
– Ну, ты благодаря этому очутилась здесь! А не натвори ты такого, сейчас торчала бы где-нибудь в Майами-Бич. Ты бы упустила практически лучший уголок на всём белом свете. И мы бы никогда не познакомились.
Это была несомненно верная и для меня совершенно новая мысль. Ещё несколько часов назад я не желала ничего так сильно, как очутиться где угодно, только не здесь. И вот теперь эта ситуация внезапно обрела ценность. Теперь я знала Бич-Мейдерих, я знала Алика Черифа, и я не могла бы утверждать, что мне в этом хоть что-то не нравится.
Кроме того, я познакомилась с Лютцем, Клаусом, Ахимом и Октопусом. Я рассказывала Алику о встрече с этими людьми, а он лежал на животе, помахивая в воздухе ступнями. И походил при этом на маленького мальчика, которому читают сказку.
После того как Лютц представил меня остальным здешним мужчинам как дочку Картона, под таким прозвищем у них значился Рональд, Ахим не преминул угостить всё местное общество. Это означало пиво и дорнкаат для него самого, для Октопуса и Лютца, воду для моего отца и фанту для меня. Фанту Клаус наливал из бутылки, которая, похоже, простояла в пивной вечность, и к ней ни разу не притрагивалась рука человека. Правда, этикетка фанты многократно менялась со времени создания бутылки. Углекислого газа в ней тоже не было.
Октопус и Лютц заподозрили моего отца в том, что у него, поди-ка, есть другие тайные дети. Клаус спросил меня, что я думаю об отце, вот так прямо, без обиняков, и я ответила, что нахожу его довольно приятным человеком, причём сказала честно, но это вызвало у завсегдатаев «Пивной сходки Рози» взрыв веселья.
Рональд спросил, есть ли что-нибудь в меню, и это привело Клауса в смущение, потому что он и меню-то не мог поначалу найти. Пошёл, наконец, на кухню, вернулся через несколько минут и сообщил, что есть фрикадельки. И картофельный салат. Мы заказали, и он снова ушёл на кухню. Теперь оставался там подольше. Мы должны были потерпеть.
– Десять минут, – сказал Лютц.
– Я ставлю на шестнадцать, – сказал Ахим.
– Не меньше семнадцати, – сделал ставку Октопус. – Может, ему там придётся ещё ждать.
– Это точно, – подтвердил Рональд Папен. – Думаю, восемнадцать.
Потом каждый выложил на стойку по купюре в пять евро, и Ахим назвал вслух время начала отсчёта.
– Они всегда так делают, – сказал Алик в этом месте моего рассказа. – Устраивают спор на каждую ерунду.
В данном случае речь шла о том, сколько времени понадобится Клаусу, чтобы съездить на своём велосипеде до ближайшего киоска с картошкой фри, закупить там фрикадельки и картофельный салат, вернуться назад, примкнуть велосипед, пройти через заднюю дверь на кухню и разложить фрикадельки и картофельный салат по тарелкам.
Прошло ровно восемнадцать минут, и Клаус выбежал из кухни с двумя тарелками и воскликнул:
– Два раза фрикадельки с картофельным салатом для Картона и барышни.
Он поставил тарелки, и Ахим сказал:
– Восемнадцать, как я и говорил. Я рад, господа.
– Ты говорил шестнадцать, – сказал Лютц.
– Не говорил.
– Но и восемнадцать не говорил, – проворчал Октопус.
– Как раз восемнадцать и сказал.
Октопус повернулся ко мне и объявил:
– Вот пусть барышня рассудит. Кто что говорил?
Я выступила судьёй спора и констатировала, что на восемнадцать ставил Папен. Я сказала буквально следующее:
– «Восемнадцать» сказал мой папа.
То есть я произнесла это вслух. Впервые в жизни. В «Пивной сходке Рози». Поначалу до меня это даже не дошло, но я заметила растерянную улыбку Рональда Папена. Возможно, причина была и в том, что Ахим не оказал сопротивления, а собрал все купюры и передвинул к отцу. Одна даже угодила в картофельный салат.
– А о чём был спор? – спросил ни о чём не подозревающий Клаус.
– О возрасте Ким. А Картону-то лучше знать, – соврал Октопус, который потом ещё уверял всех, что принадлежит к старинному роду балтийской аристократии. Кто даст ему сотенную, тому он покажет фамильный герб, который в виде татуировки якобы увековечен на его левой ягодице. И потом даже немного обиделся, что компания проявила так мало интереса к его родословной. Это был очень весёлый вечер.
– Октопус крутой, – сказал Алик, когда я закончила свой рассказ.
– Ты его знаешь?
– Я тут всех знаю. Лютцу помогаю иногда в его мастерской, прибираюсь и так, сподручным. Попутно учусь кое-чему. А ты знаешь, почему Октопуса так зовут? – Он перевернулся на спину и зажмурился на солнце.