21:00

Кризис заключается именно в том, что старое уже умирает, а новое еще не может родиться; в этом междуцарствии возникает множество разнообразнейших патологий.

Антонио Грамши. Тюремные тетради, 1929–1935

1

Это была радиостанция с красными стенами и кольцевыми коридорами: странная архитектура всегда возвращала вас в отправную точку после блуждания в лабиринте. В 1990-х я смешил за деньги, рекламируя йогурт Madone. В 2000-х должен был заставлять улыбаться моделей, рекламировавших продукцию марки L’Idéal. А в 2010-х моей задачей стало смешить слушателей, застрявших в пробке на бульварном кольце, свернувшемся в змею, которая кусает свой хвост. Внушив потребителям желание покупать ненужные им вещи, заставив гетеросексуалов мечтать о несуществующих красотках, я теперь был призван смешить автомобилистов, чтобы они забыли о распаде французской общественной модели. В конечном итоге все три моих ремесла можно назвать одним словом – иллюзионист. Я посвятил жизнь общению, то есть лжи. Люди, работающие в этой сфере, ничего не производят, не создают, не творят, они не меняют мир, но приукрашивают его, делают приемлемым, съедобным. Стерильность подтачивает нас и в конце концов превращает в жалкое отребье, в зомби, слоняющихся у бортиков пустых бассейнов, ездящих на такси Uber с тонированными стеклами, виновных в том, что ничего не сделали для этой планеты, разве что сортировали отбросы, прежде чем самим превратиться в мусор. Мы не вписываемся в параболу талантов: рекламщики, модельные скауты, обозреватели-юмористы – коллаборационисты Империи, они все время слышат голос Бога, вопрошающий: «Что сделал ты со своим талантом?» Услышав в ответ: «Ничего…» Господь выносит вердикт: «А негодного раба выбросьте во тьму внешнюю: там будет плач и скрежет зубов»[93]. Таково содержание деятельности бессильных мира сего, способных лишь на лживые кампании и бессмысленные развлекухи: мы всю жизнь скрежещем зубами, пока наше лицо не превращается в зияющую дыру, мерзкий шрам из горя и грязи.

2

Обожаю шпионить за командой французских информационщиков. В нашем утреннем прямом эфире ушел в отставку Николя Юло[94]. Здесь министр культуры после каждого вопроса бормотал: «Нужно будет об этом подумать…» – и за четверть часа растратил весь кредит доверия. Именно у нас каждое утро освистывают (или нет) сильных мира сего, знаменитых артистов, оппозиционеров и высокопоставленных управленцев.

Я люблю этих пресыщенных журналистов, этих спешащих женщин, этих выбившихся из сил мужчин, которые собираются в красном коридоре шестого этажа, чтобы обменяться сплетнями о других членах касты. Им известно то, чего не знаете вы. У них есть доступ к Граалю, они на «ты» с важными людьми, они витают над массой смертных. Франсуаза Башло спускается с Олимпа, когда премьер-министр или Президент Республики сидят за нашим столом перед микрофонами, похожими на водопроводные краны. «Шефиню» мы видим только в такие дни. Но над премьером и президентом есть… Ведущий. Он не улыбается – у него нет на это времени. Он все знает – или делает вид, что знает. Он наделен гениальной способностью не слушать других, как будто у него есть дела поинтереснее, но дословно повторяет идеи, почерпнутые пятью минутами раньше из трепа в коридоре. Я пытаюсь подражать ему, но необходимы годы практики, чтобы достичь такого уровня лицемерия.

Как это замечательно – управлять общественным мнением неуправляемой страны! Знаете, что такое ньюсрум? Это такое место, где пресыщенные люди по телефону ломают чужие жизни. «МНЕ ПЛЕВАТЬ, Я ЧЕРЕЗ ТРИ МИНУТЫ ДАЮ ИНФУ В ЭФИР, С ВАШЕЙ НОГОЙ ИЛИ БЕЗ!» («Нога» – комментарий, полученный по телефону.) Они больше не курят на рабочем месте, иначе обстановка была бы в точности как в фильме Говарда Хоукса «Его девушка Пятница». Всегда находится парень по имени Жан-Мишель, открывающий стеклянную дверь и орущий звукорежиссерше за тридцать секунд до начала: «Мы уже в эфире!» – а она в ответ строит ему рожу, крутанувшись в кресле на колесиках. В утреннем эфире жизнь – это телесериал в режиме «реального времени». Я обожаю клише. Вспоминаю Фабриса Гетти, старшего брата знаменитого диск-жокея, честного спеца по международной политике, которого приводила в совершеннейшее отчаяние упадочность мира. С этим Финкелькраутом от геополитики мы обсуждали Трампа, брексит, всевластие «Фейсбука» и терроризма. Он пил не меньше меня, ушел, чтобы баллотироваться в Европарламент, и мгновенно стал козлом отпущения для всех наших юмористов. Три последних года Гетти твердил, что катастрофа надвигается. Демократ не мог вести диалог с демагогами. Следовало прислушаться к его предупреждениям. Лагерь тонких прогрессистов не способен дискутировать с лагерем шумных демагогов. Медленно, но верно юмористический тоталитаризм расплющит права человека и общественные свободы. Те, кто творит актуальность, окажутся в новостях, неся собственные головы, насаженные на пики.

Я прекрасно знаю, что должен был умереть в 2010-х, стать жертвой дурацкого несчастного случая в Москве. Как-то раз, вечером, мой приятель Олег стукнул меня по башке, когда я вдыхал кокс через серебряную двадцатисантиметровую соломинку. Она должна была воткнуться в мой мозг, и я отдал бы концы десять лет назад. Я бы не постарел. Можете вообразить меня на пенсии? В деревне? Октав сидит в деревенском бистро… Октав по воскресеньям катается с горки на лыжах со своими детьми… Fucking hell[95], подобный конец был исключен.

3

Каждый мой взгляд – зов о помощи, каждая встреченная женщина – возможность. Я последний представитель исчезнувшего вида: жалкий бабник. Все мои тряпки непременно должны быть супермягкими, чтобы требовать ласки. Я забавен – как персонаж романа, но невыносим в жизни. Странно, что меня любят до и после, но никогда в процессе. Вылетев из рекламы и моды, я занял нишу независимого писателя-журналиста-обозревателя. Продаю талант, проституирую перо. Могу вести лотерею на открытии магазина, шутить в микрофон в гараже, когда запускают машину, писать предисловие к ресторанному гиду, брать интервью у Карла Лагерфельда для пресс-конференции издателей календаря Пирелли[96], то есть соглашаюсь на все, за что платят. Я слегка обеднел – как почти все мои знакомые – и читаю теперь только бесплатные журналы! Air France Magazine, Air France Madame, Aéroport de Paris Magazine, Palace Costes Magazine, Stylist Magazine и Le Bonbon Magazine[97]. Я больше знаю о новых пятизвездочных парижских ресторанах, чем о развитии ситуации в Сирии. Волосы у меня длинные, как у Мессии, правда Он не дожил до моего возраста. Меня чаще всего сравнивают с афганской борзой. В прошлом году я решил было подстричься, но дочь пригрозила написать в Департамент социальной помощи детям и начать процедуру аннулирования отцовства. Я часто опаздываю и бываю пьян до изумления. Все забываю, даже имена членов собственной семьи. Я люблю смотреть на рассвет, когда небо приобретает цвета шампанского пополам с персиковым соком, как на полотнах Беллини. Больше мне от венецианской живописи ничего не нужно. Я миновал середину моего существования и стал ненадежным, как дебютант, вернее будет сказать, что я вечный «стартапер». Я понимаю, почему меня иногда называют «тронутым»: трогаться с места – моя специальность. Я не умею заканчивать. Я – человек первых шагов. Кажется, я где-то написал, что «все временно: любовь, искусство, планета Земля, вы, я… особенно я». Я занимаюсь спортом час в неделю, но мускулатуру не наращиваю. Ем, не толстея, качаю пресс без намека на укрепление мышц. Годы идут, мир меняется, я – нет. Я побывал во многих реабилитационных клиниках, выходил оттуда и через неделю снова начинал употреблять. Силы воли у меня как у целлофанового пакета, плывущего по воле Гольфстрима. Я так себя ненавижу, что, решив помастурбировать, вынужден принимать «Виагру». Не знаю, почему я не страдаю. Если все плохо, заказываю коктейль Водка и Red Bull[98] и принимаю таблетку кетамина. Так что решение всегда есть. Думаю, я слишком чувствителен, чтобы расстраиваться по какому бы то ни было поводу. Собственное безразличие пугает меня. Тем, кто называет меня наглецом, я отвечаю как Жискар: «У вас нет монополии на сердце, но я уверен, что ♥ у меня есть». Моя жизнь – это oneman-show[99] в старом кабаре, которое вот-вот переделают под магазин, торгующий чехлами для смартфонов. Я играю мой маленький спектакль перед все более немногочисленной аудиторией – вами. Сказать, как замечаешь утрату своей популярности? Прохожие узнают тебя в лицо. Спрашивают, иду ли я праздновать сочельник к Мартену… Контролер в поезде говорит, что уже проверил у меня билет, а на самом деле… даже не подходил. Незнакомцы назначают мне встречу в теннисном клубе на следующую субботу… Когда теряешь известность, люди принимают тебя за какого-то знакомого и не кричат от радости узнавания, а хмурят брови и чешут затылок. Они смутно узнают тебя, но уже не знают.

Чаще всего я слышу фразу:

– Октав, ты в курсе, что тебе уже не шестнадцать лет?

Я не пытаюсь выглядеть забавным, хочу быть молодым, а это совсем другое дело. На моем могильном камне напишут: «Октав Паранго. Умер, отказавшись стареть».

4

Мне давно пора привыкнуть к «понижению статуса» – оно началось задолго до моего появления на свет, во время Французской революции. Моих аристократических предков казнили в 1794 году и похоронили в общей могиле на кладбище Пикпюс[100]. Последний замок, собственность моей прабабки, только что продан трейдеру. Три века подряд уровень жизни нашего семейства неуклонно снижался. Из аристократа я превратился в разночинца. Потом из крупного буржуа – в мелкого. Ничто больше не отделяет меня от среднего класса – только снобизм. Один друг по Travellers[101] любезно дал мне приют в Caca’s Club[102], потому что я больше не могу платить годовой членский взнос. Перед пустым и безмолвным особняком куртизанки XIX века, в самом конце Елисейских Полей, протестующие разбирают мостовую – до топкой земли времен фиакров и карет. Я пишу эту страницу в телевизионной гостиной, за верандой с зелеными пальмами, устроившись в кресле, обитом красным дамастом. Бармен ушел, и я самообслуживаюсь, записывая джинтоники в маленький блокнотик. Вспоминаю вечеринки Caca’s Club у бассейна в особняке Паива[103] в беззаботные 80-е, между двумя турнирами по триктраку. Мы, как Пруст в детстве, гуляли по Елисейским садам… «Мы шли к Елисейским Полям по улицам, залитым светом, запруженным толпами прохожих, где балконы, скрепленные солнцем и туманом, колыхаются перед домами, как золотые облака». Богачи ужасно ошиблись, выставив свое богатство напоказ. Раньше состояние скрывали, сегодня хвастаются им в журнале Capital, на обложке Forbs и в «Инстаграме». «Вечеринка в Клубе 55 обошлась в 62000 евро. Сантропезианцы ни в чем себе не отказывают!» Беднякам очень больно узнавать, как живут их эксплуататоры. Моветонно хвалиться яхтами и pool parties[104]. Прежние богачи умели держаться в рамках. Мой дед круглый год ходил на службу в одном и том же поношенном костюме и никогда не ездил туда на своем серебристо-сером «даймлере». Никто не играл по-крупному. Доход от предприятий Паранго благополучно дремал в сейфе за гобеленом или в швейцарском банке. Мы наживались, но не гордились этим и по воскресеньям коленопреклоненно просили у Господа прощения за грехи, шепча (не очень в это веря), что «…последние станут первыми…»

Я бы поменял порядок слов национального девиза, предложенного Робеспьером: Равенство, Братство, Свобода, – пора обозначить новые приоритеты. Было самоубийством создать категорию населения, которой нечего терять. Я знаю, о чем говорю – с тех пор как стал ее частью.

Через высокие окна салона в стиле Наполеона III, за террасой с белыми орхидеями и лепниной в форме акантов, я различаю слезоточивый газ, который, подобно вечернему туману, опускается на полицейских, обороняющих магазины Zara и Disney Store. Бывший кинотеатр Gaumont Ambassade, ставший бутиком Weston, прикрыт деревянным частоколом, наподобие ковбойского форта из вестерна 50-х, атакованного индейцами. Там Джин Сиберг продавала International Herald Tribune[105] с аукциона, в черно-белом и без лифчика. Я слышу, как толпа орет hoouhaa, подражая воинственным маорийским кличам новозеландской команды по регби. Одеты они тоже как спортсмены, в черную униформу. Маски и очки для плавания придают манифестантам вид «джихадистов-лыжников». Паркет вибрирует и скрипит после каждого взрыва гранаты или петарды. Возможно, пора покинуть зону комфорта и войти в Историю.

На улице я вижу девушку, она сидит на земле и, жалобно скуля, трет глаза. Я ношу линзы, и у меня при себе всегда есть флакон с физраствором. Я закапываю бедняжке покрасневшие глаза и дарю ей пластиковый пузырек. Она благодарит и возвращается в ряды борцов, а я иду в противоположную сторону.

5

Мы – голос Франции. Элита СМИ. Когда сотрудник «Утра» сталкивается с журналистом из редакции France Publique — в лифте или холле, – он улыбается сверхлюбезно и снисходительно, старается проявить братское чувство – мол, все мы плывем в одной лодке, но надолго лицемерия не хватает. Люди, формирующие общественное мнение, не могут даром терять ни минуты. Разница между журналистом 7/9 France Publique и всеми остальными служащими Красного дома заключается в том, что лица последних не красуются на билборде тридцатиметрового «роста». «Утро» – это государство в государстве, отношения между ведущими и завредакцией всегда напряжены до крайности. Люди, чьи имена известны всему свету, не ведут долгих бесед с «рядовыми гражданами».

– Привет, как дела? (Тот, к кому обращен вопрос, хмурится, пытаясь вспомнить, кто его собеседник.)

– Черт, Натан, классно ты вчера утром «наехал» на премьер-министра! (Выслужиться лишний раз не помешает.)

– И не говори, Эдуар Филипп[106] красноречиво высказался о проблеме автопилотов… (Значительная персона демонстрирует скромность, но спешит уйти.)

– Желаю продержаться весь июнь! (Вечерний редактор не может скрыть зависть.)

– Все мы – наемные рабочие информации, не более того… (Сочувственная улыбка звезды, записывающейся дважды в день – в прайм-тайм для радио и во второй половине вечера для France Télé[107].)

Когда двери закрываются на ненужных этажах, знаменитости проверяют перед зеркалом, что у них с лицом. С тех пор как радиоэфир сутки напролет транслируется в прямом эфире в видеоформате, никто не может вести себя как раньше, когда ведущие были тучными, лысыми или лохматыми, носили на работу старые свитера в пятнах и имели на носу бородавки. Добро пожаловать в новый мир, где каждый чувствует себя уродливее и старее конкурента.

Считалось логичным приглашать в 7/9 писателей: «Утро» – это писанина. Все «выстроено» заранее. Ведущий сидит перед экраном компьютера; его приветствия, подводки, вопросы, слова благодарности и прощания всегда одинаковы. Вся передача целиком – сеанс чтения вслух. Каждый приглашенный приходит в студию со своим листочком. Главное – читать текст максимально естественно, а вид иметь свежий и кокетливый. Никто ни на кого не смотрит. Беседа исключена. Стоит кому-нибудь произнести нечто непредвиденное, и начинается паника.

Мы самый популярный разговорный клуб во Франции. Чья-то речь выглядела бессвязной? Вся пресса издевается неделю. Оплошность? На месяц о тебе забыли. Речевая ошибка? Сотня сообщений с требованием «все исправить, извиниться, а то и уволить» провинившегося. Тому, кто наделен абсолютной властью, приходится испытывать беспрецедентное давление. Доминик Гомбровски, чьи очки перемещаются со лба на нос без помощи рук – вот кем я восхищаюсь. Сверхъестественный дар, который только журналисты France Publique способны развить в совершенстве… с помощью Жана-Франсуа Кана[108]. Но кто его помнит? Информация устарела. Наше правление подходит к концу. Молодые нас больше не слушают – получают информацию от гаджетов. Истинное смешивается с поддельным. Разоблачать вранье старомодно: ты похож на старого придурка, объясняя, что статистика – блеф, клевета отвратительна и никакого всемирного заговора не существует. Пока эксперт исправляет ошибки, публика смывается. Ей некогда помнить.

Загрузка...