Как гласит известная поговорка, чем больше перемен, тем дольше все остается по-старому. Литературное описание утопических обществ, по всей видимости, дает нам толчок к восстановлению в себе равновесия. Несмотря на то, что мы ожидаемо стремимся к дальнейшему технологическому и социальному развитию, утопический вымысел толкает нас слишком далеко и слишком быстро. В результате мы обычно отшатываемся от «шока будущего» и почти неизбежно испытываем желание вернуться к старому образу жизни. Серьезная дезориентация в нашем окружении, которую вызывает у нас этот вымысел, обычно приводит нас к признанию неизменности человеческой природы. Никакой другой жанр не указывает столь явно на поведенческие универсалии, хотя бы путем прямого противостояния им. Такова, коротко говоря, тематическая структура романов-антиутопий, подобных «Мы». Как и в других великих антиутопиях, включая «О дивный новый мир» О. Хаксли (1930) и «1984» Дж. Оруэлла (1949), здесь социальные инженеры вмешиваются в традиционные способы полового размножения, воспитания детей и другие жизненно важные сферы повседневной жизни, создавая мир не столько совершенный, сколько непригодный для обитания человека. Грубое искажение в «Мы» и других антиутопиях «человеческих проблем» [Carroll 1995: 238] вызывает мощную реакцию отторжения и у персонажей, и у наиболее понимающих читателей – эта общая реакция помогает нам понять, что общее эволюционное наследие лежит в основе не только нашего повседневного поведения, но и эстетических предпочтений.
Главным обоснованием построения утопического общества всегда было обещание изменить его обитателей. Этот план соответствует марксистскому постулату, что бытие определяет сознание, однако, чтобы разделять это убеждение, не обязательно быть марксистом. В общественных науках по-прежнему превалирует мнение, что человек в значительной степени формируется окружающей его средой. Согласно этой теории, ребенок при рождении представляет собой tabula rasa; его личность пластична и может принять любую форму, которую мы ей придадим. Такое социальное строительство позволяет нам надеяться, что если мы сможем управлять средой, в которой мы обитаем, то сумеем изменить и самих себя, а в особенности наших потомков, и таким образом сделать утопическое государство былью. Однако этот взгляд отрицает генетическую основу наших поведенческих тенденций. Если естественный отбор достаточно сильно влияет не только на нашу физиологию, но и на поступки и отношения, то человеческая природа относительно статична и плохо поддается социальной инженерии – в этом случае утопия не просто остается мечтой, но, возможно, и становится опасной бесчеловечной фантазией. Поэтому присутствие в утопических вымыслах так называемых человеческих универсалий, наклонностей, подверженных врожденным ограничениям, представляет собой проблему, жизненно важную не только для литературы, но и для нашей возможной судьбы как вида.
Являются ли поведение и сознание человека продуктом социального конструирования или же формируются на основе их эволюционного наследия? Это почти неразрешимый вопрос, который, вероятно, еще много лет будет стоять перед гуманитарными и естественными науками. Правильный ответ, скорее всего, находится где-то посередине между этими полюсами; при этом, возможно, свою роль играют и другие факторы, такие как внутриутробный опыт. Но в 1918–1920 годах, когда Замятин писал «Мы», этот вопрос выходил далеко за рамки сугубо академического интереса. В то время в новорожденном Советском государстве затевались планы социального строительства, имевшие целью вырастить «нового советского человека» и создать социальную утопию за несколько десятилетий. С самого начала большевики были настроены оптимистично, считая, что, применив ряд новых политических мер, они смогут быстро и легко изменить значительную часть своих сограждан. К сожалению, вся дальнейшая история СССР может служить поучительным примером того, что происходит, когда агрессивная социальная политика основывается на научном заблуждении.
«Мы» Замятина представляет собой удивительный случай эстетического познания. Как замечают многие читатели, роман, написанный до того, как было претворено в жизнь большинство советских политических нововведений, предвосхищает многие отрицательные черты Советского Союза. К ним относятся подконтрольная пресса с ее казенным оптимизмом, политическая цензура в искусстве, однопартийная система, культ личности, фальшивые выборы, тайная полиция и показательные процессы. Некоторые из этих явлений зародились, согласно Замятину, в годы военного коммунизма. Так, поэты Пролеткульта обличали конформизм пролетариата и демонстративно предпочитали употреблять местоимение «мы» вместо «я»; по всей вероятности, отсюда и само ироничное название романа, открывающегося словом «я» [139][3]. Но автор, бывший большевик, довел здесь коммунистическую мысль до логического предела. Можно предположить, что цель книги, которую он позже назвал «самая моя шуточная и самая серьезная вещь» [Замятин 2003–2011, 2: 4], состояла в том, чтобы одновременно осмеять коммунистические идеи и внушить к ним ужас, таким образом дав толчок серии бесконечных революций против всех и всяческих статус-кво. Вполне понятны причины, по которым роман стал первой книгой, запрещенной в СССР.
Однако «Мы» содержит в себе гораздо больше, чем просто антисоветское диссидентство, которое увидели в нем его первые читатели как в России, так и на Западе. Проникая в самую суть социального конструирования, роман, как и любое великое произведение, раскрывает многие основополагающие человеческие универсалии. «Мы» стал классикой русской литературы и научной фантастики и, возможно, представляет собой квинтэссенцию антиутопического повествования. Пусть даже роман был написан для того, чтобы усомниться в идеях, зародившихся при большевистском режиме после Октябрьской революции. И притом что «Мы» дает нам представление о предполагаемом будущем коммунизма, на самом деле это книга о нас, о том, кто мы есть и кем будем всегда и везде – просто в силу своей преимущественно неизменной человеческой природы.
В «Мы» изображен почти полностью контролируемый, обнесенный стеной город XXIX или XXX века, граждане-«нумера» которого живут жизнью столь стандартизированной, что напоминают винтики в отлаженной машине. Д-503, главный строитель первого ракетного корабля, пишет дневник, из которого жители других планет должны узнать о великолепии Единого Государства. Он хвалится, что утопия вот-вот будет достигнута и что венец социального развития уже близок. Он утверждает, что образ жизни в Едином Государстве намного превосходит любое другое известное общество, но чуткий читатель быстро замечает его наивность и подозревает, что все как раз наоборот: этот режим вовсе не утопия, а нечто прямо противоположное – антиутопия. И вскоре нам становится ясно, что ни восемьсот лет развития, ни гигантский государственный аппарат не в состоянии изменить сущность человечества. Д-503, строителя первого в государстве космического корабля, соблазняет напоминающая Мату Хари 1-330, предводительница мятежных Мефи, желающих захватить корабль, чтобы устроить государственный переворот. Эта встреча вновь выносит на поверхность извечные черты нашего вида. В Д-503 просыпаются хорошо знакомые нам эмоции, включая любовь и сексуальную ревность, в то время как в городе вспыхивает открытое восстание. Герой продолжает колебаться между верностью государству и собственной возрождающейся человечностью, но его развитие быстро прерывается: власти хватают его и подвергают Операции на мозге. Когда Д-503 пишет свою сороковую и последнюю запись, сражение за утопию все еще бушует, но к этому моменту повествование Замятина уже вызвало у большинства читателей омерзение к Единому Государству и, можно надеяться, ко всем аналогичным режимам.
Таким образом, в романе изображено то, что Т. Мор назвал утопией – буквально «место, которого нет», но, возможно, также игра слов: от греческого эвтопия — «благое место». И это отбрасывает читателя не только назад, в наше время, но и к истокам человеческого рода. Чем сильнее стараются правители Единого Государства облачить его население в регламентированные, стерильные одеяния, тем больше волосатые руки Д-503 напоминают ему о его врожденном атавизме – и тем больше нам, читателям, напоминают о том, что мы с готовностью признаем своим первобытным «я». Таков урок описанного в «Записи 27-й» краткого пребывания Д-503 за пределами Зеленой Стены, отгораживающей город от внешнего мира. До этого он был настолько ограничен жизнью в стеклянном городе, что теперь не узнает деревьев. В естественном мире за пределами Единого Государства все кажется ему новым и странным, но герою не составляет труда опознать в охотниках-собирателях, с которыми он сталкивается во внешнем мире, себе подобных. Хотя они голые и волосатые, на тысячелетия отстают от него в культурном развитии и не говорят на его языке, он быстро приходит с ними к своеобразному взаимопониманию. Очевидно, что они говорят на одном и том же языке тела. Люди за Стеной предлагают ему еду и питье, и Д-503 духовно братается с ними, произнося на их ритуальной церемонии краткую, бессвязную речь. Этот эпизод напоминает похожие сцены «первого контакта» между западными антропологами и, например, жителями Новой Гвинеи. Минутное впадение Д-503 в атавизм служит наглядным напоминанием и ему, и нам о том, что интеграция личности требует от нас признания в себе архаических черт. Такова общая мотивация, движущая современными исследованиями менее цивилизованных народов.
Пребывание Д-503 за Стеной отражает основной принцип эволюционной психологии, пришедшей на смену социобиологии: наше психологическое единство с остальной частью человеческого рода обусловлено общим прошлым, сотнями тысяч лет существования древних охотников-собирателей. Этот невероятно долгий этап эволюционной истории сформировал нашу ментальную архитектуру на самом глубинном уровне – так, что она сохранилась в нашем геноме. Как мы подробно рассмотрим далее, наша высокая оценка искусства в целом и утопической фантастики в частности основывается на этом наследии. Вопросом взаимосвязи искусства и эволюции человека занимается биопоэтика[4], применяющая к искусству теорию естественного отбора, будь то в форме социобиологии или эволюционной психологии.
Общепринятые утверждения и об утопии как жанре, и о романе Замятина нередко поддерживают это представление о человеческой природе, но лишь декларативно. В критической литературе о «Мы» давно признано, что основной конфликт романа – это столкновение между плановой социальной инженерией и тем, что считается человеческой природой. По словам Г. Бошампа, основная предпосылка утопии состоит в том, что основополагающей человеческой природы не существует [Beauchamp 1975: 167]. В этом случае наш вид оказался бы особо податливым для целей социальной инженерии, что позволило бы утопии войти в сферу возможного, как и предполагала Коммунистическая партия Советского Союза. Однако главное утопическое движение, марксизм, представляет собой, как иронично выразился Э. О. Уилсон, социобиологию (в том смысле, что участвуют все) без биологии (например, биологической информации, сохраняемой в генах) [Уилсон 2015: 273]. Это, конечно же, исключает практически все, что мы считаем необходимым для того, чтобы быть человеком. Поскольку марксизм и другие теории социального совершенства отвергают человеческую природу, нет смысла затаив дыхание ждать, что идеологии, отрицающее наше врожденное наследие, смогут удовлетворить все наши потребности. Исследователи часто упоминают некое генетическое препятствие или, если хотите, последнюю линию обороны на пути утопических прожектов, а именно: эмоции, инстинкты, спонтанное и страстное поведение и другие аспекты иррациональной, часто подсознательной жизни [Beauchamp 1975; Beauchamp 1977: 88, 89, 92; Lopez-Morillas 1972: 48; Aldridge 1977: 73]. Более того, некоторые допускают, что человеческая природа является «постоянной», «универсальной» и «бессмертной», а следовательно, обладает «некоей неистребимой сердцевиной» [Lopez-Morillas 1972:57; Layton 1973:281–282; Howe 1962:15]. Наконец, ученые часто связывают эту концепцию с эволюционным прошлым человека; подразумевается, что возникновение «человеческой природы» можно «каким-то образом» свести к общему генетическому развитию человечества. Они используют такие фразы, как «более низкие… уровни жизни», «примитивизм», «биологическая склонность», «что есть в человеке от животного», «животное самоощущение человека» и «естественный» человек – последнее, предположительно, обозначает Homo sapiens sapiens, очищенного от недавних наслоений цивилизации [Brown 1988: 221; Beauchamp 1977: 92; Lopez-Morillas 1972: 58]. Хотя ни один из этих исследователей не относится к признанным эволюционистам, все их замечания отражают распространенное и совершенно верное убеждение, что человеческая природа коренится в наших генах, как, например, «врожденное наследие» Бошампа [Beauchamp 1977]. По сути, практика эволюционной психологии часто служит для того, чтобы открыто высказывать то, что мы и так всегда знали интуитивно.
Замятин и сам наводит нас на эту точку зрения, противопоставляя тепличных граждан Единого Государства волосатым людям, живущим за Стеной. Сходную роль играют в «О дивный новый мир» Хаксли жители резервации, в основном индейцы (хотя один из них, Джон Дикарь, выучил наизусть Шекспира), а в «1984» Оруэлла – пролы. Лишенные доступа к последним достижениям цивилизации, эти довольно примитивные люди воплощают в себе универсалии «человеческой природы». Д-503 и сам отдает дань этому представлению, утверждая, хотя и без видимых научных оснований, что «инстинкт несвободы издревле органически присущ человеку» [141]. Он стоит на несколько более твердой почве, когда позже заявляет, что «в человеческой породе живучи преступные инстинкты» [162]. В этом может быть доля правды, хотя бы из-за резкого различия в темпах биологической и культурной эволюции, в результате которого некоторые «инстинкты», ранее служившие для адаптации, стали в новой среде неадаптивными, как, например, насилие внутри в популяциях с высокой плотностью населения. Но намеки, встречающиеся как в романе, так и в критической литературе, обретают свое истинное значение лишь тогда, когда сопоставляются с основными положениями эволюционной психологии.
Эволюционная психология представляет собой самую объективную за последнее время попытку установить, что такое человеческая природа. Теоретически это достигается путем всестороннего сравнения всех жизнеспособных человеческих обществ, нынешних и исторических, с целью выявить общие для всего вида модели поведения. Предполагается, что эти общечеловеческие культурные универсалии определяются «биограммой человека» – набором элементов поведения, генетически закодированных в ходе эволюционного развития – такой вывод мы можем сделать, сравнивая поведение человека с поведением других видов. Основное положение эволюционной психологии мы находим у Э. О. Уилсона: «Организм живет не для себя. Его основная функция даже не в том, чтобы воспроизводить другие организмы, – он воспроизводит гены и служит их временным носителем» [Wilson Е. 1975: 3]. Это может происходить либо путем прямой передачи будущим поколениям потомков, либо путем косвенной передачи генов человека его кровными родственниками, которые обладают большой долей общей с ним генетической информации [Там же: 585, 586]. Следует учитывать, что копия гена является тем же самым геном. Хотя эта теория требует значительной доработки, передача генетической информации (в отличие от неспособности ее передать) является единственным критерием успеха в контексте эволюции. С этой целью естественный отбор сформировал не только физиологию, но и общую модель поведения для человека, как и для всех других видов.
Эволюционная психология не провозглашает строгий детерминизм поведения, не говоря уже о психологических явлениях. Она предполагает, что индивидууму в определенном контексте предоставляется ограниченный набор поведенческих альтернатив и что он обладает некоторой генетической предрасположенностью к тому, чтобы сделать тот или иной выбор. Эта предварительная подготовка, своего рода «натаскивание», имеет «рекомендательный», а не принудительный характер: в целом индивид может выходить за рамки этого диапазона предпочтений и собственных предубеждений, хотя, как правило, это требует некоторых усилий.
Большинство исследователей «Мы» оставляет без внимания как социобиологию, так и эволюционную психологию; исключением, возможно, служат М. Майкселл и Дж. К. Саггс, в чьей работе упоминается «воспитуемая природа» [Mikesell, Suggs 1982: 102]. В этой фразе объединены два основных лозунга, звучащих в спорах между сторонниками и противниками неодарвинизма о том, что первично: «природа», то есть генетически обусловленное поведение, или «воспитание» – поведение социально сконструированное. Эта полемика, однако, основана на неверной посылке. Ведущие эволюционисты не видят антиномии между генетикой и культурой, и многие социальные конструктивисты в значительной степени сдали позиции. Кроме того, как утверждает П. ван ден Берге, культура и сама «продукт биологической адаптации»; она обеспечивает «естественный отбор с помощью нового, более быстрого механизма адаптации к нашей среде». Ученый приходит к выводу, что «способность быть культурным животным имеет генетическую основу» [van den Berghe 1979: 7]. Н. Э. Эйкен утверждает, что «природа» представляет собой младенческий опыт, оправдывающий ожидания [Aiken 1998: 36]. Так, только что вылупившиеся дикие гусята следуют за первым крупным движущимся предметом, который видят. По идее, это должна быть их мать; но иногда объект оказывается егерем. Сбои, подобные этому забавному примеру, часто помогают выявить общие правила, с помощью которых наши гены и создаваемые ими психологические предрасположенности приблизительно отражают окружающую среду – как природную, так и культурную, – в которой мы собираемся пытать счастья. Э. О. Уилсон, Ч. Ламсден и многие другие дарвинисты в своих исследованиях стремились объяснить взаимодействие культуры и природы через понятие генно-культурной коэволюции [Lumsden, Wilson 1983; Wilson Е. 1975: 547–575].
Хотя эволюционисты считают человеческую природу относительно универсальной, «кросс-культурной», они не рассматривают ее как неизменную. Наоборот, как и другие биологические явления, набор психологических склонностей человека к свойственным ему формам поведения продолжает меняться в соответствии с дарвиновской теорией естественного отбора, хотя и очень медленно по сравнению со скоростью культурных изменений. Как и в размышлении о причинах насилия внутри популяции, одно из тревожных следствий дарвинистской мысли заключается в том, что культурные изменения значительно опережают «природную» биологическую адаптацию. В результате многие из моделей поведения человека все еще напоминают модели поведения наших предков – гоминидов, которые адаптированы к условиям обществ охотников и собирателей, но выглядят совершенно анахроничными в контексте нашей высокоразвитой культуры. Выработанные нами рефлексы часто предрасполагают к архаичным формам поведения, зачастую мало соответствующим современным стандартам рациональной социальной справедливости; некоторые из этих стандартов в замятинском Едином Государстве гиперболизированы. Наша биограмма, по сути, является врожденной; утопическое общество может игнорировать, «реформировать» или искоренить ее лишь ценой огромных потерь для нашей психологической интеграции[5]. В результате мы можем отнестись к утопическим планам, таким, как Единое Государство, без должного почтения. В какой-то степени они отражают глубокое человеческое стремление достичь истинной социальной справедливости. Но нам это не очень нравится, и следует задуматься о причинах.
Механика воздействия эволюции на поведение весьма важна для искусства. На наш поведенческий выбор влияют эмоциональные реакции на альтернативные действия. Уилсон возводит эти реакции к «центрам управления эмоциями в гипоталамусе и лимбической системе головного мозга» [Wilson Е. 1975: 3]. Как и эти центры, интуитивно значимые для нас ценности развились в результате естественного отбора. Характерно, что они принимают форму бурных чувств. Любовь, ненависть, отвращение, удовольствие, желание, страх и т. д. могут рассматриваться как «стимулирующие механизмы» в том смысле, что они помогают склонить индивида к определенному набору поведенческих альтернатив. Так, С. Уисселл предполагает: «Гедоническая ценность – это один из механизмов, побуждающих организмы следовать тем стимулам и поведению, что необходимы для выживания. Стимулы и поведение с положительной гедонической ценностью побуждают к сближению и созиданию, в то время как стимулы и поведение с отрицательной гедонической ценностью вызывают реакцию избегания и, возможно, разрушения» [Whis-sell 1996: 428]. Уилсон и Ламсден же утверждают, что «секс не просто служит цели доставить удовольствие. Как раз наоборот: ощущения удовольствия в мозге повышают вероятность секса и позволяют разобрать пакеты генов и снова собрать их» [Lumsden, Wilson 1983: 27, 28]. Эти реакции играют определенную роль в нашей повседневной жизни, но они часто нивелируются противодействием среды. Например, мы обычно заняты различными повседневными делами, такими как удовлетворение материальных потребностей и часто, – как прилежные полуутописты – установлением разумной социальной справедливости. При этом мы тратим не так уж много времени на воплощение в жизнь таких репродуктивных стратегий, как поиск сексуального партнера, хотя наш интерес к любви никогда не ослабевает.
Тот факт, что мы все-таки одержимы удовлетворением своих генетически закодированных психологических склонностей, проявляется в неэмпирической сфере искусства, где наши эмоциональные реакции гипертрофированны и мы можем тешить свою человеческую природу опосредованным переживанием любви и других эмоций. По сути, мы часто требуем от искусства, чтобы оно потворствовало нашим навязчивым идеям. Например, в большинстве нарративных произведений представлена та или иная форма «любовного интереса». Речь не столько об описании полового акта, сколько о процессе выбора предположительно постоянного партнера: так, в фокусе нашего «интереса» часто оказываются брачные перипетии героев. Вспомним, сколько внимания – и места в своем дневнике – уделяет Д-503 своему влечению к 1-330. То же касается репродукции и воспитания потомства: повествовательные жанры уделяют пристальное внимание семейным отношениям, часто принимающим форму противостояния отцов и детей. Недаром Д-503 отмечает, что половое влечение «для древних было источником бесчисленных глупейших трагедий» [153]. То ли дело литература Единого Государства, воспевающая повседневные задачи, которые физически решают его граждане, – в первую очередь труд. Маловероятно, что кто-нибудь из нас испытает нечто большее, чем академический интерес, к таким потенциально классическим произведениям, как «жуткие, красные “Цветы Судебных приговоров”», «бессмертная трагедия “Опоздавший на работу”», «настольная книга “Стансов о половой гигиене”» [183]. Описание Д-503 восхитительного любовного треугольника, в котором он делит сексуальную партнершу 0-90 с R-13, может быть воспринято как пародия на традиционные конфликты на сексуальной почве. Однако роман с «роковой женщиной» 1-330 приближает его к «древним» переживаниям и к тому, о чем мы, по-видимому в силу своей человеческой природы, так любим читать.
Кроме того, если рассмотреть наши эстетические предпочтения в свете эволюционной психологии, становится ясно, что мы далеко не идеальным образом приспособлены к нынешней среде обитания. Дж. Кэрролл утверждает,
что наши врожденные ментальные структуры эволюционировали в адаптивном отношении к миру. С эволюционной точки зрения эти структуры не отделяют нас от мира, каким он предстает «в себе», как полагал Кант. Напротив, они открывают нам доступ к тем аспектам мира, которые наиболее важны для нашего выживания и размножения [Carroll 1995:26].
Иными словами, наш круг интересов смещен в сторону древних требований отбора, что помогает объяснить, почему в утопической фантастике снова и снова обсуждаются «человеческие проблемы». Более того, мир, к которому мы приспособлены, – это по большей части мир наших далеких предков. Зачастую удовлетворение потребностей, которые могут быть сочтены анахронизмом, интересует нас гораздо больше, чем требования нашего непосредственного окружения. И в этом случае способность искусства «воспарить» над реальностью позволяет утопическому повествованию преувеличивать наше «несоответствие» современному миру, не говоря уже о мире будущего. Это дает больше простора для «атавизмов».
Немногие произведения искусства открыто затрагивают нашу эволюционную судьбу в масштабах всего вида. Утопические и научно-фантастические повествования, подобные «Мы», в этом смысле важные исключения. Однако этические аспекты искусства обычно оказывают косвенное, но при этом чрезвычайно мощное влияние на наши ценности и, следовательно, поведение, обусловливая наши эмоции и диапазон интересов. Даже в небиологическом контексте мы ценим «естественное» и избегаем «ненатурального». Как мы увидим по пониманию Замятиным репродуктивных и прочих стратегий самореализации в «Мы», наше генетически обусловленное эстетическое чутье подсказывает нам не только то, что утопии, подобные Единому Государству, бесчеловечны, но и то, что утопическая литература, пытающаяся избавиться от человеческой природы, не приносит эмоционального удовлетворения. Мы также понимаем, что диссидентские произведения, такие, как подрывной роман Замятина, гораздо ближе нашим естественным, неутопическим чувствам.
За исключением разве что «Уолдена Два» Б. Ф. Скиннера, трудно представить себе эвтопическое произведение, написанное в XX веке, которое приобрело бы устойчивую популярность. Утопии со знаком «плюс», преобладавшие в прошлом, такие как прародитель всех утопий «Государство» (IV в. до н. э.) Платона, были вытеснены негативными, часто ужасающими образами будущего. Это, конечно, может объясняться тем, что прогнозы в отношении технического и социального прогресса стали более пессимистичными, но человеческие универсалии, которые мы рассмотрим в «Мы», предполагают, что антиутопия как таковая лучше соответствует нашим врожденным предрасположенностям.
«Мы» действительно задействует тот пласт сознания, который то и дело выныривает из скрытых на генетическом уровне представлений охотников-собирателей. Написанный как сатира на большевистские мечтания, этот единственный роман Замятина пережил свой непосредственный культурный контекст: его колоссальная эстетическая энергия состоит в том, что он глубоко затрагивает особенности нашей психики, сформированные тысячелетиями эволюционного развития. И теперь наша задача – тщательно проанализировать, каким образом остаточные признаки нашего генетического наследия, содержащиеся в тексте, помогают роману сохранять жизнеспособность, то есть по-прежнему выполнять задачу любого художественного произведения: вызывать интерес зрителей, слушателей или в данном случае читателей. Скоро станет очевидным, что эта новая точка зрения послужит поистине рогом изобилия для важных открытий, которые пригодятся и при прочтении других классических антиутопий. Таково предсказание, сделанное Дж. Туби и Л. Космидес, которые пропагандируют эволюционную психологию как «мощную эвристическую систему порождения новых знаний». Их утверждение, что «все на свете… полностью и в абсолютно равной степени детерминировано и наследственностью, и средой» [Tooby, Cosmides 1992: 75] в полной мере относится к роману Замятина, возможно благодаря выходу художественной литературы за рамки реальности. В конце концов, теоретически автор волен писать о чем угодно и как угодно. Тем важнее наша способность воспринимать генетические влияния, воздействующие на предположительно свободное воображение. И наша первоначальная гипотеза о том, что роман соответствует адаптивным характеристикам, в самом деле получает большее подтверждение при тщательном изучении текстовых свидетельств, чем можно было бы ожидать при изучении реальных фактов человеческой истории.
Но то, что выявляет наш анализ, далеко не монолитно: человеческая природа – явление не унитарное. Сегодня эволюционные психологи полагают, что сознание имеет модульный характер. Туби и Космидес рассматривают нашу психологию как «совокупности сложных адаптаций» [Там же: 79]. Изменения среды, как природной, так и социальной, с которыми мы сталкивались на протяжении нашей общей истории, привели к тому, что разные специализированные когнитивные склонности возникали в разное время и, как следствие, в некоторой степени отстоят друг от друга. Это сопоставимо с развитием нашей физиологии, формирование которой посредством естественного отбора не вызывает серьезных споров. Число этих относительно специализированных когнитивных областей в настоящее время служит предметом дискуссий: называются цифры от четырех до тридцати с лишним. Сходным образом Ф. Тёрнер говорит о 17 ментальных «чарах», областях повышенной притягательности, которые в первую очередь определяют наше восприятие одной только красоты. Он также называет их «турбинами» – это мозговые области особенно высокой эффективности, и именно они отвечают за наше практически мгновенное схватывание некоторых биологически важных проблем, включая размножение, – в отличие от других, менее значимых для нашей эволюционной судьбы, таких как наши повседневные занятия [Turner 1991]. «Турбины» в этом смысле подходящее слово: эволюционные психологи рассматривают врожденные предрасположенности как ускоренные кривые обучения, которые с повышенной эффективностью накапливают и сохраняют знания по определенным вопросам. Эти «модули», или «турбины», не обязательно равноценны по степени внимания, которое мы им уделяем. Эволюционная психология – это наука о наших когнитивных наклонностях. Поначалу в это трудно поверить, так как эволюция также наделила нас большой когнитивной подвижностью. Кроме того, мы обладаем единой, суммарной психикой, которая позволяет нам переходить из области в область, едва ли осознавая наличие швов в нашем сознании. Эти модули, как правило, можно распознать только с помощью специализированного анализа. Поэтому мы будем рассматривать «Мы» постепенно, по одной психологической нити зараз; следует, однако, иметь в виду, что эти линии генетического влияния составляют единый, в высшей степени цельный и эффективный текст. Возможно, их взаимодействие в романе и служит основной причиной его художественной состоятельности.
Так, например, не сексом единым жив человек. В нашем понимании человеческая природа выходит далеко за рамки репродуктивных стратегий, хотя последние зачастую оказываются на первом плане в вопросах семьи, где биологический смысл нашего поведения очевиден. По словам Э. Смита, «дарвинизм ставит дифференцированное воспроизведение особей во главу угла эволюции» [Smith 1997: 70]. Однако теоретически результатом естественного отбора является все поведение, человеческое и нечеловеческое, хотя более поздние воздействия и даже простое усложнение всей конструкции порой мешают увидеть это влияние. Таким образом, если искусство коренится в человеческой природе, то тот или иной текст должен вызвать, по-видимому, больший эстетический интерес, если он взаимодействует не с одним модулем, но с наибольшим их количеством. Если произведение искусства должно воздействовать на разум, например, привлекать и развлекать читателя, то чем большим числом способов оно это делает, тем лучше. Тёрнер также предполагает, что чем больше «нейрочар» стимулирует художественное произведение, тем больше оно дает эстетической энергии [Turner 1985: 26]. Д. Спербер и Д. С. Уилсон, в свою очередь, отмечают, что «ключом к познанию служит максимизация релевантности, то есть достижение максимально возможного когнитивного эффекта при минимальных затратах усилий» (цит. по: [Mithen 1990: 27]). Таким образом, вместо того чтобы просто увеличивать объем текста, автору предпочтительно сделать свои образы релевантными для большего числа вопросов. Мой вывод состоит в том, что эффект окажется еще сильнее, если некоторые из этих побуждений будут противопоставлены, как, например, когда Д-503 сталкивается с перспективой сделать 0-90 матерью без официального разрешения. Поскольку противозаконное деторождение в Едином Государстве считается тяжким преступлением, желание Д-503 выжить самому вступает в конфликт с основным, согласно эволюционной психологии, побуждением – передать свои гены следующему поколению. Это приводит к неразрешимой головоломке и, таким образом, к длительному переживанию невозможности осуществить по меньшей мере одно из побуждений, а потому интригует (см. [Cooke 1999]).
Есть множество свидетельств тому, что подобная структура противодействующих побуждений в высшей степени характерна для «Мы». По сути, учитывая культурный фон, любой аспект романа, вероятно, можно представить в виде такого конфликта – далее мы покажем целый ряд путей для этой формы анализа. Предлагаемая нами структура напоминает структуру, разработанную фрейдовским психоанализом, с той разницей, что она носит многоплановый характер. Если жизнеспособный текст обращен к нескольким аспектам психики, он затрагивает их синкретически, как бы все одновременно. В этом смысле «Мы» представляет собой невероятно сложную перекрестную матрицу коэволюционных психологических сил, что создает синергию повествовательной мощи и художественного интереса. Таким образом, «Мы» требует нашего внимания как мировая классика утопического жанра, научной фантастики и современной русской литературы. Хотя мы не можем предвидеть, сколько в точности когнитивных модулей насчитают у нас эволюционисты, мы проиллюстрируем их многообразие, рассмотрев отдельные, весьма разнообразные способы, которыми текст затрагивает нашу человеческую природу.
Начнем с утопической составляющей «Мы»: нет ничего удивительного в том, что изображение идеализированного общества отвечает глубинным потребностям человеческой природы. Согласно Э. О. Уилсону, «большинство, даже, пожалуй, все основные характеристики современных обществ можно считать гипертрофированными модификациями биологически значимых институтов групп охотников-собирателей и ранних племенных государств» [Уилсон 2015: 147]. Это вдвойне верно, когда речь идет об утопии. Наша общая эволюционная история содержит все основные аспекты естественного отбора. «Выживание наиболее приспособленных» влечет за собой не только борьбу за ограниченные пищевые ресурсы, возможности репродукции и безопасное пространство, но часто также внутривидовую конкуренцию, и в особенности конфликты с нашими собратьями. Мы страдали от голода, хищничества, насилия, гнета и эпидемий – все это отражается в наших повторяющихся кошмарах. То же самое относится и к нашим фантазиям о богатстве, здоровье и свободе от тревог и конфликтов: они проявляются в наших часто повторяющихся представлениях об утопии. То, что одну и ту же сказку об изобилии нужно рассказывать снова и снова, выражает нашу уверенность в возможности отыскать решение проблем, включая удовлетворение всех наших материальных потребностей и мирного сосуществования со всеми нашими сородичами.
И именно это мы наблюдаем в «Мы», изображающем общество далекого будущего, где болезни, голод, материальная нужда, одиночество и социальное неравенство побеждены и царит полная безопасность. В замятинском Едином Государстве техника, рационализм и прочие достижения интеллекта обещают превратить мир в настоящий рай для рабочих. Практически каждый аспект жизни подвергается якобы рациональному централизованному планированию. Жизнь нумеров тщательно расписана с рождения до смерти: они одновременно просыпаются, моются, работают, отдыхают и уходят на покой. Всему населению обеспечены разнообразные виды изобилия. Все основные материальные потребности удовлетворяются и гарантируются, включая регулярные сексуальные контакты. Вероятно, в хаотичный и трудный период военного коммунизма, когда Замятин читал отрывки из рукописи, так и напрашивалось сравнение Единого Государства с условиями жизни в России 1918–1920 годов[6]. И сам автор писал роман, наблюдая за жизнью в общежитии Дома литераторов, дома-«коммуны», организованного, чтобы в эти годы лишений оказать помощь самым выдающимся писателям Петрограда, предоставив им пищу, тепло и кров.
Но этого недостаточно. Наивный замятинский рассказчик Д-503 проводит нам экскурсию по своему городу-государству, вероятно, для того, чтобы увлечь читателя делом социальной инженерии в поистине массовом масштабе, во многом аналогичном тому, что должно было быть предпринято в новом коммунистическом государстве. Однако он позволяет нам заметить многочисленные тревожные детали быта и его собственные подрывные мысли – в результате положительный образ Единого Государства, который он намеревался нарисовать, превращается в свою противоположность. Очевидно, что не может быть никакого возвращенного рая: ведь трещины в общественном порядке видны невооруженным глазом – если только посмотреть дальше, чем Д-503 в своем наивном описании. В его сознании также есть изъяны, все они вполне естественны и наводят на мысль о надвигающейся опасности. Д-503 едва ли единственный, кто питает сомнения по поводу режима: с ним вступает в контакт и даже почти вовлекает его в свой заговор подпольная группа под названием Мефи, которая в конце концов устраивает восстание. В конце романа неясно, какая сторона одержит верх. Постройка, которая всего несколько дней назад казалась несокрушимой, оказывается на грани краха. Единственное эффективное средство, к которому прибегает режим, – хирургическое, часто насильственное удаление у граждан фантазии. Операция, равносильная лоботомии, имеет разрушительные последствия для личности и поведения человека («человекообразные тракторы», как называет их Д-503 [264]). Замятин как будто говорит: если утопия продолжит существовать, ее обитатели перестанут быть похожими на нас.
Первые читатели и слушатели Замятина, конечно, не были введены в заблуждение: роман быстро сочли подрывным, и его публикация была приостановлена. В некотором смысле работа по социальной организации в Едином Государстве оказалась выполнена даже слишком хорошо. В поисках утопии мы натолкнулись на антиутопию. Проблема утопии, как ее изображает Замятин, заключается не столько в материальных ресурсах или политическом контроле, сколько в человеческой нормальности. Например, Д-503 начинает отходить от верноподданического образа мысли и прислушиваться к революционерам, когда замечает в себе некие симптомы, которые считает признаками психического расстройства. Он начинает видеть сны, мыслить несвязно, ассоциативно, эмоционально и разумно. Он отправляется в Медицинское Бюро и, к своему ужасу, узнает, что у него есть «душа» и это совершенно неизлечимо. Хуже того, вскоре он начинает замечать те же симптомы у других. Врач говорит ему, что в городе началась эпидемия болезни «душа». Д-503 приходит к вполне предсказуемому выводу, что этим же страдают практически все нумера [277]. Суть, конечно, в том, что именно таких людей мы сочли бы совершенно здоровыми. И второе: само наличие болезни, будь то телесной или психической, говорит о том, что в утопическом окружении не все благополучно. Поскольку нумера на самом деле психически здоровы, их диагноз показывает, что они находятся не там, где им стоит быть. Если мы не можем чувствовать себя благополучно в утопии, то какая от нее польза?