3

Серега проснулся среди ночи от кошмара – снились иконы, две проклятые иконы, за которыми он и ехал в Старгород. В общем вагоне было душно, пьяный сосед, свесив ногу с полки храпел так, что было не до сна. Он вышел в тамбур, закурил. Поглядел в темень за окном, послушал тарахтенье колес – послушал и помотался вместе с ними: вправо-влево-вправо-влево-вправо-влево. Кривая нога словно была создана для качки – держала тело, лишь особо сильные рывки заставляли вскидывать руки и отжиматься на стенках, и только колеса противно тянули, как Сенька – «Ма-ма-ма-маа-маа», трясло нутро, и Сенька вставал перед глазами.

…Сенька – двоюродный брат, сын тети Сони, был двумя годами старше Сереги. Он носил настоящий «парабеллум», правда без обоймы, но найти такой никому еще не удавалось. Простого оружия в лесу была прорва – заржавленное, с заклинившими затворами, оно, как и прочие военные железки, служило надежной подкормкой – раз, два раза в неделю приезжал на телеге Цыган, забирал железо и давал взамен сладкие, посыпанные настоящим сахаром подушечки с кислым вареньем внутри – большую по тем временам роскошь.

На них играли в секу самодельными картами, и Сенька, самый удачливый, всегда выигрывал. Но долго жмотничать он не умел, раздавал награбленное назад, и они опять играли или догрызали конфетки и отправлялись на новые поиски – Цыган наезжал бесперебойно.

В лес, правда, отваживались ходить только старшие близнецы Железновы – Колька с Витькой да бесстрашный Сенька – в лесу легко было напороться на мину. Серега собирал железо по обочинам, а потому приносил меньше всех, боялся. Боялся и не скрывал этого.

Труслив он был с рождения – к отцу в сойму его, было, силком не затащишь, и хотя он умел плавать, но купался редко и всегда отдельно от других мальчишек. Он по-своему любил Озеро – днями пролеживал в траве за деревней, следил за полетом шмелей или, подкравшись в камышах к уткам, мог бессчетное время простоять в воде, наблюдая за их кормежкой, и тихо, не вспугнув птиц, уходил, весь синий, промокший и довольный. Птицы были его тайной страстью – одному Вовке он открылся, признался, что понимает их нехитрый язык, понимает с самого, наверное, рождения, когда, лежа в старой карнауховской колыбели и разглядывая вырезанную на спинке тетерку-берегиню, даже с ней умудрялся разговаривать на непонятном взрослым языке.

– И что он лопочет? – изумлялся отец. – Зинка, может, он у нас немтырь? Парню два года с половиной, а он «папа-мама» не скажет – стрекочет себе по-птичьему.

– Ты бы пил больше, – огрызалась мать. – Говорят, с этой водки более всего дети страдают.

Она брала Серегу на руки и убаюкивала. Он засыпал, и во сне видел свою тетерочку, и с ней разговаривал, разговаривал…

Первое его слово было: «Чайки!» Мать вывела его на берег, и он, увидав кружившихся у подходящих к берегу сойм озерных побирушек, потянулся ручонкой и сказал громко и внятно: «Чайки!» Мать чуть на землю не села от испуга. С того дня он начал говорить сразу фразами, легко, ведь слова давно в нем сидели, он только ленился их произносить. Куда как приятней было кричать по-птичьему, передразнивать сороку, пугать до смерти кур или подзывать озерных чаек. С ними он легко сдружился и, когда никто не видел, подзывал их, и птицы слетались, садились на песок, глядели сперва недоверчиво, но бочком, бочком подбирались к мальчишке, давали себя гладить, брали рыбу, что он таскал для них из рыбацких ящиков.

Раз, правда, ему досталось – дед Алексей Платонович, всегда к нему добрый, застал Серегу с чайками и почему-то отчитал. Дед тогда заругался, сказал, что чайки – дуры, попрошайки и кормить их – пустое дело, что воду в песок лить, взял его за руку, отвел к себе в избушку, посадил слушать Библию.

Только Сенька один его понимал и даже завидовал его умению. С Сенькой они ходили глядеть птиц, и тогда Серега преображался, начинал командовать, даже ругался, если брат полз слишком громко, слишком хрустко ступал, и они замирали на опушке или на бережку, и Сенька шепотом спрашивал: «А что он сказал? А что она ответила?» И Серега переводил. Это и была их совместная тайна.

И вот однажды они забрались в Никольский карьер к ласточкам. Птицы облюбовали глинистый обрыв, нарыли в нем нор и сновали взад-вперед, прилетая с кормом и улетая за ним в поднебесье. Сперва они смотрели на них, а после Сенька загорелся достать ласточонка и, как ни отговаривал, как ни молил его Серега, полез по обрыву, запустил руку в дырочку лаза и чуть было не достал, но сорвался, поехал по глине и – невредимый и веселый – уже кричал снизу, звал к себе – на что-то он там наткнулся интересное.

Сенька стоял на коленях и рыл, только глина летела из-под ног, и Серега не стерпел, съехал вниз, и… Сенька уже держал в руках тяжеленный артиллерийский снаряд. В песке, на самом дне ямы, блестели еще хищные, остроносые головки, и рядом валялась доска с колючими немецкими буквами от снарядного ящика.

Сенька сразу принялся подсчитывать, сколько запросит с Цыгана за такое богатство. Он не обращал внимания на Серегины причитания и, вконец разозлившись, даже замахнулся на него рукой: «Не хочешь – вали, я сам перетаскаю, маменькин сынок…» – он оттолкнул Серегу, поднял снаряд и попер его к дороге.

Снаряд был, наверное, пудовый – не десятилетними руками такой таскать, но Серега, словно окаменел от страха, бежал впереди, шагах в десяти, боясь даже предложить свою помощь – да гордый Сенька бы и не дал.

А после – ударило от земли, и его подняло и швырнуло в обочину, мордой прямо в крапиву, и он заорал, и вскочил, и тут же упал – ноги не слушались, голова шла кругом, и гул стоял в ушах, и где-то рядом кричал Сенька, кричал надсадно, на одной ужасной ноте, беспрестанно, не прерываясь ни на секундочку: «Ма-маа-маа-ма-мааааа…» И он наконец очнулся и увидел: Сенька извивался в пыли, в яме, что разворотил снаряд. От него осталась ровно половина, и эта кроваво-сизая половина еще мычала, еще звала, а Серега, все поняв, пополз вперед, вперед по дороге, цепляясь руками за землю, и плача, захлебываясь от пыли и слез, и совсем не чуя боли, но не чуя и ног. Он только раз взглянул на них и, увидев, затрясся от страха, от жалости к ним, к себе, но продолжал ползти, нутром чуя, что иначе нельзя, иначе – смерть. Он полз, оставляя за собой кровавую полосу, пока не увидал телегу и на ней Цыгана. Цыган заметил его, скатился с телеги, поднял, и ласкал, и причитал от испуга по-цыгански, разодранной рубахой наспех бинтуя тело и ноги, и завернул потом в брезент – Серегу начал бить озноб, – и погнал в город, в больницу. Серега мотался в телеге, а Цыган яростно избивал коня, и, тарахтя и пыля по большаку, они летели, но Серега не слышал ничего, кроме Сенькиного крика: «Ма-маа-ма-маааа…»

Загрузка...