Январь1

Козерог2

Хвала тебе, Пан, Козерог, возьми, что имею —

песнь о тебе, как ты сидел на русской

Ниле-реке, играя на тростнике, левее

себя самого, словно вынут язык моллюска,

а справа лежит все, что было еще до пенья, —

створки, в которых гуляют мысли да ветер,

а сам ты прозрачнее стал и стал тупее

меж черной луной и белой – дар муз, дар речи.

Тифон, вынимает себя из пространства, словно

из красной глины, —

ростом больше, чем слепок, лемехом вспахан, вскопан,

землею набит, как слепец – ночью могильной, львиной,

он вышел из смрада, и псиной дымится кокон.

Бежали боги в Египет, в страхе преображаясь,

Дионис – в козла, в ворона Аполлон и в корову Ге ра,

Артемида в рыбу и в вепря Арес, сжимаясь

до новых размеров, глодая иную меру.

Он идет, восстав против деревьев, китов и мира,

пожиратель бережных жестов – людской голубиной чести,

длящейся пяди мизинца, когда, как мощную лиру,

ты плечи не может тронуть против воздушной шерсти,

потому что ключицы раскалены богиней,

повисшей вольфрамом в стекле, умножая накал.

Боги стоят меж мизинцем и шелковой кожей, как иней,

истаивая в пустоту, куда, раз вошел, – пропал.

Тифон идет, одолевши Зевса, вынув из бога жилы.

Пан вспоминает козлиный бег в аравийской пустыне,

и Козел-Христос, чтоб остаться народу живу,

бодает небо в крови и скорбит устами.

Пан, соловей, соловушка, запятая,

грохни да раскатись у девы за рукавом.

Есть семеро муз, но лишь одна золотая,

и кроме тебя с ней еще никто не знаком.

Пан, громобой, ребеночек из корыта,

покачай головкою, с рожками головой.

Солдат кишки свои ест, а в губы любимые влита

ночка красная, словно колокол с головней.

Не пугайся, ребеночек, спасут тебя Нил да ангелы,

да святой Серафим, да бог Дионис, да подлунный зверь.

Ты ныряешь в утробу себя, шерстяной да байковый,

словно снова открыта, откуда ты вышел, дверь.

И плывет по Нилу, русской реке, козленочек

с рыбьим хвостом, завитым, как пружина ума,

а на избах сосульки, и из-под алых косыночек

смотрят глаза, синие, как тюрьма.

Тамплиеры горят на кострах за Христову церковь.

Неба череп щадящ и щедр и раздвинут вширь.

Бог лохматый, как тамплиер, из рыбы цепкой

вынут на жертвеннике и в новое небо вшит.

Магистр-храмовник говорит с Варварой-голубой, а за избой

Дракон стоит стоголовый и говорит как печь

крематория – псиным воем, рыканьем льва да бычьей слюной,

а еще глаголом богов, и внятна дракона речь.

Всем, всем гореть в васильковых кострах из наношенных дров себя

И звезды воюют страны и материки.

А жест людской, не коснувшись, сберегает тебя,

словно пустая гильза – устье для мировой реки.

Покуда боги ткут ленту метаморфоз в глаза

и в небе встает Тифон за эклиптику и зенит,

Афины русские, как мировая в слюде оса,

висят на звездной слюне, и снег над ними летит

Рождество I

Над Новой Гв инеей бабочка кружит, Тифон3,

волны бьются в Валгео, Салвати, Мисуле, на трех островах.

Море держит бомбардировщик, а бомбардировщика слон,

и он стоит на китах о трех головах.

Девушка Лейла матроса ведет домой.

Язык входит в ее промежность, она кричит.

Крик рождает устрицу с симметричной спиной.

Она открывает окно, а там снег летит.

Там Иона плывет в ките и костры горят,

там пастух идет, на спине короб неба несет

со звездой шевелящейся, словно рак в сачке, и стоят,

планеты, шепча, что больше никто не умрет.

Там идет верблюд о шелковых двух крылах —

лиловом и розовом, и там пуля свистит в рукав.

От барака светляк марширует звездой в овраг,

и месяц трясет бородой, в плавниках, лукав.

К девушке Лейле приходят в полночь волхвы,

вот родившийся Царь, говорят, разгружают осла.

Рыбы ночи стучатся в окно, а взамен головы

у погонщика перья и клюв кровавый орла.

Обдолбались, придурки, она с испугу орет.

А потом садится на камень рядом с волом,

колыбельку качает, земляничную песню поет —

Призрел на рабу твою, алейхем, поет, шолом.

У пещеры Ангел стоит и как печь горит.

Что принес тебе Бог, говорит, Адонай, говорит, —

смерть он, Дева, тебе принес – выплеснут из корыт

эти люди Младенца, из тел своих жалких корыт.

Лейла смотрит в глаза верблюду – их три, и в лоб

упирается бивень – не дам, она говорит.

И сама я – смерть, и остров во мне утоп,

и я – смерть стрекоза, четвертая из харит.

Смотрит сыну в глаза, их проходит насквозь, как ад,

и смеется тихо, шаря клешней звездой.

На ее рукаве и платке семь костров горят,

и Дракон сквозь сердце втыкает земную ось.

Мальчик бабочка, говорит, мальчик деточка, лев.

Вот пойдешь в пустыню – найдешь лишь ветр да язык

огненный. А слова к нему, а напев

подберет только тот, кто крылат и когтист, как бык.

Потому что смерть удлиняет жизнь, а слова

удлиняют Бога до тиши, до немоты…

Над Новой Гв инеей в Европе летит листва,

и Клязьму держат на трех фонтанах киты.

Январское послание Ахашвероша

Я не речь, говорит Ахашверош-баран,

я не слово, не ум, не имя.

Скажите, ангелы, для чего вы в зубах и когтях алфавит принесли

на людскую погибель множа наш сон, как чащоба – деревья?

Что ты скажешь Елене, уткнувшись в лебедя языком

вместо красной гортани?

Что скажешь деве, когда она стоит внутри тебя на коленях,

как черный мерин ахейца в черном коне троянском —

живое в мертвом,

а из локтей ее и бедер бьют родники, и из них

лакают слон, гриф и дракон?

Что ты ей скажешь, учуяв вечность и падаль,

звук разгрызенной раковины и червя с раскаленным гвоздем

внутри

Ее колени – внутри твоих.

Ее голос внутри твоего,

ее воспоминания внутри твоей подлой и верткой памяти.

И язык ее, словно вепрь, разрывает желуди твоего тела.

Что ты ей скажешь, какую букву?

Что ты скажешь себе самому, если себя найдешь?

Скажи ему саранча в щитах и доспехах, скажи ему храп

коня блед, коня блюд, коня блядь, коня блуд, гниющего

победоносно заживо над горой поверженных тел —

не Барни придумал это в Кремастере – Патмос.

Я не речь, говорит Ахашверош.

Я – баран.

Я нахожусь между тем, о чем говорю и тем,

про что я молчу – не просто в живой пустоте,

но в паузе, и это – чтобы воскресли и тело, и слово.

Пройденные дороги, степи, шляхи, хайвеи,

раздолбанные проселки

давят мне в спину, как матрас всеми пружинами сразу,

и из груди моей торчит голова леопарда – моя Оранта.

С шерсти моей течет мертвая, как Лазаря плоть, вода.

Меж тем, о чем говорю и о чем молчу, —

отыщи меня. Я там, как буйвол в москитах, хриплю,

из глотки течет пламя и бежит по земле —

и моря полыхают, в них сгорает гнилая

кровь и гнилые яхты. Я – суд миру.

Пройди меня – свою смерть – и найдешь себя.

И смерть станет пружиной рождения под языком,

под правым сосцом, под каждым волосом с жалом гадюки.

Но только ты сам можешь это свершить —

на форуме, под падающим, как спиртовое пламя, снегом,

за прилавком супермаркета, набитого

мертвыми животными и живыми фруктами,

за рулем яхты, с крылом морщинистым птеродактиля

вместо ночного шелка,

на груди у подруги, срезав ей веки бритвой,

а чаще – в прозябанье Ионы,

под сталагмитами черного солнца, мерном уюте

меж героином и юридическим казусом,

из прорехи которого лезут мертвые осы.

Я – твоя смерть, твой верблюд, твоя вечная дева.

Отвергая бога, глотаешь Рака, красного словно опухоль.

Глотаешь время и дали – двух поросят.

Не важно, убил ты бога или родил, а важно

пламя, в котором ты сам стал Богом —

нелепым словом из пяти букв, где одна похожа

на виселицу, вторая на руль лендровера,

а последняя на тело девки, раскинувшей голые ляжки.

Все это я говорю в тишине.

Я говорю для вепря, осла и мухи —

я говорю для придорожного камня и ногтя,

для трехгодичной давности квитанции об оплате.

И огонь брызжет из пасти моей, вопя, как петух, с добрым утром.

Я говорю это, лежа в песке, чтобы встать

и плюнуть в то углубленье, откуда я родом.

Сколько квадриллионов ангелов оживит мой плевок!

Не ищи деву – она в тебе.

Не ищи дерева – оно в тебе.

Не ищи пещеру с вороной – она в тебе.

И не ищи Бога.

Червь о ста тысячах крыл летит надо мной,

с женской грудью, с головой мертвого кролика,

разрушает миры.

А я пью из следа верблюда протухшую воду

и продолжаю путь.

Январь4

Адам уходит от Евы, как белая роза от черной.

Между лопаток костер полыхает – память о райском свете,

но яблочный воздух хрустит и гудит, как горны,

и бросает их вновь друг в друга, сломав затылки.

Как снежок вбивают в снежок, так и лица вбиты

в одно, развернув на четыре стороны света

голубые и пару карих. А мимо в битву

маршем идет легион, колышась в напоре лета

с муравьиной зеленью, с соловьем, гремящим в державных арка

раскрытых настежь – теперь уже до победы.

И венки плывут по каналам в речистых парках

в честь Фонтаний святых и нимф серебристых Леты.

Бог Янус стоит в Михайловском замке, Федор

смотрит, как снег идет за двоих, за троих, за многих.

Януарий – странник, стоящий на месте, сверток

с небытием – хорошеет, как яхта в высоком доке.

Федор видит, идут солдаты, со спин их смотрят —

ягуар по горло, Иван-да-Марья по плечи,

а еще прорастает лавр, шумный от ветра с моря,

и свечи горят, говорят человечьи речи.

Бог небесного свода! человеков хранитель от мига,

когда Спермус, как лев с клинком в загустевшей лапе,

первым прорвался к цели и стал над прудом, как липа,

не зная, зачем ему пруд, все эти глуби, хляби.

Федор смотрит, как снег летит, укрывая Невский,

пахнет елкой и медом, змея лежит на комоде,

свитая в обруч, в венок, и белы занавески,

подрагивая от удара внизу топора по мясницкой колоде.

Бог, растущий из пустоты, заключенной в ребрах,

кажущий лики ангелам в паутине,

обворовывающий живых – их отличая от мертвых,

переча вестнику в небе и Богу в пустыне!

Ты расти, моя снежная лапа, бедные люди,

говорит ей Федор, плещась молоком в бидоне,

и ложится в нее, и целует бедные груди,

и плывет в море света, ничей, как тритон в тритоне.

Камбала

Плывут когтистые корабли.

Ответь, Ахилл, почему уже не уснуть?

Отчего разрывает бабочка на себе рубаху,

а пальцы сделаны из звезды и глины

и сознание омрачено?

Почему ухо, как пеликан, на двух ногах идет вослед за эхом

и в руки словно вложено по раковине из кварца и звука,

и от этого они тяжелей и проще?

Отчего дети кричали сегодня ночью,

кто укутал их снегом?

Звуки-узлы в весла сегодня ввязались,

моряки губы кусают, как грушу, чтоб сдвинуть

мель с места, сдвинуть до подбородка, до сердцевины, до завязи

до зернышка света, до проростка луча,

в котором ты ловишь себя, как стеклянного глупого краба

в колодце

Ты стоишь на месте, но тянется за тобой хвост пыли,

словно после джипа на выгоревшей дороге,

ты все еще ящер, в хвост твой вотканы деревья, поселки

и плач цыганки

Если не сейчас, то когда же? —

ответь, Ахилл, отчего обеспамятела Елена?

Зеленый вазелин месят весла,

клейстером тянется луч,

я грызу собственную пяту до корней, до зубов света.

Загрузка...