Ранняя весна и радостна и страшна для Москвы одновременно. Радуются люди тому, что тепло уже, что зеленая травка из земли полезла, что пережили они зиму-морену с ее стужей и непогодой. Но хорошо, если весна дружная и с дождями в нужное время, а в тот год сушь стояла страшная. Как сошел снег в начале марта, так дождей уже больше не было, сушь стояла недобрая, и ветер лютовал. Бывалые люди вздыхали, мол, не погореть бы… К середине апреля начались первые пожары. 12 апреля выгорели Никольская и Лубянка, едва-едва отстояли торговые ряды.
20 июня москвичи ужаснулись: юродивый Василий в полдень вдруг встал, точно вкопанный, подле церкви Воздвиженья на Арбате и стоял, обливаясь горючими слезами. Пробовали спросить, с чего бы, ответствовал, что по погибели храмовой плачет! Божий человек загодя беду чует, оттого и затосковали люди.
Прав оказался блаженный, в той церкви первой вспыхнуло, точно по злому колдовскому умыслу. Загорелось быстро, сильный ветер понес огонь по городу. Набат поднял Зарядье, Москва горела по всей Яузе! Черный дым застлал небо над городом, на улицах крик стоял немолчный, рушились крыши и стены горевших домов, вопили опаленные, просили помощи растоптанные обезумевшей толпой и взбесившимися от огня и страха лошадьми! Город заволок горький смрад от сгоревших в пожаре людей и скотины, которую попросту некому было спасать, тут самим бы уберечься!
К вечеру страшное зарево над Москвой затихло, но вой по погибшим стоял и утром. Пожары часто жгли Москву, но никогда не докатывались до Кремля. Теперь и там дышать было нечем от смрада и черного дыма, ползущего от города. Молодого царя с царицей и родственниками вывезли на Воробьевы горы в летний царский дворец. Туда огню и смрадному дыму от Москвы не добраться, тянуло в другую сторону.
А где загорелось на следующий день, никто бы сказать не смог. Заполыхало точно со всех сторон. Но самое страшное – налетевший сильный ветер понес огонь по городу в сторону Кремля! Когда начали рваться пороховые погреба, москвичи поняли, что пожара-то еще и не видели! В Москве пылало все – Пушечный двор, Оружейная палата, Постельная палата, церкви, с колоколен которых падали колокола, Казенный двор…
Полыхал город, снова гибли в нем люди от валившихся сверху пылающих бревен, от горящих теса и соломы, сорванной ветром с крыш, задыхались от удушья, были растоптаны мечущимися лошадьми. Даже Успенский собор не смогли отстоять, внутри выгорело все, митрополита Макария пришлось опускать из крепостного тайника на вожжах к Москве-реке, да вожжи оборвались, едва не погиб митрополит, сильно ударившись о землю.
К вечеру жаркий, свирепый ветер наконец стих и огонь стал понемногу униматься. Но смотреть на Москву спокойно не смог бы никто.
Стены Кремля с проломами от взрывов порохового запаса закопчены, многочисленные церкви обезглавлены, стоят только их обгоревшие остовы. Нет больше Кремля! И большей части города тоже нет, вместо изб одни обгорелые печные трубы. Ничего не оставил огонь, ни домов, ни лавок купеческих, ни усадеб…
Но, главное, он не оставил людей, кто не успел прорваться сквозь смрадный дым и пламя к берегам реки или в луга за городскими улицами, почти все погибли, сгорев или попросту задохнувшись. Задохнулись и многие, кто прятался от страшного жара в глубоких погребах и подвальных ямах. Пропало все: родня, дома, скотина, скарб… Как теперь жить, чем кормиться? Как подняться снова на ноги, растить детей? За что, Господи?! Чем так провинилась перед тобой Москва, ее люди, те, кто в поте лица добывал себе хлеб каждодневный?!
Не поверили москвичи, что мог вот так наказать их Господь, поразив пожаром всех без разбора, и богачей, и детей безвинных. А церкви почему погорели, святые иконы погибли? Постепенно росла уверенность, что не обошлось без ворожбы, без нечистой силы. Смутилась Москва, стала умом своим искать виновных. Не верилось, что это могли быть свои, русские. Значит, кто?
Известное дело – чужаки, Глинские, а самая главная среди них она – бабка молодого царя Анна Глинская. Вестимо, ведьма она, ненавистница всякого русского обычая. Кому, как не ей, желать порушения православных церквей? Всегда мечтали Глинские сменить веру русскую на чужую! Нашлись видевшие, как летала эта ведьма хвостатая ночью над городом, кропила кровавой водой, из сердца мертвецов взятой, дома московские, и церкви святые, и монастыри… Потому не устояли они в лютом пожаре.
Смерть всему роду Глинских! Кто бросил клич казнить цареву родню – дознаться не смогли, но новый смерч, не хуже огненного, понесся по Москве. Обезумевшая от горя и крови толпа бросилась громить уцелевшее боярское добро. Сначала разнесли двор Глинских, досталось и безвинным холопам боярским, и всем, кто показался доброхотом ненавистного семейства.
Такой вал остановить невозможно, пока буйство не иссякнет само собой. Но до этого было далеко, слишком велики потери в трех московских пожарах. Кто-то крикнул, что дядя царя Юрий Глинский укрылся в Успенском соборе, в алтаре прячется! Страшна обезумевшая в своей ярости толпа, никто и ничто ей не указ. Не остановили ни святые стены, ни даже крест алтарный, выволокли вопящего князя на Соборную площадь и тут же забили насмерть кольями и камнями, да так, что все его тело и голова превратились в сплошное кровавое месиво!
Найти бабку царскую Анну Глинскую и другого дядю Михаила не удалось, царь увез бабку в Воробьево, а дядя сумел удрать в свое калужское имение. До утра толпа громила Москву, но и на другой день не успокоилась, отправился народ на Воробьевы горы к летнему царскому дворцу. Каждому, кто шел, хотелось мести за погибель родных, за нищету, которая после пожара грозила многим, за порушенную хорошую жизнь. Впереди двигались ярые мужики, потрясая кольями и топорами, пищалями, отнятыми у стражи московской, а то и просто огромными кулаками. За ними горластой толпой бежали мальчишки, никак не могущие пропустить такое зрелище! Сзади спешили даже бабы, много потерявшие этим днем, а потому и сами готовые вырвать сердце у проклятой ведьмы!
Страшная в своей ярости масса приближалась к царскому летнему дворцу, и некому было ее остановить, задержать. На охрану мало надежды, москвичи быстро разнесли тесовые ворота, посбивали замки с амбаров, ревели единым криком:
– Анну, бабку цареву!
– В огонь ее, ведьму!
– Сжечь!
– Сжечь Глинскую!
Еще немного – и ворвались бы обезумевшие люди в палаты, бросились громить все и всех внутри терема. И вдруг на крыльце наткнулись на выставленный вперед большой крест! Ход беснующимся людям заслонил небольшого роста священник. Отбросить крест в сторону не решился никто, передние на мгновение замерли, а сзади на них все напирали. И тут на весь двор, перекрывая разъяренные вопли, раздался зычный голос священника, и откуда только бралась такая сила в небольшом теле:
– На кого руку подняли?! На царя своего?! Царь пред вами виновен?
До сих пор никто не посмел встать против толпы, слуги царские попрятались так, что не сыскать, а этот небольшой толстенький человечек в рясе смело противился тысячеголосой ораве! От неожиданности передние даже затихли, а стоявшие сзади тянули головы, пытаясь понять, что происходит. Раздались растерянные голоса:
– Не-е… нет, царь не виновен… царь-то что?
Благовещенский священник Сильвестр, почувствовавший сомнения мятежников, гаркнул еще громче, так, чтобы слышал весь двор:
– Так чего же вы царские хоромы громите?!
Толпа опомнилась, принялась требовать свое:
– Бабку царскую давай!
– Ведьму Анну Глинскую в огонь!
Хотя крики были уже не такими уверенными, как совсем недавно, но могли вмиг перерасти в новое безумие. Вверх поднялись десятки рук с кольями и топорами. Люди зашевелились.
– Нет здесь Глинских! – Голос священника перекрыл новые выкрики.
– Побожись, – неуверенно потребовал здоровенный мужик, державший отнятый у кого-то из стражников бердыш. Правда, не очень, видно, знал, как им пользоваться, держал неловко.
Священник размашисто перекрестился:
– Вот те крест! Во Ржеве она!
И чего сказал, сам не понимал, да только поверили люди, раздались голоса:
– Нету ведьмы здесь…
– Далече она…
– Нету…
– Так чего же вы наседаете?! – снова гаркнул священник. Толпа неуверенно попятилась. – Чего царские палаты громите?! Разве царь сам в пожаре не пострадал? Его палаты сгорели небось не меньше, чем ваши!
Конечно, когда у человека погорела единственная изба, а в ней женка с детьми, то это не сравнить с пожаром в царских хоромах, у царя небось еще немало осталось. Но люди засомневались, а священник наступал:
– Пошто Ивана Васильевича корите, позорите? Он ли в пожаре виновен?
Отступившие было с крыльца мятежники взъярились снова:
– Бабка его виновата!
– Вот с нее и спрос! А всего более с вас самих! – Сильвестр, наступая, уже вытеснил передних с крыльца и теперь возвышался над всеми.
– Это как? – изумился народ.
– Пожар тот наказание за ваши грехи!
Тот же детина с бердышом возмутился:
– Ты говори, да не заговаривайся, не то не посмотрю, что поп, рубану раз, мне терять нечего. Чем я повинен, если, не щадя живота своего, трудился с утра до ночи? А детки мои малые в чем вину держат, коли и ходить пока не умели?
– Все напасти за грехи наши, – упрямо возразил поп. Неизвестно, сколько бы они спорили и чем все кончилось, но тут опомнилась стража, стала наседать на слегка успокоившуюся толпу, тесня к воротам. На помощь спешили еще стрельцы. И снова гомон во дворе перекрыл трубный глас Сильвестра:
– Не трогать! Никого не трогать! Именем царя велю!
Поп поднял вверх свой большой крест и смело шагнул с крыльца. Перед ним расступились.
– Идите, дети мои, по домам, у кого какой остался. Ни к чему вам царские хоромы громить, на себя гнев царский вызывать… – Сильвестр уговаривал спокойно, но настойчиво. Безумствовавшая два дня толпа, видно, уже устала от собственной ярости, готова была утихнуть. Слава богу, Сильвестра послушались и стрельцы, ни давить людей конями, ни рубить их палашами, ни тем более палить в толпу из пищалей никто не стал. Пришли с шумом, ушли почти тихо. Отходчив народ русский, выплеснул гнев свой, облегчил тем душу, и снова готов жить дальше, какой бы ни была эта жизнь, легкой или тяжелой.
Никто не заметил, что из чуть приоткрытого окошка горницы за всем наблюдает молодой царь. Царица сидела, забившись в угол на лавке, а Иван не смог не глянуть хоть одним глазом. Ярость толпы была страшной, не останови людей вот этот невесть откуда взявшийся священник, и она захлестнула бы дворец. Тогда несдобровать не только спрятавшейся в подземелье дворца бабке Анне, но и им с царицей, хотя никакой вины Иван за собой не знал. Государь не верил своим глазам – один человек смог остановить десятки разъяренных других только словом, когда стража не справилась бы и сотнями сабель и пищалей! Значит, есть на свете сила большая, чем безумная ярость?
Когда молодой царь повернулся к своей жене, глаза его блестели, как самые яркие ночные звезды:
– Настенька, не бойся, там все стихло.
Анастасия помотала головой, точно отказываясь верить в наступившую тишину, в неожиданное спасение от, казалось, неминуемой погибели. Иван рассмеялся, смех его был тихим и немного недоверчивым:
– Кончилось, кончилось. Один поп смог остановить тысячу беснующихся человек!
– Как? – Царица спросила не потому, что желала знать, как именно, а потому, что все не могла поверить.
– А вот так! Поднял крест и уговорил!
Иван вышел из горницы, навстречу ему попался один из стражников, видно, шел докладывать, что бунтующие прогнаны! Так и оказалось, усмехаясь, принялся говорить о том, как выпроводили мятежников со двора, слова были красочны, точно глухарь перед молодкой хвост распустил. Царь чуть помолчал, потом вдруг велел:
– Приведи мне попа, что на крыльце толпу увещевал.
Стражник замялся:
– Не ведаю, где он, государь. И откуда взялся тоже.
– Так узнай! – неожиданно даже для себя заорал Иван и грохнул дверью, скрываясь в горнице. Анастасия испуганно смотрела на рассердившегося мужа. Чего это он? Ведь все кончилось хорошо, и слава Богу!
Тот, чуть походив по горнице, объяснил сам:
– Людей успокоил священник, а они себе в заслугу ставят! А сами сидели, как мыши в норах, тихо, пока все со двора не пошли!
Тут оба вдруг вспомнили о прячущейся в погребе под дворцом бабку Анну. Небось там помирает со страха, надо успокоить. Глянув друг на друга, поняли, что думают одинаково, и вдруг весело рассмеялись. Царский смех был нервным, но иначе сейчас уже не могли ни Иван, ни Анастасия, слишком много пережившие за то недолгое время, пока москвичи бесчинствовали на дворе и их жизнь висела на волоске.
Анна Глинская выходить наверх категорически отказывалась целых три дня. Она проклинала тот час, когда приняла решение ехать в Москву, а не к отцу Стефану Якшичу, сербскому воеводе. Но еще больше проклинала саму Москву и ее народ, безумный, непочтительный и дикий! Глинская уже знала о страшной гибели своего сына Юрия, понимала, что теперь ни ей, ни оставшемуся в живых Михаилу добра в Москве не видеть, очень жалела, что когда-то отдала дочь князю в жены, забывая о том, сколько смогла награбить за недолгое время правления своих детей. Шепча проклятия народу, столько времени ее кормившему и поившему, давшему ей многие и многие драгоценности, наряды, золото, меха, она клялась отомстить, хотя совсем не знала как. Оставалось одно: настроить внука, ставшего царем, так, чтобы завтра же Москва захлебнулась в крови бунтовщиков!
И Анна Глинская принялась уже не проклинать москвичей и всех русских заодно, а размышлять, как осуществить задуманное. Царь Иван должен показать, что малейшая хула на его бабку карается не простой смертью, а гибелью мучительной и кровавой! Ей виделись реки крови непокорных и неблагодарных людей, которым она соизволила дать свою дочь в царицы.
Ее, Анну Глинскую, обвинили в поджогах? Ничего, они еще увидят, как горят их собственные дома по воле царя! И сами бунтовщики станут молить о пощаде в полыхающих кострах на площадях, но пощады не будет! Не будет пощады и прощения людям, посягнувшим на ее сына, на ее добро, на ее имя!
Может, так и было бы, да только слишком долго сидела в подполе бабка царя. Опоздала Анна Глинская. К тому времени, когда она наконец выбралась на свет божий, готовая подробно рассказать своему внуку, как следует покарать мятежников, он успел поговорить и с женой Анастасией, и с благовещенским попом Сильвестром, собой заслонившим путь в царские хоромы.
Глаза Анны метали молнии, она не могла поверить своим ушам:
– Ты?!. Ты не станешь никого наказывать?! За смерть своего дяди не станешь?! За хулу, на меня возведенную?!
Ответ молодого царя был тверд, глаза его смотрели спокойно:
– Не стану. Народ московский слишком много претерпел этим летом. Погибли многие, сгорело слишком многое. Ярость та была не злобной, но невольной, от отчаяния.
Во все глаза смотрела на мужа и Анастасия, эти дни он много думал и говорил с тем самым попом Сильвестром, но она никак не могла поверить, что столь скоро взялся за ум обычно несдержанный Иван. И радовалась – значит, есть в его сердце то, что поможет стать настоящим государем, разумным и добрым правителем, значит, ошибаются те, кто твердит, что Иван самовластен и жесток! Ах, как была рада молодая царица своему открытию!
Благовещенского священника нашли, но разговор получился совсем не таким, как мыслил себе молодой царь. Он уже приготовил большой кошель с золотыми монетами в благодарность за спасение от ярости безумной толпы, но Сильвестр, не давая ничего сказать Ивану, вдруг… обрушился на него с гневным обличением:
– Опомнись, царь Иван! Опомнись! – Невысокого росточка, упитанный попик едва доставал рослому государю лишь до плеча, но, подняв во гневе большой крест, точно стал на голову выше.
– В чем?! – ахнул Иван. – Что ты? Кто ты?
Сильвестр наступал на царя, оттесняя того все ближе к стене, у двери в ужасе замерли рынды, не смея вмешаться.
– Я Богом тебе послан глаза открыть на мерзость твоих поступков. Тебе власть над людом московским дана, а я Богом дан, чтобы наставить на путь истинный, ибо глух ты и слеп! Знамений страшных точно и не видишь, на беды людские глядючи тебе и горя нет?! А ну как придет долготерпению Господню конец, про то не помыслил?
Лицо Ивана стало бледнее полотна его рубахи, глаза в ужасе остановились, даже губы посинели. Едва разлепив уста, он пробормотал:
– Чем я прогневил Господа?.. Что свершил супротив него в невеликие свои годы?..
Сильвестр перестал вращать глазищами, но все же всплеснул руками:
– Ты не ведаешь?! Сколько в твои невеликие годы смертей на твоей совести? Скольких людей ты безвинно погубил, осиротил ради своей забавы, оставил калеками, замучил?
Иван вдруг приосанился:
– Я царь! Как смеешь ты, холоп, мне пенять?!
Священник точно не заметил вопроса, снова возмутился:
– Ты – царь?! Не-ет, при венчанном царе престол в Москве пуст. Пуст! Правитель не в том, чтобы бармами себя обрядить, а в том, чтобы править. А в державе твоей стон и плач великий, в людях вражда, мздоимство, разбои, казна разграблена, враги вокруг земли нашей головы подняли, терзают ее, кто как может, а тебе и дела нет?! Ты веселишься, тех же, кто с челобитьем приходит, веря в твое заступничество, губишь мучительной смертью! Одни лишь игрища на уме! Какой же ты царь?!
Анастасия, опомнившись, первой метнулась, но не к попу, а к Ивану, заслонила мужа от священника:
– Что ты хулишь?! Изыди отсюда, злодей!
Иван опустил голову, чуть отодвинул жену в сторону:
– Отойди, Настя, прав он. Пусть говорит.
Сильвестр продолжил уже спокойней:
– Хорошо хоть глас мой слышишь, и на том спасибо, не совсем окостенел, значит.
– Что мне делать? – уже растерянно и просительно произнес царь.
– Что делать, говоришь? Много дел у тебя, Иван Васильевич, коли царем себя не только назвал, но быть им хочешь. Во все вникай, в дела государственные, челобитчиков слушай, а не сразу гони взашей. Коли люди до самого государя дошли, значит, не зря просят. Войско устрой как надо, чтобы враги вокруг земли нашей и голов поднять не смели. – Сильвестр еще долго перечислял то, что не обустроено в Московии. Лицо Ивана все больше мрачнело от его слов, молодой государь понимал, что священник прав, да только как сладить с таким грузом напастей?
– Одному мне не сладить со всем…
– Не сладишь! – согласился Сильвестр. – И никто другой в одиночку не сладит. Людей новых к себе привлеки. Да только не из тех, кто уже правил Москвой, они лишь к воровству да стяжательству горазды. Боярские роды меж собой за власть грызутся, им не до мудрого управления, они тебе не помощники.
– Кого же брать?
– Разумных, но не самых родовитых, чтоб за ними Шуйские или Глинские, Захарьины или другие не стояли. Такие тебе служить будут, а не набиванию закромов.
Иван уже пришел в себя, задумчиво хмыкнул:
– Так ведь таким еще больше надо будет, чтоб закрома набить, ежели у них пока ничего нет.
Сильвестр помотал головой:
– Зря о людях так мыслишь, государь. Не все за злато служить готовы, много и таких, кто земле своей да Господу нашему и бескорыстно послужит.
– Я таких не знаю. – Царь перешел на лавку, присел, рядом встала Анастасия, стояла молча, слушала внимательно.
– А я знаю. Да и ты знаешь, вспомни всех, окинь своим взором, немало найдешь.
– А… ты?.. Ты поможешь ли?
– Помогу! Всей своей жизнью помогу! И людей помогу подобрать, и на путь наставлю, коли снова понадобится. Только помни, государь, что твое слово в Москве главное, ты царем венчан, твоя власть в земле нашей после Господа! Не слушай дурных советчиков, которые лишь о своем благе пекутся государству в ущерб, какими бы они родственниками ни были! Помни, что твое слово главное и последнее. Правь так, чтобы не бунтовал супротив тебя народ русский.
Иван чуть растерянно снова закивал:
– Мне и митрополит Макарий о том говорил. Что я Богом на царство венчан, потому моя воля после Божьей на Руси стоит.
– Твоя, – с легкой усмешкой склонил голову Сильвестр. – Вот и следи, чтобы та воля с Божьей совпадала, а не супротив была. Правь, царь, да будет праведен путь твой!
Когда ушел Сильвестр, Иван обернулся к жене, взял ее руки в свои:
– Все ли слышала, Настенька? Все ли поняла?
Та кивнула:
– Слышала и поняла. Прав этот поп, хотя и не приветливы его слова.
Молодой царице так хотелось помочь своему мужу, да только не знала чем. Она поняла все, в чем обвинял Ивана беспокойный священник, но сердце обливалось кровью от одной мысли, как сможет справиться государь с таким ворохом проблем. Попробовала осторожно тронуть его плечо:
– Поговори с митрополитом Макарием, может, и он что посоветует?
Царь кивнул:
– Сам о том думаю. Не раз уж говорил с Макарием еще до своего венчания на царство. Он тоже твердит, что царская воля сразу после Божьей. Царь наместник Божий на земле.
Анастасия улыбнулась, такой разговор ей нравился больше. Ее Ваня, умный, красивый, Божий ставленник на земле Русской! Как не гордиться таким? Как не любить? Она любила. Нежно, крепко…
А Иван продолжал говорить то, что молодая жена уже слушала вполуха, а зря…
– А если облечен Божьей властью, так и отвечать перед Господом за все происходящее на ней должен. Моя воля самая первая, моя власть самая сильная – значит, и спрос с меня первый. Вот в чем меня Сильвестр укорял-то! Тот, кто Русь Божьей волей держит, не может глупостями развлекаться, не должен шутовством заниматься…
Царь встал, в волнении прошелся по горнице, остановился перед окном, долго глядел вдаль, ноздри его возбужденно расширились, глаза горели. Анастасия смотрела на Ивана влюбленными глазами, таким он нравился еще больше.
– Изменюсь! С сегодняшнего дня изменюсь! Поможешь ли?
Царица закивала, мало понимая, о чем он говорит. Но помочь готова всегда, чем только сможет, все готова отдать любимому человеку!
Но в одночасье измениться нельзя, немало еще прошло времени, много бесед состоялось между молодым царем и священником Сильвестром. Не меньше с митрополитом Макарием.
Сильвестр учил и учил повседневному житью, учил, как быть человеку в семье и в быту, что помогло Ивану прекратить бесшабашные загулы и дикие забавы с людьми. Этому немало способствовала и Анастасия, рядом с ласковой и мягкой женой царь и сам становился мягче и разумней.
А вот митрополит учил другому: царская власть дана Богом, значит, священна. Учил, что теперь он хранитель веры и благочестия для всей Руси! Именно благодаря этим беседам Иван почувствовал на себе Божью всевышнюю благодать. Захотелось стать ревностнейшим рабом Божьим. Потому и склонился смиренно в каждодневной жизни под пастырскую руку Сильвестра.
Макарий не мог нарадоваться на своего ученика. Сильвестр тоже. Но Ивану оказалось мало простого послушания, он все больше склонялся к мысли о настоящем покаянии. Сильвестр не мог понять: к чему это? Достаточно каяться в храме, достаточно просить прощения у Господа перед лицом митрополита… Сильвестр проглядел готовность молодого царя к всенародному покаянию. Зато это увидел митрополит, понял и одобрил:
– Попроси прощения у людей. И свою душу облегчишь, и люди в тебя поверят.
Иван усомнился: а ну как слабину почувствуют, решат, что такого можно и наказать? Чувствуя себя ставленником Божьим, он уже не принимал человеческого укора. К сожалению, Макарий не узрел вот эту гордыню, заметил только страх перед осуждением, посоветовал:
– Повинную голову меч не сечет. А наказание?.. Божьего бойся, не людского…
Знать бы митрополиту, чем обернется вот эта уверенность царя в том, что людскому осуждению не доступен, что все творит по воле Божьей! Но Макарий до самых страшных времен не дожил, а тогда самым важным было именно всенародное покаяния Ивана.
Морозным утром вскинулась Москва – гудел набатный колокол. Горожане выскакивали во дворы, крутили головами, пытаясь понять, где горит, потом соображали: нет, не о пожаре вещает колокол, на площадь зовет. Бежали люди, спрашивали друг дружку, что случилось. Не иначе как татары под Москвой! Или крымский хан войной пошел. Иные возражали, мол, Литва напролом, видать, лезет!
Над Кремлем, вспугнутые колокольным звоном, кружили стаи ворон, садились и снова взлетали. Но для Москвы картина привычная, вороны живут рядом с людьми извека, первыми от опасности вверх взмывают, но первыми и успокаиваются. Вот встанет народ на площади, чуть притихнет, и птицы вернутся на деревья, будут с любопытством оглядывать сверху людское море, не понимая, чего ради их побеспокоили.
А на площади на Лобном месте сооружен большой помост, стрельцы с бердышами навскидку стоят. Чудно, выходит, сам государь москвичей повелел собрать? К чему? Галдел народ, судя и рядя. Шустрые мальчишки лезли вперед, кто не смог, забирались повыше на деревья и заборы, чтобы все увидеть, все разглядеть, чтобы было о чем рассказать потом любопытным. Калачница решила, что, пока народ стоит, может и перекусить ее товаром, принялась выкрикивать, нахваливать свои изделия. Бойкую бабу обступили, к румяным калачам потянулись руки, в плошку посыпались денежки. Тут бы и сбитенщикам постараться, немалый доход был бы, да не успели. Только та шустрая бабенка и заработала на калачах.
Просто на помост начали подниматься и вставать чуть в стороне бояре родовитые. Толпа принялась обсуждать, у кого из них рожа толще да наряд богаче. И то, бороды окладистые поверх бархатных шуб, подбитых соболем, ровно лежали, шапки высокие, сапоги с загнутыми носами. Только по всему видно, что и бояре не ведают, к чему званы. Так же, как остальные горожане, меж собой переговариваются, переспрашивают.
На другой стороне уже стояли священники, пока не было видно только митрополита Макария. И эти ничего не знают, тихонько перешептываются, оглядываются.
Народ постепенно присмирел, что-то будет? Даже мальчишки замолкли, только видно, как в морозном воздухе вырывается пар от дыхания множества людей. Озябшие люди переступали ногами, похлопывали себя руками по бокам, но всегдашних в таких случаях шуточек не слышно, почуял народ необычность происходящего…
Когда на Лобное место вышел молодой царь в полном облачении, народ присмирел окончательно. Хорош царь, стройный красавец, рослый… А Иван вдруг… снял с головы свой державный венец и поклонился в пояс стоявшей московской толпе. Площадь ахнула!
Такого Москва еще не видела! Да что там Москва, вся Русь такого не видывала!
– Прости меня, народ христианский!
В морозном воздухе единым порывом вырвался многоголосый вопль. Государь прощения просит?! И у кого?! Не у святителей, не у бояр, кичащихся своим родством высоким, а у народа, что на площади собрался?! Матерь Божья, царица Небесная! Неужто услышал Господь молитвы людские? Неужто даровал Руси государя, способного к прилюдному покаянию?!
А Иван продолжал каяться, перечисляя грехи, какие свершал то ли по малолетству неразумному, то ли по недоумию уже сознательному. Винился в гибели людей, в мучениях, какие от него претерпели, в непочтении… А еще выговаривал боярам, которые вокруг были, за их прегрешения, за их засилье, за ущемление его воли. Обещал, что отныне по-другому жить будет Русь, что ни одна слезинка невинного не пропадет, прекратятся в городах и весях суды неправые, произвол и бесчинства.
Опустили головы бояре, не решаясь поднять глаза на государя. Опустил их и люд московский, точно тоже был повинен в вине боярской или в том, что воли молодому царю не было. Тихо стало на площади, только пар вырывался изо ртов. Молчали, пока Иван не возгласил:
– Отныне только моя воля будет – воля Господом поставленного над вами царя и самодержца!
Плакал царь слезами чистыми, не скрывал своих слез. Рыдала толпа, единая в своем порыве:
– Слава государю!
– Правь нами справедливо!
Долго плакала Москва во главе со своим государем. Хорошие то были слезы, очищали они души, как всегда очищает чистосердечное покаяние.
В стороне вместе со всеми рыдала царица. Слезы текли по лицам Сильвестра и нового советчика царя Алексея Адашева. Никто не стыдился этих слез, никто не утирал их.
Как расходились с площади, никто и не помнил…
Сильвестр принес Ивану очередную книгу. Он да митрополит то и дело пополняли запасы Ивана новыми манускриптами, но даже вдвоем не успевали за молодым государем. Макарий не раз смеялся:
– Что, ты их живьем глотаешь, что ли?
Сначала митрополит подозревал, что Иван лишь листает тяжелые страницы или читает выборочно, где глянется, потому так быстро успевает прочесть толстые фолианты. Но сколько ни проверял, все выходило, что читал молодой царь со вниманием, размышлял над тем, что узнал, даже бывал не согласен, задавал вопросы… Словно изголодался за свою беспокойную жизнь по умному слову и теперь впитывал все, как сухая земля долгожданную влагу. А память у Ивана оказалась очень хорошей…