Имение Лизино, вблизи Санкт-Петербурга, 1755 год

– Боже ты мой, – пробормотал Афоня ошарашенно, – да что же это? Да не убили ли вы его?!

И он перевел испуганный взгляд с разгоряченного дракой Никиты Афанасьевича на молодого человека, лежащего на земле. Черный костюм того был теперь весь в пыли, крови и приобрел серо-красный пятнистый оттенок, шляпа валялась вне пределов видимости, зато можно было убедиться, что нежданный гость чрезвычайно белобрыс, светлокож и обладает мощной нижней челюстью, изрядно теперь искровяненной (как, впрочем, и нос его, а под закрытым правым глазом набухал изрядный синяк... для полноты картины). Говорят, выдвинутые вперед подбородки свидетельствуют о силе характера, однако о силе кулаков уж точно не свидетельствуют, в этом и Никита Афанасьевич, и Афоня могли вполне убедиться. Как-то так вышло, что они, не задавая лишних вопросов, оба разом набросились на неожиданного гостя... вернее, на этого внезапно появившегося фехтовальщика, который пытался тыкать в Никиту Афанасьевича шпагой. А поскольку шпаг у них при себе не имелось, работали кулаками. То есть сначала оружие было ловким приемом (назывался сей прием «палка суковатая, на земле валявшаяся») из рук незнакомца выбито, ну а потом в ход пошли исключительно кулаки, которыми и Никита Афанасьевич, и Афоня владели весьма ловко, всяко лучше, чем незнакомец... результатом чего и стала победа – полная и окончательная, но весьма кровопролитная. И повлекшая за собой человеческие жертвы... во всяком случае – одну. Именно поэтому так испуганно и воскликнул Афоня:

– Да не убили ли вы его?!

– Я?! – возмущенно повернулся к нему дядюшка. – Экая наглость! Да моего тут участия, в виктории сей, практически не было. Я просто не мог поспеть за вашими мелькавшими кулаками. Вы с такой лютостью накинулись на сего несчастного...

– Несчастного? – возопил Афоня. – Ничего себе! Да вы, кажется, позабыли, что сей «несчастный», как вы его называть изволите, едва только не вонзил в вашу грудь острие своей шпаги. И кабы не моя вам преданность, кою вы «лютостью» обозвали, вам совсем худо пришлось бы! Я токмо ради вас... я ради вас токмо... – И при этих словах Афоня даже задохнулся от переполнявших его чувств, даже поперхнулся и закашлялся так, что Никита Афанасьевич принужден был чувствительно похлопать его по спине, дабы помочь продышаться.

– Что же это получается? – усмехнулся он наконец. – Незнакомец сей накинулся на меня со шпагою, дабы защитить вас. Вы полезли на него с кулаками, защищая меня. А я, выходит, тут и ни при чем? Этакое яблоко раздора.

Афоня поспешно кивнул:

– Именно так! Именно что яблоко раздора! Недосягаемое, недостижимое и такое желанное...

И голос его снова задрожал от нежности и вожделения.

– Ах, да оставьте вы ваши глупости, – отмахнулся Никита Афанасьевич, ничуть не ощущая себя польщенным. – Не до них, поверьте. Суть ведь в том, что мы с вами – из самых лучших побуждений! – отмутузили незнакомого человека до полусмерти. Вот уж, воистину, благими намерениями вымощена дорога в ад! А если, храни господь, избили мы его не до полу-, а до полной смерти? Тогда как быть? Кошмар, ей-богу. Главное, обидно, что имени-прозванья его не знаем, не ведаем... случалось мне на войне, конечно, убивать тех, кого даже толком разглядеть не мог, но здесь... не по себе, тошно мне от этого.

– Может быть, поглядеть в его карманах? – нерешительно предложил Афоня. – Правда что: надо знать, кого хотя бы поминать, если он и в самом деле того... мертвый.

И Афоня на всякий случай перекрестился, а потом и еще раз, и другой, и третий... А поскольку крестился он то на манер православный (десницей, по-старинному выражаясь), то – на католический (шуею), вот и вышло, что обе руки его оказались заняты, а потому неприятную обязанность – шарить за пазухой бесчувственного, а может статься, и мертвого человека – пришлось взять на себя Никите Афанасьевичу.

Сердито косясь на Афоню, так ловко увернувшегося от сего занятия, он вынул-таки из– под борта черной суконной куртки аккуратно сложенную бумагу и развернул ее. Да так и ахнул:

– Батюшки! Да сие по вашей части, Афоня! Письмо по-аглицки писано!

Афоня мигом бросил креститься и подскочил к дядюшке.

– И правда! – воскликнул он, заглянув в письмо. – Ого, как интересно! – И принялся беззастенчиво разбирать сухой, угловатый, резкий почерк.

– Да читайте же вслух, – не выдержал Никита Афанасьевич. – Знаете же, что я по-аглицки не столь уж силен.

В это мгновение Афоня поднял на него глаза, и Никиту Афанасьевича поразило их выражение. В них сквозил если и не страх, то величайшая обескураженность.

– Что? – мгновенно насторожился Никита Афанасьевич. – Да читайте вслух, говорено же!

Афоня повиновался:

«Писано в Санкт-Петербурге, такого числа, такого-то месяца, 1755 года.

Дорогой Гарольд, дорогой племянник, мое письмо ты получишь с фельдъегерской почтой в собственные руки, и сие должно убедить тебя в его превеликой важности как для тебя, так и для меня. Немедля по получении письма ты должен выехать в Россию, причем вопрос об отъезде нужно решить самым безотлагательным образом. О дате отъезда, а также о приблизительном времени прибытия в Санкт-Петербург уведомь того же фельдъегеря с тем, чтобы он сообщил сии даты мне. Я буду ждать тебя с превеликим нетерпением, кое, от души надеюсь, передастся и тебе, поскольку речь идет не только о защите интересов Его Величества короля здесь, в России, а значит, о преуспевании всей Великобритании, но и о твоей собственной карьере.

Помнишь, ты мечтал совершить нечто, что мгновенно возвысит тебя над прочими молодыми дипломатами, кои вынуждены страдать от рутины и предвзятого отношения стариков, как ты выражался о таких, как я, мастодонтах дипломатического искусства? Ну что ж, я предлагаю тебе совершить истинный подвиг, который, как то и положено, потребует от тебя принесения некоторых жертв, но который также позволит тебе и возвыситься над равными. Причем возвыситься весьма значительно. Ведь если интрига, мною замысленная, окажется успешно осуществлена, мы будем вознаграждены Его Величеством, причем весьма щедро, у меня нет в этом никаких сомнений. Итак, Дональд, ты должен выехать незамедлительно. Чтобы побудить тебя не мешкать, скажу лишь, что провал эскапады, в коей ты должен принять участие, означает также мой несомненный провал, а может быть, и отзыв в Лондон, что в данной ситуации равносильно будет отставке, причем отнюдь не почетной. Суди же сам, что станется в таком случае с твоей карьерой и с благосостоянием, кои зиждутся на моей поддержке, а вовсе не на щедротах твоего отца, уродившегося величайшим скупцом на свете?

Не стану более тратить слов и времени, мой дорогой Гарольд, от души надеюсь встретиться с тобой в России как можно скорей. Уроки этого языка, которые я тебе некогда давал, теперь весьма пригодятся, ты освежи их в памяти: русские мигом делаются расположены ко всякому иностранцу, который затруднил себя знанием их дикарского наречия. Однако, молю, оставь свои предрассудки относительно этой страны, почерпнутые из записок Олеария и Горсея: все изменилось здесь со времен Joann Terrible, и его oprichniks уже не бегают по улицам, как прежде, норовя срубить голову всякому встречному. Не меняется только русский человек: он по-прежнему и очень хитер, и весьма наивен одновременно, и ежели уметь этими его свойствами управлять, можно продвинуться весьма далеко и добиться больших успехов, что, как я надеюсь, нас с тобой ждет.

Итак, до встречи, Гарольд! Передавай от меня поклон твоему отцу и моему брату, остаюсь твой заботливый и любящий дядюшка Уильям Гембори».

– Хм! – воскликнул Никита Афанасьевич, выслушав все это. – Одни сплошные загадки! Кто таков, например, сей Joann Terrible?

– Да это же государь Иван Грозный, – с улыбкой пояснил Афоня. – Удивительно, что вы не поняли, услышав слово oprichniks, – ведь это опричники Ивана Васильевича имеются в виду! А вот кто такой Уильям Гембори, это и впрямь загадка...

– Да именно в этом никакой загадки для меня нет, – снисходительно усмехнулся Никита Афанасьевич. – Это английский посланник, проживающий в Санкт-Петербурге, хитрющая лиса!

– Английский посланник?! – побледнел Афоня. – Господи помилуй!

– А чего вы так испугались?

– Но как же... убить племянника дипломатического лица... это же международный скандал!

– Успокойтесь, Афоня, мистер Гарольд живехонек, – успокоил Никита Афанасьевич. – Когда я шарил под его курткой, обнаружил, что сердце бьется вполне ровно, он скоро очухается. Даже странно, что при своем дюжем сложении он оказался столь слабосилен. Хотя, с другой стороны, вдарил я его в челюсть полновесно... Однако что же это получается? Вы правы, Афоня, вы правы... международный скандал непременно разразится. Получается, что я напал на иностранца, родственника иностранного дипломатического чина, да еще, судя по всему, когда он находился при исполнении своих дипломатических обязанностей. Да, дело плохо!

Сказав сие, Никита Афанасьевич просиял. И Афоня уставился на него изумленно:

– Дело плохо, говорите? Чему же вы так рады?

– Да разве я рад? – Никита Афанасьевич изо всех сил нахмурился. – Я очень огорчен. Ведь, коли дело сие станет общеизвестно, английский посланник сэр Гембори сделает афронт ее императорскому величеству. Она разгневается и пожелает немедленно видеть дерзеца и виновника происшествия. Меня доставят ко двору, и тогда, может быть...

– Размечтались! – грубо перебил Афоня, ревниво сверкая глазищами. – Думаете, императрица лишь только узрит вас, так снова вами прельстится? Да ну, больно вы ей понадобились! Со времени вашей отставки таких, как вы, у нее небось перебыло несчетно! Да и что вы за красавец, подумаешь! Таким красавцам в базарный день цена – пятачок за пучок. Глаза б мои на вас не глядели! Да и ей больно-то нужно будет вас видеть? Скорей всего, сразу же, не тратя времени императрицына, повлекут вас в узилище, в кандалы закуют... Нет, тут нужно похитрей все обставить. Вы не правы, дорогой дядюшка: это именно мой удар в нос, а не ваш – в подбородок поверг сего хлипкого инглиша во прах. Моя вина – мне и ответ держать! А поскольку я принадлежу к числу подданных английского короля, меня по русскому закону никак не взять!

– Зато взять по закону английскому, – сухо ответил Никита Афанасьевич, явно недовольный таким заступничеством. – Тауэр вряд ли приятней для проживания, чем Петропавловская крепость. Поэтому умолкните, Афоня. За кого вы меня принимаете? Чтобы я позволил отвечать за свои проступки какому-то ребенку?!

– Я не ребенок! – яростно выкрикнул Афоня. – Я не ребенок, коли я вас...

– Вот и видно, что вы не ребенок, а сущее дитя, – торопливо перебил Никита Афанасьевич, явно испугавшись, что за сочетанием «я вас» последует некое опасное слово на букву «л». – Милое, доброе, но такое глупое еще дитя...

– И такое очаровательное! – прозвучал вслед чей-то хриплый голос, и Никита Афанасьевич с Афонею, испуганно переглянувшись, не тотчас сообразили, что это заговорил побитый ими англичанин.

Итак, он очнулся и заговорил, вдобавок по-русски! Пусть нелепо произнося, даже коверкая слова, но все же вполне разборчиво! И не только заговорил, но оказался даже настолько живуч, что ухитрился завладеть Афониной рукой и потянул ее к своим разбитым губам. Не удивительно, что Афоня руку отдернул – причем не без брезгливости, что весьма огорчило побитого.

– Клянусь, я не встречал никого красивее вас! – пробормотал он, точно в бреду. – С той минуты, как я вас увидал, я вас полюбил. И видеть, как сей русский мужик вас избивает, было для меня невыносимо! Именно поэтому я бросился на вашу защиту...

– Этот русский мужик – мой родной дядюшка, – холодно оборвал Афоня. – И никто меня не избивал, между нами происходила всего лишь дружеская потасовка. Урок боксинга, не более того!

– Ах, – пылко воскликнул англичанин, – зачем столь прелестному созданию боксинг?! Вам не к лицу даже малейшие проявления грубости. Вам нужно являть собой нежность и очаровательность, вас должны на руках носить, ручки вам целовать, лобызать землю, по которой ступают ваши милые ножки...

Афоня от таких излияний вовсе остолбенел, очень не поэтически разинув рот, а Никита Афанасьевич слушал-слушал, да и начал вдруг хохотать.

Гарольд Гембори с явным усилием поднялся с земли и принял позу оскорбленного достоинства.

– Что же тут смешного, сэр? – вопросил он, выпячивая подбородок, отчего сия часть его лица сделалась вовсе устрашающей.

– Боже упаси, сэр, я совершенно не хотел вас обидеть, – спохватился Никита Афанасьевич. – И вовсе не над вами я смеялся, а над Афонею. Сколько раз я убеждал ее, что она со временем станет прехорошенькой девицею, знать не будет отбою от самых галантных кавалеров и сделает весьма удачную партию, однако племянница моя верить мне не хотела, полагала себя сущей уродиной, а потому щеголяла с утра до ночи в мужском одеянии и воинствующе чуждалась всякой женственности. Меня порой преследовала мысль, что я нахожусь в компании Розалинды, Виолы, Порции и всех прочих несчастных травести, во множестве порожденных как шекспировым пером, так и перьями прочих господ сочинителей. И вот вы сейчас блестяще подтвердили мою правоту, угадав девушку в мальчишке и разглядев в бутоне распускающуюся розу.

Афоня в ярости уставилась – да-да, вон как оно вышло-то, ну кто бы мог подумать?! Стало быть, отныне мы станем употреблять это имя исключительно в сочетании с формами женского рода! – итак, Афоня в ярости уставилась на дядюшку:

– Вольно вам надо мной издеваться! Где это вы красоту нашли? Была бы я красавицей, вы... вы бы...

Она осеклась, но смысл ее слов и так был прозрачен для Никиты Афанасьевича. Поэтому он хмуро покачал головой:

– Вы красавица, дитя мое, но...

И он умолк столь многозначительно, что это повергло Афоню в глубокую печаль. Она тоже умолкла, однако в эту минуту обрел дар речи Гарольд Гембори:

– Вы изволили сказать, что сей господин – ваш дядюшка? – обратился он к Афоне взволнованно. – Видимо, имя его – Никита Афанасьевич Бекетов?

Загрузка...