Чужая душа – потемки…
Смысл этой поговорки, а точнее, глубинный ее смысл Иван Федорович уяснил уже давно, как только столкнулся с людскими душами на следственном поприще. Мало того, потемки – некоторые души, с которыми приходилось иметь дело судебному следователю Воловцову, – были настоящим мраком, где таились такие чудища, что не приведи Господь.
Черными и мерзкими были души тех трех злодеев, которые ни за что ни про что убили шестилетнего мальчика Колю Лыкова, отрезав перед этим у него, еще живого, руку, ибо, по поверью, рука невинного младенца, отнятая у него еще при жизни, охраняет воров от поимки.
Черной была душа управляющего имением графа Вильегорского господина Козицкого, что порешил из-за денег главного управляющего Попова, честнейшего и порядочнейшего человека, приехавшего к нему с финансовой визитацией от графа.
Некуда было ставить клейма на душу и тело Анастасии Чубаровой, сожительницы управляющего имением Козицкого, несомненно, принимавшей участие как минимум в сокрытии трупа Попова, а может, и подбившей Козицкого на его смертоубийство с целью завладеть деньгами, собранными с имений графа Вильегорского.
Воловцову так и не удалось привязать Чубарову к делу об исчезновении главного управляющего имениями Попова, о чем судебный следователь по наиважнейшим делам сожалел и по сей день. Не хватило ему тогда улик против нее, выкрутилась, змеюка. Но что по ней плачет каторга, в этом у Ивана Федоровича не имелось никаких сомнений.
Непроходимым мраком была наполнена душа дворника Нурмухаметова, насиловавшего женщин, а затем убивавшего их и разбивавшего до неузнаваемости их лица.
А вот души Ивана Гаврилова, бывшего сидельца исправительного арестантского отделения, судебный следователь по наиважнейшим делам Воловцов понять никак не мог.
Вроде бы мужик как мужик. Смекалистый. Хозяйственный. Чувствовалась в нем такая мужицкая жилка. Домишко у него в Божениновском переулке на вид был неказистый, но во дворе кудахтали куры, гоготали гуси и хрюкал в хлеве откормленный порося.
Иван Федорович, перед тем как снять показания с Гаврилова, навел о нем справки и узнал, что дом Гаврилову достался от отца Степана Евдокимовича, приехавшего из села Зубово на заработки и едва не вышедшего в гильдейные купцы. Устроился вначале Степан Гаврилов сподручным к подрядчику по строительной части. Быстро приобрел навык и умение в работе. Верно, смекалка у Гавриловых была в роду. Подворовывал, конечно, помалу строительными материалами, а потом, окрепнув, открыл торговлишку кирпичом, тесом, строганым брусом и оконными рамами. Дело шло весьма бойко, ежели смог Степан Евдокимович вскоре прикупить усадебку в Божениновском переулке, с домишком, дворовыми постройками и садом в два десятка яблонь, урожай от которых также шел на продажу. И все бы ничего, да нашла на семью Гавриловых нежданная хворь-напасть: вначале преставилась супруга Степана Евдокимовича Аполлинария Прохоровна, еще совсем молодая женщина, иссохнув, словно щепка, а потом отдал богу душу и сам хозяин, так же истаяв, словно восковая свечечка в палящий день. Ваня, единственный сын, остался один в большом городе, в котором до него никому не было дела.
Нет, он не пропал, сдюжил, хотя лишился родителей в шестнадцатилетнюю пору, в возрасте, когда особенно остро нуждаешься в добром слове, в поддержке близких людей. Остался наедине с чуждым миром, полным соблазнов и опасностей. Сумел претерпеть беду и многочисленные горести, потихоньку свернул отцово дело, не потеряв ни гроша, но приобретя алтын, то бишь распродав оставшийся тес, брус, кирпич и прочий товар вполне прибыльно. Словом, жить было можно. Помимо прочего, двор был полон всякой живности, за которой требовался глаз и уход. Правда, гнедого конягу и телегу, на которой Степан Евдокимович самолично доставлял заказчику товар, пришлось продать (тоже не продешевив), но все остальное было сохранено и даже слегка приумножено. Более того, для надзора за хозяйством нанял Иван работницу и экономку в одном лице, без двух годов тридцатилетнюю рябую девку Груню, и по сей день пребывавшую в целомудрии, которая сохранила все его хозяйство, одинаково как и собственное девичество, покуда он отбывал срок в исправительном арестантском отделении.
Попал Иван в арестантские роты, можно сказать, по собственной глупости. А глупостей или ошибок, что содеял Гаврилов в своей жизни, по большому счету, было всего-то две. Но о них судебный следователь по наиважнейшим делам Иван Федорович Воловцов знать не мог…
Первая ошибка – это когда Иван сел играть в фараона с Коськой Евграфовым, про которого говаривали, что он в карты лукавит. Однако за руку его никто и никогда не ловил, а Коська на неприятные вопросы, важно оттопытрив губу, ответствовал, что это всего лишь слух, пущенный его недоброжелателями и завистниками на его счастливую фортуну.
– Ну, везет мне в картишки, робя, – говаривал Коська своим приятелям, в коих какое-то время ходил и Иван. – Что я могу с этим поделать, как не попользоваться таким фартом?
Везло в карты и Ивану. Поигрывал он в картишки по молодости лет. Только Гаврилов играл честно и не передергивал, а вот Евграфов жульничал нещадно. Ну и профукал Коське две сотни, столь нужные в его немалом хозяйстве…
Слава богу, что, когда он их принес, хватило разуму не отыгрываться. Молча отдал деньги шулеру и на его предложение «сыграть по маленькой» ответил сквозь зубы:
– Не желаю.
С той поры карт в руки Иван не брал, одинаково как и в рот – водки…
Вторую ошибку Иван совершил, когда ему стукнуло двадцать два года.
Что за ошибка?
Да очень простая: парень влюбился.
Конечно, все влюбляются, и даже если любовь не становится взаимной, никакой жизненной ошибкой такая напасть не считается, наоборот, часто оставляет в душе теплый след. Это – как желтуха или скарлатина в детском возрасте, которой нужно непременно переболеть, чтобы выработать в организме иммунитет к большим страданиям. После чего – прощай, отрочество, и наступает пора серьезного взросления.
Ошибка заключалась в том, что влюбился Иван Гаврилов в девицу не своего круга. То бишь в барышню. Ежели выразиться иносказательно – сел не в свои сани.
Ведь он кто? Крестьянин и сын крестьянина с тремя начальными классами образования, полученными в церковно-приходской школе. И еще – волею провидения проживающий в Первопрестольной столице, в доме, мало чем отличающемся от крестьянской избы в какой-нибудь деревне Горелые Пни или Мокрая Выпь. А та, которая лишила его сна и перевернула всю жизнь, была дочерью горного инженера, столбовой дворянкой, играла на фортепьянах, сочиняла стихи и посещала высшие женские курсы Герье.
Познакомились они в кондитерской, вернее, у входа в кондитерскую. На улице шел дождь, и Ксения случайно задела его зонтиком и поцарапала щеку. Платочек, который она дала ему, чтобы он вытер капельку крови, проступившую на щеке, пах жасмином и еще чем-то необъяснимым, что всколыхнуло его юношескую душу. Так бывает, когда счастье нечаянно коснется вас своим легким трепетным крылом. А точнее, обдаст легким дуновением своих крыльев.
У него хватило смелости не только поблагодарить, но и представиться по всем правилам.
– Разрешите представиться, – произнес отрок подсевшим от волнения голосом. – Иван.
– А по батюшке как? – весело спросила девушка, не без интереса посматривая на парня.
– Степанович, – не смутившись, ответил Гаврилов.
– Ксения Викентьевна, – произнесла девушка и подала невесомую ручку.
Иван пожал ее вначале, потом же, неловко наклонившись, поцеловал.
– Вы приезжий, Иван Степанович? – спросила Ксения.
– Нет, я местный, – быстро ответил Гаврилов и поправился: – Коренной москвич.
Наверное, он показался ей занятным. Эдакий крепкий парень в полосатом крестьянском спинжаке и косоворотке с расстегнутыми пуговицами и с мокрым чубом, не знавшим гребня – пригладил пятерней, и полный порядок! Таких мужчин в ее круге не было, а те рафинированные студентики, что числились в ее поклонниках, не шли с ним ни в какое сравнение. Ей надо было спешить на лекцию, но уходить положительно не хотелось. Медлил и Иван, переминаясь с ноги на ногу.
– А-а-а… вы… – произнесла было Ксения Викентьевна и запнулась. Она не знала, что добавить. – Ну, мне пора, – наконец сказала она и сделала шаг в сторону.
– А платок? – нерешительно спросил Иван, комкая ее платочек в руках. – Давайте я вам его занесу… как-нибудь. Простирну и принесу…
– Оставьте его себе… Впрочем, занесите, если хотите. – Ксения посмотрела на Ивана, потом перевела взгляд в сторону и сказала то, что еще четверть часа назад ни за что бы не сказала ни одному незнакомому мужчине: – Я живу с маман в доме Семеновой на Зубовском бульваре. Знаете?
– Знаю, – ответил Иван.
– А кто такая Семенова, вы знаете? – с хитринкой посмотрела на парня девушка.
– Нет, – честно признался Гаврилов.
– Это знаменитая в прошлом актриса Александринского театра, не единожды воспетая Пушкиным в своих стихах. Кто такой Пушкин, вы, надеюсь, знаете?
– А то! – улыбнулся Иван. – Это самый знаменитый русский поэт. Он – гений!
– Вы правы. – Ксения внимательно посмотрела на Ивана: – А хотите, я вам почитаю свои стихи?
– Вы сочиняете стихи? – округлил глаза Гаврилов.
– Сочиняю, – не без гордости проговорила Ксения. – Конечно, мои стихи не такие, как у Александра Сергеевича, но рифма и чувство, как считают… некоторые, в них тоже имеются.
– А кто считает? – не очень вежливым тоном спросил Иван.
– Костя Бальмонт… Константин Дмитриевич то есть… – опустив взор долу, призналась Ксения.
– А это кто, тоже поэт? – отчего-то посмурнел Иван. Кажется, он уже ревновал Ксению. – Я вижу, вы знаете всех этих поэтов…
– Ну уж, так прямо и всех, – зарделась Ксения. – Но некоторых знаю. Константин Дмитриевич – очень большой поэт… Он еще довольно молод, но уже так много сделал в жизни… Так вы хотите послушать мои стихи или нет?
– Очень хочу, – просто ответил Гаврилов.
Ксения на мгновение закатила глаза, словно школьница, вспоминающая урок, и нараспев продекламировала:
Есть у меня одно желанье:
Не ссориться с самой собой,
От добрых – заслужить вниманье,
И подружнее жить с судьбой;
Быть ласковой и благосклонной,
И в свете жить с людьми уметь,
Шутливой быть, и быть спокойной,
И сердце доброе иметь.
Она закончила и вопросительно посмотрела на Ивана:
– Ну, что скажете?
– Я-а-а… – протянул Гаврилов, не найдясь с ходу, что и ответить. Не хватало слов. Но зато внутри было в избытке того, чему слов до сих пор еще не придумано…
– Ясно, – резюмировала Ксения. – Вы не совсем разобрали, так?
– Не совсем… – кивнул Иван.
– Правильно. Нельзя судить о качестве стихов по двум четверостишьям. Значит, так, – она твердо посмотрела на Гаврилова, – вы, Иван Степанович, приходите ко мне в пятницу, в шесть вечера.
– Хорошо, благодарствуйте. И платочек аккурат вам тогда возверну, – обрадовался Иван.
– Вот и славно. До встречи.
И она ушла, оставив после себя все тот же необъяснимый запах возможного счастья…
Он пришел. В пятницу, ровно в шесть пополудни.
Приоделся, благо, было во что. Платочек Ксении он выстирал и выгладил так, что тот стал свежее и глаже, нежели в тот момент, когда он принял его из рук девушки.
– Вот, – сказал он, протягивая платок, когда прислуга проводила его в гостиную и Ксения подошла к нему с улыбкой. – Еще раз премного благодарен…
– Пустое! – Она легонько тронула его за рукав и указала на стул возле низенького столика с драконами, исполненного явно в китайском стиле. В начале века разные китайские вещи: крохотные столики, циновки или безделушки в виде качающих головами пузатых болванчиков – стали очень модными и пользовались в открытых домах большим спросом.
Иван присел на краешек стула и только теперь заметил, что в гостиной он не один. Несколько мужчин стояли группками возле зашторенного окна и тихо переговаривались. На кресле в углу сидела какая-то старушенция и лорнировала проходящих мимо нее гостей Ксении долгим пристальным взглядом. Так же она посмотрела через лорнет на Ивана, отчего Гаврилову сделалось на время как-то особенно неуютно. Точно так, будучи годов шести от роду, он чувствовал себя в больнице, куда его привез на извозчике отец и где, заставив догола раздеться, его осматривали с ног до головы в присутствии сестры-нянечки два бородатых мужика, ощупывая холодными пальцами… Худющая очкастая девица возле рояля курила длинную папиросу и оглядывала всех презрительным взглядом метрессы, которая знает всё и вся. Словом, публика в гостиной Ксении была весьма пестрая…
А потом началось…
Точнее, вначале горничная разнесла всем посетителям кофей в крохотных чашечках с маленькими серебряными ложечками. Пивать кофей Ивану доводилось, правда, всего два раза в жизни. И оба раза – в той самой кондитерской, у входа в которую Ксения поцарапала его своим зонтиком. Кстати, зонтик тоже был с драконами, красными и желтыми, которые смотрели в разные стороны, высунув языки, похожие на змеиные жала.
Он выпил свою чашечку одним махом. Кофе был вкусный, если принимать за вкусовую оценку жесткую резкую горечь и непонятный острый запах. Другие пили из чашечек маленькими глоточками и, смакуя, покачивали головами. Точь-в-точь как пузатые китайские болванчики.
А после кофея все и началось. Один за другим гости выходили в центр залы и, кто громко и заунывно, словно скорбя о покойнике, а кто шепотком и с нарочитой хрипотцой, декламировали свои стихи…
По привычке, взятой нами летом,
Каждый день по саду мы бродили
И смеялись весело при этом,
Много тем ненужных находили…
Какой-то пухлый юноша, еще мальчик, пунцовея щечками, продекламировал:
Как много я мечтал, как много я хандрил,
Как много пролил слез я в жизненной юдоли…
«Ого, – подумал Иван, оглядывая паренька. – Как ему, однако, досталось в жизни. И когда только он успел горюшка-то нахлебаться… А с виду и не скажешь. Бурчук!»
Молодой мужчина с большим высоким лбом и пышными «жандармскими» усищами громко декламировал:
Адам! Адам! Приникни ближе,
Прильни ко мне, Адам! Адам!
Его слушали, затаив дыхание. Последние строки его стиха вызвали громкие рукоплескания:
Как плод сорвал я, Ева, Ева?
Как раздавить его я мог?
О, вот он, знак Святого Гнева, —
Текущий красный, красный сок…
Особенно неистовствовала худющая девица в очках. Она даже громко выкрикнула:
– Браво!
Ксения же зарделась, щеки ее возбужденно раскраснелись, и она искоса посмотрела на Ивана: понял ли он, о чем была речь. Иван понял, поскольку у него горели не только щеки, но даже уши…
Потом читала свои стихи худющая девица. Заунывно, нараспев и невероятно громко. Однако ее стихи Ивану так же понравились. Может, это произошло потому, что строки были созвучны тому, что творилось в его сердце?
Неугаси-и-имою лампа-а-адой
Гори-ит любо-овь в душе-е мое-ей.
Она-а мне ве-е-ерная отра-а-ада
От бу-урь жите-ейских и страсте-е-ей…
А вот стихи Ксении Иван слушал с упоением. Они были о мечтах, о счастье, которое живет за линией горизонта и которое люди ищут и, как это ни удивительно, иногда находят. Но, овеяв их легким манящим ветерком, счастье ускользает из их рук, как осклизлый угорь из рук неопытного рыбака, и снова скрывается за линией горизонта, к которому опять и опять устремляются люди. Собственно, и вся жизнь есть погоня за счастьем, призрачным и неуловимым…
– Ну, как, вам понравились мои стихи?
Иван хотел ответить, что ее стихи были лучшими из всего, что он сегодня услышал, что сама Ксения – лучшая из всех девушек на свете, что она для него и есть это непостижимое и неуловимое счастье, которое живет за линией горизонта и которое единицам из людей все же удается на какие-то мгновения поймать, но у него не доставало слов. Или не хватило духу для столь откровенного признания, и он просто ответил:
– Да, понравились. И даже очень…
– Правда? – засветилась лицом Ксения.
– Правда.
– А Валерий Яковлевич говорит, что они сыроваты…
– Кто это Валерий Яковлевич? И что он понимает в стихах! – всерьез возмутился Гаврилов. – Сыроваты ему стихи, видишь ли… А сам он сумеет написать такое?
– Валерий Яковлевич – это Брюсов, – слегка улыбнулась девушка. – Это тот самый, что стихи про Адама и Еву сочинил… Он в стихах все преотлично понимает, можете мне поверить… – потупив глаза, добавила она. – А как вам тема, которую он затронул в своих стихах?
– Тема-то? – Гаврилову не удавалось поймать взгляд Ксении. – А что, – он невольно кашлянул, – вполне жизненная тема… Такое случается…
А потом она проводила его до дома. Сама изъявила желание. Захотела посмотреть, где он проживает. Они шли под ручку, и описать то состояние, каковое в тот момент испытывал Иван, не достало бы слов у самого сочинителя злободневных романов господина Боборыкина. Или даже у его сиятельства графа Салиаса. И то ли почудилось, то ли взаправду коснулось счастье своим крылом Ивана, но на данный момент было именно так…
Их встречи не стали регулярными, но от этого были лишь более значимыми для Ивана.
То, что творилось с Гавриловым, было ясно и звалось емким словом «любовь». А вот что испытывала к нему Ксения? Он не раз задавал себе подобный вопрос, а однажды решился задать его Ксении, правда, в завуалированной форме. Говорили о стихах, о чувствах, которые они вызывают, и Иван, выждав момент, сказал:
– Стихи, конечно, стихами и красиво, и душу бередят, и все такое прочее… Но мне душу бередите вы, Ксения Викентьевна. И я не знаю, как мне жить дальше…
Ксения взглянула на Ивана и замолчала. Не нужно, наверное, было этого ему говорить, поскольку после того, как были произнесены эти слова, их встречи стали происходить все реже и реже. А потом она сказала, что между ними ничего быть не может. Сама сказала. Словно отвечая на тот вопрос Ивана. Откровенно, честно и очень больно…
– Но почему?! – едва не взвыл от горя Иван.
Вопрос, который в подобной ситуации задавал едва ли не каждый мужчина, не всегда находил понимание и откровенный ответ со стороны обожаемой женщины. Не нашлось слов и для раненого сердца Ивана. Ксения промолчала, только как-то странно посмотрела ему в глаза, ну, примерно так, как смотрят взрослые на детей, и передернула плечами…
Настанет день, и ты меня поймешь,
Но, признаюсь, сейчас мне горько очень.
Надолго этот день, наверное, отсрочен,
Из откровенности пока выходит ложь.
А знаешь, из окна мне виден горизонт за пашней,
Видны заката алые тона,
И тает день, как таял день вчерашний…
Дорога серая видна.
Какая тишина лежит в объятьях сада,
Как вечер тающий безгласен и хорош!
Я у него учусь молчанью. Так и надо.
Из откровенности выходит только ложь.
Эти стихи были вложены в почтовый конверт, который принес в один из воскресных дней шустрый мальчишка:
– Барышня с Зубовского бульвара вам велели передать… А еще просили более ее не беспокоить.
Больше не было написано ни строчки. Это означало конец счастью, и без того зыбкому и мимолетному.
А однажды он увидел ее и того высоколобого с усищами, который читал стихи про Адама и Еву. Они выходили из кондитерской, той самой, у входа в которую он столкнулся с Ксенией. Высоколобый что-то нежно нашептывал на ушко девушке, а она в ответ счастливо улыбалась. Ей было щекотно от его усов, но она не отстраняла лица…
Потом была яркая вспышка. Так мгновенно загорается ярость, которую уже не потушить и не удержать. Не помня себя, Иван набросился на усатого, повалил его и стал душить. Тот сопротивлялся, что более усиливало ярость Ивана. Он не слышал свистка полицейского, не чувствовал, что кто-то с силой тянет его назад за плечи, и только почувствовав удар, обернулся. Это полицейский огрел его своим кулаком по затылку. Иван с детства был приучен давать сдачу и ответил полицианту «от всей души». Да так, что своротил ему набок челюсть и повредил глаз. Потом прибежали еще двое служителей порядка и благочиния, так же худо пришлось и им. А затем его повязали и повезли сначала в полицейский участок, а оттуда – в следственную тюрьму. На суде, принимая во внимание его состояние ажитации, ему дали три с половиной года и упрятали в исправительное арестантское отделение. А ведь могло быть и гораздо хуже.
После этого Иван озлился на весь мир. И то, что творилось у него на душе, не всегда было понятно и ему самому. Куда уж до нее посторонним, пусть даже и судебным следователям по наиважнейшим делам…
Первым, кого Воловцов вызвал в свой кабинет после того, как ему поручили расследовать дело о двойном убийстве, был Гаврилов. Кое-что из личной жизни подозреваемого Ивану Федоровичу было уже известно, а потому он полагал значительно продвинуться в расследовании. Посадив Гаврилова напротив себя на большой деревянный табурет, заговорил:
– Я бы хотел, чтобы вы вспомнили весь день пятнадцатого декабря прошлого года. Как вы его провели, что делали, с кем виделись.
– Нешто я могу помнить, что было без малого год назад? Вы, однако, шутник, господин следователь, – иронично проговорил Гаврилов и прямо посмотрел в глаза Воловцову. – Вот вы, к примеру, сможете припомнить, как вы провели, что делали и с кем виделись, скажем, четырнадцатого марта прошлого года? – почти повторил он слово в слово вопрос судебного следователя.
– Если того потребуют важные обстоятельства, мне прийдется вспомнить, – ответил Иван Федорович, сделав ударение на слове «прийдется». – И вам придется, поскольку я задаю вам этот вопрос не из праздного любопытства. Тем более что на подобный вопрос вы уже отвечали начальнику московского сыска господину Лебедеву…
– Отвечал, – невесело согласился Гаврилов. – Только это было год назад. И с тех пор утекло много воды. Тогда я помнил, а сейчас нет.
– Ну, не так уж и много, – сдержанно заметил Воловцов. – Кроме того, если вы не хотите на свою голову неприятностей, то вам прийдется мне отвечать…
– А что, открылись новые обстоятельства этого дела? – издевательски понизил голос до шепота Иван и даже приблизил свое лицо к лицу Воловцова. И в глазах Гаврилова Иван Федорович увидел злые огоньки. Так, верно, светятся глаза у волка, когда он выходит на охоту в голодную пору…
«А не прост этот Ваня, – подумалось Ивану Федоровичу. – Знает юридическую терминологию и вполне к месту пользуется ею. Впрочем, он мог «подковаться» у воров, когда отбывал срок в исправительном арестантском отделении…»
– Вы имеете в виду дело о двойном убийстве в доме Стрельцовой? – спросил Воловцов как можно спокойнее.
– Это не я. Это вы имеете в виду это дело, – криво усмехнулся Гаврилов. – Так вот, заявляю вам, что к этому и прочим убийствам я не имею и никогда не имел никакого отношения…
– Тогда вам не составит труда ответить на мои вопросы, – как можно благостнее резюмировал реплику Гаврилова Воловцов. – Итак: как вы провели день пятнадцатое декабря прошлого года?
– А вы разве не ознакомились с протоколом моего допроса? – спросил Иван, скрипнув табуретом. – Там же все подробненько так расписано!
– Ознакомился, – ответил Воловцов. – Но допрос этот снимал не я, и потом, бумага – далеко не живой человек, мне хотелось бы самолично все услышать от вас.
– Ну, а мне к протоколу добавить нечего… – буркнул Гаврилов.
– Это мы еще поглядим, – заметил Иван Федорович и вдруг резко спросил: – Кто может подтвердить, что в половине девятого вечера, плюс-минус четверть часа, вы находились дома?
– Я уже вам сказал, что добавить к протоколу мне нечего…
– А я еще раз спрашиваю, – Иван Федорович начинал уже злиться. – Кто может подтвердить?
– Груня может подтвердить! – почти выкрикнул Иван.
– Эта ваша работница?
– Да!
– Вы сожительствуете с нею? – поднял на допрашиваемого взор Иван Федорович.
– Что?!
– Я спрашиваю, вы сожительствуете с нею? – Воловцов свел брови к переносице, напустив на себя (как ему самому казалось) непримиримую строгость.
– Нет, – ответил Иван. И… соврал. Груня уже не была девственницей. С той самой поры, как Иван вернулся из арестантского отделения. Он не был наполнен радостью освобождения, что обычно происходит с сидельцами, отбывшими немалый срок в заключении. Не вздыхал полной грудью воздух свободы. Не бросился в загул с приятелями, вином и девками, чтобы хоть немного компенсировать потерянное время и удовольствия. Ничего такого не было и в помине! Иван вернулся из арестантских рот злой. С ненавистью, кипящей у него внутри, как строительный вар в чугунном котле.
Что он сделал, выйдя на свободу?
Пришел домой.
Поел сваренную по случаю его возвращения куриную лапшу.
Выпил стопку водки, поднесенную Груней. И молча завалил ее тут же, в столовой, на некрашеный дощатый пол. Все остальное он тоже проделывал молча, изредка скрипя зубами. Молчала и Груня, тараща на него глаза с белесыми ресницами.
Имел он ее жестко, без ласки, по-звериному. Как бы мстя в ее лице всем женщинам мира, от коих мужикам все беды. И в первую очередь, мстил Ксении…
– …ее показания для следствия весомого значения не имеют, поскольку она целиком и полностью зависит от вас, – донесся до слуха Гаврилова голос судебного следователя по наиважнейшим делам. – Вспомните, может, еще кто-то вас видел? Или мог видеть?
– Да никто меня больше не видел, кроме еще моего пса, – отмахнулся от следователя как от назойливой мухи Иван. – Можете поспрошать у него… Вам это надо, вот вы и заботьтесь. А мне – не надо. Я никого не убивал…
– Хорошо, мы будем искать, – заверил его Воловцов. – А вы знаете Александра Кару? Сына и брата убиенных женщин. Знакомы с ним, доводилось видеться? – неожиданно спросил Иван Федорович.
– Ну так… немного знаком, – слегка оторопел от неожиданного вопроса Иван. – Живем мы недалеко… Да, виделись несколько раз…
– Виделись, это хорошо, – Воловцов что-то черкнул в своей памятной книжке. – И что вы можете о нем сказать?
– Я? – снова опешил Гаврилов.
– Вы, – утвердительно произнес Иван Федорович и огляделся: – А что, кроме нас с вами, здесь еще кто-либо есть?
Иван был сбит с толку. Пыл его как-то незаметно улетучился, злость на время поутихла, верно тоже удивляясь такому повороту событий в допросной беседе.
– Что я могу сказать… – задумчиво пробормотал он. – Ну что, парень как парень. Культурный. Улыбчивый такой. Здоровается всегда при встрече первый…
– А еще что? – вопросительно посмотрел на него Воловцов. – Вы же человек, скажем так, опытный, характер другого человека можете определить с ходу… – немного польстил он бывшему арестанту, уже понимая, что сбил спесь с Гаврилова и какой-никакой, но общий язык с ним удалось наладить.
– Не-е, – протянул Иван. – С ходу сказать про характер человека, с коим не шибко знаком, я не могу.
– И все же, Иван Степанович, постарайтесь пусть поверхностно, но как-то охарактеризовать Александра Кару, – скорее попросил, нежели настоял Воловцов.
– Мутный он какой-то, – после некоторого раздумья произнес Гаврилов, слегка поморщившись. – Вроде бы веселый, девок любит, разговорчивый, а что-то в нем есть такое… внутри… Как вам и сказать-то, не знаю… Вот, к примеру, говорит он с вами, а думает всегда о чем-то своем, а совсем не о том, что говорит… Нет, больше ничего не могу сказать. Одно слово: чужая душа – потемки.
– Известное дело, что потемки, – согласился Иван Федорович, еще совсем недавно думающий про чужие души именно так, как этот крестьянин Гаврилов. Вот и про Ивана он думал, что у него черная душа. Ан нет, вроде не черная. Ну, или – не совсем… Белые пятна проступили. А может, все-таки серые? – А вот ты насчет девок обмолвился. Это ты его невесту Смирнову имел в виду?
– А у него уже новая невеста есть? – удивился Иван. – Не ведал…
Услышав про новую невесту, Воловцов насторожился…
– Есть… – Он чуть помолчал, поглядывая исподлобья на допрашиваемого. – Верно, и помолвка у них уже была… Так кого ты конкретно имел в виду, Иван Степанович, говоря, что Александр Кара девок любит? – перешел на «ты» судебный следователь. – И что значит – новая невеста? Что, была и невеста старая?
– А есть тут одна. Наспротив их живет, в доме профессора Прибыткова. Горничной у него служит…
– Это ты Пашу Жабину имеешь в виду? – поднял брови Воловцов.
– Ее. Что, уже знаете про нее? Бойкая деваха…
– Похоже на то, – согласился Иван Федорович и опять что-то черкнул в своей памятной книжке.
– Он ведь ейным женихом считался, – неожиданно добавил Гаврилов. – В дом прибытковский ходил на правах жениха. Покуда, верно, новую девицу себе не нашел, Смирнову эту…
– Вот как? А в следственном деле ничего про Пашу нет.
– А Паша здесь и ни при чем. И вообще, это к тому делу об убиении жены и дочери господина Кары никакого отношения не имеет, – твердо заявил Иван.
– Как знать, – в задумчивости протянул Воловцов. – Как знать…
Они помолчали. Каждый о своем.
– Ну что, у вас всё ко мне? Закончились вопросы? – снова явно насмешливо спросил Гаврилов.
– Пожалуй, да.
– И я могу идти?
– Можешь. – Иван Федорович посмотрел в глаза Гаврилову и добавил: – И спасибо тебе, Иван Степанович.
– За что же это? – удивился парень.
– За откровенный разговор, – ответил судебный следователь.
– «Из откровенности выходит только ложь», – процитировал Иван. – Будьте здоровы, господин следователь.
– Я не понял… – поднялся со стула Воловцов. – Ты что, все мне наврал, что ли?
– Как можно, господин следователь… – криво усмехнулся Гаврилов. – Я что, враг сам себе?
– А что тогда значат твои слова: «Из откровенности выходит только ложь»? – опять свел брови к переносице судебный следователь по наиважнейшим делам.
– Это стихи… Когда-то слышал…