Как листва, зелёные, – как цыплята, жёлтые, – как небо, голубые, – а ещё и кремовые, розовые, сиреневые – падали письма в почтовый ящик Буриданов на улице Променади, откуда мама, папа, София или Лидия (главным образом, Лидия – самая молодая и прыткая) их выуживали и доставляли Герману в его комнату на мансарде. «Герман, танцуй!» – озорно требовала Лидия, помахивая цветным конвертом, словно веером, и Герману ничего не оставалось, как, игнорируя боль в ноге – ой, вреден север, вреден – сделать пару символических, имитирующих тарантеллу или мазурку шагов. Повторялись эти неуклюжие балетные спектакли практически каждое утро, и если бы почту приносили дважды в день, то танцевать пришлось бы еще чаще, потому что Беттина иногда забывала написать о чем-то важном и уже через час отправляла в путь следующее послание. Герман добросовестно отвечал на все письма, с той только разницей, что его сообщения были короче и прозаичней, ему казалось неуместным выливать на бумагу свои эмоции, как это совершенно необузданно делала Беттина. «Не могу жить без тебя… Лейпциг кажется холодным и чужим… Печаль смотрит на меня с каждой стены, изо всех углов…» Эти и другие выдающие книголюба фразы, в которых, кроме узнаваемых литературных штампов иногда попадались и оригинальные метафоры («Ты уехал, оставив меня такой же недостроенной, как дом моего отца!») доказывали, что Беттина его действительно любит; и хотя Герман себе таких криков души не позволял, в отличие от ироничных реплик, которыми он не пренебрегал («А эта печаль на тебя смотрит и тогда, когда ты красишь губы перед зеркалом?»), он вынужден был признаться себе, что страдает от разлуки, может, не меньше, чем невеста – по правде говоря, только сейчас он и понял, насколько глубоко в его плоть сумела впиться своими розовыми лакированными ногтями Беттина. Он жил как будто нормальной жизнью, позволял маме заботиться о себе, болтал с сестрами, ходил в кафе и даже завел парочку полезных знакомств, но его ни на минуту не покидало чувство, что тот, кто тут ест, пьет, смеется и рассуждает, отнюдь не он, а его тень, настоящий же Герман Буридан остался в Германии.
Именно в этот период он особенно полюбил «Силу судьбы». Он ее уже слышал однажды в Дрездене, они с Беттиной специально поехали на спектакль, но тогда эта опера не произвела на него впечатления, хоть музыка была мелодичной, но события показались какими-то неправдоподобными, а финал, в котором священник убеждает несчастных героев согласиться с божественным миропорядком, вообще фальшивым. Теперь он услышал эту оперу по радио, вместе в мамой, для которой такие трансляции были одним из немногих оставшихся развлечений – София привезла ей из Германии слуховой аппарат, и мама, уже ставшая довольно замкнутой, словно ожила, она изучала по газетам программы передач всех радиостанций, и когда находила интересный концерт или оперный спектакль, готовилась к этому весь день, как раньше в Москве перед посещением театра, правда, не одевалась торжественно, но обязательно что-нибудь пекла, или кекс, или яблочный пирог, и не разрешала в этот день приглашать гостей. Сейчас трагедия дона Альваро и Леоноры полностью захватила Германа, он увидел в ней схожесть с собственной судьбой, он ведь тоже в Германии был чужаком, как индеец Альваро в Испании, и хотя отец Беттины, в противоположность отцу Леоноры, признал его в качестве жениха, их тоже насильно разлучили. К тому же мать, которая знала про оперы если не все, то очень многое, рассказала, что первоначально у этого произведения был совсем другой финал: дон Альваро после смерти Леоноры, прокляв человечество, бросается в пропасть. Почему Верди переделал концовку, мама не знала, но Герман сразу подумал – наверняка из-за цензуры. Действительно, у Верди часто возникали такие трудности, приходилось вносить изменения и в «Риголетто», и в «Бал-маскарад», подбирать другое место действия, переименовывать героев – раньше Герман о таких вещах думал абстрактно, но теперь, после германского (кхм-кхм) опыта, он понимал, что это и есть отношения «власть – художник». С каким удовольствием Майер швырял его книги с полки на пол! – сейчас каменщик наверняка был среди тех, кто жёг их на улице.
Сперва Герман был уверен, что скоро позовет Беттину в гости, но затем он отверг этот план, не только из-за стесненных домашних условий, но и потому, что вся здешняя жизнь опять казалась ему, как и после Москвы, провинциальной, жалкой. Когда он уезжал, в Эстонии по крайней мере не было фашистов, теперь и они появились, и не только среди местных немцев, но и эстонцев. То, что несколько его товарищей по школе стали пылкими поклонниками Гитлера, Германа не удивило, в конце концов, эти молодые Deutschen[5] чувствовали себя ограбленными коренной нацией, намного больше его поражало то, что сами эстонцы основали фашистскую организацию, так называемый «Союз бойцов войны освобождения». Свою униформу «бойцы» позаимствовали у фашистов Европы: черный берет, рубашка цвета хаки, галифе, ремень и высокие сапоги. Они тоже отмечали Дни флага, пели патриотические песни, дрались с социалистами (коммунистов в Эстонии не осталось, они или были убиты, или сбежали в Россию, или сидели в тюрьмах), и – что самое худшее – пытались прорваться к власти, используя опробованные Гитлером методы, шантаж и провокации. До кровопролития пока не дошло, но Герман знал, что это может случиться в любую минуту – как хвастались сами вапсы, у каждого из них на чердаке спрятано оружие. Словом, Германа окружило полное дежавю – и когда он стал размышлять на эту тему, то пришёл к выводу, что такой маленький народ, как эстонцы, по-видимому, вообще не способен придумать что-то оригинальное не только в искусстве, но и в политике, и оттого обречен все перенимать из-за рубежа – тоже своего рода «сила судьбы».
Отца Герман видел редко, в жизни отца был очередной трудный период (начиная с революции, других как будто и не было), он жаловался, что Франция закрыла рынок эстонскому маслу, Германия же подняла таможенный налог на яйца то ли в четырнадцать, то ли в сорок раз – во сколько именно, Герман не запомнил, да и какое это имело значение, в любом случае было понятно, что на таких условиях яйца туда продавать невозможно; вот и не знали ни отец, ни другие эстонцы, куда девать хуторскую продукцию. Прервалась и торговля семенами, часть денег отец, правда, вложил в дело Менга, но сам в Ригу уже не ездил, содержал семью случайными заработками – если надо было где-то провести инспекцию семян, его старый знакомый Август Септембер, ставший ныне важной персоной в местном союзе кооперативов, давал эту работу отцу. Когда Герман, униженный, в подавленном состоянии, приехал из Германии, отец отдал ему свой кабинет – после отъезда Эрвина в Таллин «мальчишечью» заняла Лидия, она, правда, выразила готовность переселиться в комнату Софии, но Герману было неловко принять эту жертву, сестры были уже взрослые, пару первых ночей он героически спал в гостиной на диване, и после этого отец и пригласил его на мансарду. Раньше эта часть дома была для детей если не запретной зоной, то, по крайней мере, местом, куда просто так, даже когда играли в прятки, не поднимались – тут находились родительская спальня и отцовский кабинет, теперь же отец сказал, что он все равно почти им не пользуется. Говорил ли отец правду или нет, Герман так толком и не понял, с одной стороны, его действительно иногда по нескольку недель не было в Тарту, но с другой, Герман знал, что отцу нравится время от времени уединяться. Таким образом, это было от отца если и не широким, то в любом случае жестом, и Герман был ему от души благодарен.
Остатки своего гонорара Герману из Германии получить удалось, но великими назвать их было трудно, так что пришлось начинать думать, как себя прокормить. В Тарту строили мало, и он отправился в Таллин узнать, нельзя ли получить через Эрвина или Викторию какой-то заказ; однако ни брат, ни сестра ничем сейчас не могли помочь, Эрвин, правда, посоветовал ему открыть собственное бюро, выразив убеждение, что заказы к такому талантливому архитектору сами потекут, но младший братец всегда отличался необоснованным оптимизмом. Цены на аренду конторской площади были в Таллине иррационально высокие, германских денег не хватило бы даже на месяц, а взять в долг было не у кого, Виктория с Арнольдом экономили на каждом центе, они хотели снять квартиру попросторнее, чем сейчас, потому что Виктория ждала ребенка. Эрвин же… Герман был поражен, когда услышал, сколько, или, вернее, как мало брат зарабатывает у Шапиро.
– Да это же зарплата счетовода! – рассердился он, но брат ответил, что ему еще повезло.
– Если я пойду и потребую добавки, Шапиро просто уволит меня, среди юристов знаешь, какая безработица!
Эрвин объяснил, что в Эстонии произошло нечто странное, а именно – перепроизводство интеллигенции.
– Ты же помнишь, наш отец в свое время не смог получить образования, и не он один в том поколении, молодежи, мечтавшей учиться, было много. И когда возникло собственное государство, то все помчались в университет – а поскольку в царское время самыми надежными профессиями считались адвокат и врач, то и сейчас все хлынули на эти факультеты, хотя ситуация изменилась и теперь больше нуждаются в инженерах.
Эрвин повел Германа обедать в Клуб шоферов, они поели солянки, которую Герман любил еще с Москвы, а потом совершили длинную прогулку по Таллину. Город выглядел точно так же, как и десять лет назад, когда Герман однажды по поручению отца приехал сюда, чтобы передать Августу Септемберу партию какого-то товара, – все тот же средневековый центр, а вокруг него деревянные развалюхи, среди которых, словно воспоминание о былом величии, изредка попадались доломитные дома царской эпохи.
– У вас что, вообще не строят? – удивился он, но Эрвин поспешно возразил, что строят, строят, и потащил Германа на Пярнуское шоссе, где напротив рынка воздвигли новое здание.
– Здорово, не правда ли? – спросил он гордо. – Народ называет это комодом, потому что, видишь, один этаж выделяется, словно открытый ящик.
На Германа дом впечатления не произвел, да и сам рынок с лошадьми и молочными бидонами никак не соответствовал образу европейской столицы. Он тут же принялся фантазировать, как спроектировать на этом месте новую современную площадь, и пропустил мимо ушей то, что продолжал говорить Эрвин.
– Ты совсем меня не слушаешь! – буркнул братец наконец обиженно.
Только когда Герман извинился и похлопал Эрвина по плечу, тот повторил, что хотел сказать – что только что закончился конкурс на проект Дома Искусств и жалко, что Герман не мог в нем поучаствовать.
– Но ты не отчаивайся, я прочел в газете, что скоро будет конкурс на должность тартуского городского архитектора, ты это наверняка выиграешь, – утешил Эрвин.
Герман не стал ему говорить, что для такого теплого местечка нужны знакомства, которых у него нет – зачем огорчать брата?
Проводив Германа на вокзал, Эрвин заторопился, сказав, что у него свидание.
– С кем? – спросил Герман, но Эрвин уклонился от ответа.
Герман не стал его донимать, обнял братишку, который был на голову его выше, поднялся в вагон, сел на скамейку и вспомнил, как всего лишь несколько месяцев назад он ехал в мягком купе из Лейпцига в Рим, рука на плече Беттины. Ему стало жалко себя, и, чтобы перебороть дурное настроение, он стал воображать, куда они с Беттиной могли бы эмигрировать? Так прошла дорога из Таллина в Тарту, с многочисленными остановками, в обществе деревенских баб, возвращающихся с рынка с порожними корзинами, и шумных студентов, потягивающих пиво прямо из бутылки.
Дома его ожидала новость – Август Септембер задумал построить себе дом и хотел, чтобы Герман начертил ему проект.
В дверь позвонили, когда Алекс прикончил последний бутерброд и налил себе вторую чашку кофе. Лидия вскочила и с криком: «Я открою!» помчалась в прихожую, Марта же стала поспешно собирать посуду со стола. Втроем они и завтракали, София уже ушла в диспансер, ее рабочий день начинался в восемь, а Герман недавно снял поблизости маленькое бюро и спал там, приходя домой только пообедать или вечером немного поиграть на рояле и послушать радио.
– Папа, к тебе гость!
Кто это может быть, подумал Алекс, вставая: лет двадцать назад было обычным делом, что зайдет Менг, Верц, Арутюнов или кто-то из соседей, чаще всего Богданов, или хотя бы Август Септембер, чтобы принести хозяину только что полученную важную телеграмму, – но старые друзья были или в земле, или за границей, а что касалось Августа, то с ним роли поменялись, теперь уже Алекс ходил к нему узнать, нет ли работы, – так что звонок в дверь давно стал означать приход подруги кого-то из дочерей.
На скамейке в прихожей сидел знакомый мужик с обвисшими щеками, красноватым носом и ясно обозначившейся плешью – сводный брат Адо. Младший или старший сводный брат, определить было трудно, если сравнить с Алексом, то младший, а если с другим сводным братом, Тыну, то старший, – сидел и стаскивал высокие сапоги: когда Адо был пьян или просто настроен на ссору, он вваливался в комнату, не снимая обувь, а когда ему что-то от Алекса было нужно (это «что-то» спокойно можно было заменить словом «деньги»), – тогда он старался вести себя «культурно».
Плащ и берет Адо уже повесил на вешалку, оставшись в форменной рубашке цвета хаки и галифе, при виде которых Герман, если случайно оказывался дома, всегда бледнел, вставал и уходил, не сказав ни слова. Для Алекса тоже стало полной неожиданностью, когда сводный брат впервые пришел к нему в униформе.
– Ты что, достиг возраста, когда хочется делиться военными воспоминаниями? – поддразнивал он Адо. – Да и какие у тебя воспоминания, ты же служил интендантом, сколько ты там был на фронте?
Алекс, конечно, знал, что «Союз бойцов за свободу» не обычное общество ветеранов, а политическая организация, но тем более странным ему казалось новое увлечение сводного брата – единственным общественным явлением, которое Адо волновало, был рост цены на водку. Но если немного подумать, то решение выглядело вполне логичным – ведь кто собрался в этом союзе? В первую очередь, недовольные жизнью – и Адо точно был таким.