У чужого порога

От автора

…Две ступеньки ведут к резной овальной двери в кабинет Михаила Афанасьевича на Большой Пироговской улице. Он сидит у окна. В комнате темновато (первый этаж), а я стою перед ним и рассказываю все свои злоключения и переживания за несколько лет эмиграции, начиная от пути в Константинополь и далее.

Он смотрит внимательным и требовательным глазом.

Ему интересно рассказывать: задает вопросы. Вопросы эти писательские:

– Какая толпа? Кто попадается навстречу? Какой шум слышится в городе? Какая речь слышна? Какой цвет бросается в глаза?..

Все вспоминаешь и понемногу начинаешь чувствовать себя тоже писателем. Нахлынули воспоминания, даже запахи.

– Дай мне слово, что будешь все записывать. Это интересно и не должно пропасть. Иначе все развеется, бесследно сотрется.

Пока я говорила, он намечал план будущей книги, которую назвал «Записки эмигрантки». Но сесть за нее сразу мне не довелось.

Вся первая часть, посвященная Константинополю, рассказана мной в мельчайших подробностях Михаилу Афанасьевичу Булгакову, и можно смело сказать, что она легла в основу его творческой лаборатории при написании пьесы «Бег»…

Константинополь

Как ни тепло чужое море.

Как ни красна чужая даль,

Не ей поправить наше горе,

Размыкать русскую печаль!

Николай Некрасов

Разве можно унести землю

Родины на подошвах своих башмаков?

Жорж Дантон, когда друзья предложили ему бежать из тюрьмы за границу

Хрипло и, как мне показалось, зловеще прозвучал последний гудок. В утробе парохода что-то заворчало. Он дрогнул и стал медленно, словно конфузясь, бочком отходить от одесской пристани. Еще кто-то, прощаясь, махал платком, еще кто-то кричал последние, уносимые ветром слова, но расстояние между пароходом и берегом неумолимо ширилось. Черная полоса воды все росла, росла, зачеркивая прошлое… Французский пароход «Дюмон Дюрвиль», привезший в Одессу тех русских солдат, которые застряли во Франции еще со времени Первой мировой войны, принял на свой борт группу

«русских ученых и писателей». Ученого среди них не было ни одного. Небольшой упитанный средних лет человек с округлыми движениями и миловидным лицом, напоминающим мордочку фокстерьера, – поэт Дон-Аминадо (Аминад Петрович Шполянский) – вел себя так, будто валюта у него водилась в изобилии и превратности судьбы его не касались и не страшили.

Аминад Петрович старался держаться поближе к коммерсанту Aгe, тоже попавшему в группу «русских ученых». Ага, красивый, раскормленный караим, вез с собой жену, брата и хорошего круглого ребенка, плюс большой багаж и много брильянтов. – Я пойду посмотрю, как отгружают мой большой багаж, – говорил он сочным баритоном, подходя то к одному, то к другому пассажиру. «Большой багаж»! Этими словами как бы утверждалась прочность, незыблемость бытия. Остальным грузить было нечего: в легких чемоданчиках уместилось все их добро. Приват-доцент и публицист Миркин-Гецевич, ближайший помощник профессора Овсянико-Куликовского по выпуску в свет большой белогвардейской газеты в Одессе, производил впечатление тоже человека налегке. Но все знали, что его богатый тесть, бывший столичный издатель Поляков, только что отбыл с семейством на «Ллойде

Триестино» в Италию. «Да, но у Миркина – тесть! Тесть Миркина», – слышалось то здесь, то там. У борта маячила длинная нескладная тощая фигура художника Николая Владимировича Ремизова, известного по журналу «Сатирикон» как Ре-Ми. У этого, кроме таланта, бойкой жены Софьи Наумовны и увальня-пасынка Лени, ничего за душой не было…

Когда пассажиры разместились в трюме третьего класса – первый и второй сгорели еще на стоянке в Одессе, – установился свой, с мелкими заботами и интересами быт.

Но что бы ни говорили

О том «Дюмон Дюрвиле»,

Забуду ль славный трюм?

Рагу из обезьяны —

Вот жизни нашей планы,

Вот смысл всех наших дум.

Это подражание Вере Инбер:

…И что б ни говорили о баре Пикаддили,

Но это славный бар?..

и коллективное творчество по пути из Одессы в Константинополь. «Рагу из обезьяны» – мясные консервы, прозванные так во французской армии…

В наступивших сумерках стало особенно грустно, и показалось, что прошлого не было. Не было ни семьи, ни школьных лет, ни Петербурга – ничего. Просто посадили на этот потрепанный пароход и сказали: «Живи!» А как жить?..

По палубе прохаживался Дон-Аминадо с мадам Агой.

Он интимным голосом декламировал Блока. Она поеживалась и втягивала голову в воротник пальто, как будто ей щекотали шею.

Ты в синий плащ тихонько завернулась,

В сырую ночь ты из дому ушла, —

слышался голос Дона-Аминадо…

Кавака – первая остановка при въезде в Босфор. Здесь карантин.

Февраль. Дождит. Холодно. Страшная негритянка тащит меня под душ. Я сопротивляюсь. Мы примиряемся на том, что она слегка мочит мне волосы – «для начальства», «pour les chefs», – говорит она.

Здесь же у ехавшего с нами графа Сумарокова украли брюки. Он ходил завернутый в плед как в тогу. Пожилой, высокий, седовласый, импозантный человек. Так должен выглядеть председатель какого-нибудь аристократического фешенебельного клуба. Жена – миловидная, когда-то пепельная блондинка, недоуменно взирающая на окружающее, растерянная женщина, как будто ее прямо из кареты с выездным лакеем пересадили в наш грязный трюм… Прошли Босфор. Налюбовались мраморными дворцами, лодками, причаленными прямо под балконами, причудливыми лестницами, заманчиво спускающимися среди садов к водам пролива.

И наконец, пароход причалил. Галатская пристань. Мутная вода стального цвета, усеянная апельсинными корками. Яркие пятна фесок. Мост с пестрой многоязычной толпой. По его краям – сборщики «пара» (самая мелкая турецкая монета): налог за переход через мост, соединяющий Перу и Галату со Стамбулом. Сборщики в одинаковых балахонах неопределенного цвета. Монеты опускают в кружки. (На фотографии 80-х годов прошлого века сборщики в белых халатах, но без кружек. А проходящие женщины в платьях с турнюрами, что помогло мне датировать фотографию.)

Галата – деловая часть города: банки, пристани, притоны и знаменитая галатская башня, сохранившаяся еще с крестовых походов.

Пе́ра – европейская часть Константинополя, самая шикарная. На ней расположены посольства, лучшие магазины, отели. Улица Пера шириной с наш старый Арбат – с трамваями, ослами, автомобилями, парными извозчиками, пешеходами. Звонки продавцов лимонада. Завывают шарманки, украшенные бумажными цветами.

Стамбул – исконно турецкий район. «Блистательная Порта» (Совет министров) расположена там. Турецкие дома с плотными жалюзи на окнах, со своей замкнутой, береженной от постороннего глаза жизнью, тоже там…

Наш пароход встречали разные люди, желавшие узнать, что же происходит у нас на родине. Вот тогда-то мы и познакомились с немолодым англичанином, мистером Тони. По происхождению русский, он провел всю свою жизнь в Англии и вспоминал о ней с пеной у рта. Теперь в Константинополе он ждал возможности уехать в Россию. Говорил он по-русски с сильным английским акцентом и выглядел как типичный британец. Что такое Россия, особенно взбаламученная революцией, он, конечно, представления не имел, но твердо стоял на своем решении. Волны беженцев его не смущали и не пугали. Должно быть, я приглянулась мистеру Тони: он усиленно и многократно звал меня поехать с ним и деловито говорил: «Со мной вы не пропадете». Вообще ни о каких чувствах, хотя бы даже простой симпатии, разговора не было.

Было удивительно посреди всей этой беженской свистопляски вдруг увидеть человека, который бы так пламенно рвался в Россию. Интересно, как сложилась судьба этого немолодого упрямца…

С незамысловатым своим багажом попали мы (муж мой Василевский – He-Буква – и я) в барский особняк русского посольства на Пере. Для беженцев там освободили один зал. Спи на полу. Устраивайся как знаешь. Ищи пристанища где можешь.

Под сверлящие презрительные взгляды «кавассов» – посольских служителей в униформах, украшенных золотым шитьем, – сначала мы разложили чемоданы, потом быстро сложили их. Мужчины разбрелись по городу и после недолгих поисков нашли гостиницу «Тиану» – злачное местечко, совсем близко от Перы.

Гостиница «Тиана», сдавленная с двух сторон многоэтажными домами, выглядела непривлекательно. На окнах ресторана изображена традиционная пивная кружка с пеной, льющейся через край, и скрещенными над ней союзными флажками. Улица узка и грязна. Снуют люди, надрывают горло продавцы каймака (это заквашенное особым способом буйволиное молоко, очень вкусно!), высоко задирая головы и шаря глазами по верхним этажам. Если товар за день не распродан, каймакджи не постесняется закричать истошным голосом «каймаки!» среди глубокой ночи. Первое время мы все вскакивали и бросались к окнам.

– Амбуласи́, амбуласи́, амбуласи́, – исступленно бормочет продавец лимонов, примостившись на ступеньках соседнего дома.

Помимо воли это слово впивается в мозг.

– Семи́тие, семи́тие, семи́тие! – вторит ему мальчишка, предлагая прохожим обсыпанные тмином рогульки…

Владелец отеля, оборотистый потомок Антиноя, преподает танцы. Внизу, у окошечка, сидит его брат, исполняющий обязанности портье. У стойки, в кафе, дежурит их горбатая сестра. Вся семья суетится. Все кричат друг на друга и ссорятся, ссорятся с утра до ночи. Но ссорятся они, все же соблюдая субординацию: старший, Деметрос, всегда побеждает. У него на руке брильянтовый перстень, в галстуке тоже сияет брильянт. Сияют и его острые глазки. Да и как им не сиять? Дела «Тианы» идут блестяще.

На верхнем третьем этаже живут постоянные жильцы. На втором – расположены танцкласс и кафе-ресторан. На первом – номера сдаются по часам. Все приносит доход… Брат-портье слывет у родственников за дурачка и неудачника, но он обладает огромной физической силой, и его пускают получать по счетам. Когда в ресторане дерутся – а дерутся нередко, – появляется он, грозный, как статуя командора. Горбатая сестра принимает живейшее участие в скандалах. Она топает ногами и кричит на всех языках что-то воинственно-вдохновляющее. Ее вьющиеся, с легкой проседью волосы образуют нимб вокруг разгоряченного лица…

Когда мы поселились в «Тиане», Николай Владимирович Ре-Ми, переждав и осмотревшись немного, решил попытаться заработать деньги – ну хоть сколько-нибудь! Для «затравки» я села за столик кафе при гостинице, а Ре-Ми вынул альбом и стал быстро набрасывать мой портрет, надеясь соблазнить кого-нибудь из посетителей на быстрый портретный набросок. Он был великолепный художник, но карикатурист, а не портретист, и я получилась у него вылитый Чингисхан. И в Одессе, когда он какое-то время жил у нас, набросок, сделанный с меня, тоже не получился.

Не вышло дело и с «затравкой». Не любят греки расставаться со своими пиастрами! А ведь они дельцы, местные богачи. Вся торговля – мелкая и крупная – у них в руках.

Кроме коммерческих меня всегда удивляли лингвистические способности греков. Наша хозяйка-гречанка (когда мы переехали из «Тианы» на частную квартиру), малограмотная женщина, говорила на трех европейский языках и владела турецким как своим родным. С необычайной легкостью перепархивали греки с одного языка на другой. Бывало, говорили одинаково хорошо на всех, бывало – одинаково плохо, но всегда очень бойко, не подыскивая слов и не замечая своих ошибок. Мы, славяне, часто стесняемся, а потому задерживаемся в овладении иностранными языками…

Все мы обратили внимание на то, как греки, когда отрицают что-либо, говорят «охи» (нет), а сами головой кивают утвердительно. Когда говорят «да», произносят «нэ», а головой поводят из стороны в сторону отрицательно.

В моей юности у родственников в Петербурге жила очень хорошенькая гречанка Деспина. Ей часто звонил мужской голос. Она постоянно отрицательно мотала головой и говорила «нэ». Тетушка поучала нас с кузиной: «Вот, девочки, берите пример. Какая суровая недотрога наша Деспина! Ни на что нельзя ее уговорить». Только много лет спустя, в Константинополе, поняла я, что девочкам не надо было брать пример с Деспины!

Мы приехали в магометанский великий пост рамадан. Правоверные постятся с утренней зари целый день. А вечером, вскоре после захода солнца, кончается полное воздержание: можно пить, есть, курить и предаваться плотским наслаждениям. Все минареты празднично иллюминированы, и улицы особенно оживлены. На каждом углу ларек, где гладят фески. Под медную болванку подкладывают горячие угли. Когда она согреется, на нее надевают феску и вращают ее несколько раз вправо и влево. Вся процедура длится секунды и стоит несколько «пара».

Помню, что базар был недалеко от воды. Толпилось много народа: турчанки в своих неуклюжих платьях с пелеринками. Лица закрыты густыми черными чарчафами (на весь Константинополь с миллионным населением приходится одна турчанка – жена дипломата, – которая носит шляпу и не закрывает лица; ее знает весь город).

То там, то тут мелькает фигура черного, как жук, македонского турка. (Коренные турки-османы – русые и светлоглазые. Таким был и Назым Хикмет. Красивый народ.) Встречаются негры… Торгуют главным образом вечные антагонисты – турки и греки.

Соблазнительно сверкает белизной разрезанная мякоть кокосовых орехов, манит холодной своей упругостью. Тут же можно выпить и кокосовое молоко. Изобилие апельсинов из Марокко, Алжира, Италии. Бойко покупают финики, фисташки.

В рыбном ряду лежит незнакомая мне рыба-игла. Стоят ведра со студенистой массой: это каракатица, из которой здесь варят суп. Утром, проходя по Пере, я видела в окне бакалейного магазина распластанного сушеного спрута. В тертом виде это острая приправа к кушаньям.

Над базаром разносится шум многих голосов, разноязычная речь и пронзительные трели звонков: так продавцы зазывают покупателей. Изредка мелькнет в толпе бродячий зубной врач. Он что-то громко кричит, размахивая пинцетом. Ставит табуретку. Вскоре появляется и первый пациент. Он широко и доверчиво раскрывает рот навстречу волосатой руке с инструментом. Понемногу у табуретки выстраивается очередь. Еще бо́льшим успехом пользуются бойкие рыночные парикмахеры.

Давно меня интриговало и привлекало своим аппетитным видом одно загадочное кушанье, похожее на пышно скатанный белый ватин. Я все-таки умудрилась его попробовать. Это оказалась местная сладость: взбитый бараний жир с сахаром. Бр… Ужас, конечно!

Брожу по базару, впитываю краски и запахи. От жаровен идет дразнящий дух. Это тушится мясо с рисом, запеленутое в виноградные листья…

В Турции встречаются медленно влекущие повозку буйволы. Лбы их выкрашены хной. На этом огненном пятне между рогами красуется нитка голубой бирюзы. Бирюза – талисман.

Она охраняет от порчи домашний скот. На лбу у осликов – этих страдальцев восточных стран – тоже бирюза. И четки сплошь и рядом голубые, как и изразцы величественной мечети Сулеймана Великолепного. Около мечети почти всегда маленькие фонтанчики – здесь правоверные омывают ноги перед тем, как войти внутрь.

В городе существует «alliance française» – французское коммерческое предприятие, где за пятьдесят пиастров дают обеды из трех блюд с вином (vin ordinaire), а на сладкое – алжирские финики. Вообще сразу бросается в глаза изобилие в городе апельсинов, сардин, шоколада по самым дешевым ценам. Турки, конечно, в «alliance française» не ходят: дорого и не принято. Да и мы очень скоро прекратили наши посещения.

Там же мы познакомились с плотным широкоскулым приземистым человеком с бородой лопатой, похожим на церковного старосту, и с его хрупкой женой – армянкой Мариэтточкой. «Церковный староста» оказался Липкиным, кинодельцом. Попав в Константинополь, еще не осмотревшись как следует, под запал бывшего благополучия заказал он мужу моему, Илье Марковичу Василевскому, сценарий, имея в виду на главную роль свою Мариэтточку. Липкин выдал и аванс.

Сценарий, весь пронизанный головокружительными приключениями русской беженки в Константинополе, был назван «Ее Величество Женщина». В памяти всплыл один из эпизодов: женщину похитили и везут в гарем в закрытой карете, но она кричит и зовет на помощь. Собирается толпа. Тогда сопровождающий злодей спокойно объясняет, что это сумасшедшая, которую везут в больницу. Толпа расходится, и карета двигается дальше…

Пухлое и довольно объемистое наше совместно с Василевским «творчество», кажется, осталось у Липкина.

Как ни жадны греки, как ни охраняют они свои лиры, нам все же удалось «подковать» одного из них, и он дал деньги на кабаре «Маски». Вспоминаю, что подготовленная нами программа блеском не отличалась. Некоторые режиссерские указания давал художник Ре-Ми.

У меня появился партнер Фреди. Мы должны были танцевать с ним «Голубой вальс», в то время необыкновенно популярный французский вальс. Постановку Фокина я вывезла из Петрограда. Фреди был миниатюрен, подозрительно покачивал бедрами и, боюсь, подрисовывал себе около рта женственную родинку. Я тоже была не на высоте. Лучшая танцевальная пара: Таня Хирчик, по сцене Хирье (тоже, как и я, из частной петроградской балетной школы), ее партнером был негр – Володя Крупенский. Когда-то русский дипломат вывез и усыновил негритянского мальчика. Он и по паспорту был русский. Кстати, очень хорошо воспитанный, скромный молодой человек.

Они с Таней «запустили» какую-то завлекательную постановку с поддержкой. Володя трепал ее почем зря, вертел, таскал, держал над головой, ловил, подбрасывал. Но и это не спасло положения.

Что действительно было прекрасно и никому в Константинополе не нужно, так это настенные панно, написанные Ре-Ми. Одно из них представляло собой русскую чайную с самоваром, половыми, пестрой посудой, извозчиками, пьющими с блюдца чай вприкуску. Гротеск, но талантливо очень.

Второе панно – в восточном стиле. Смесь Бакста и Судейкина. Но хорошо тоже. Третье – парижское кабаре с шикарной публикой в духе французского художника Тулуз-Лотрека. Писать его начал Ре-Ми, а закончил приехавший позже художник Кайранский, бородатый живчик в пенсне. Среди посетителей парижского кабаре Кайранский нарисовал портрет Ре-Ми, а тот в отместку тут же изобразил Кайранского.

Помню, как, сидя за столиком, солидный грек в феске попивал дузику (анисовую водку) и с грустью поглядывал на наши старания. Он ожидал какой-то сенсации. В душе он, конечно, рыдал и повторял по-гречески: «Плакали мои денежки».

Уже будучи в Париже, мы узнали, что панно Ре-Ми были проданы за бесценок.

Арнауткёй

После «Тианы» мы все же ухватили кусочки радости. Я имею в виду наше недолгое пребывание на Босфоре, в Арнауткёе.

Феридэ-султан – так называется дворец еще здравствующей престарелой родственницы султана Абдель Хамида, или Абдула Гамида, как было принято называть его в России.

Окна дворца выходят на Босфор. В глубине сада стоит двухэтажный добротный дом, в котором когда-то жили придворные. Но настали черные времена, и дом сдан некоему русскому гражданину Бороновскому. Он организовал здесь пансион.

Тяжелые ворота дворца открыл нам негр-евнух. Чаще всего привратники – негры. Арнауткёй – их излюбленное место: они живут здесь на пенсии. Вверх по мощеной дороге, через зеленый строй деревьев, мимо гранатового куста в цвету – и мы у цели. В другом здании поменьше, здесь же в саду, живут: низложенный (значит, потерявший трон) шах иранский, его мать, шахиня и маленький черноглазый шахенок в каракулевой шапочке, который разъезжает на велосипеде по всем дорожкам.

Здесь же, в Арнауткёе, в пансионе Бороновского, познакомились мы с семьей коренных москвичей – с Курлюковыми. Жена – настоящая красавица: статная, темноволосая, голубоглазая. Кроме красоты природа одарила ее и обаянием. Муж тоже был красивым человеком. Его седые волосы удачно контрастировали с молодым и свежим лицом. Но он был предельно озабочен и расстроен константинопольскими неудачами. Их годовалый ребенок, по прозвищу «Чичкин» (названный так в память бывшего «молочного короля» Чичкина, в изобилии снабжавшего Москву молочными продуктами и колбасами), чувствовал себя превосходно, и дела его не интересовали.

О красавице ходили легенды. Французский пароход «Сюэра», на котором они ехали с Кавказского побережья в Константинополь, подвергся в открытом море нападению вооруженных грабителей-кавказцев (так говорит молва). В коврах было упаковано оружие, которое та же молва превратила уже в запеленутых в ковры вооруженных бандитов.

Нападающие никого не убили, но здорово обчистили. Сильно пострадал в этом происшествии и французский консул. Единственно, кто не пустил к себе в каюту грабителей, была Курлюкова. Она сказала: «Не пущу. Мой сын только что заснул». Наивная ли отговорка матери или красота женщины подействовала – неизвестно, но у Курлюковых ничего не отобрали. «Чичкин» был очень мил, но не очень красив. Особенно было смешно, когда мать намазала ему волосы перекисью водорода и мальчик вдруг стал зеленым. Перепуганная, она вызвала меня на консультацию – что же теперь делать? «Чичкин» безмятежно играл на кровати, и зеленая шевелюра не отражалась на его настроении. Мы решили оставить все как есть. Я уверяла, что зеленый цвет даже ему к лицу.

Мы познакомились с офицером. Жена его умерла, и у него на руках остался сын. Это отъявленный шалун. У него в руках взорвался патрон, но, к счастью, он не ослеп. Он упал в бассейн, но, к счастью, не утонул. Я его вытащила…

Пока Василевский по утрам сидит на скамейке в саду и с удовольствием курит свою первую папиросу, я бегу по набережной Босфора, через Ортакёй в Бебек или Румели-Гисар, наслаждаясь воздухом и неповторимой красотой. В Бебеке по утрам под открытым небом за чашкой кофе собираются одни и те же турецкие офицеры. С одним из них я, улыбаясь, обмениваюсь поклонами. Позже мне сказали, что это кемалисты (на азиатском берегу, за Скутари, по ночам постреливает Кемаль).

По вечерам на той же живописной скамеечке Илья Маркович выкуривает и последнюю перед сном папиросу. Тишина и красота вечернего Босфора, когда летающие светлячки перекрещивают остывающий воздух – ночи здесь прохладные, – умиляла даже Василевского. О черных днях как-то не думалось. А надо бы! Одно озабоченное лицо мужа красавицы Курлюковой (а оно день ото дня становилось все мрачней: дела его шли все хуже) должно было служить как бы предостережением…

Иногда я хожу купаться в купальню. Вода в Босфоре холодная. Даже самые маленькие девчушки-турчанки купаются в рубашках. Так принято: не показывать свою наготу. Мне очень нравится, когда девочка-подросток, выходя из воды, еще вся в каплях, дрожа, вытирает наспех лицо и тянется за мешочком, достает оттуда черный карандаш и быстро подводит глаза, рисуя явную черту от глаза по направлению к уху. Парижанки в 1921 году делали то же самое и называли этот грим a la turque[1].

После Арнауткёя (мы уже не могли оплачивать пансион) мы вернулись в Константинополь и переехали к гречанке на улицу Алтым-Бакал, такую узкую, что извозчичий экипаж туда въезжать не отваживается. Вся квартира состоит из трех этажей, разделенных посередине лестницей. Внизу – крикливая хозяйка с детьми. На втором этаже – наша комната, а через площадку – какого-то всегда отсутствующего грека. Наша комната – сплошные окна: их одиннадцать. Практически без окон только одна стена, где стоит постель. Все необыкновенно запущено и грязно. Царицы положения – крысы. На третьем этаже – уже полутемные каморки, которые, как все здесь, тоже сдаются…

Я видела, как крысы бегали по карнизу, и только молила Бога, чтобы ни одна из них не свалилась на нашу постель. Как-то ночью со страшным шумом одна другой подсовывала под дверь плитку шоколада. Они прогрызли мои ночные атласные туфли.

Шоколад, я уже говорила, здесь самое дешевое питание, исчезал у нас с катастрофической быстротой. Я была уверена, что это хозяйские дети (комната не запиралась), но однажды я выдвинула ящик гардероба, который никогда не открывался: там лежал пока никому не нужный портплед. Каково же было мое изумление, когда я увидела весь исчезнувший шоколад, уложенный в полном порядке кучкой. Эти проклятые животные готовили себе припасы на черный день! Многие назвали Константинополь Клопополь. Я от себя добавлю – Крысополь… И все-таки красивейший город с неповторимой архитектурой. А закаты? Какие закаты! И это необыкновенное розово-лавандово-опаловое небо, пронзенное свечами минаретов. К сожалению, Василевский был неподходящим компаньоном для любования красотой.

– Один вид минаретов бросает меня в дрожь, – говаривал мой муж.

Правда, город правоверных был к нему исключительно немилостив. Из-за Василевского я многого не видела, а если что и видела, то этим я обязана самой себе. Все же по Босфору на каике мы проехались вместе. Вода здесь фосфоресцирует. Мне нравилось опускать руки за борт каика и следить за таинственно мерцающей дорожкой, убегающей из-под моих пальцев… Затем я повезла Василевского в Эюб.

На «Золотом Роге», там, где европейские «Сладкие воды» (извилистая тенистая речушка, каких в России тысячи тысяч), расположено священное место Эюб. По преданию, здесь, в часовне из голубых изразцов, хранится особо чтимая святыня – меч Магомета, или приближенного самого пророка. И короноваться сюда ездили султаны.

Недалеко от ворот, под пологом необыкновенной красавицы чинары, своей кроной закрывающей почти весь двор, сидят бородатые продавцы четок. Когда шныряющие тут и там иностранные туристы, по большей части англичане или американцы (Эюб очень посещаем), нацеливаются на старцев своими фотоаппаратами, правоверные быстро набрасывают на голову мешки. Пророк не разрешил им запечатлевать свое изображение.

Город мал, тих, тенист. В кофейне пергаментные старики в белых чалмах, от возраста кажущиеся невесомыми, целый день потягивают крепчайший кофе из крошечных чашечек. Это султанские пенсионеры.

Есть в Эюбе и таинственное кладбище, густо заросшее кипарисами и кустами. Среди зелени белеют низкие мраморные надгробья, невысокие прямые колонки, увенчанные феской или феской с чалмой, если погребенный побывал в Мекке или Медине.

Сколько раз по разному поводу вспоминала я Клода Фаррера, очень четко и с любовью описавшего Константинополь и его окрестности в романе «Человек, который убил». Не случайно французы называли язвительно роман «художественным путеводителем», но зато турки назвали одну из улиц Константинополя именем этого французского романиста. Как раз на эюбском кладбище происходит в романе убийство американского бизнесмена, сэра Арчибальда, куда заманил его переодетый турчанкой дипломат-француз.

Были мы и в Айя-Софии. Разве так надо осматривать эту неповторимую красоту? Войдя, я сразу как будто даже ослепла от этого византийского великолепия. Щиты с изречениями Корана (арабская вязь уже сама по себе прекрасна) зеленые, надписи золотые. Колонны в два этажа. Резной мрамор, резные решетки на галереях. Как ни старались турки, начиная с XV века, замазать византийскую мозаику, все же шестикрылые серафимы явственно проступают на сводах. Поражает игра света и красок… Надо было, конечно, взобраться на самую высокую доступную точку и осмотреться не торопясь. Но разве возможно это рядом с Василевским, олицетворением нервозности и нетерпения?

Познакомились мы – вот где, не помню – с симпатичным пожилым турком, служившим придворным доктором при покойном «кровавом» султане Абдель Хамиде. Доктор-турок хотел сдать комнату (значит, туго пришлось) и потому пригласил ее посмотреть. Внизу нас встретила его жена, очень пожилая женщина. Она, стоя, низко поклонилась, но руки не подала. Лицо ее было открыто. В маленьком холле на низком столике стоял графин с дузикой (анисовая водка). Вылитые капли от кашля! Но ничего не поделаешь – пришлось хлебнуть. Тут же рядом стояла жаровня, напоминающая большую медную, до блеска начищенную чашу с широкими краями. В ней тлели угли. Так они отапливаются.

По крутой лестнице поднялись на второй этаж и попали в комнату, предназначенную для сдачи. Вот это так комната! Вся обитая зеленовато-серебристым шелком. В тон занавески, чуть темнее ковры, покрывающие низкие диваны. Перед ними также низкие инкрустированные перламутром столики черного дерева. Необыкновенно все элегантно. Но и цена тоже «элегантная» – пятьдесят лир в месяц, приблизительно бюджет рабочей семьи. Мы повздыхали, поохали, сказали несколько комплиментов и отбыли. Ничего нельзя возразить: хороша комната.

Еще девочкой, листая «Ниву», я видела красивое девичье лицо, а под ним подпись: «Семнадцатилетняя черкешенка Эльза, любимая жена султана Абдула Гамида, убитая им в припадке ревности». Вот когда познакомилась я с «кровавым султаном» и, конечно, не предполагала, что когда-нибудь попаду в Константинополь и познакомлюсь с его придворным врачом…

Много диковинного осталось в памяти от константинопольского житья. Почему меня занесло в Сан-Стефано, сама не знаю. Может быть, где-то в мозгу застряло когда-то читанное в газетах название? Это европейская Турция, небольшое местечко на Мраморном море, совсем близко от Константинополя. В 1878 году здесь был подписан мирный договор между Россией и Турцией.

Сан-Стефано (турецкое название Иешилькёй – «зеленая деревня»). Ничего зеленого я там не увидела. Противное местечко.

Жарко… Я пришла к морю, оглянулась направо и налево. Вдали маячила какая-то плохонькая постройка. Мне захотелось искупаться. Не успела я сбросить платье, как увидела французского офицера. Он размахивал руками и кричал что-то. Подбежал, запыхавшись, и сказал:

– Не купайтесь здесь. Уходите скорей! Вон там наша казарма. Я командую черными, они вырвутся, и я не смогу их удержать – Je ne saurais pas les retenir.

Конечно, я сразу же ушла. Купаться расхотелось…

Затем попала я на Антигону, маленький островок в системе Принцевых островов, под протекторатом Италии.

По мосткам, перекинутым через мутную у берега воду Босфора, всю покрытую апельсинными корками, я с трудом протолкалась сквозь толпу кричащих гречанок и села на палубу местного пароходика-шеркета, курсирующего между городом и Принцевыми островами. Пароход отчалил. Из трубы повалил густой черный дым, обдавая всех копотью. Женщины с визгом прикрыли головы, кто бумагой, кто корзинкой, кто руками. Я не пошевельнулась. Мне хорошо было у воды: ветер сдует и копоть, и пыль…

Вот справа проплыл Золотой Рог, заставленный рыбачьими лодками так густо, что, казалось, среди них нельзя протолкаться и человеку. Солнце грело еще не в полную силу, но было что-то тревожное в его прикосновении. Тепло. Синё…

Вот суровый остров Халки (протекторат американцев). Темный, мрачный, случайный на этом празднике красок. Сюда когда-то жители Константинополя свозили бездомных собак, и они умирали голодной смертью, пожирая друг друга, оглашая окрестности предсмертным воем. Наиболее сильные доплывали до города.

А вот и маленький островок Антигона. У пристани стоит толпа, готовая хлынуть на пароход…

В греческой винной лавчонке за несколько пиастров вам нальют стакан розового сладкого самосского вина или густой темной малаги. Если идти напрямик, натолкнешься на глыбы белого мрамора. Он разбросан здесь повсюду. Вижу игрушечную мечеть с голубым минаретом.

«Ла иль Алла иль Мухаммед рассул Алла!» – сколько раз слышала я этот гортанный призыв, обращенный к правоверным! И в Галате среди деловой суеты в положенный час на минарете появлялся муэдзин: «Ла иль Алла!»

Вся мечеть на Антигоне сверху донизу обвита мелкими красными розами. Они льются потоками через стены, они сплетаются ветками в воздухе. Такого изобилия роз я и представить себе не могла. Грешна, захотелось сорвать хоть одну веточку. Кусок мрамора лежит около самой стены. Я встала на него как на подножие, а там дотянулась и до цветов. Сорвала ветку – и замерла. Внутри дворика стоял старик мулла в белой чалме. Он был так ветх, что казалось, он вот-вот испарится, улетит. Нигде на свете я не видела таких прозрачных старцев, как в Турции. Он смотрел на меня добрыми внимательными глазами. Я сконфуженно пробормотала «бонжур» и уже собралась спрыгнуть с забора, но старик улыбнулся, сорвал несколько веток роз и протянул их мне. Я помахала ему приветливо рукой и спрыгнула со стены. С букетом идти по прямой дорожке было веселее. Открылся вид на Мраморное море. Мимозы и миндаль стояли в цвету. И всю-то Антигону хорошим шагом от края и до края можно было пройти за короткое время. Но воздух, легкий, напоенный солнцем, сделал свое дело. Я уснула под мимозой, благо до обратного парохода оставалось часа два.

Чудеса бывают…

Илью Марковича Василевского, He-Букву, можно назвать удачливым. Все его журнально-газетные начинания («Свободные мысли», «Журнал журналов», «Петроградское эхо» и пр.) пользовались неизменным успехом. Не случайно коллеги называли его блестящим газетчиком. Как все неврастеники, он очень быстро падал духом, впадал в уныние и также быстро расцветал, стоило только удаче поманить его пальчиком. Тогда он становился остроумным, забавным и, несмотря на свою некрасивость, нравился женщинам…

Итак, моего непоседливого и суетливого мужа не покидала мысль открыть в Константинополе свою газету и назвать ее «Константинопольское эхо». Как ни странно, желание это осуществилось, но международные власти, pouvoir interallié, дали разрешение только на коммерческий листок, который должен был издаваться на двух языках: французском и русском.

Со свойственной Василевскому энергией коммерческий листок быстро превратился в обыкновенную газету небольшого формата. Переводил ее на французский язык вежливый молодой человек по фамилии Шкаф. Я носила верстку в цензуру. У нас было два цензора: капитан Карре и капитан Марешаль. Первый – розовый седоусый «бонвиван», напичканный Пьером Лоти и Клодом Фаррером. В каждом мелькнувшем силуэте турчанки он видел потенциальное любовное приключение.

Мы быстро с ним поладили. Он ставил визу не глядя, только всегда говорил: «Передайте коллеге». «Коллега» – молодой англичанин – плохо знал французский язык и спрашивал, твердо произнося букву «i»: «Pas de politique?»[2](y него выходило «полытык»).

– Конечно, политики нет, – отвечала я и радостно отбывала.

С капитаном Марешалем дело обстояло сложнее. Он и верстку читал от корки до корки. Это он ввел обязательный обзор состояния иностранной валюты (думаю, для того чтобы хоть как-то оправдать название коммерческого листка, под который дано было разрешение). Но в общем он был корректен и доброжелателен. Когда газету прихлопнули стараниями Ореста Григорьевича Зелюка, бывшего приятеля Василевского, это он, капитан Марешаль, сказал мне:

– Cherchez vous ennemis parmi vos amis. (Ищите ваших врагов среди своих друзей…)

Произошло это совершенно неожиданно. Как-то я пришла к капитану Марешалю по делу и узнала, что газета закрыта по распоряжению властей. На мой вопрос «Почему?» он сказал, что в валютной сводке упоминается о том, что франк упал. «Каково мне, французу, читать подобные утверждения?» (Это была явная отговорка.) Я не без растерянности ему ответила, что падение франка – явление временное. Так часто бывает на бирже. Вот тогда-то он мне после паузы и сказал:

– Ищите врагов среди своих друзей…

Здесь же, когда я, ошеломленная, спускалась по лестнице, меня догнал турок, связанный делами с секцией прессы. Он сказал, что мне хорошо бы повидать турецкого министра, эффенди такого-то, и поговорить с ним. Для этого надо прийти в «Блистательную Порту». Он назначил мне день и час…

Стамбул. Тишина. Тенистые улицы. Спущенные жалюзи… У ворот вытянутого низкого здания стоял темнокожий страж. По совершенно пустым коридорам, где гулко раздаются шаги, негр привел меня в европейски обставленную комнату. Знакомый турок был там. Он за руку поздоровался со мной и провел меня в меньшую комнату, всю голубую, с голубыми штофными портьерами, голубыми занавесками на окнах. Министр (к сожалению, не запомнила его имени) – пожилой седой человек в феске – встал мне навстречу, усадил и попросил рассказать все подробно, что я и сделала скрепя сердце. Тишина и пустота «Блистательной Порты» ясно говорили, что это учреждение мертвое и существует только для видимости… Приблизительно в таком духе и говорил министр:

– Я рад бы сделать для вас все, но не могу. Надо мной pouvoir interallié, с которой я должен считаться. Надеюсь увидеть вас при других обстоятельствах, когда я смогу оказать вам содействие…

Говорил он на прекрасном французском языке. До сих пор не понимаю, зачем понадобилось принимать меня в «Блистательной Порте». Ведь оба они – и министр, и его помощник – прекрасно понимали, что руки у них обоих накрепко связаны…

* * *

Полный, полный провал… Черная дыра впереди. Ни денег, ни перспектив. Василевский курил папиросу за папиросой, переживая свою неудачу. Собственными руками отдал жулику последние свои гроши. Правда, всякий поступил бы так же на его месте: Орест Григорьевич Зелюк – старый знакомый еще по Петербургу. Ему, Василевскому, и в голову не могло прийти, что его как мальчишку обманет его же собственный приятель. Акционерное общество, издательство! Кому нужны в Константинополе книги? В этой «передней Европы» жить могут только жулики. Все продают всё и за всё получают процент. Спросите, где аптека. Вам скажут адрес и тут же добавят: «Скажите провизору, что я (следует имя) вас прислал. Он знает». Эту фразу вы слышите десятки раз на дню. «Не забудьте сказать, что от меня. Там знают…»

В этот день Василевский был принят в пайщики на заседании акционерного общества, что было зафиксировано в протоколе. Но так было утром. Вечером же он узнал, что в акционерном обществе больше не числится.

– А пай? Я внес пай, и протокол у вас в кармане, – запальчиво кричал Василевский, глядя в ласковые, неверные глаза Зелюка.

– У меня в кармане, не отрицаю, – спокойно подтвердил Зелюк, хлопая себя по карману пиджака. – Но мой карман – это не ваш карман. Не так ли?

– Я буду жаловаться! – бушевал Василевский.

– Кому? – с невозмутимым спокойствием спросил Зелюк.

– Вы мой старый петербургский знакомый, как вы могли?

– Мы все здесь более или менее старые знакомые…

Зелюк улыбнулся детской улыбкой, которая говорила: «Что, мол, с меня возьмешь такого? Я весь как на ладони…»

Илья Маркович даже взвизгнул неожиданно для самого себя.

– Но протокол?

– В моем кармане…

В первый раз в жизни Василевский растерялся. На Перу он вышел с головной болью и с ощущением пощечины на лице…

По узкой улице летел, громыхая, трамвай. Ехали парные извозчики. Семенили ослы, неся на своих спинах непомерных размеров мужчин в фесках. Шли пешеходы, проходили военные-англичане, французы, сипаи. На углах стояли картинные итальянские полицейские в треуголках и черных коротких накидках. Итальянцы несли внутреннюю охрану города.

Хотя номинально султан еще существовал, и селямлик, то есть парадный его выезд к подданным под восторженные овации населения, еще практиковался, тем не менее власть принадлежала иностранцам… Вот проплыла французская монахиня в синем платье «под парусом» – под гигантским белым накрахмаленным чепцом. Вот мелькнула коричневая фигура босоногого, подпоясанного веревкой дервиша… Гречанки, турчанки, русские. Над всей этой толпой крик каймакджи, звонки продавцов лимонада и вой шарманок. Есть от чего сойти с ума! И все это – чужое, назойливое, крикливое… Острова, белые ночи в чудесном городе, где вы?

После краха надо было что-то предпринимать. Но как? Где? Сначала на Перу, в кафе Вертинского «Чайная роза». Может быть, там нужны служащие? Поговорить вышел сам шеф. Никогда, отдавая должное его артистическим способностям, не таяла я перед этим человеком, как многие, многие из моих соотечественников. Бывший Пьеро посмотрел на меня критическим оком и сказал, что у него все места заняты.

Не знаю, сочинял он или говорил правду. Перекидываю мостик в нашу современность. Как-то – это было в начале последней войны – моя хорошая знакомая Людмила Алексеевна Соколова, жена профессора-физика, показала мне интересную фотографию из времен войны 1914 года. Внутренность вагона санитарного поезда. На переднем плане в белом халате стоит привлекательный молодой человек.

– Узнаете? – спросила Людмила Алексеевна. Я сказала: «Вертинский», – но это показалось мне настолько несовместимым с его образом, что я тут же поправилась: «Похож на Вертинского».

– Нет, это он, – сказала Людмила Алексеевна. – Это мой коллега по работе в санитарном поезде в прошлую войну. Он был братом милосердия.

И дальше Людмила Алексеевна, конфузясь, с горечью поведала мне, как она, когда Вертинский вернулся в Советский Союз, умиленная воспоминаниями молодости, прихватив фотографию, направилась в гостиницу, где тогда с семейством жил артист. Ну, так он ее не принял. Вспоминаю, как неприятно, снисходительно-пренебрежительно в своих воспоминаниях пишет он об Иване Мозжухине, прекрасном актере, с которым связан целый большой этап развития нашего искусства кино.

Нет, нет… Что греха таить. Не на высоте бывший Пьеро!

Вторая попытка найти работу. Соседка-румынка, бродячая жонглерка, советовала обратиться в цирк «попытать счастья» – сакраментальная фраза всех неустроенных бродяг.

Стоял необыкновенно знойный день. Даже я, любящая жару, чувствовала, что растапливаюсь, как асфальт под ногами. Путь мой лежал на край города, туда, где маячил светлый балаган. Я села в трамвай. Вместе со мной в женское отделение прошли две турчанки в темных неуклюжих платьях с пелеринками, со спущенными на лица чарчафами. Кондуктор сейчас же встал и задернул занавеску, отгородив их от общего отделения. Мы ехали через Перу. Навстречу нам приближались греческие похороны – эффектное пятно на фоне улицы. Всё лиловое: гроб, покрывало, венки, облачение священников. Лиловый цвет – траурный. Я вспомнила, как нянька говорила: «Встретишь похороны – к удаче». Трамвай довез меня до окраины города, но идти под палящим солнцем пришлось долго, через плац, где обычно проходили военные парады. Ноги увязают в горячем песке. Он набивается в туфли, мешает ступать, причиняет боль…

Вот он, цирк. Под парусиной еще душней, еще жарче. Запах арены приятно щекочет ноздри. Тишина. Ни души. Я остановилась и кашлянула. Наконец вышел небольшой пожилой человек с крашеными волосами и зеленоватыми усами. В руках он держал длинный манежный бич. Я спросила, нельзя ли устроиться на работу в цирк. Могу немного петь, танцевать, ездить верхом. Он посмотрел на меня пустыми глазами голодного человека и сказал:

– Ничего нет. Мы прогораем.

Опять долгий путь по раскаленному песку. Куда теперь?

О Константинополе много и горько писал Аркадий Аверченко. Он приехал в этот город раньше нас. Он уже успел вкусить от здешнего древа познания добра и зла. Он видел, как все планы рушатся и некуда податься «ошалевшему русскому беженцу».

Печальная галерея судеб в его рассказах. Вот человек, мечтавший открыть русский ресторан, чтобы «оркестр из живых венгерцев, метрдотель – типичный француз, швейцар – швейцарец с алебардой, вся прислуга – негры», а сам работает кельнером у грека в жалком подобии ресторана.

А вот другой беженец, мечтавший издавать свою газету мирового масштаба, сам продает чужую «Presse du Soir» за грошовый заработок на перекрестке Перы…

Встретились трое: кухарка (бывшая актриса), швейцар (бывший генерал) и автор – писатель Аверченко. Описание встречи заканчивается горькими словами: «Усталые, затуманенные слезами глаза тщетно сверлят завесу тьмы, повешенную Господом Богом… Какая это мгла? Предрассветная? Или это сумерки, за которыми идет ночь, одиночество, отчаяние?» («Записки простодушного», изд. «Север», Берлин, 1923).

Адреса здесь трудные, в русском ухе с непривычки не удерживаются. «Не то Шашлы-Башлы, не то Биюк-Темрюк, – пишет Аверченко. – А может быть, и Казанлы-Базанлы. Впрочем, дайте мне лучше карандаш и бумажку – я вам нарисую».

Нумерация в городе случайная, номера домов идут как попало. Прописки нет. Когда у одного молодого человека пропала жена и он бросился в полицейский участок, начальник спросил:

– А она хорошенькая?

Оказалось, она ездила в Кадыкёй – мерзкий городишко на азиатском берегу – и опоздала на последний пароход.

А после краха с газетой нам стало настолько трудно существовать, мы так замучены неудачами, что остаемся почти равнодушными к местной экзотике. Однако многие бытовые штрихи сами собой отлагаются в памяти и запечатлеваются на всю жизнь.

Разве можно, например, забыть турецких пожарных? Или артельщиков?

Турецкие пожарные – зрелище примечательное. Они в розовых ситцевых рубашках и таких же штанах до колен. Босые. Насосы несут на руках, по несколько человек с одной стороны и столько же с другой. Не идут, а бегут ровной побежкой. Но почему босые? Чтобы легче бежать? А как же на пожаре?

Также нельзя забыть и артельщиков, переносящих деньги.

Как правило, лиры лежат одна на другой, большой и высокой стопкой. Нижний конец ее покоится на сложенных ладонях опущенных рук, а верхний упирается в подбородок и им же поддерживается. Артельщиков очень часто можно встретить в самых неожиданных местах. Мы всегда останавливались, пораженные такой наивной доверчивостью. Но, видно, этот древний способ себя оправдывает…

Все, что можно было продать, у нас продано, даже «заветные» дамские часы «Брегет» – прославленной фирмы, воспетой еще Пушкиным в «Евгении Онегине». Они были прекрасны. Съемный золотой футляр покрыт эмалью настолько тонкого рисунка, что художник Ре-Ми еще в Одессе советовал сделать из обеих крышек (на одной – павлин с распущенным хвостом, на другой – розы на черном фоне) брошки и носить на радость себе и другим.

Вздохнув, я отнесла часы к Герсону, антиквару и ювелиру. Отдала условно. Потом побежала и взяла их обратно (на что рассчитывала, непонятно). Но матово-смуглый Герсон сказал: «Мадам все равно вернется». И правда. Прошло всего несколько дней, и «мадам» вернулась. Герсон, конечно, сбавил цену.

О нашей одиннадцатиоконной комнате на улице Алтым-Ба-кал можно и не вспоминать: она канула в Лету. Мы живем на улице без названия, в каморке с тусклым оконцем. Рано утром мимо нас гонят коз. Если хотите, вам подоят козу тут же, на улице… Но что же дальше? Что будет дальше?

Говорят, чудес не бывает. Да еще как бывает! Случилось, Василевский брел по главной улице. Шляпа на затылке, глаза отсутствующие – и вдруг радостный возглас. Проездом здесь оказался его друг детства, теперь коммерсант из Лондона. Да не липовый, беженский, а настоящий, для которого какие-то пятьдесят лир (несколько фунтов) погоды не делали, а нас выручили. Он дал их весело, все его лицо доброго клоуна светилось улыбкой… Ни о чем другом, кроме сына, он говорить не мог. В нем он видел смысл и цель своего существования. Воспитывал его сам, с помощью дорогой и тренированной английской няни. О матери ребенка разговора вообще не было…

Раздали кое-какие долги. Заплатили за берлогу.

Во что бы то ни стало надо выбираться из прекрасного и страшного города, о котором тот же Аверченко сказал: «Жестокий это боксер – Константинополь. Каменеет лицо от его ударов». Лучше не скажешь.

Почти все уже разъехались. Уехал Миркин-Гецевич, Дон-Аминадо, Ага с семейством. Собирается Ре-Ми.

У нас нет ни денег, ни виз. А Париж манит. Там встретились журналисты и литераторы из России, главным образом петербуржцы. Я чувствую, у Василевского в голове уже копошатся заманчивые планы издания своей газеты в Париже.

Загрузка...