В одной российской газете я прочитала историю недавнего возвращения на родину. После открытия советских границ пара из Германии впервые отправилась в родной город своих родителей Кёнигсберг. Бывший некогда твердыней средневековых тевтонских рыцарей, Кёнигсберг в послевоенные годы был преобразован в Калининград, образцовую советскую строительную площадку. Единственный готический собор без купола, где дождь свободно моросил над надгробной плитой Иммануила Канта, оставался среди руин прусского прошлого города. Мужчина и женщина шли по Калининграду, почти ничего не узнавая, пока не добрались до реки Преголя, где запах одуванчиков и сена возвратил их к истории родителей. Пожилой мужчина опустился на колени на берегу реки, чтобы омыть лицо в родных водах. Скорчившись от боли, он отшатнулся от реки Преголи, кожа на его лице горела.
«Несчастная река, – саркастически комментирует российский журналист. – Представьте, сколько мусора и токсичных отходов было в нее сброшено…» [1]
Российский журналист не испытывает сочувствия к слезам немца. Хотя тоска – явление интернациональное, ностальгия может вызывать разногласия. Сам город Калининград-Кёнигсберг напоминает тематический парк потерянных иллюзий. О чем именно ностальгировали супруги – о старом городе или истории их детства? Как можно скучать по дому, которого никогда не было? Человек жаждал совершения ритуального жеста, известного ему по фильмам и сказкам, чтобы отметить возвращение на родину. Он мечтал восполнить свою тоску высшей принадлежностью. Одержимый ностальгией, он забыл свое подлинное прошлое. Иллюзия оставила ожоги на его лице.
Ностальгия (от νόστος – возвращение домой и άλγος – тоска) – это стремление к дому, которого больше нет или никогда не существовало. Ностальгия – это чувство утраты и смещения, но кроме того – это роман с собственной фантазией. Ностальгическая любовь может выжить только в отношениях на большом расстоянии. Кинематографическое изображение ностальгии – это двойная экспозиция или наложение двух изображений – дома и чужбины, прошлого и настоящего, грез и обыденной жизни. В тот самый момент, когда мы пытаемся насильно собрать все это в единое изображение, оно губит снимок или сжигает поверхность пленки.
Едва ли кому-то из нас придет в голову требовать от врачей выписать нам лекарство от ностальгии. Однако в XVII веке ностальгия считалась излечимой болезнью, похожей на простуду. Швейцарские врачи полагали, что опиум, пиявки и путешествие в Швейцарские Альпы помогут снять ностальгические симптомы. К XXI столетию исцелимый недуг превратился в неизлечимую форму бытия эпохи модерна. XX век начался с футуристической утопии и закончился ностальгией. Оптимистическая вера в будущее была отправлена на свалку, как устаревший космический корабль некогда в 1960‐е годы. Ностальгия сама по себе имеет утопическое измерение, только эта утопия направлена отнюдь не в будущее. Бывает даже так, что ностальгия не обращена и в прошлое, а скорее – направлена куда-то в сторону. Ностальгирующий испытывает чувство удушья, находясь в совершенно обычных условиях времени и пространства.
Современная русская пословица утверждает, что прошлое стало гораздо более непредсказуемым, чем будущее. Ностальгия зависит от этой таинственной непредсказуемости. На самом деле, ностальгирующим, разбросанным по всему свету, будет весьма непросто сказать, чего именно они жаждут – попасть в Сент-Элсвер[2] в иные времена, обрести лучшую жизнь. Заманчивый объект ностальгии, как известно, неуловим. Дух амбивалентности пронизывает популярную культуру XX века, где технологические достижения и спецэффекты часто используются для воссоздания видений прошлого, от терпящего бедствие Титаника до умирающих гладиаторов и вымерших динозавров. Случилось так, что прогресс вовсе не излечил нас от ностальгии, а, напротив, усугубил ее. Точно так же глобализация способствовала укреплению местных привязанностей. В контрапункте с нашим увлечением киберпространством и виртуальной глобальной деревней существует не менее глобальная эпидемия ностальгии, аффективное стремление к сообществу с коллективной памятью, стремление к преемственности в разделенном мире. Ностальгия неизбежно проявляется как защитный механизм во времена ускоренных ритмов жизни и исторических потрясений.
Но чем больше усиливается ностальгия, тем более горячо она отрицается. Ностальгия – не слишком приятное словечко, в лучшем случае – легкое оскорбление. «Ностальгия также соотносится с памятью, как китч с искусством», – пишет Чарльз Майер[3]. Слово «ностальгия» часто используется пренебрежительно. «Ностальгия <…> по сути, история, очищенная от вины. „Наследие“ – это нечто, что наполняет нас гордостью, а не стыдом», – пишет Майкл Каммен[4]. «Ностальгия», в этом смысле, – отречение от личной ответственности, безвинное возвращение на родину, этическое и эстетическое поражение.
Я тоже долгое время находилась под влиянием отрицательных предрассудков по поводу ностальгии. Помню, когда я только эмигрировала из Советского Союза в США в 1981 году, незнакомые люди часто спрашивали: «Вы скучаете по СССР?» Я совершенно не понимала, что им на это ответить. «Нет, но это не то, что вы думаете» – могла ответить я; или «Да, но это не то, что вы думаете». На советской границе мне сообщили, что я никогда не смогу вернуться. Так что ностальгия казалась пустой тратой времени и невероятной роскошью. Я только что научилась отвечать на вопрос – «Как поживаете?» – с деловитым «всё в порядке» вместо русских обобщенных разговоров о невыносимых оттенках серого в нашей жизни. В тот период существование в качестве «приезжего-иностранца» казалось единственной подходящей формой идентичности, которую я медленно начала принимать.
Позже, когда я брала интервью у иммигрантов, особенно у тех, кто уехал из‐за сложных личных и политических обстоятельств, я в какой-то момент поняла, что ностальгия была табуирована: это чем-то напоминало трудное положение жены Лота: страх, что взгляд, брошенный назад, может парализовать тебя навсегда, превратив в столп соли, жалкий памятник твоему собственному горю и тщетности отъезда. Иммигранты первой волны, как известно, часто не отличаются сентиментальностью: они оставляют поиск корней своим детям и внукам, освобожденным от визовых проблем. Так или иначе, чем глубже утрата, тем труднее предаваться видимому трауру. Давать название этой внутренней тоске, как казалось тогда, было профанацией, которая низводила утрату практически до уровня писка.
Ностальгия настигла меня неожиданно. Через десять лет после отъезда я вернулась в родной город[5]. Призраки знакомых лиц и фасадов, запах котлет, жарящихся на захламленной кухне, запах мочи и болота в декадентских проходных подворотнях, серый дождь над Невой, осколки узнавания – все это тронуло меня и привело в оцепенение. Что было самым поразительным – так это иное ощущение времени. Казалось, это путешествие в другую временную зону, где все опаздывали, но почему-то у всех всегда было время. (Хорошо ли, плохо ли, но это чувство роскоши по отношению ко времени быстро исчезло в период перестройки.) Избыток времени для разговоров и размышлений был извращенным результатом социалистической экономики: время не являлось ценным товаром; нехватка частного пространства позволяла людям делать частным использование своего времени. Ретроспективно и, скорее всего, ностальгически я думала, что именно медленный ритм течения рефлексирующего времени сделал возможной мечту о свободе.
Я осознала, что ностальгия выходит за рамки индивидуальной психологии. На первый взгляд, ностальгия – это тоска по определенному месту, но на самом деле это тоска по другим временам – по времени нашего детства, по медленным ритмам наших мечтаний. В более широком смысле ностальгия – это восстание против модернистского понимания времени, времени истории и прогресса. Ностальгическое желание уничтожить историю и превратить ее в частную или коллективную мифологию, заново вернуться в другое время, будто вновь вернуться в какое-то место, отказ сдаться в плен необратимости времени, которая неизменно привносит страдание в человеческое бытие.
Ностальгия парадоксальна в том смысле, что тоска может сделать нас более чуткими по отношению к другим людям, но в тот момент, когда мы пытаемся восполнить тоску обладанием, осознанием утраты, сопровождающимся новым открытием своей идентичности, мы часто встаем на разные пути, и это становится концом нашего взаимопонимания. Άλγος – тоска – это то, что мы разделяем друг с другом, но νόστος – возвращение домой – это то, что разделяет нас. Это обещание восстановить идеальный дом, лежащее в основе многих влиятельных идеологических течений сегодняшнего дня, заставляет нас отказаться от критического мышления в пользу эмоциональных привязок. Опасность ностальгии состоит в том, что она, как правило, путает реальный дом и воображаемый. В экстремально выраженных формах она может создавать фантомную родину, ради которой человек готов даже умирать и убивать. Неотрефлексированная ностальгия рождает чудовищ[6]. Однако именно это чувство – а именно скорбь от утраты своего места и невозможности повернуть время вспять – находится в самой сердцевине порядка вещей в эпоху модерна.
Та ностальгия, которая больше всего интересует меня, – это не просто индивидуальная болезнь, а симптом нашего столетия, историческое переживание. Она не обязательно противоречит модерну и индивидуальной ответственности. Она, скорее всего, – ровесник самого модерна. Ностальгия и прогресс подобны доктору Джекилу и мистеру Хайду: это alter egos. Ностальгия – это не просто выражение тоски о месте, а результат нового понимания времени и пространства, которые сделали возможным разделение на «местное» и «всеобщее».
Вспышки ностальгии часто происходят вслед за революциями; Французская революция 1789 года, русская революция и недавние «бархатные» революции в Восточной Европе сопровождались политическими и культурными проявлениями тоски. Во Франции не только Ancien Régime[7] породил революцию, но в некотором отношении сама революция породила Ancien Régime, придав ему своеобразную форму, чувство завершенности и позолоченную ауру. Точно так же революционная эпоха перестройки и распад Советского Союза сформировали образ последних советских десятилетий как эпохи застоя или, напротив, – как советского золотого века стабильности, силы и «нормальности» – мнение, весьма распространенное в России сегодня. Но ностальгия, исследуемая здесь, – не всегда тоска по прошлым режимам или исчезнувшей империи, но и по нереализованным мечтаниям о прошлом и утраченным образам будущего, которые в итоге стали устаревшими. История ностальгии может позволить нам оглянуться на историю эпохи модерна, не только в поисках новизны и технического прогресса, но и чтобы взглянуть на нереализованные возможности, непредсказуемые повороты и перекрестки.
Ностальгия – это далеко не всегда история о прошлом; она может быть ретроспективной, а также перспективной. Фантазии прошлого, обусловленные потребностями настоящего, оказывают непосредственное влияние на реалии будущего. Предвосхищение будущего заставляет нас принять груз ответственности за наши ностальгические сказки. Будущее ностальгической тоски и прогрессивного мышления является центральным моментом настоящего исследования. В отличие от меланхолии, которая ограничивается сферами индивидуального сознания, ностальгия касается взаимоотношений между частной биографией и биографией сообществ или наций, между личной и коллективной памятью.
На самом деле, существует традиция критической рефлексии по отношению к положению вещей в обществе модерна, включающая ностальгию, которую я буду именовать офф-модернистской. Наречие «офф» меняет наше восприятие направления; приставка «офф-» заставляет нас исследовать внешние отсылки и боковые тропинки, а не прямой путь прогресса; это позволяет нам немного отойти в сторону от детерминистского нарратива истории XX столетия. Офф-модернизм предлагает критику как модернистского увлечения новизной, так и не менее модернистского переосмысления традиции[8]. В офф-модернистской традиции рефлексия и тоска, отчуждение и любовь идут рука об руку. Более того, для некоторых офф-модернистов XX века, пришедших из эксцентричных традиций (имеются в виду те, кого часто считают маргинальными или провинциальными по отношению к культурному мейнстриму, – от Восточной Европы до Латинской Америки), а также для многих перемещенных лиц по всему миру творческое переосмысление ностальгии было не просто художественным приемом, а стратегией выживания, способом осознания невозможности возвращения на родину.
Наиболее распространенными валютами глобализма, экспортируемыми по всему миру, являются деньги и популярная культура. Ностальгия также является одной из черт глобальной культуры, но требует иной валюты. В конце концов, ключевые слова, определяющие глобализм – прогресс, модернити и виртуальную реальность, были изобретены поэтами и философами: прогресс был придуман Иммануилом Кантом; существительное «модернити» – креатура Шарля Бодлера; виртуальная реальность впервые была представлена Анри Бергсоном, а вовсе не Биллом Гейтсом. Только в определении Бергсона виртуальная реальность относилась к плоскостям сознания, к потенциальным измерениям времени и творчества, которые отчетливо и безоговорочно являются человеческими. Что касается ностальгии, то врачи XVIII века, так и не сумевшие обнаружить locus этого заболевания в организме, рекомендовали обратиться за помощью к поэтам и философам. Не являясь ни поэтом, ни философом, я все же решила написать историю ностальгии, в диапазоне от критических рефлексий до рассказывания историй, в надежде понять ритм тоски, ее соблазны и увлечения. Ностальгия говорит загадками и головоломками, поэтому нужно смотреть им в глаза, чтобы не стать ее следующей жертвой или новым мучителем.
Изучение ностальгии не относится к какой-либо конкретной дисциплине: она затрагивает сферу деятельности психологов, социологов, теоретиков литературы и философов, даже компьютерных ученых, которые думали, что они сбежали от всего подобного, – пока не нашли убежища на своих домашних страничках и в киберпасторальной лексике глобальной деревни. Явный переизбыток ностальгических артефактов, продаваемых индустрией развлечений, большинство из которых – сладкие реди-мейды, отражает страх перед неуправляемой тоской и временем, не превращенным в товар. Перенасыщенность в данном случае подчеркивает фундаментальную ненасытность ностальгии. В условиях пониженной роли искусства в западных обществах область самоотчужденного исследования тоски – без быстрого исцеления и глянцевых паллиативов – значительно сократилась.
Ностальгия дразнит нас своей фундаментальной амбивалентностью; речь идет о повторении неповторимого, материализации нематериального. Сьюзан Стюарт[9] пишет, что «ностальгия – это повторение, которое оплакивает неискренность всех повторений и отрицает способность повторения определять личность»[10]. Ностальгия проецирует пространство на время и время на пространство и мешает отличать субъект от объекта; она как двуликий Янус или как обоюдоострый меч. Чтобы раскопать фрагменты ностальгии, нам нужна двойная археология памяти и места, а также двойственная история иллюзий и фактических практик.
Часть I «Ипохондрия сердца» прослеживает историю ностальгии как болезни – ее превращение из исцелимого недуга в неизлечимую форму бытия, от maladie du pays[11] до mal du siècle[12]. Мы проследим историю развития ностальгии от пасторальной сцены романтизирующего национализма до городских руин эпохи модерна, от поэтических ландшафтов сознания до киберпространства и космического пространства.
Вместо магического исцеления от ностальгии предлагается типология, которая может осветить некоторые из ностальгических механизмов соблазнения и манипуляции. Здесь выделяются два вида ностальгии: Реставрирующая и Рефлексирующая. Реставрирующая ностальгия подчеркивает νόστος и пытается провести трансисторическую реконструкцию потерянного дома. Рефлексирующая ностальгия коренится в άλγος, тоске как таковой, и откладывает возвращение на родину – тоскливо, иронично и отчаянно. Реставрирующая ностальгия не считает себя ностальгией, а скорее истиной и традицией. Рефлексирующая ностальгия охватывает амбивалентность человеческой тоски и принадлежности и не уклоняется от противоречий модерна. Реставрирующая ностальгия защищает абсолютную истину, а Рефлексирующая ностальгия подвергает ее сомнению.
Реставрирующая ностальгия лежит в основе недавних всплесков национального и религиозного возрождения; ей знакомы два основных сюжета – возвращение к истокам и теория заговора. Рефлексирующая ностальгия не следует одному сюжету, но исследует способность жить одновременно во множестве различных мест и в разных часовых поясах; она любит детали, а не символы. В лучшем случае Рефлексирующая ностальгия может представлять собой этический и творческий вызов, а не просто повод для полуночных вспышек меланхолии. Эта типология ностальгии позволяет нам выявить различия между национальной памятью, основанной на каком-то одном сюжете национальной идентичности, и социальной памятью, которая состоит из коллективных шаблонов, которые маркируют, но не определяют индивидуальную память.
Часть II посвящена городам и посткоммунистическим воспоминаниям. Физические пространства городских руин и строительных площадок, фрагментов и бриколажей[13], воссоздание исторического наследия и разрушение бетонных зданий в интернациональном стиле олицетворяют ностальгические и антиностальгические точки зрения. Недавнее переосмысление городской идентичности предлагает альтернативу противостоянию двух культур – локальной и глобализированной; и предлагает новый вид регионализма – локальный интернационализм. Мы отправимся в три столицы Европы нынешнего, прошлого и будущего – Москва, Санкт-Петербург и Берлин, – там мы изучим двойную археологию реального городского пространства и урбанистических мифов через архитектуру, литературу и новые городские обычаи, от петербургского карнавала городских памятников до абсолютно не исторического Берлинского Love Parade. Рассматриваемые территории включают продуманные и спонтанные мемориалы, от грандиозного собора в Москве, выстроенного с нуля[14], до заброшенного модернистского Дворца Республики в Берлине; от крупнейшего памятника Сталину в Праге, вытесненного дискотекой и современной скульптурой метронома, до парков отреставрированных тоталитарных памятников в Москве; ленинградского неофициального кафе «Сайгон», недавно выявленного контркультурного аналога нового кафе «Ностальгия» в Любляне, украшенного югославским брик-а-браком и некрологом Тито. В самом конце книги мы рассмотрим маргинальные мечты о «Europa», эксцентричные образы экспериментального гражданского общества и эстетическую, а не рыночную версию либерализма. В отличие от западных прагматичных транзакционных отношений, идеи «Europе», «восточное» отношение было более романтичным: отношения с Европой мыслились как любовная интрига со всеми ее возможными вариациями – от безответной любви до аутоэротизма. Не денежная единица евро, а эрос доминировал над метафорами обмена Восток – Запад. К 2000 году этот романтический взгляд на «Запад», сформированный мечтой об экспериментальной демократии и, в гораздо меньшей степени, – ожиданиями рыночного капитализма, в значительной степени устарел и был вытеснен более трезвым самоаналитическим отношением.
Часть III исследует воображаемые родины изгнанников, которые так никогда и не вернулись домой. Одновременно тоскующие по дому и испытывающие тоску от дома, они развили своеобразную диаспорическую близость, эстетику выживания, отчуждения и тоски. Мы рассмотрим воображаемые родины русско-американских творцов: Владимира Набокова, Иосифа Бродского и Ильи Кабакова[15] – и заглянем в дома русских иммигрантов в Нью-Йорке, которые лелеют свои диаспорические сувениры, но вовсе не думают о возвращении обратно в Россию на постоянное место жительства. Эти иммигранты помнят свои бывшие дома, загроможденные устаревшими предметами и нехорошими воспоминаниями, и жаждут общества близких друзей и иного темпа жизни, который в первую очередь позволял им некогда мечтать о своем будущем бегстве.
Изучение ностальгии неизбежно замедляет нас. В конце концов, в самой идее тоски есть нечто приятное, как бы вышедшее из моды. Мы стремимся продлить наше время, сделать его свободным, витать в облаках, вопреки всем разногласиям, сопротивляясь внешнему давлению и мерцающим экранам компьютеров. В сумерках за моим немытым окном кружится огненный осенний лист. Белка замирает в своем сальто-мортале на телефонном столбе, думая, что я не вижу ее, когда она не движется. Облако медленно ползет над моим компьютером, отказываясь принять ту форму, которую я хотела бы ему придать. Ностальгическое время – это то самое время-вне-времени, витание в облаках и тоска, – это то, что ставит под угрозу расписание и деловую этику, даже когда вы работаете над темой ностальгии.