1. 5 января 1826 года.
Только что полученное мной известие о возмущении Черниговского полка Муравьёвым-Апостолом в момент, когда его должны были арестовать, заставляет меня, не откладывая, сообщить вам, дорогой Константин, что я отдал 3-й корпус под ваше командование, о чём я уже написал Сакену. Я уполномочиваю вас принимать все меры, которые вы найдёте необходимыми, чтобы помешать развитию этого зародыша мятежа, вы можете, следовательно двинуть все войска ваших двух корпусов, какие сочтёте необходимым употребить в дело, уведомив главнокомандующего, дабы он, со своей стороны, мог урегулировать движение своей армии. Я желал бы избежать вступления польской армии в Россию, разве только это станет необходимым.
Главнокомандующий принял нужные меры; я не могу сказать того же о князе Щербатове: он упустил драгоценное время, и я, принимая во внимание направление, взятое Муравьёвым, не могу не опасаться, как бы Полтавский полк, командуемый Тизенгаузеном, который ещё не арестован, а также Ахтырский гусарский и конная батарея, командиры которых тоже должны были быть арестованы, не присоединились к восставшим. Князь Волконский, который по близости, если он ещё не арестован, вероятно присоединится к ним. Таким образом, наберётся от 6000 до 7000 человек, если не окажется честных людей, которые сумеют удержать порядок.
Жду дальнейших известий и, сообразуясь с ними, думаю дать делу необходимую гласность, чтобы предупредить ложные слухи.
Не могу ничего вам больше сказать, ни ответить на ваше милое, прекрасное письмо от 31 декабря, полученное сегодня утром, и письмо, присланное с Вильгельмом. Я больше не в силах. Да хранит нас господь от новых несчастий! От всего сердца и души обнимаю вас. На всю жизнь остаюсь с самой искренней и неизменной преданностью. Повергните меня к стопам моей невестки и поцелуйте Павла.
Ваш преданный и верный брат и друг
Николай.
С.-Петербург, 5 января 1826 года.
Перо сломалось, брызнув кляксой по низу листа – хорошо хоть не задело ни одной уже написанной строчки.
Николай Павлович отбросил обломок в сторону, запачкав чернилами тёмно-зелёное, малахитового отлива сукно, прикусил зубами кончик ногтя на большом пальце, и почти тут же отпустил. Сплюнул в сторону, прямо на вощёный паркет – на приличия ему сейчас было столь же наплевать, как и на этот паркет.
– С-сволочи, – процедил государь, меряя взглядом суконную обивку стола, словно в поисках чего-то. – Сволочи…
Его легонько колотило… да что там легонько – трясло. От бешенства и, – что греха таить! – лёгкого страха, неуверенности в себе. Проклятое ощущение!
Впервые навалилось ещё в декабре, когда на Сенатской стыли ряды гвардии, а он не мог, не решался отдать приказание. Потому что приказывать можно тогда, когда уверен, что приказ выполнят. А уверенности такой, особенно после того, что случилось с Милорадовичем, взять было негде.
Тогда… тогда он решился!
Решится и теперь.
Впрочем, тогда было страшнее.
Государь снова бросил взгляд на стол и вдруг передёрнулся от внезапного приступа гадливости – клякса была невероятно похожа на раздавленного жирного паука. Но переписывать письмо заново не хотелось – проще оторвать снизу листа изгаженную полоску бумаги.
Присыпав написанное песком, Николай Павлович поднялся на ноги, прошёлся по кабинету, глянул на часы – на два часа дня была назначена аудиенция адмиралу Рожнову. Новый император неточности не любил.
Пробило два, и тут же, с последним ударом часов, распахнулась дверь.
– Его высокопревосходительство контр-адмирал Павел Михайлович Рожнов! – отрапортовал лакей и замер у порога. Физиономия его прямо-таки излучала благоговение и исполнительность.
– Зови, – нетерпеливо кивнул император, подходя к столу. Чернила уже впитались в песок и высохли. Но адмирал уже вот он, а расхлябанности государь не терпел ни в ком, в первую очередь и в себе тоже. Делать, так делать что-то одно, а потому – письмо подождёт конца аудиенции. Поэтому он просто прикрыл письмо раскрытым бюваром, и повернулся к двери – вовремя! Адмирал уже шагнул через порог.
Шляпа адмирала висела на бронзовом, начищенном лакеями до жирно-ядовитого блеска крюке, а сам Павел Михайлович уверенно занял место в кресле, на которое ему милостиво кивнул государь. Поза директора Морского корпуса казалась странной – с одной стороны, казалось, что он вот-вот забросит ногу на ногу, до того адмиралу хотелось казаться уверенным в себе и независимым, с другой стороны, чувствовалось, что по первому же приказу государя он сорвётся с кресла и встанет навытяжку.
Что, впрочем, совсем не удивительно.
Разговор располагал.
Сам государь расположился за своим рабочим столом, то и дело косясь на раскрытый бювар, из-под которого виднелся уголок листа веленевой бумаги. Было видно, что ему не давало покоя какое-то незавершённое важное дело.
– Итак, господин адмирал, – Николай Павлович уже слышал, что на флоте среди офицеров, особенно среди сослуживцев, принято обращаться без чинов и титулований, но государь не имел к флоту никакого отношения, да и не были они с контр-адмиралом сослуживцами. И никакая сила сейчас не заставила бы императора обратиться к директору корпуса по имени-отчеству. Разговор не располагал. – Я пригласил вас, чтобы обсудить некий прискорбный факт. Прискорбный как для меня, так, думаю, и для вас, как директор Морского корпуса.
Адмирал чуть склонил голову, не отрывая взгляда от узкого породистого лица государя – было видно, что Павел Михайлович изо всех сил пытается понять, куда клонит его величество. «Впрочем, он наверняка догадывается, – подумал Николай Павлович тут же. – Не нужно было быть семи пядей во лбу, чтобы понять, куда я клоню».
– Я уверен, что… – Николай чуть споткнулся, подбирая наиболее правильно слово, – что события четырнадцатого декабря потрясли не только меня, не так ли, господин адмирал?
– Так точно, ваше императорское величество! – Рожнов, словно подброшенный пружиной, вскочил с кресла и выпрямился по струнке.
– Присядьте, адмирал, – мягко сказал Николай, и директор, чуть помедлив, опустился обратно в кресло. Император же, помолчав, продолжил. – Особенной приметой этих событий мне кажется чрезвычайно активная в них роль морских офицеров. Из которых все, как один – в прошлом воспитанники Морского корпуса! Не так ли, господин адмирал?
Приставки «контр-» и «вице-» на флоте, так же как и приставки «под-» в офицерских чинах армии традиционно пропускали в разговоре. Николай эту традицию не жаловал (слишком уж она льстит подчинённым!), но отменять её прямо сейчас не собирался. Да и не с Рожнова же начинать!
– Так точно, ваше императорское величество! – чуть упавшим голосом повторил контр-адмирал. Но глаз не опустил – не чувствует за собой вины.
Что и правильно, по совести-то сказать.
Нет в том его вины.
Потому что все офицеры-мятежники окончили корпус при прежнем директоре, а принятые в корпус при Рожнове станут офицерами только через три-четыре года.
Но заострять на этом внимание не стоит.
Совсем не стоит.
Ни для чего. И не для чего.
– Осмелюсь заметить, ваше императорское величество, – а вот чего в голосе Рожнова нет совсем, так это лакейства и угодливости – голос твёрд и даже ни разу не дрогнул.
– Прошу, возражайте, – Николай Павлович коротко кивнул. И правда, интересно, что найдёт возразить директор корпуса.
– Вы совершенно правы в том, что почти (а может быть и не почти) все морские офицеры-мятежники – выпускники подчинённого мне корпуса, – адмирал поджал сухие губы, на щеках его выступил едва заметный неровный старческий румянец. – Вместе с тем, господин Рылеев – выпускник Первого кадетского корпуса, убийца генерала Милорадовича и полковника Стюрлера господин Каховский был студентом Московского университета, а господин Пестель – и вовсе закончил Пажеский корпус. Стоит ли отсюда сделать вывод, что и означенные учебные заведения – рассадники вольнодумства и крамолы?
Дерзишь, адмирал, дерзишь!
Николай едва сдержался, чтобы не щёлкнуть от удовольствия языком – эк как стоит адмирал за честь вверенного ему учебного заведения. От дурного настроения не осталось и следа, и царь с удовольствием даже разглядывал Рожнова. «А ведь он доволен собой! – пришло вдруг в голову. – Возразил, и как возразил! Крыть нечем!»
Ан есть.
– Вы правы, господин адмирал, – кивнул царь, и директор корпуса даже чуть вздрогнул – ожидал, должно быть, монаршего гнева. «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев и барская любовь», – вспомнилось вольнодумное, читанное не так давно. – Но и не правы вместе с тем. Пожалуй, невозможно найти учебное заведение в империи, выпускники которого не замешались бы в заговоре и мятеже. Да и то сказать – господин Оболенский, второй из убийц генерала Милорадовича, он и вовсе на домашнем обучении состоял.
Адмирал опять чуть склонил голову.
Соглашался.
И снова не мог понять, куда клонит Николай.
– Однако ж, я думаю, вы согласитесь, что именно моряки были самыми деятельными? – цепко сказал царь, не отрывая взгляда от старческого лица директора. – И среди них больше всего людей с радикальными идеями, республиканцев!
– Это так, ваше императорское величество, – отвёл глаза адмирал. Теперь крыть нечем было уже ему. Но он и тут нашёлся, что сказать. – Надеюсь, государь, это не послужит причиной закрытия и расформирования корпуса?
– Как вы могли такое подумать, господин адмирал? – изумлённо воскликнул царь, торжествуя в душе – он всё-таки пережал адмирала, заставил его признать свою силу и превосходство. Впрочем, изумление Николая было вполне искренним – такая мысль не могла прийти в голову даже ему. – Напротив! Я пригласил вас с тем, чтобы совместно попытаться понять, что нужно делать для того, чтобы подобное больше не повторилось!
Павел Михайлович механически кивнул – мысли путались в голове, словно после хорошего шторма. Государь чего-то ждёт от него.
Чего?
– Возьмите их в ежовые рукавицы, господин адмирал, – доверительным тоном сказал царь, вставая с места, и директор тоже вскочил, вновь вытягиваясь. На этот раз Николай не стал его останавливать, что было верным признаком того, что аудиенция заканчивается. – С моей стороны вы найдёте этому всемерную поддержку. Дисциплина, дисциплина и дисциплина! Учёба! Порядок! Чтобы и мысли дурной в голове не завелось!
– По правде говоря, государь, я уже начала это делать, – проговорил Рожнов хрипло. – Мной уже предприняты некоторые действия, ещё весной прошлого года… чтобы разрушить неформальные связи между воспитанниками и предотвратить появление вожаков. Но я продолжу…
– Непременно, Павел Михайлович, непременно, – а вот теперь можно и по имени-отчеству адмирала назвать, и тот поймёт, что царь им доволен. – Как только позволят государственные дела, я непременно навещу ваш корпус, и мы вместе решим, что можно сделать ещё.
Вот так тебя! Почешись немного, поищи у себя недостатки!
Уже от порога адмирал обернулся.
– Ваше императорское величество, позволите ли просьбу?
Царь молча поднял бровь.
– Один из моих воспитанников несчастлив иметь брата-мятежника… просит о свидании с ним.
– Вот как? – просьба была неожиданной. – Как фамилия воспитанника?
– Кадет Смолятин, ваше императорское величество! Истинный зейман, отличник учёбы, в прошлом году в наводнение отличился присутствием духа и храбростью!
Смолятин!
Это не за него ли просил позавчера кто-то из родни через Нессельроде?
Царь усилием воли подавил внезапный прилив гнева. Ничего не поделаешь, все смутьяны и заговорщики – дворяне, у всех родня в служилом сословии. Хочешь не хочешь, а придётся с этим смириться.
– Свидание кадету запрещаю, – отрезал он. – Дозволяю только полнолетнему близкому родственнику – отцу или дяде, никому более.
И коротким кивком головы закончил аудиенцию.
2. 9 января 1826 года
Приказ начальника главного штаба его императорского величества
В Санкт-Петербурге, января 8-го дня, 1826 года.
Черниговского пехотного полка подполковник Муравьёв-Апостол, по сделанным открытиям и по показаниям соучастников, оказался одним из главных злоумышленников, стремящихся к общему беспокойствию и разрушению благосостояния государства, имеющих уже прежде за несколько лет самые злодейские намерения против правительства и самой жизни блаженной памяти покойного государя императора Александра Павловича. В то самое время, как по открытии сего преступления, приступлено было к арестованию подполковника Муравьёва-Апостола, он нанёс несколько ран полковому своему командиру подполковнику Гёбелю, и успел возмутить часть Черниговского пехотного полка, под тем же ложным предлогом сохранения верности прежде данной присяги его императорскому высочеству цесаревичу и великому князю Константину Павловичу. Он арестовал посланных за ним фельдъегеря и жандармов, ограбил полковую казну, освободил закованных каторжных колодников, содержавшихся в Васильковской городовой тюрьме, и предал город неистовству нижних чинов. Три роты под командою майора Трухина остались верными законному своему государю и ушли от мятежников, а полковой адъютант поручик Павлов спас полковую печать и бумаги. Главнокомандующий 1-ю армиею предписал ближайшему корпусному командиру генералу от инфантерии князю Щербатову отправиться самому с нужным числом войск для уничтожения сей шайки злоумышленников и для восстановления прежнего порядка в Черниговском пехотном полку, употребляя к тому меры должной строгости и не щадя бунтовщиков. Хотя можно было надеяться, что сими мерами совершенно прекратятся последствия сего преступления, но для избежания и малейшего опасения, если бы, сверх ожидания, преступники могли скрыться от преследования генерала князя Щербатова, – его императорское величество препоручил его высочеству Цесаревичу принять на сие время под начальство своё войска 3-го пехотного корпуса, для скорейшего и вернейшего наказания мятежников.
Государь император, приняв за правило действовать со всей откровенностью пред войсками, коих верность и непоколебимость к законной власти испытал при самом вступлении своём на престол, высочайше повелеть мне соизволил, объявить им о всём вышеизъяснённом, дабы предав их презрению имя преступника Муравьёва-Апостола, сделать известным имена полковника Гёбеля, майора Трухина и поручика Павлова, заслуживающих непоколебимым усердием своим уважение храбрых и верных российских войск.
При самом утверждении сего приказа получено донесение от главнокомандующего 1-ю армиею, с рапортом от командира 3-го пехотного корпуса генерал-лейтенанта Рота, к генерал-адъютанту князю Щербатову, в копии при сём приложенным, что возмущение Черниговского полка совершенно прекращено.
Подписал: начальник главного штаба
Барон Дибич
Грегори отложил газету, несколько мгновений тупо смотрел перед собой, потом повернулся и наткнулся на вопросительные взгляды друзей.
– Ты чего? – встревоженно спросил Влас – он словно что-то уже знал.
Может, и знал.
– Ничего, – процедил кадет Шепелёв.
Они никак не успокоятся!
Какие же сволочи, о Господи! Опять та же самая история, опять та же самая песня! Снова взбутетенить солдат… а потом, когда выйдет фиаско (а фиаско выйдет! – в этом Грегори, посмотрев на Сенатскую четырнадцатого декабря, не сомневался) – за их спины и спрятаться. Благо офицерам обычно самое большее, что грозит – ссылка. А солдатам, которые выполняли приказ – шпицрутены. Иной раз и по несколько тысяч на брата.
Влас, видимо, не удовлетворившись ответом или что-то поняв по лицу Грегори, потянулся к газете. Но кадет Шепелёв опередил – выхватил её прямо из-под руки друга и снова развернул.
Копия с рапорта, полученного 5-го сего января пополудни в 8 часов командиром 4-го пехотного корпуса генерал-адъютантом князем Щербатовым от командира 3-го пехотного корпуса генерал-лейтенанта Рота от 3-го января из местечка Фастов за №13
Узнав о прибытии моём вчера в деревню Мохначку, что полковник Муравьёв с мятежниками, по полученным известиям о моём движении, оставил намерение идти через Фастов на Брусилов; переменив своё направление, шёл к Белой Церкви, в надежде успеть овладеть у графини Браницкой значительной суммой, я сего числа в три часа пополудни выступил с кавалериею и конною артиллериею, дав направление генерал-майору Гейсмару с двумя орудиями и тремя эскадронами к деревне Устимовке; – я же, с пятью эскадронами и шестью орудиями шёл через Фастов, дабы Муравьёву воспрепятствовать всякое отступление, направив равномерно пополуночи 12 рот пехоты с 4-мя пешими орудиями с большого Половецкого на М. Белую Церковь. Таким образом со всех сторон он был окружён и по приближении в час пополудни генерал-майора Гейсмара в деревне Устимовке, где мятежники защищались, но по нескольких выстрелах из орудий, положили оружие. Подполковник Муравьёв ранен, брат его застрелился, один офицер убит, кроме других раненых и убитых. О чём вашему сиятельству имею честь сделать первое моё донесение.47
А вот и фиаско, господа!
Доблестные мятежники бросили оружие при первых же выстрелах. И теперь отвечать за все придется солдатам – собственной спиной! А то и жизнью.
– С-сволочи! – процедил Грегори на этот раз уже вслух, скомкал газету и швырнул ее в угол. Влас и Глеб непонимающе глядели на друга, потом помор всё-таки подошёл к бумажному комку и развернул его.
Кадет Шепелёв встал и отошёл к окну. Прижался лбом к ледяному стеклу, словно хотел остудить воспалённый злобой и жаром мозг, тупо глядел на заснеженный плац.
Там суетился профос Михей (дворник тож!) – сгребал недавно выпавший пухлый снег, швырял его в широкие розвальни, на подстеленное рядно – нанесенный за зиму снег уже не умещался во дворе и теперь дворникам приходилось вывозить его со двора на Неву. Гнедая лошадь, не обращая внимания на его старания, шевелила челюстью в замурзанной и потертой торбе, подбирала овес, полудремотно прикрывала глаза.
Скорее бы уже весна, – обречённо подумал Грегори, дыша на замороженное стекло. Снег тяготил. Надоело таскать на себе гору одежды, словно капуста, в несколько слоёв. Хотелось жары, бликов на невской глади.
Хотелось каникул.
– Грегори, – позвал откуда-то из-за спины Глеб и умолк. Должно быть, тоже газету прочёл, – понял Грегори и болезненно скривился. Сейчас опять на пару с Власом начнут рассказывать о благородных господах, которые хотели дать мужикам волю.
Дураков и жизнь не учит.
Но друзья молчали.
После памятной дуэли на берегу залива (слава богу, все сошло с рук, и кровяные пятна на рубашках удалось скрыть от профоса, и большинство народа в корпусе об их дуэли ни сном ни духом), после того, как побратались, мальчишки избегали упоминать о мятеже четырнадцатого декабря. А только вот – избегай, не избегая, а куда денешься?!
Грегори даже не обернулся.
На душе было тоскливо.
От всего.
И от новостей, и от воспоминаний о прошедшем лете – Маруськины ладони на плечах ощущались так, словно она стояла рядом.
Дверь за спиной, чуть скрипнула, отворилась, и все трое обернулись разом – тем более, что в спальне, кроме них, и не было никого.
В приотворенную дверь просунул голову незнакомый кадет-первогодок, весело обвел всех троих друзей взглядом, словно и не замечая угрюмых лиц.
– Кадет Влас Смолятин есть?! – спросил он, остановившись, впрочем, взглядом на Невзоровиче.
– Найдется, – буркнул Влас сумрачно. Кое-как разглаженная газета лежала перед ним на столе – точно, читал! Кадет перевел взгляд на помора, несколько мгновений недоверчиво изучал его взглядом, потом сказал, наконец, облизнув ярко-красные обветренные губы:
– Спрашивают тебя. Там, в холле…
– Кто ещё?! – недовольно бросил помор. Кадет в ответ только пожал плечами – откуда, мол, мне знать? Спрашивают, и ладно.
Спрашивать Власа было некому. Единственный человек в Петербурге, который мог прийти в корпус по его душу, сидел под стражей в Зимнем дворце.
«Впрочем , нет, – тут же поправил себя Грегори. – Есть же ещё Иевлевы».
Хотя, если б помора искали Иевлевы, то они нашли бы сначала своего сына, а уж потом послали его за Власом.
Влас, должно быть, рассудил так же, и, нахлобучив до самых ушей фуражку, нехотя поднялся с места.
Глянул на друзей.
– Пойдем со мной, а?
Пойдем, – молча согласился Грегори, оттолкнувшись ладонями от широкого заледенелого подоконника.
Пойдем, – так же молча ответил Глеб, снимая с гвоздя фуражку.
Помора, однако же, ждал отнюдь не кто-то из Иевлевых.
Невысокий коренастый (про таких вот и говорят «поперек себя шире») широкоплечий морской офицер в шинели нараспашку. И лицом удивительно похожий на Власа и Аникея, которого Глеб и Грегори пару раз видели за прошедший год – то же курносое круглое лицо с россыпью крупных, но едва заметных веснушек, те же серые с рыжинкой глаза, выпуклые и внимательные.
Отец, наверное, – мгновенно понял Грегори и задержался на верхних ступенях лестницы – ни к чему мешать свиданию отца с сыном. Глеб, не сговариваясь, сделал то же самое. Оба остановились на середине лестницы и глядели во все глаза.
В прошлый приезд в Петербург старший Смолятин как-то проскочил мимо кадетов – и даже непонятно почему. А теперь вот – довелось познакомиться.
Через какие-то мгновения Влас выбрался из отцовских объятий и покосился на друзей – Грегори и Глеб так и не спустились с лестницы.
– Вот, отче, мои друзья, – чуть стесняясь, выговорил помор.
– Очень рад, – звучно и чуть хрипловато сказал Смолятин-старший. – Мичман Смолятин, Логгин Никодимович.
– Глеб Невзорович, шляхтич герба Порай, – опередил Шепелева литвин, ступая на ступеньку ниже. – Витебская губерния.
– Григорий Шепелёв, дворянин Оренбургской губернии, – Грегори тоже шагнул на ступеньку ниже.
– Развели китайские церемонии, – едва слышно пробурчал Влас. И тут же, не давая отцу обратить внимания на свое нахальство, спросил. – Ты хлопотать приехал?
Улыбка с лица мичмана пропала, словно стертая тупым концом стилоса с восковой дощечки фраза.
– Да, – процедил он, чуть отворачиваясь. – Куда деваться, если сын…
Старший Смолятин оборвал сам себя, словно вспомнив, что не стоит перед мальчишками распространяться о лишнем, и махнул рукой. «Это ты ещё не знаешь про то, что мы тоже были на Сенатской», – злорадно подумал Грегори, чувствуя, как злая улыбка против воли (обещали ведь друг другу не вспоминать прошлое!) стягивает физиономию набок. Сделал усилие и задавил гримасу, придал морде благопристойный вид. Покосился на друзей – вроде бы ничего не заметили. Впрочем, им было и не до того – Влас все ещё висел у отца на плече, а Глеб во все глаза глядел на них.
– Остановился-то где?
– Да нигде пока, – пожал плечами Логгин Никодимович. – Как на Сенной с почтового сошел, так сразу и сюда. Прямо с чемоданом… (в углу под окном и правда стоял обшитый парусиной большой фанерный чемодан – потускнелые от времени медные пряжки и оковки, потёртые и посерелые, когда-то жёлтые ремни) Сейчас вот в гостиницу какую-нибудь…
– Не нужно, – голос из-за спины заставил всех вздрогнуть и обернуться.
Иевлев стоял на лестнице на пару ступеней выше Глеба и Грегори.
– Прошу прощения, – мгновенно покраснев от общего внимания, извинился Венедикт. Он улыбался открыто и широко, и Грегори вдруг поразился тому, как изменился за последний год застенчивый и робкий мальчишка (не с памятной ли драки на Голодае это пошло?). – Вы вполне можете остановиться у нас, Логгин Никодимович. Тем более, что отец уже почти добился разрешения на свидание с Аникеем.
Мичман Смолятин хлопал глазами, мало что понимая, и Влас торопливо объяснил:
– Познакомься, отче, это Венедикт Иевлев, наш родственник с матушкиной стороны.
3. 15 января 1826 г.
Выбравшись из возка (дзик-дзак, трик-трак!), Платон Сергеевич Воропаев выравнял кокарду фуражки по переносице и только после этого глянул на резную, тяжёлого дуба, дверь парадного. Дверь внушала, нависала и подавляла – сами собой возникали мысли о том, что за люди тут живут, какими землями владеют и какими делами ворочают.
Но штабс-ротмистру, до недавнего времени линейному драгуну, а сейчас жандарму, на это было наплевать – после чеченских пуль из пыльных придорожных кустов, после трёх месяцев в черкесской яме, где кормили едва пропеченным тестом, что ему эти престолы и власти?
«Хоть куда пойдем и хоть кого за мохнатое и теплое возьмём, – сказал сам себе Воропаев, сбивая с носка сапога налипший снег и не оглядываясь на возок, откуда следом за ним выбрались ещё двое жандармов – нижние чины. – И хоть куда водворим».
Насупившись, штабс-ротмистр решительно шагнул в высоким ступеням парадного.
Рядом с дубовым полотном двери свисал кручёный шнурок звонка – извольте-ка позвонить!
Платон Сергеевич изволил.
Где-то в глубоких недрах дома, за толстой кирпичной стеной и дубовой дверью, в бельэтаже едва слышно зазвонил колокольчик – словно комар запищал в осеннем лесу, едва слышно за шумом дождя и шелестом опавших листьев под ногами, а так привязчиво и надоедливо, что спасу нет.
Выждав какое-то время (отворять никто не спешил), Воропаев позвонил второй раз, а потом, не дожидаясь на этот раз любезности и внутренне закипая, позвонил и в третий раз.
Дверь отворилась почти сразу же, словно за ней кто-то стоял и только и дожидался жандармской свирепости (а может, так и было, кто его знает). Нависая над порогом внушительным дорожным телом, на ступенях парадного стоял лакей в литой серебром ливрее и с любопытством разглядывал незваных гостей – от него так и веяло превосходством и высокомерием.
Ишь, образина, – с веселой злостью подумал Воропаев, ставя ногу на порог.
– С кем имею честь, господа? – лакей говорил невыразительно, но ясно было, что он вовсе не собирается пускать жандармов дальше порога.
– Штабс-ротмистр жандармерии Воропаев! – отчеканил Платон Сергеевич, чуть приостанавливаясь – но так, чтобы понимающему человеку сразу стало ясно, что совсем останавливаться он не собирается. – Мне нужен мичман Шпейер!
Лакей несколько мгновений разглядывал офицера, словно оценивая (штабс-ротмистр, закипая все сильнее, мысленно пообещал и себе, и лакею, что ещё пара мгновений, и тот точно будет зубы глотать – не видал такой наглости ни в одном подотчётном доме, даже и у генерала Завалишина слуги разговаривали почтительнее – чтобы лакей себя так вел?! с офицером?!), стоящих за плечами Воропаева нижних чинов (Платон Сергеевич отчётливо слышал из-за плеч только возмущённое сопение обоих фельдфебелей – ещё миг, и они сами примут наглого лакея в кулаки, не дожидаясь приказа офицера), потом, видимо, что-то поняв, отступил и опустил голову.
– Что прикажете доложить, ваше благородие?
То-то же, – всё ещё кипя, одобрил про себя Воропаев. Вслух же сказал:
– Просто доложи, что я хочу его видеть.
Гостиная в квартире Шпейеров, не меньше двенадцати квадратных саженей, затянутая бледно-зеленым, с серебристыми узорами шелком, окнами выходила в заснеженный сад рядом с домом. От высоких стрельчатых окон (бельэтаж, чтоб вы понимали!) тянуло холодом даже сквозь двойные рамы, изразцовая печка в углу пыхала жаром, шипастый фикус грозно щетинился вырезными листьями.
Фельдфебели безмолвно застыли у двери в прихожую – казалось, их неподвижности могут позавидовать и атланты у Зимнего, сядь на щеку муха – вряд ли и моргнут. Это было своего рода проявление превосходство перед лакеем, унижение для него – куда тебе до нас, лакуза?!
Штабс-ротмистр чуть усмехнулся и подчеркнуто-медленно опустился в чиппендейловское кресло – английская мебель, подчёркнуто упрощённая, ему нравилась больше, чем французская, вычурно-ампирная. При той же мягкости и удобстве. Несколько мгновений Платон Сергеевич всерьёз раздумывал – а не закурить ли, – но решил, что это будет перебор. Слишком мелочно и напоказ – кто такой этот лакей?! Пусть перед ним нижние чины щеки надувают!
Впрочем, раньше лакея, в гостиной возник хозяин – пожилой господин с заметно круглящимся брюшком, круглолицый и лысоватый, он кутался в теплый шлафрок48 и тщетно пытался скрыть страх и раздражение за показным радушием. Платон Сергеевич едва заметно (надеясь, что едва заметно – впрочем, даже если и не едва, то наплевать!)усмехнувшись, вспомнил, что собственно, сейчас только ещё шесть утра, самое начало седьмого.
Ну и что ж с того?
Толстячок, вбежав в гостиную, приостановился, растерянно переводя взгляд с офицера на нижних чинов.
Это – мичман Шпейер?
Вряд ли.
– Коллежский советник Шпейер! – с едва заметным немецким акцентом, в котором то и дело проскальзывала злость, отрекомендовался хозяин. – Чем обязан, господин… – он промедлил мгновение, разглядывая знаки различия Воропаева, – господин штабс-ротмистр?
Комедию ломает! – колыхнулась в душе Воропаева злость. Он встал с кресла – всё-таки Шпейер был старше чином. – А то ему лакей не доложил ничего! Эполеты он не может разглядеть, ишь ты! Немец-перец-колбаса!
– Штабс-ротмистр жандармерии Воропаев, господин коллежский советник! – отчеканил Платон Сергеевич, кидая руку к козырьку отточенным жестом (благо фуражку от злости так и не снял, а то был бы конфуз для старого служаки!). – Могу ли я видеть мичмана Шпейера? Он проживает здесь?!
– Точно так, – в голосе коллежского советника прорезалась растерянность. Неужели он надеялся, что это какое-то недоразумение? – весело подумал Воропаев, не допустив, впрочем, на лице ни единой тени улыбки. – Это мой сын…
– Мичман Шпейер дома? – всё так же сухо спросил Воропаев. – Я могу его видеть?!
– Дома… можете… – с ещё больше растерянностью подтвердил Шпейер-старший и почти тут же воспрял и бросил с вызовом. – А в чем, собственно…
– Имею приказ об арестовании мичмана Шпейера Василия Абрамовича по делу о мятеже четырнадцатого декабря! – перебил Платон Сергеевич коллежского советника. – Также имею приказ о производстве обыска в комнатах мичмана Шпейера!
При последних словах штабс-ротмистра распахнулась дверь, и в комнате возник (иного слова не подберешь!) – щуплый и высокий молодой человек в наброшенной на плечи флотской тужурке. Услышав слова Воропаева, он чуть попятился, смятенно и торопливо поправил роговые очки и беспомощно глянул на штабс-ротмистра.
– Может быть, вы всё-таки скажете, что вы ищете, господин штабс-ротмистр? – коллежский советник Шпейер изо всех сил старался сохранить спокойствие и солидность. Что, впрочем, ему удавалось плохо – трудно выглядеть солидным в шлафроке, когда в твоём доме стоит тарарам, и два жандарма шарят по всем закоулкам квартиры. Больше всего Шпейер-старший сейчас напоминал наседку, которую сорвали с гнезда и выкупали в лохани с водой. Ёжился и кутался в шлафрок, насупленно следил за фельдфебелями, то и дело бросая взгляд на Воропаева. Платон же Сергеевич устроился на мягком стуле, едва сдерживаясь от того, чтобы не закинуть ногу на ногу – до того сквозили из обоих Шпейеров плохо скрытые неприязнь и презрение к «голубой крысе».
Младший Шпейер, в отличие от штабс-ротмистра, условностями себя не стеснял – удобно устроился в кресле, как-то весело даже поглядывая на жандармов, и ногу на ногу всё-таки закинул, да ещё и покачивал носком начищенного форменного штиблета, и тужурка так и оставалась накинутой на плечи нараспашку. Блестели стекла очков в пляшущем тусклом пламени свечей, блестели на промороженных и темных оконных стеклах огоньки – портьеры в комнатах мичмана были раздернуты, словно он с утра пораньше любовался ночной набережной Фонтанки.
Хотя, возможно, так и было.
Воропаеву смерть как хотелось намекнуть хозяевам на своё боевое кавказское прошлое, но чувствовалось, что им на это наплевать. Да и не поверят ещё.
А хозяйка в теплом салопе прижалась к дверному косяку и следила за жандармами с плохо скрытым ужасом во взгляде, зажимая себе рот дрожащей ладонью – тоненькая, чернявая, она казалась совсем не парой коллежскому советнику. Чего только не бывает в жизни, – мельком подумал штабс-ротмистр, продолжая разглядывать довольного жизнью мичманка – называть про себя этого юнца мичманом язык не поворачивался.
Невольно Воропаев вспоминал летнего попутчика, кадета… Шепелёва, кажется. С чудным каким-то английским прозвищем… Грегори! точно так его и звали.
Неужели этот мальчишка, который так расстроился из-за того, что не опознал в разбойниках разбойников, что мимо пролетело приключение, неужели он, выйдя из корпуса, станет таким же, как и этот высокомерный юнец?
Не дай бог.
Обыск длился уже почти час, и за этот час старший Шпейер задавал этот вопрос уже в третий, если не в четвертый раз. И в третий, если не в четвертый раз Воропаев отмалчивался. А что тут ему ответишь, если сам не знаешь, что ищешь? Ищешь и всё тут.
Нет, в общих чертах штабс-ротмистр знал, что они ищут. Какие-нибудь (да, именно какие-нибудь!) компрометирующие мичманка бумаги. Но пока что ничего найти не удалось, а отвечать так – значит, вызвать новые издевательские взгляды или усмешки.
Воропаев молчал.
– Ваше благородие! – голос фельдфебеля прозвучал неожиданно, словно удар грома, тем более, что за все время обыска этот жандарм (низкорослый и коренастый, он, тем не менее, двигался ловко и почти бесшумно, ухитряясь ничего не сдвинуть и не уронить – видно было мастера) не издал ни звука. В то время, как второй, щуплый и неторопливый, покашливал, мурлыкал что-то про себя, пару раз налетел на мебель, один раз – на стул, второй – на бюро с раскрытыми дверцами и откинутой столешницей.
Все – и штабс, и хозяева – разом поворотились к коренастому жандарму – он стоял в углу комнаты, сосредоточенно глядя на оклеенную всё тем же бледно-зеленым шелком стену. Почувствовав на себе взгляды, он обернулся и проговорил с равнодушием, сквозь которое едва заметно сквозила сдерживаемая радость:
– Так что, ваше благородие, пустота!
И несильно стукнул по стене рукоятью нагайки. Стена радостно отозвалась гулким эхом.
И впрямь, пустота. Не очень большая, конечно.
Воропаев покосился на хозяев и с восхищением уловил, что лицо мичманка Шпейера мгновенно изменилось – радость и нахальство пропали, словно с лица стёрли грим, из-под нахальной маски на миг проглянуло истинное лицо – страх и злость.
Мальчишка на миг стал настоящим.
Вот оно!
И вмиг стало понятно, что это его высокомерие и нахальство, эта издевательская веселость и презрение – всего лишь маска, которую он напялил от страха.
Значит, есть чего бояться, есть!
– Не потрудитесь объяснить, господа хозяева, сущность этой пустоты?! – как можно вежливее сказал в пространство Воропаев, и восхитился в душе – эк как заворотил-то!
– Мне ничего об этом неизвестно! – мгновенно ответил юнец.
«Торопишься, мальчишка, торопишься, – удовлетворённо отметил про себя штабс-ротмистр. – Всё тебе известно».
Старшие хозяева оба выглядели искренне удивлёнными, и Воропаев решил для себя – либо мастера притворяться, либо и правда ничего не знали. А вот мичманец…
– В таком случае, мы имеем право проверить ее содержимое, – Воропаев дёрнул усом и бросил коренастому фельдфебелю (черт, забыл имя, совсем вылетело из головы!). – Унтер-офицер, ступайте в дворницкую и принесите лом или кувалду. Не беспокойтесь господа, – обратился он к хозяевам, – если за стеной, которую мы проломим, не окажется ничего предосудительного, я прикажу починить стену за мой счёт.
Фельдфебель (Гордеев! – вспомнил, наконец, штабс-ротмистр фамилию) шагнул к двери…
– Стойте, – мичманец встал с кресла. Вся его наглость и презрение испарились, но и страха… страха тоже не было. Шпейер-младший изо всех сил ломал паршивое чувство, загоняя его куда-то в глубину. И даже голос не дрожит, – отметил Воропаев, откровенно любуясь мичманом (теперь и мичманом можно назвать).
– Не надо ходить в дворницкую, – хмуро сказал Шпейер-младший. – Это мой тайник. Я открою.
4. 18 января 1826 г.
В середине января ударила неожиданная короткая оттепель – полезли с кровель вниз корявые, мутного льда, сосульки, на сугробах за ночь нарос оледенелый налет, на мостовых толстым слоем лежала рыхлая серая снеговая каша, в которой одинаково вязли копыта, сапоги, колеса и полозья, на Неве оскалились тёмные пятна влажного снега – вышла наледь. С залива тянуло влажным холодом, где-то над Маркизовой лужей между Котлином и Ораниенбаумом завывал ветер, метался над шпилями и бастионами, швырял в лицо влажный снег и колючую крупку.
Влас ловко увернулся от извозчика, который, надвинув на брови меховой малахай, ничего не видел ни впереди себя, ни по бокам, отскочил в сторону и погрозил ваньке вслед кулаком:
– Чтоб тебе жадину везти… чухна слепошарая!
– Брось, – придержал друга за локоть Грегори. – Охота тебе…
Охоты и вправду не было, и огрызался помор на извозчика скорее из принципа, чем из обиды или азарта.
– Рассказывай лучше, – поддержал Глеб, задумчиво щуря глаза от летящего в лицо мокрого снега. Провел рукой по фуражке (на мокром сукне серебристым бисером выступила талая вода), брезгливо посмотрел на перчатку жёлтой кожи, стряхнул воду и остатки снега под ноги. – Что там отец говорит? Что Венедикт?
– Да что, – Влас досадливо дёрнул плечом. – Свидание государь дозволил, но только взрослому родственнику. Поэтому меня не пустили, а отец вот – там, – он махнул рукой в сторону отворенных ворот. – Дядя Сильвестр говорит, что арестованных сначала содержали в Зимнем, на дворцовой гауптвахте, а Аникея как раз на днях перевели в крепость… в Алексеевский равелин.
– Это туда, где ваш Пётр Великий (Глеб едва заметным нажимом ощутимо выделил слово «великий») сына своего замучил? – литвин блеснул зубами в ехидной улыбке.
Влас сумрачно засопел – в семье потомка Ивана Рябова, первого царского кормщика, не принят было отзываться о Петре Алексеевиче плохо.
– Не к месту, Глеб, – негромко укорил Грегори, и шляхтич на мгновение опустил глаза.
– И впрямь, – сказал он, положив помору руку на плечо. – Прости, Власе.
– Пустое, – отмахнулся Смолятин-младший.
Прошлая ссора после дуэли и побратимства никуда не ушла, по-прежнему стояла за плечами, то и дело напоминая о себе, высовывая змеиное жало из плотной мягкой ваты. Высовывались, жалила и тут же скрывалась снова.
До времени.
Кадеты расхаживали неподалеку от ворот крепости – от Банковской переправы до Кронверка49 и обратно. Триста шагов в одну сторону, триста – в другую.
Ждали.
– А Венедикт? – напомнил Власу Грегори. – Он что говорит?
Помор поморщился.
– Да что он скажет-то? – воскликнул он в раздражении. – Что от отца услышал, то и повторил. А в кабинет, где его отец с моим говорили, Веничку и не пустили – такой же мальчишка, как и мы!
– Не доверяют нам, – холодно усмехнулся Глеб, чуть кривя тонкие и красивые губы, и сказал, повторяя, должно быть, слышанные от кого-то из старших слова. – Малы ещё и неразумны.
– Ну и чего мы потащились сюда в таком случае? – ощетинился Грегори злобно. – Да ещё в такую непогодь?!
Глеб пожал плечами, глядя куда-то в сторону.
– Ну вообще, я рассчитывал, что может быть, мне удастся пройти вместе с отцом, – стесненно пожался помор. – А не сбылось…
Договорить Вас не успел.
В окованном дубовом полотне крепостных ворот со скрежетом (волосы дыбом и мороз по коже!), слышном даже за десять сажен, отворилась узкая высокая калитка и с крепостного двора наружу шагнули один за другим двое.
Молодой (очень молодой!) морской офицер с эполетами лейтенанта, в потрёпанной и потертой шинели, наброшенной нараспашку (под ней отчетливо виднелся флотский мундир) и в лихо сбитом набок бикорне.
И жандармский штабс-ротмистр – серо-голубая, застегнутая на все пуговицы шинель, суконная фуражка, сабля на портупее. Густые полуседые усы, косматые брови, косой шрам на лбу.
– Дмитрий Иринархович! – оглушительным шепотом выдохнул Влас, порывисто поворачиваясь навстречу лейтенанту, но тот, видимо, что-то поняв, успел коротким движением головы дать отрицательный знак – не смейте, мол! Мальчишки замерли на месте, во все глаза глядя на приближающихся офицеров.
А жандарм, взглянув на них, вдруг остановился. Ещё раз оглядел всех троих с головы до ног и вдруг окликнул:
– Кадет Шепелёв! Грегори!
Кадеты вздрогнули все разом, переглянулись, и помор с литвином вопросительно уставились на Грегори. А тот неуверенно шагнул навстречу жандарму, вопросительно его разглядывая – непривычно было видеть на этом едва знакомом человек жандармский, а не драгунский мундир.
– Платон Сергеевич? Господин штабс-ротмистр?
– Признал? – усмехнулся штабс невесело, подойдя ближе. Завалишин остановился у него за спиной, с любопытством разглядывая и мальчишек, и жандарма.
– Ну а как же, – рассмеялся Грегори, по-прежнему с удивлением глядя на шинель летнего знакомца – Платон Сергеевич, а как же… я думал, вы в драгунах…
– Был в драгунах, – охотно подтвердил штабс-ротмистр. – Предложили перейти в жандармерию, а здоровье уже не то, чтобы по горам за черкесами носиться. Согласился вот.
Грегори молча кивнул, не зная, что сказать – слов не шли.
Сменилось место службы, сменился и род войск. Обычное дело.
– Познакомите, кадет? – штабс-ротмистр кивнул в сторону мальчишек, которые по-прежнему стояли чуть в стороне.
– Да, разумеется, – спохватился Грегори. – Познакомьтесь, ваше благородие, мои друзья.
– Кадет Смолятин, – с лёгкой, сдержанной неприязнью в голосе отрекомендовался Влас.
– Кадет Невзорович, шляхтич герба Порай, – Глеб, как обычно, не удержался от того, чтобы не подчеркнуть свое литовское происхождение. Бравировал литвин, бравировал!
– Штабс-ротмистр Воропаев, господа кадеты, – представился жандарм, четко, несмотря на рыхлый снег, щёлкнув каблуками (дзинь-динь, дзик-дзак! – звякнули немелодично шпоры). Несколько мгновений он разглядывал мальчишек, словно пытаясь что-то понять, потом, видимо, все же понял – его сухие обветренные губы тронула сочувственная и чуть горьковатая улыбка. – Вы, господа, я так понимаю, кого-то ждёте? Или у вас кто-то в крепости?!
Грегори уже хотел было что-то ответить, но осекся. Спохватился, беспомощно покосился на Власа. А помор, словно вдруг решившись, шагнул к жандарму.
– Мой брат, – проговорил он неуверенно. – Мичман Смолятин… он арестован. Ещё пятнадцатого декабря.
Краем глаза Грегори успел увидеть, как удивленно расширились глаза Завалишина, в них проглянул откровенный ужас. Всего на миг.
– Мичман Смолятин, – задумчиво проговорил Воропаев. – Как же, помню. Я сам его и арестовывал. Вполне достойно держался молодой человек. Хлопочите о свидании и надейтесь на справедливость государя, молодые люди.
Влас на этот раз промолчал – распространяться о приезде отца и о том, что он уже получил свидание, явно не стоило. А справедливость государя… что ж, на нее и следовало уповать, должно быть.
– А здесь, – Воропаев повел рукой вокруг, обозначая Кронверк перед крепостью, – всё-таки гулять не стоит. Часовые стрелять, конечно не будут, да и тревогу вряд ли поднимут, а вот доложить по команде могут. И тогда в корпусе вам не миновать неприятностей.
«Нам сейчас только неприятностей в корпусе и не хватает», – кисло подумал Грегори. А штабс-ротмистр только козырнул:
– Впрочем, мне пора господа, прошу меня извинить. Рад был познакомиться. Честь имею! – он обернулся к Завалишину, мгновение помедлил, словно хотел подать руку, но не решался. Сдержался. Не подал. – Прощайте, господин лейтенант. Рад, что вы сумели оправдаться. Надеюсь, зла вы на меня не держите. Честь имею!
Штабс-ротмистр рубанул воздух ладонью, отдавая честь, резко поворотился – только взлетели длинный полы шинели и ножны сабли – и зашагал прочь по набережной.
– Дмитрий Иринархович! – теперь можно было не сдерживаться, и Влас качнулся навстречу лейтенанту.