Милый мой Игорь, я постараюсь достаточно внятно и обстоятельно ответить на заданные вопросы. Само собой, если мои возможности позволят, а они убывают. И, надо сказать, весьма стремительно.
Это естественно. Остается, в сущности, жалкий огрызок жизни. Вот и твержу, как некую мантру, дальневосточное четверостишие. «Сумерки. Над монастырской стеной Грустное небо темнеет. Вниз по тропинке до спуска с горы Учитель меня провожает. Мне уже семьдесят минуло лет. Учителю – за девяносто. Оба мы знаем: на этой земле свидеться нам не придется».
Странное дело! Давно уже нет на свете Учителя, да и мне уже давно не семьдесят лет. И что за монастырь на горе? Сам не пойму. Но который день не отпускают меня эти строчки. А объясняется все так просто – устал. Как говорится, тотально. Устал от эфира, от прессы, от толков. А пуще всего – от главной обязанности: впрягаться по утрам в новый день.
Простите меня. В последнее время все чаще со мною такие грехи. Сначала поговорим о вас.
Вы кажетесь мне весьма небанальным, живым и мыслящим человеком. Немаловажные достоинства. Их обнаруживаешь нечасто. И уж, тем более, в ваших ровесниках.
У вас есть сложившиеся, свои, отнюдь не заемные соображения. С вами интересно беседовать. Даже заочно. Это немало.
Словом, не стану от вас скрывать. Очень вы мне пришлись по нраву. Возраст приучил меня к сдержанности – к исходу жизни чуток помудрел, но вам удалось меня обаять. Значит – умеете вызвать симпатию. Качество ценное. Важный талант. Они вам еще не раз пригодятся. Мягких людей перестали делать. Теперь косяком пошли броненосцы. Но и у них возникают пристрастия, непроизвольные предпочтения. Вам от рождения повезло – дано расположить к себе ближних.
На этом закончу необходимую, в какой-то мере медитативную, но и лирическую преамбулу. И перейду к предмету письма – к вашим заботам и недоумениям.
Милый мой Игорь, и жизни не хватит, чтоб убедительно вам ответить. А у меня от нее остался жалкий огрызок, да и, по совести, вряд ли бы я сумел и смог.
Всякое сомнение – гидра. Сруби ему голову – вырастет новая. Такой, в высшей мере, самодостаточный, уверенный в себе господин, как генерал Шарль де Голль, однажды сказал, что решать проблемы нет смысла – разумнее с ними жить.
В сущности, так мы и поступаем – уже не первое тысячелетие живем среди мифов и миражей.
Но люди не способны смириться с тем, что возможности их ограничены. Что обусловило их достижения, но в то же время стало причиной многих обидных разочарований.
Сам я давно уже примирился с тем, что полезно знать свой шесток. Те давние дни, когда мне казалось, что я увижу небо в алмазах, остались далеко позади. Пришла пора подвести итоги.
От этого тягостного занятия вас отделяют долгие годы, но вы, к сожалению, как и я, из племени молодых да ранних. Забот появится выше крыши, но вот что занятно и утешительно – было б досадно их не иметь. Беспечно резвиться – это ведь тоже нелегкий, изнурительный труд. Я воздержусь от весьма сомнительных, набивших оскомину уверений, что горе делает нас мудрей, но, безусловно, оно совершенствует, шлифует и делает тверже душу. Тем более когда речь идет о человеке нашей профессии.
Пожалуй, ваша больная тема – вы то и дело к ней возвращаетесь: как чувствует себя человек, вполне независимый от государства, насколько естественна его жизнь?
Как я понимаю, при всех условиях для вас исключена эмиграция. Мне это близко – чувствую сходно. За морем житье не худо, говаривал Александр Сергеевич. Но сам он, даже в смутную пору, побег замышлял не дальше Болдина. Было неясное побуждение участвовать в экзотической миссии Акинфа Бачурина в Китай, но, думаю, это был некий вызов – то ли себе, то ли судьбе. Я так и не пойму до конца – был ли поэт предельно искренним в своих возражениях Чаадаеву, или он так ощущал свою слитность, даже тождественность свою с родиной, – как бы то ни было, он понимал свою неразделимость с Россией.
Бесспорно, тот, кто мыслит и чувствует, не может не слышать, не ощущать тех тектонических толчков, которые приводят отечество к периодическим землетрясениям. В эти минуты роковые невольно сопоставляешь его с другими странами и сообществами, с тем, как в итоге сложились их судьбы.
Мы часто сетуем на историю, которая на роковом повороте нас обратила лицом не к Риму, а к Византии и не позволила стать нам естественной частью Европы.
Выбор поистине роковой обрек нас на три черепашьих века монгольского морока – темное время.
Мы опоздали однажды на поезд – это нам дорого обошлось.
Впоследствии мы даже привыкли, что часто сбиваемся с дороги – когда упираемся в тупики при неоправданных поворотах, усматриваем в этом особость. Охотников доказать правомерность подобных маршрутов всегда хватает.
Но неразумно копить обиды, хотя мы, как обнаружилось, склонны к этим мазохическим играм. Иной раз кажется, что готовы даже возвести их на уровень некоей национальной идеи. Понятно, что это игра с огнем. Страны она заводит в тупик, народы переживают крах своей исторической перспективы.
Похоже, что нас утомила обязанность соединять две части света. Либо она показалась служебной, не отвечающей нашим масштабам. И вместо того чтобы стать, наконец, синтезом двух цивилизаций, вступили в междоусобный спор за право быть частью одной из них.
Когда я пребывал в вашем возрасте, я тоже иной раз тревожил старцев. Они загадочно улыбались. Давали понять, что хотят мне добра, а потому – замкнули уста.
Возможно, тут есть свои резоны, и эта душевная глухота, равно как духовная лень, на деле – выстраданный защитный инстинкт. Чем меньше знаешь, тем крепче спишь.
Но существует на этой планете иное непутевое племя – при всякой погоде ему неймется. Вместо того чтобы обживать полоску тверди, они продолжают гоняться за золотым руном. Возможно, они и впрямь уверились в том, что движение больше цели.
Правы они или неправы, но такова их точка опоры и оправдание бед и жертв. «Вперед! Наш путь – сквозь тернии к звездам и, если звезды недостижимы, тем хуже для них, но не для нас».
Должно быть, подобные заклинания наделены гипнотической силой, коли воздействуют столько лет. Примкнуть к большинству – не великая доблесть, но жить и выжить становится проще.
Преамбула моя затянулась, но времени у меня немного, поэтому я так многословен. Старая шутка, но и сегодня она, как видите, справедлива.
Срок мой на этой планете ничтожен. Теперь уже не умом, а кожей я ощущаю свою непрочность и сознаю, что моей работы уже не довести до конца. Да и не только ее – всего. Это открытие в равной мере относится и к недочитанной книге, и к незаконченному письму. Каждая новая страница может остаться незавершенной, каждая начатая фраза – вдруг захлебнуться на полуслове.
То, что когда-то казалось хандрой, тучкой, игрой воображения, сегодня стало моей повседневностью. Стало понятным, что невозможное может случиться здесь и сейчас.
Понадобилась целая жизнь, чтобы я понял, как неумело, как дурно я ею распорядился. Теперь уже ничего не исправить. Но вы еще в начале дороги и ваши дни еще плодоносны. Лишь вам одному надлежит ответить, насколько готовы вы к диалогу, какими видите собеседников.
Должен сказать, что вы стартуете в достаточно толерантные дни. Даже и сравнивать их не надо с суровым полицейским режимом, доставшимся моей генерации.
Догадываюсь, о чем вы подумали: «Откуда может он знать, что чувствуют люди, которые проживают третье десятилетие жизни? Все, что он знал, давно забыл. Уже не помнит, как изнурителен, порою невыносим этот возраст. Уверен, что несколько поцелуев способны перевесить тот ад, в котором на медленном огне корчится твое самолюбие».
Не торопитесь мне возразить. Я это знаю не понаслышке. Я тоже, как вы, рожден на юге. И тоже, как вы, как каждый из нас, прошел все круги неизбежного ада, который нам выпадает в юности. Мне тоже понадобилась вся жизнь, чтоб стало ясно, как неумело, как вяло я ею распорядился.
Не зря так часто я вспоминаю свою провинциальную юность. Запомнил, что значит – быть чужаком. Возможно, поэтому до сих пор так больно видеть новых пришельцев, сорванных с родительских мест выпавшей им мигрантской бедой.
Глядя на то, как неприветливо смотрят на них аборигены, сразу же думаю: точно так же оглядывают господа европейцы и преуспевшие дети Америки моих кочующих соотечественников.
Да только ли их?! Люди и страны поднялись с насиженных мест – одни утратили веру в свой род, другие – в правительства, третьи – в будущее, четвертые – в собственные цивилизации. Все сдвинулось, стронулось, все в движении. Снова, как тысячу лет назад, вершится (какое уже по счету?) переселение народов, готовых решительно перенаправить, переиначить свою судьбу.
К чему это приведет? Кто знает? Дай Бог, чтоб не к бойне и не к потопу. Когда так близко, лицом к лицу, сталкиваются полярные множества, они высекают опасные страсти. Те, кто умеют терпеть, – выживают. Но школа гонений и унижений – кузница ненависти и зависти. А это опасные трофеи. Уродуют и личность, и жизнь.
И вот что кажется мне примечательным – если задуматься, что отличает нашу историю, можно увидеть, что наше движение не ступенчато. И Пушкин неспроста поминал начало славных дней Петра и дней Александровых прекрасное начало.
Они несхожи. Но неизменно: новая глава в нашей книге пишется с белого листа. Всегда – передел, переустройство. Всегда приступаем к своей особой, несхожей ни с чем вавилонской башне!
Нет, не везет, не везет моей родине. На историческом повороте ее, как правило, поджидает какой-то анафемский укорот. То укоротили Сперанского, то Лорис-Меликова, то – Витте. О Керенском нечего и говорить – ростом не вышел, но ведь предшественники были не юноши, не прожектеры.
Все неизменные неудачи наших развенчанных реформаторов имеют как будто предопределенную, трагикомическую судьбу. Стало быть, есть тут закономерность.
Меньше всего я хотел бы сказать, что я способен на все ответить, все объяснить, всему научить. Меньше всего хочу взгромоздиться на некую кафедру, и уж тем более на всенародную трибуну. И не повинен ни сном ни духом в повышенной самооценке. Все, что могу я себе позволить, – это посильно поделиться сугубо частными соображениями в сугубо частном письме к человеку, к которому питаю симпатию.
Странное дело! Всего печальней, что столько весьма достойных людей – от Панина до Горбачева – народом были не только непоняты – напротив, всякий раз вызывали какое-то странное раздражение, иные из них – прямую враждебность.
И в то же время любой тиран, способный на любое злодейство, более того, на палачество, внушал непонятное уважение вплоть до какого-то патологического, непостижимого обожания. Невольно вспомнится, как поэт спрашивал то ли себя, то ли нас: к чему рабам дары свободы?
Нет, в самом деле, быть может, вольность должна остаться прекрасным призраком? Либо молитвой, либо мечтой? И на пространствах, где, как однажды, презрительно оскалился Вяземский, «от мысли до мысли пять тысяч верст», свобода не столь уж необходима? И втайне мы ощущаем страх перед ее неясными безднами? Сами не верим в свою готовность дышать ее пронзительным воздухом? Должно же быть внятное объяснение.
Понятно, что русскую литературу не оставляла ее потребность в несочетаемых началах, в непредусмотренных развязках. И неслучайно души в ней мертвые, а труп, соответственно, живой. Вы, разумеется, полагаете, что это великие метафоры. Нет, это – великие догадки. Вот потому-то отечество платит так больно за свои парадоксы.