Божья колесница с дороги не сворачивает, и весна не замечала истории. Светлые дожди сыпались на взрытые окопы германского фронта, как веками сыпались на мирные пашни; сквозь грохот эшелонов прорастало пение птиц, и густой дым паровозов бесследно растворялся в зыбкой зелени перелесков; на городских площадях многолюдные митинги тысячами ног расплёскивали солнце из луж, но не могли погасить его сияния. Однако летом восемнадцатого года смертоносная революция медленно всплыла из обломков прежней жизни, словно уродливое чудовище из обломков кораблекрушения.
…Раньше эти щегольские фаэтоны возили чистую публику из гостиниц и губернских присутствий в рестораны или в театр, на пристани или на вокзалы; заносчивые извозчики брезговали стоять даже у синематографа. Но Губчека реквизировала у поверженного класса избыток собственности, и теперь лаковые борта фаэтонов были исцарапаны, в полотне складных крыш зияли дырки, а бархат диванов затёрли крепкие зады пролетариата.
У экипажа Великого князя Михаила побрякивало отскочившее крыло над колесом. Михаил тревожился: почему его, поднадзорного ссыльного, забрали из гостиницы ночью и тайно? И ещё неприятно было соседство угрюмого черноусого милиционера Жужгова. Милиционер не понимал дистанции, которую всегда соблюдают воспитанные люди; он уселся в экипаж рядом с Великим князем, надвинул козырёк мятой фуражки, скрывая тёмные глаза, и на ухабах лесного тракта бесцеремонно толкал Михаила своим твёрдым плечом. Лошадью правил другой чекист. Его спину пересекал узкий ремешок портупеи, на бедре оттопыривалась кобура с торчащей рукояткой браунинга.
Михаил оглянулся – не отстал ли фаэтон с Джонсоном?
– Не гоношися, – недовольно буркнул Жужгов.
– Долго ещё ехать? – спросил Михаил.
– Скоко надо.
В дверь его гостиничного люкса чекисты забарабанили уже в первом часу. Михаил ещё не разделся и не лёг, потому открыл сразу. Чекистов было четверо. Топчась в гостиной, они сунули князю вместо ордера какой-то мандат и приказали собираться: ссыльного гражданина Романова решено перевезти в другой город. Фаэтоны стоят у крыльца, поезд ждёт на разъезде.
Михаилу жаль было покидать Пермь. Здесь жизнь его наладилась славно, а в номере ещё витал запах Наташиных духов. Но с большевиками Великий князь не спорил. Василий, камердинер, принялся складывать ему саквояж. На шум сразу явился верный Джонсон, и милиционер Жужгов не стал возражать, чтобы спецссыльного сопровождал секретарь. В коридоре Михаил пожал руки своим добровольным товарищам по изгнанию – шофёру, делоуправителю и полковнику Знамеровскому; Веру Знамеровскую он поцеловал.
– Хорош мурыжить, – сказал кто-то из чекистов. – Скоро снова съедетесь.
Два фаэтона, подняв крыши, покатились от Королёвских номеров куда-то во тьму. Слепо блеснули оконные стёкла в нобелевской конторе, проплыла громада театра, замелькали плотно составленные здания с подворотнями, карнизами и кирпичными кружевами. Кое-где в арочных окнах ещё горел свет. Здесь, в Перми, под властью большевиков ещё жил тот мир, который Россия так мало ценила и так легко потеряла – с чаепитиями на летних верандах, с рукоделием под абажурами, с биржами, операми и сахарными фруктами в сочельник. Вернётся ли прежнее благополучие?… Белея, поднялась и исчезла старая церковь; за ней толпились крепкие бревенчатые дома Разгуляя; затем деревянным настилом прогремел клёпаный стальной мост через большой лог, густо заросший ивняком, начался подъём, и на горе брусчатка закончилась.
Михаил сидел молча и размышлял: куда его отправляют? На восток – в Екатеринбург? Там Ники, Аликс, племянницы и Алексей, бывший наследник престола… Нет, вряд ли Великого князя повезут за Урал. Газеты писали, что от Пензы и Самары до Иркутска и Читы восстали эшелоны с военнопленными. А железная дорога, вдоль которой шёл гужевой тракт, вела не только на восток, но и на север. Неужели спецссыльного упекут в глушь, в Соликамск?
– Где наш поезд? – Михаил посмотрел на Жужгова.
– Не твоё дело.
За деревьями внизу под склоном горы замерцала длинная россыпь острых электрических огней сталепушечного завода – они бессонно горели с начала Великой войны; в цехах что-то устало погромыхивало, курились белые дымы. Фаэтоны, не останавливаясь, устремились вниз и протарахтели колёсами по мощёным улицам Мотовилихи. Затем грунтовую дорогу обступил лес.
Стало жутковато, но Михаил сидел прямо и сохранял бесстрастный вид. Сдержанность давно вошла у него в привычку. Пускай он Великий князь, но его роль и в государстве, и в жизни – подчиняться, а не повелевать. За него всегда всё делали другие, сделают и сейчас. Следует спокойно подождать.
Жужгов вытащил из штанов коробку с папиросами и прикурил от серной спички. Михаил покосился. Дорогой табак Месаксуди. Экспроприированный товар, который прежде простым рабочим был не по карману.
– А ты правда царь? – вдруг спросил Жужгов, глядя на огонёк папиросы.
– Неправда, – неохотно ответил Михаил.
Он вспомнил, как от Ники, низложенного императора, в Гатчину пришла телеграмма для брата, адресованная «Его Величеству Михаилу Второму». Вспомнил мучительную ночь у Павлуши Путятина в квартире на Миллионной – ту единственную ночь, когда он, пусть и не вполне по праву, мог считаться государем. Сколько тогда было споров, терзаний, кофе, коньяка и сигар… Вспомнил, как утром в гостиной Павлуши собралась взволнованная депутация думцев, и он, Великий князь, сообщил: «Господа, я отрекаюсь от трона в пользу Учредительного собрания». И он никогда не жалел об этом решении.
Милиционер Жужгов хмыкнул, плюнул в ладонь и загасил окурок.
В ночном июньском лесу причудливо заливались, щебетали и щёлкали соловьи. Сквозь кружевную вязь птичьих голосов где-то вдали на железной дороге длинно и прямо простучал одинокий поезд. Было холодно, и лошадь бежала резво, мягко топала копытами по колеям; поскрипывали крепления фаэтона. Под зелёной русалочьей луной в еловых и осиновых завалах тьмы вдруг призрачно вскипали цветущие черёмухи. Что готовит грядущее?…
«Всё будет хорошо», – подумал Михаил Александрович.
Жужгову было совершенно плевать, кого он везёт – царя или не царя. Он спросил просто так – показалось, будто Михаил задремал, но арестованный не должен дремать. Арестованный должен бодрствовать, чтобы сполна ощущать огромную разницу между собой и конвоиром – милиционером Жужговым.
В этом и заключалась суть. Арестованный мучается от неизвестности, переживает, мечется мыслями, а конвоир спокоен. Он насмешливо молчит. Он знает, что случится дальше. Он преисполнен своим знанием, следовательно, умнее, важнее, значительнее арестованного, как заряженный наган тяжелее пустого. Такое превосходство пьянит больше, чем водка.
Жужгову не особенно-то нравилось расстреливать: это дело быстрое – как чурбак расколоть. Жужгову нравилось возить на расстрел. Мотовилихинская Чека приговаривала саботажников и вредителей к высшей мере, а Жужгов исполнял. Приговорённых загоняли на военный катер «Шрапнель», стоящий у стенки заводского причала, и катер, тарахтя бензиновым мотором, плыл к длинному и плоскому острову напротив завода. Ветер с Камы трепал волосы и одежду приговорённых. Эти люди не верили, что их сейчас убьют, – но ведь знали, куда их переправляют. Одни потрясённо молчали. Другие, которые попроще, спрашивали о чём-то, пытались понравиться, заискивали. Жужгов не отвечал; он стоял и курил, рассыпая искры папиросы. Каждые новые приговорённые вели себя точно так же, как и предыдущие, а потому в глазах Жужгова все они выглядели ничтожными – не поднимались над натурой человека. Катер вылезал носом на песок. Жужгов сталкивал пассажиров. Кто-то из них поднимался и впивался взглядом, кто-то кричал, проклиная, кто-то пытался убежать. Не спускаясь с палубы, Жужгов стрелял из нагана. Эти люди, похожие друг на друга, для него превратились в одинаковых тараканов, и Жужгов истреблял их как тараканов, уравнивая окончательно в виде раскиданных по острову трупов. Они стали никем, а он – всем.
Кончить Великого князя Михаила – без суда и без разрешения губкома – придумал неугомонный баламут Ганька Мясников. Для этого Ганька – член ВЦИКа! – устроил себе перевод из мотовилихинской Чека в губернскую. Но струхнул стрелять сам. Поручил привычному к делу Жужгову.
Вдали – за лесом и за Камой – небо уже начало синеть. Фаэтоны проехали мимо безлюдного разъезда. В рассветной блёклости на путях забыто чернели цистерны, облитые мазутом, и двухосные платформы с какими-то грузами под рваным брезентом. Будка стрелочника была пуста. Отсюда железнодорожная ветка уходила к берегу Камы, к нобелевскому городку с нефтехранилищами.
– А где поезд? – со сдержанной тревогой спросил Великий князь.
Жужгов успокоился. Он уже начинал злиться, что лощёный буржуй не выдаёт своего нерва, и теперь всё сделалось как положено.
Разъезд остался позади. Фаэтоны двигались дальше. Ещё через версту тот чекист, что сидел на козлах, потянул вожжи и свернул с тракта на просёлок.
Просёлок сквозь густые кусты вывел на обширную поляну.
Здесь до Великой войны мотовилихинские большевики устраивали свои маёвки. Чтобы не цеплялась полиция, молодые рабочие тащили с собой девок, выпивку и гармошки – дескать, у них гулянка, а не политическая сходка. Ради девок и дармовой водки Жужгов сюда и ходил. Говорильня агитаторов его не интересовала – но потом всё же как-то увлекла. Агитаторы убедительно и ловко расписывали, что те, кто живёт богаче пролетария Николая Жужгова, – гады. Их надо бить. Обязательно придёт такое время, когда примутся бить. Жужгов записался в партию. И вот трах-бах – и время избиения пришло.
Фаэтоны остановились, как и было условлено.
– Вылазь, – хмуро велел Великому князю Жужгов.
– А… что тут? – немного растерялся Михаил.
– Вылазь, говорено.
Михаил пожал плечами, схватился за край кузова и по-спортивному энергично выпрыгнул из фаэтона. Жужгов завозился, вытаскивая наган.
В синеватой дымке, полной холода оседающей росы, Михаил увидел, как из второго фаэтона, качнув всю коляску, выбрался Джонсон, коренастый и грузный. Он недоумённо оглядывал поляну и поправлял ремень. Вокруг в кущах ивняка щебетали утренние птицы. И внезапно из фаэтона оглушительно бабахнул выстрел. Джонсон споткнулся, сронив фуражку, а из ближайшего куста с шумом рванулись вверх перепуганные птицы. Ноги у Джонсона подломились, и он упал. Великий князь Михаил бросился к своему секретарю.
Жужгов вскочил с дивана, схватившись за плечо возницы, и выстрелил Михаилу в спину. Великий князь кувыркнулся в мокрую короткую траву. Жужгов второй раз нажал на спуск, но его наган только щёлкнул в осечке. Возница под рукой Жужгова тоже выдернул браунинг. Михаил в траве нелепо поднимался на четвереньки, и возница, оттолкнув Жужгова, пальнул в князя. Михаила словно прихлопнуло. Он растянулся в двух шагах от Джонсона и застыл. Грохот выстрелов сменился мёртвой тишиной – все птицы молчали.
– Сука! – выдохнул Жужгов то ли про князя, то ли про свой наган.
Он знал, что после расстрела охватывает странное изумление: неужели это всё? Быстрый гром, нутро ещё дрожит, а перед тобой уже ничего нет – ни шевеления, ни взлетающих душ, ни божьего лика в небесах. Кажется, что дело было не по-настоящему, и нужно заполнить пустоту. Лучше всего – выпить.
Четыре чекиста подошли к убитым с разных сторон и замерли.
– Закапывать будем? – помолчав, спросил один из чекистов.
– Да к бесу, – с досадой ответил Жужгов. – Светает уже. Ещё кто заметит, что мы тут пластаемся… Снимем часы и кольца, стащим за ивняк, а к ночи вернёмся и зароем.
– Ганька велел сразу…
– Сам бы и ехал! – огрызнулся Жужгов. – А нам приять надобно, мужики.
– Ну, как скажешь, Коля, – покладисто согласились чекисты.
Косте срочно требовались билеты на пароход. После национализации флота в городе закрылись все конторы и кассы, но Косте подсказали, что билеты можно купить на пристани, и он торопливо пошагал в сторону Камы.
С высоты Соборной площади открывался вид на вереницу дебаркадеров. К одному из них подходил двухпалубный товарно-пассажирский пароход. Дул ветер, широкая Кама густо искрилась на стрежне. От солнца кучевые облака слепили белизной, и по крашеным железным крышам складов ползли тени.
На берегу всё было загажено, разломано, завалено мусором. Раньше здесь между дебаркадерами и складами сновали грузчики – крючники и катали, у самоваров чаёвничали артели, караулившие клиентов, вертелись контрагенты мелких торговых компаний, а теперь в многодневном озлобленном ожидании тут жили одичавшие орды мешочников – крестьян из прикамских уездов. Они привозили на пермские базары хлеб, масло и свежую убоину и увозили домой мануфактуру, бидоны с керосином, граммофоны, слесарные инструменты и швейные машинки – то, что выменяли или купили в городе.
Пароход, который причалил у дебаркадера, назывался «Перун». Он еле успел ошвартоваться. Матросы ещё укладывали просмолённые канаты на чугунные кнехты, а толпа мешочников уже обрушила деревянные решётки в проходе дебаркадера и ринулась на посадку. «Перун» мог принять тысячу пассажиров, с перегрузом – полторы, а у сходней сбилось тысячи три крестьян.
Вперёд рвались бородатые мужики в поддёвках и картузах: они смяли слабый заслон из милиционеров. Тёмная человеческая лавина покатилась по нижним галереям парохода, вскипела и полезла по трапам на верхнюю палубу. Следом за мужиками пёрли широкозадые бабы в кофтах и пёстрых платках, навьюченные тюками и коробами. Под мостком, ведущим на дебаркадер, трещали стойки-прострелины. Ругань, вопли… Из давки в воду бултыхались сброшенные люди и узлы с добычей; разворачиваясь, полетел рулон ситца.
Костя наблюдал за штурмом парохода с ужасом и состраданием. После национализации пассажирское движение по Каме почти прекратилось, но деревня и город не могли жить без товарообмена. Мешочники брали редкие пароходы с боем, как вражеские крепости. «Мешочники», «спекулянты» – это всё обидные слова большевиков. Конечно, невежественные крестьяне были звероподобны, и торговали они без совести, наживаясь на бедствиях горожан, однако же – «кто виноват?», как давным-давно вопрошал господин Герцен.
Костя понял, что никаких билетов больше не существует. Билеты – это его кулаки. Сам он сумел бы пробиться на борт, но нежную Лёлю ему никак не протащить. А оставаться в Перми Лёля не может. Ей надо бежать, иначе – арест и тюрьма. Что же делать? Как добраться до Самары?…
Костя Строльман с детства знал, что он хороший, а хорошим – говорила мама – помогает бог. Бог помог и сейчас. На обратном пути возле погрузочной эстакады дровяных складов Костя заметил Якутова. Совсем недавно Дмитрий Платонович был владельцем огромного Соединённого пароходства «Былина».
– Здравствуйте, Костя! – улыбнулся Якутов. – Рад встрече. Помню вас в Петербурге худеньким студентом, а сейчас – просто не узнать!
Дмитрий Платонович выглядел, как всегда, безукоризненно: белые брюки, светлый пиджак, лёгкая шляпа дачника. В чёрной бороде блестела седина.
– Как здоровье Сергея Алексеевича?
Сергей Алексеевич, Костин отец, долгие годы возглавлял сталепушечный завод. Десять лет назад он вышел в отставку. Пока Костя учился в Институте инженеров путей сообщения, семья Строльман жила в столице. Прошлым летом Якутов убедил Строльмана-старшего вернуться в Пермь и преподавать в университете, только что учреждённом усилиями Дмитрия Платоновича. Строльманы переехали обратно – и зимой Сергей Алексеевич подхватил тиф.
– Папа, слава богу, поправляется. А мама при папе неотлучно.
– Передавайте им поклон от меня.
– Дмитрий Платонович, вы должны мне помочь, – прямо заявил Костя.
– А что случилось? – Глаза у Якутова стали строгими и цепкими.
– Вы слышали о муже моей сестры Ольги? Подполковник Владимир Каппель. Уверяю вас, Володя – человек, который не поступается идеалами.
Костя всегда восхищался избранником сестры, впрочем, Лёля – лучшая девушка на свете – и должна была выйти замуж за самого достойного.
– Не слышал о нём, но не сомневаюсь в вашей оценке, – сказал Якутов.
В Пермь к Лёле и детям Володя приехал в октябре. Его демобилизовали по болезни. Весной Володю как военного специалиста призвали в Красную армию и отправили в Самару. Вскоре Самару захватили части мятежного Чехословацкого корпуса. Красные постыдно бежали прочь, и в городе было сформировано белое правительство – Комитет членов Учредительного собрания. Володя перешёл к белым.
Перешёл – и возглавил вооружённые силы Комитета. Три дня назад его маленькая армия отбила у красных Сызрань. Это был жестокий удар для большевиков. А вчера Лёлю вызвали в Губчека. Там, на допросе, Лёля и услышала от чекистов о делах своего мужа.
– Я знаю Володю, – говорил Якутову Костя. – Он не сложит оружия. Он талантлив и будет побеждать. А большевики возьмут Лёлю в заложницы. Пока не поздно, я обязан увезти её отсюда в Самару – к Володе.
– Большевики запретили рейсы в Самару, – сухо сообщил Якутов.
– Мне это известно, – кивнул Костя, – однако суда ещё ходят до Казани. Нам нужно добраться всего лишь до Чистополя, оттуда до Самары меньше трёхсот вёрст. Там я найму лодочника или экипаж. Деньги у меня есть.
– Авантюра, милый друг. – Якутов покачал головой.
От несогласия Костя выпрямился и посмотрел на Якутова с укором:
– Нет, не авантюра, Дмитрий Платонович. И я не стал бы обременять вас просьбой, если бы мог сам провести Лёлю на пароход. Но ей не преодолеть столь безумного столпотворения! – Костя кивнул через плечо на пристань и «Перун». – Помогите нам попасть на борт, Дмитрий Платонович!
Костя искренне полагал, что все честные люди должны содействовать правому делу. А спасти от Губчека ни в чём не повинную Лёлю – дело правое.
– Мои судокомпании национализированы, – напомнил Якутов.
– Но вас уважают! – нажимал Костя. – Простите мою бестактность, но вы работаете в большевистском министерстве пароходов – уж не знаю, как оно именуется! У вас остались некие возможности! А у Лёли остался только я!
«Перун» дал басовитый гудок. С шумом завертелись колёса за решётками «сияний», труба задымила гуще, из-под обносов по волнам поползла пена, и судно медленно отодвинулось от дебаркадера. На берегу гомонила обозлённая толпа – те, кому не хватило места. Вслед пароходу полетели камни и поленья.
– Хорошо, – спокойно произнёс Якутов. – Я придумаю, как поступить.
Дмитрий Платонович поправил белую шляпу. Он выглядел таким же сильным и уверенным, как во времена, когда его называли хозяином Камы.
Над дымящей трубой буксира медленно проплыл длинный решётчатый пролёт железнодорожного моста, и волны зашлёпали в камень высокого устоя. Справа на берегу начиналась Пермь. Катя уже дважды бывала здесь у отца и выучила местную топографию. Там, где баржи и краны, – товарные причалы Заимки, за ними – механический завод и склады, на холме – Слудская церковь, доходные дома по Набережной улице, колокольня Кафедрального собора со шпилем, пристани… В солнечном небе лепились пухлые груды облаков.
Не считаясь с Великой войной, Катя каждый год на вакациях приезжала в Россию. Одна, без матери или гувернантки, – так поступали европейские девушки-эмансипе. Первый раз Катя решилась на это в шестнадцать лет, и отец ничего не возразил. Он был человеком прогрессивных взглядов. Мама на своей вилле в Бель-Оризон, конечно, от ужаса теряла сознание, и над ней хлопотал доктор Ноэль, её любовник; впрочем, мама была хорошей актрисой и быстро освоилась с новой ролью. Катя любила маму снисходительно, без осуждения, и давно уже поняла, что мама – яркая пустышка, не способная на усилия души. Поэтому отец её и оставил. Правда, он оплачивал и расходы бывшей жены, живущей в Каннах, и обучение дочери в Англии на пансионе.
В Нижнем Новгороде у отца были новая жена и сын Алёша – Катин единокровный брат. Для Кати и Алёшки отец каждый год покупал круиз от Нижнего до Астрахани и обратно. Катя с братом располагались в люксах на лайнерах «Кавказа и Меркурия» или Общества «По Волге». С пароходных галерей Катя смотрела на Россию – на поля и перелески, на уездные городишки с церквями и дебаркадерами, на монастыри и фабрики, на старинные кремли и караваны нефтебарж. Алёшка, негодяй, курил, считая себя уже взрослым. Командиры пароходов знали, что везут детей Дмитрия Платоновича Якутова. В ресторанах Катя и Алёшка всегда сидели за столом с капитанами или первыми помощниками. И Роман Горецкий был первым помощником на роскошном «Витязе»… Не потому ли он стал ухаживать за Катей?… Нет, Роман Андреевич не такой… Где он сейчас? Как им найти друг друга во взорванной стране?…
В мае мама не смогла приехать к дочери на аттестацию в «Шерборн скул гёлс» – у мамы кипели бурные объяснения с Ноэлем, который опять проиграл её деньги в казино и хотел сбежать. И Катя тоже не поехала к маме в Канны.
Трудно было добраться до Петрограда, когда вдоль берегов Ютландии Северное море бороздили германские броненосцы, но Катя добралась. Она отправила отцу телеграмму. Отец тотчас телефонировал управляющему своей петроградской конторой, чтобы тот проводил Катю на курьерском до Нижнего. Там её встретил Алёшка. Он посадил сестру на буксир «Лёвшино» к дяде Ване Нерехтину, капитану и папиному другу. Буксир возвращался из Нижнего в Пермь. В прибрежных сёлах и городах творилось чёрт знает что: стреляли, грабили, захватывали пароходы. Дядя Ваня не рисковал причаливать, и Катя не смогла навестить в Сарапуле тётю Ксению Стахееву, мамину подругу по театру, которая тоже выскочила замуж за состоятельного коммерсанта. Но бог с ней, с тётей Ксенией. Катя стремилась к отцу. Это было важнее всего.
Катя стояла у фальшборта в лёгком твидовом пальто и обеими руками, чтобы не сдул ветер, держала за поля шляпку, какую носили в «Шерборн скул гёлс». Дебаркадер приближался. Над его галереей дугой выгибалась вывеска: «„Былина“. Соединённое коммерческое пароходство Д. П. Якутова».
В утробе буксира шумно и мощно, как слон, дышала паровая машина. В рубке дядя Ваня звякал машинным телеграфом и командовал штурвальному:
– Ещё на четверть доверни, Гришка, не бойся.
За время плавания Катя узнала, что дядя Ваня тихо гордится машинным телеграфом – новым устройством, заменившим старую переговорную трубу, и паровым приводом к штурвалу от малого агрегата – камерона, а деревенский простак Гришка Коногоров не может приноровиться к лёгкости управления.
На носу матрос готовился бросать швартовочный конец.
Катя увидела отца. В праздничном белом костюме, заметный издали, он спускался к пристани с эстакады от какого-то большого склада. Катя смотрела на Дмитрия Платоновича со странным волнением в душе. Отец, которого не было в её детстве… Сильный и решительный мужчина… А хищная природа мужчин и притягивала её, и отталкивала. Любит она отца или ненавидит? И то и другое. Это называется ревность. Катя ревновала его – но к кому?… Уж точно не ко второй жене. И конечно, не к Алёшке. Она ревновала его к жизни. Хотела сделать так, чтобы отцу не хватало её, как ей самой не хватало его.
Подвижная громада буксира мягко сомкнулась с неподвижной тушей дебаркадера, заслонившей солнце. Матросы вытягивали швартовы. Лязгнула дверка фальшборта, брякнул длинный трап. Отец вдруг оказался рядом – такой живой и настоящий, и Катя, зажмурившись, ощутила его поцелуй на щеке.
– С прибытием, Катюша! – услышала она.
Катя не ответила на поцелуй. Она не терялась с людьми, но поневоле как-то отступала перед отцом. Он всегда словно был больше её и свободнее.
Дядя Ваня, капитан Нерехтин, спустился на палубу из рубки. – Дмитрий Платоныч… – Иван Диодорыч!..
Нерехтин и Якутов дружески обнялись.
– Вот – доставил в сохранности, – улыбаясь, дядя Ваня кивнул на Катю.
Дмитрий Платонович глянул Кате в глаза.
– Боюсь, тебе придётся задержаться в Перми, – сказал он. – Вокруг – смута, и отсюда не вырваться. Когда ещё наладят пристойное сообщение?
– Я и не собираюсь уезжать, – твёрдо ответила Катя. – Я хочу поступить в твой университет, папа. На медицинский факультет.
Она внимательно следила за реакцией отца. И Дмитрий Платонович, для всех в любое время энергично готовый к действию, будто потеплел изнутри.
– Прекрасный подарок для меня, милая, – признался он.
Возле фальшборта стояли Катины вещи: два чемодана и саквояж. После прекращения пассажирского судоходства носильщики исчезли с пристаней. Дмитрий Платонович сам подхватил чемоданы. Нерехтин притормозил его, взяв за локоть, и закричал своим матросам, уже перешедшим на дебаркадер:
– Скрягин, Краснопёров, пособите донести!
Расстрел Великого князя Ганька Мясников распланировал сам, и место тоже выбрал сам, однако на дело не поехал. Он – заместитель председателя Губчека, и его присутствие насторожило бы Михаила. Ганька поручил дело Жужгову и всю ночь ждал чекистов в Мотовилихе, в отделе милиции. Команда Жужгова вернулась уже утром. Вместо доклада Жужгов чиркнул пальцем по горлу – всё, князя порешили. Чекисты разобрали багаж расстрелянных и поделили вещи; френчи и сапоги покойников сожгли в бурьяне у забора.
Вечером, отоспавшись, Ганька отправил Жужгова с его подручными закопать тела, оставленные в лесу, и покатил из Мотовилихи в Пермь. Губчека располагалась в небольшом особняке на углу Петропавловской и Оханской. Во дворе стояли реквизированные телеги спекулянтов с барахлом, туда-сюда ходили чекисты в портупеях и милиционеры с винтовками, к стенам жались какие-то чинно одетые господа – просители за арестованных; в комнатах было многолюдно и накурено, трещали «ундервуды», звенели телефоны.
Ганька лихо уселся на стол прямо перед Малковым, председателем ЧК.
– Слышал я, что Мишка-царь у вас удрал? – весело спросил он, оглядывая тех, кто был в комнате, – машинисток и оперработников. – Контрреволюцию прозевал, товарищ Павел? А я давно заявлял – надо Романова к стенке!
Малков прекрасно знал, что Ганька сам устроил ночью расстрел Великого князя. Малков не одобрял этой затеи, но предпочёл не спорить с Мясниковым: всё-таки Ганька – член ВЦИКа. Да и вообще он сучий хвост, от которого одни только напасти. Цельный месяц Ганька кричал на митингах, будто бы рабочие возмущаются, что Великий князь жирует в гостинице, гоняет на авто и плавает за Каму на моцион, да ещё и бабу свою к себе вызвал. Рабочим на князя было начхать, а вот Ганька надоел своими нападками на исполком и Губчека.
– Выйдем потолковать, Гаврила Ильич, – мрачно сказал Ганьке Малков.
Во дворе он отвёл своего заместителя подальше от раскрытых окон.
– Не бреши про наши споры при чужих ушах, – мрачно предупредил он. – Завтра в газете пропечатают, что Мишку и секлетаря увезли белые офицеры.
Дать фальшивое объявление в местных «Известиях» придумал тоже Ганька. Расстрел Великого князя он решил держать в тайне – опасался мятежа монархистов. Ганька убедил Малкова представить исчезновение Михаила как похищение: дескать, князя увезли заговорщики из офицеров. По слухам, они укрывались на подворье Белогорского монастыря под крылом архиепископа Андроника. Похищение князя можно использовать как повод для разгрома подворья и ареста архиепископа. А бабы-салопницы – купчихи и мещанки, почитающие Андроника, – не вооружённое офицерьё, они мятеж не поднимут.
– Дело, что не забыл про газету! – одобрил Ганька. – Завтра надо готовить облаву на подворье. Прищемим рясу святому отцу.
Малков – кряжистый и медлительный – туповато молчал, размышляя. Быстрый и сообразительный Ганька смотрел на него снисходительно.
– А прислуга Мишкина где?
– В каторжную всех посадил, куда же их ещё.
– ВЦИКу про наше дело ты не телеграфируй, Паша, – приказал Ганька. – Телеграфисты всё растреплют. Мы лучше нарочного к Свердлову пошлём.
Ганька был необыкновенно доволен собой. Он совершил то, что хотел, – убил Великого князя, хотя ни ЧК, ни партия его на такое не уполномочили. А тугодум Малков не мог справиться с неукротимым Ганькой и всегда тащился вслед за его выкрутасами, лишь ворчал и бессильно грозился, как старая баба.
Дымя папироской, Ганька Мясников отправился прогуляться. Он ощущал себя повелителем города. Ладный и ловкий, он шёл разболтанной походочкой уголовника. Встречные бабы поневоле косились на него – было что-то лихое и необычное в этом молодом и большеротом мужике с чёрной неряшливой щетиной и хитрыми глазами. Красный свет заката летел вдоль длинных улиц, вдоль сомкнутых фасадов. Над головой у Ганьки проплывали ржавеющие вывески торговых домов, контор, галантерейных магазинов, ресторанов, аптек и фотографических салонов. Большие окна пассажей были заколочены досками. На замусоренных тротуарах лежали тени телеграфных столбов с решётками перекладин. Мимо кирпичных арок катились крестьянские телеги. В театральном сквере паслись козы. С улиц исчезли чиновники в сюртуках и дамы с белыми зонтиками; возле афишных тумб, заклеенных декретами, бойкие работницы в косынках лузгали семечки и пересмеивались с солдатами.
Ганька вспоминал свою единственную встречу с Великим князем. Ганьке любопытно было посмотреть на Романова, и Мишку привезли на допрос. Ничем не примечательный тип: всё среднее – и рост, и телосложение. Волосы уже редкие, а лицо как у стареющего подпоручика из губернского гарнизона.
– Какую на будующее программу располагаешь, гражданин Романов? – лукаво спросил Ганька, наслаждаясь неведением князя.
– Уеду в Англию с женой и сыном, – сухо ответил Михаил.
Ганька проницательно прищурился.
– Как сшибли корону, значит, простой человек ты оказался?
Михаил молча пожал плечами.
– А в простых людях непростым быть уже не смог?
– Что вы имеете в виду? – не понял Михаил.
Конечно, Ганька ничего не стал ему объяснять.
И вот теперь заурядный человек Мишка был свергнут незаурядным – Ганькой. Он, Ганька Мясников, словно бы сделался равновелик революции.
Ночевать Ганька остался в Чека. Устроился на стульях, сунув под голову кожаную подушку с кресла. А под утро его грубо растолкал Жужгов.
– Слышь, Ганька, – негромко прошептал он, – а князя-то нету.
– Ты чего городишь?! – подскочил Ганька.
В лесу возле расстрельной поляны Жужгов и его команда нашли только один труп, труп Джонсона, – там, куда его и оттащили. А второго трупа не было. Валялись срубленные ветки осины, которыми чекисты забросали тела, но Великий князь Михаил исчез. Лишь чернели пятна крови на траве.
– Колюня, как это нету? – Ганька попытался заглянуть в тёмные глаза Жужгова, спрятанные под надбровными дугами. – А ты его точно шлёпнул?
– Вдвоё стрельнул! – буркнул Жужгов. – Что я, кончать не умею?
В полумраке кабинета белое лицо Жужгова было будто у мертвеца. В окно светил месяц – ясный, как приговор трибунала. За изразцовой печью тихо трещал сверчок. Ганька принялся бешено скрести кудлатую башку.
– Значит, так, Колюня, – разъярённо сказал он, – хватай своих мазуриков и гони обратно! Обшаривай там всё на десять вёрст! Ищи на железке и на разъезде, ищи у Нобелей! Убить Мишку нам можно, а выпустить – нельзя!
– Иван Диодорыч, – приоткрыв дверь в каюту, осторожно позвал Серёга Зеров, старший помощник. – Пора, тебя общество ждёт.
Нерехтин лежал на койке и глядел в потолок. Корабельные часы на стенке нащёлкали девять с четвертью вечера. По-настоящему же исполнилось десять. На всех пароходах и пристанях Волги, Камы и Оки время было установлено нижегородское. От местного, пермского, оно отличалось на 46 минут.
Нерехтину не хотелось идти на разговор. Ему нечего было сказать. Буксир «Лёвшино» выгрузил в Мотовилихе ящики с деталями прессов и вернулся в Нижнюю Курью – в якутовский затон. Команда желала получить расчёт. А денег у Нерехтина не было. Биржу в Нижнем упразднили, купцы прекратили все дела, заводы еле дышали, и потому Иван Диодорович сумел добыть в Сормове только дюжину ящиков, хотя даже за них Мотовилиха не выплатила фрахт. Бухгалтер сталепушечного завода пообещал, что заплатит – но в июле; пароходную же кассу Нерехтин давно потратил на мазут и провизию.
На корме парохода под буксирными арками собрались обе команды – и верхняя, и нижняя. Старпом, боцман, матросы, буфетчик с посудником – и машинисты с кочегарами и маслёнщиком. Семнадцать человек. Семнадцать дырявых карманов и пустых животов.
Семнадцать голодных семей.
– Что я сделаю, ребята? – спросил Иван Диодорович и устало уселся на крышку мазутного бункера. – Никто ни гроша не даёт. Ничего нету.
Павлуха Челубеев, кочегар, задёргался всей своей здоровенной тушей, словно рвался из пут, и обиженно закричал:
– Одолжись у Якутова! Ты же с ним обнимался на пристани!
– Он теперь беднее меня, – невесело усмехнулся Нерехтин.
Якутов, хозяин огромного пароходства, и вправду потерял всё, что имел, но у большевиков не дотянулись руки до мелких собственников, владеющих каким-нибудь буксиром с баржей или парой пригородных судов. Большевики объявили в феврале, что национализируют весь флот до последнего дырявого баркаса, – и погрязли в зимнем ремонте сотен пароходов. Они запороли навигацию, поэтому крохотные буржуйчики вроде капитана Нерехтина ещё беззаконно суетились самостоятельно, худо-бедно добывая себе пропитание.
– Что делать-то, Иван Диодорыч? – плачуще спросил Митька Ошмарин.
Митька, маслёнщик, никогда не знал, что делать.
– Речком хоть харчами пособляет! – дёргаясь телом, крикнул Челубеев.
– Так ступай к большевикам, – зло посоветовал Нерехтин.
Для руководства захваченным флотом большевики учредили Речной комитет. Работникам там выдавали паёк. Но Речком с весны никого не брал на довольствие – на мёртвых судах не было работы. К тому же вся Кама знала: Нерехтин – из тех капитанов, которых называют «батей». Он за свою команду жизнь положит. От таких не уходят по доброй воле. Тем более в какой-то Речком – в казённую контору.
– Слышь, братцы, – виновато улыбаясь, влез Гришка Коногоров, молодой матрос-штурвальный, – не мы одни здесь кукуем, весь плавсостав без гроша! Я тут по затону потёрся, и народ говорит, что на пристанях тыщи мешочников сидят. И жратва у них есть, и деньги. А Речком всех нас держит взаперти, вроде как в Елабуге иль бо Сарапуле по реке шастает банда Стахеева на судах. Ребята прикидывают самовольно угнать пароходы из затона и возить мешочников. Думаю, братцы, надо нам вместе с народом леворюцию делать!
Речники, сидевшие на трюмном коробе, оживлённо загудели.
– Ты, Гришка, дурень молодой, – неохотно проворчал Нерехтин. – Видно, не сумел я из тебя глупый азарт выколотить.
– Ну, дядь Ваня… – обиделся Гришка, будто его не пустили на гулянку.
– А мазут где взять? – спросил матрос Краснопёров.
Гришка заулыбался ещё шире, довольный своим замыслом:
– У откоса две наливные баржи стоят. Нобелевские. Полные под пробку.
– Негодная затея, – негромко возразил Осип Саныч, старший машинист. – На баржах караул из мадьяров, с ними не договоришься. А на плашкоутном мосту большевики поставили пулемёт. Или не увидел, когда заходили?
Осип Саныч Прокофьев – маленький, плешивый и в круглых железных очках – считался лучшим машинистом на Каме. Он всегда был аккуратным и основательным. Он рассуждал так же, как и работал, прикладывая слово точно к слову, будто собирал из деталей механизм.
– Да пугала они! – отмахнулся Гришка. – Не будут стрелять по своим!
– На сталепушечном стреляют, – возразил Осип Саныч.
– Забудьте об этой блажи, – подвёл итог Нерехтин.
Боцман Панфёров деликатно откашлялся.
– Вдовецкому твоему горю, Иван Диодорыч, мы премного сочувствуем, – вкрадчиво заговорил он, – хотя с другой же стороны, ты ныне птица вольная и одинокая, а нам семьи кормить надобно.
– «Лёвшино» – мой пароход, – веско напомнил Нерехтин.
– Не обессудь, капитан, – старпом Серёга Зеров от неловкости даже снял фуражку, – но Гриня правду говорит. Спасение для нас – только мешочники, значит, надо поднимать бунт и прорываться из затона. Команда как считает?
– Да верно, чего уж там, верно, – нестройно ответили речники.
– Ежели ты несогласный, то придётся нам твой буксир социализировать.
Иван Диодорович знал: социализировать – значит взять в собственность работников, а не государства – как при большевистской национализации. Работники и станут решать, что делать буксиру. Нерехтин угрюмо молчал. Старпом Зеров был мужиком прямым и справедливым. Он старался для команды. Однако Нерехтин всё равно ощутил горечь, будто его предали.
– А ежели ты останешься капитаном, так для нас это честь, – виновато добавил Зеров. – Мы все тебя уважаем.
Затон, заставленный буксирами, брандвахтами и пассажирскими судами, освещало багровое закатное солнце. Пустые дымовые трубы чернели как на пепелище. Тянулась к небу стрела землечерпалки. Колодезными журавлями торчали вдоль берега оцепы – самодельные подъёмные краны. Возле судоямы с поднятым путейским пароходом застыли на огромных воробах два снятых гребных колеса без плиц. В краснокирпичных мастерских на дамбе звенели молотки кузнецов. Над водой, над судами и над вербами носились и верещали стрижи. Жизнь тихо текла сквозь проклятый богом восемнадцатый год.
Подворье Белогорского монастыря окружал бревенчатый, как в Сибири, заплот. За ним находились четыре больших деревянных дома на каменных подклетах, сад, разные службы и церковка Иоанна Златоуста с куполом и шатровой колокольней. Церковка была обшита тёсом и побелена. Весь город знал, что монахи на подворье укрывают офицеров, которые пробираются на юг – в Челябу к восставшим белочехам и в Тургайские степи к атаману Дутову.
Облаву устроили утром. По Петропавловской улице, переваливаясь как утка, ехал грузный броневик «Остин» с круглой башней и тонкими колёсами; за ним на пролётках – чекисты Малкова. Взрыв динамитной шашки распахнул оба прясла могучих ворот. «Остин» вкатился во двор. Пулемёт из его башни лупил по стенам и резным крылечкам, сыпалось колотое стекло, летели щепки, носились перепуганные куры из курятника. Офицеры выпрыгивали из окон и разбегались кто куда, лезли на заплоты, прятались за поленницами. Чекисты били по ним из револьверов. В подклеты и погреба сразу бросали бомбы.
Тех, кто сдался, согнали к стене церкви. Офицеры выглядели жалко: рубахи порваны, галифе без ремней обвисли мешками, ноги босые.
– Да здравствует Учредительное собрание! – нелепо закричал толстый и лысый офицер с расцарапанной щекой.
– Пли! – Ганька стукнул рукоятью нагана в клёпаный борт броневика.
В башне опять загремел пулемёт. Офицеры повалились друг на друга.
– Надо бы и монахов тоже… – задумчиво сказал Малков.
– Успеем ещё, – бодро заверил его Ганька.
Ганька был доволен. Всё идёт, как он и планировал. Убитые офицеры уже не расскажут, что не имели отношения к исчезновению Великого князя Михаила. Но куда же этот сукин сын подевался после расстрела?…
До Мотовилихи ему, раненому, не дойти. В Нобелевском посёлке стоит охрана. Может, Мишка приковылял к железной дороге и зацепился за какой-нибудь поезд?… Но патруль снял бы его в Лёвшино или на Чусовском мосту, где досматривают все эшелоны… Нет, скорее всего, Романов уполз в лес и сдох под валежником, а Жужгов со своими подручными его просто не нашёл. И хрен с ним, с Мишкой. Главное – чтобы Малков об этом не пронюхал.
Ганька и сам не очень понимал, почему ему так хотелось убить Великого князя. Неприязни к Михаилу он не испытывал. Классовой ненависти – тоже. Видимо, дело в том, что Ганька всегда стремился быть особенным.
Оказалось, что это сложно. Девкам он не нравился – на цыгана похож. Играть на гармошке не получалось. В ремесленной школе он учился хорошо, бойко, но его, неряху, не любили. Ганька поступил на сталепушечный завод слесарем в снарядный цех. А на заводе особенными людьми считались мастера – из тех, что управляли гигантским паровым Царь-молотом или сваривали металл электрической дугой, как изобрёл инженер Славянов. Однако у Ганьки для вдумчивой и кропотливой работы никогда не хватало терпения.
На заводе он познакомился с большевиками – и наконец-то понял, как стать особенным без особенных усилий. Большевики готовили мировую революцию, устраивали стачки, запасались оружием, печатали прокламации, сидели в тюрьмах. Тюрьма Ганьку не пугала – он везде сумеет поставить себя. А человек, пострадавший за убеждения, неизбежно обретал уважение и славу.
С делами подполья Ганька помотался по державе от Перми до Баку, изрядно помыкался по тюрьмам и ссылкам от Тюмени до Ленских приисков. Ко времени революции он уже числился в испытанных бойцах партии. Рабочая Мотовилиха двинула его во ВЦИК – к самой верхушке советской власти. Однако на многолюдном съезде в Таврическом дворце Ганька понял, что здесь он – опять один из равных. А равенство ему всегда было против шерсти. Как же выделиться из серой толпы депутатов в солдатских шинелях и рабочих тужурках? Изворотливое воображение Ганьки быстро отыскало вполне подходящий способ. В Перми, в ссылке, маялся от скуки Великий князь Михаил. Надо его расстрелять. Вот такого уж точно никто не делал! И весной Ганька ловко перебрался из мотовилихинского Совета в Губчека.
Он не сомневался, что Свердлов одобрит его дерзость. С ним, с Ганькой, «товарищ Андрей» был одного поля ягода, только сумел выскочить наверх. Облава чекистов на Белогорское подворье растолкует пермским обывателям, как Мишка Романов смылся из-под надзора. Оставалось решить вопросик с архиепископом Андроником. Умный поп наверняка проведал, что офицерьё тут не при деле: большевики сами без всякого повода шлёпнули Великого князя. Архиепископ мог объявить об этом в храме. Попа надо было заткнуть.
Андроник давно уже раздражал Совет заступничествами за арестованных и требованиями не трогать храмы. По слухам, он призывал паству молиться о возвращении старых порядков. Конечно, он понимал, что за ним придут, и каждый вечер причащался перед сном как перед гибелью. И за ним пришли. Он, гадина, встретил чекистов в облачении странника, в клобуке и с посохом.
Допрашивать попа было, в общем, не о чем – Андроник и без ареста не таил своих деяний. Но Ганьке хотелось поспорить, и он сказал Малкову, что сам проведёт допрос. Андроник сидел у стола в тёмных и длинных одеждах.
– Ты и вправду веришь, что не помрёшь после смерти? – спросил Ганька.
– Душа бессмертна, – скупо уронил архиепископ.
Ганьку всегда недобро подзуживало чужое превосходство: ему тотчас хотелось стать хоть в чём-то умнее умного и главнее главного. – Душа-то бессмертна, – насмешливо согласился Ганька, – только не у таких, как ты, отступник! Ты же против бога! Ты нашему вопросу заклятый враг, а мы строим царство справедливости на земле! Божье царство!
Ганька всегда легко ухватывал идеи соперников и говорил с ними на одном языке. Он был уверен, что переспорит попа. А поп не пожелал спорить.
– Чушь ведь несёшь, – неохотно ответил он.
Малков решил не тянуть канитель с архиепископом. Ганька поигрался – и всё, хватит. Попа надо убирать, пока Совет ещё ничего не знает.
Во дворе Губчека Андроника посадили в фаэтон рядом с милиционером и подняли крышу, чтобы случайные прохожие никого не заметили. Правил экипажем Жужгов. С Оханской улицы фаэтон свернул на Екатерининскую, потом на Сибирскую. Когда проехали Солдатскую слободку и пересыльную тюрьму на тракте, Жужгов оглянулся. Поп, ясное дело, увидел, что его везут вовсе не в тюрьму, – значит, должен испугаться, заёрзать. Но сидел спокойно.
Жужгов потихоньку разозлился. В пяти верстах от города он остановил фаэтон. Попу сунули в руки заступ и приказали копать себе яму на обочине тракта. Андроник был ещё не старым мужиком, крепким. Он выбрасывал землю без спешки, но и не медлил. Чекисты топтались рядом и курили. Наконец Жужгов не выдержал и отобрал у Андроника лопату.
– Тебе хватит, – сказал он про неглубокую могилу. – Лягай в неё сам.
Андроник лёг на дно и перекрестился. Он смотрел на вечереющее небо за кронами сосен, а не на палачей. Жужгов почувствовал себя уязвлённым и принялся сноровисто закидывать архиепископа комьями суглинка. Андроник закрыл глаза. Суглинок быстро завалил лежащего в могиле человека. Там, под слоем земли, Андроник ещё был жив, но не шевелился, не бился в судорогах или в ужасе, будто взял да и умер сам, лишь бы досадить чекистам своим бесстрашием. Тогда Жужгов вытащил наган и начал стрелять в могилу.
– Неделю назад провиант обещали, и где он? – гневно крикнули из рядов.
– Не шуми, выдадим, – ответил Демидов. – На работника – фунт муки в день, на члена семейства – полфунта. Советская власть от слов не отступает.
До революции Демидов был помощником капитана на пароходе «Ярило». Судно принадлежало пароходству «Былина». Начальство знало, что Демидов – большевик; однажды в Сызрани жандармы взяли его за провоз прокламаций, и Дмитрий Платонович распорядился внести залог для освобождения своего служащего. Якутов считал, что убеждения сотрудников его не касаются.
Три опытных речника – Демидов, Рогожкин и Батурин – составляли коллегию Пермского Речкома. До революции сложные взаимодействия речного флота с промышленностью и торговлей регулировали биржи и сами судокомпании, но большевики смело взвалили всё на плечи государства. Дмитрий Платонович искренне интересовался новой организацией работы, хотя и сомневался в ней.
Коллегия заседала в зале собраний дирекции. В Перми на берегу Камы – прямо над пристанями – Дмитрий Платонович построил настоящий дворец с колоннами и садом. Впрочем, коммерция требовала, чтобы Якутов жил в Петербурге, Москве или Нижнем Новгороде – рядом с банками и биржевыми комитетами, поэтому свой дворец Дмитрий Платонович отдал под контору Соединённого пароходства, а себе оставил только квартиру в мансарде.
В зал стащили все стулья, что нашлись. Зал был забит людьми – бывшими судовладельцами и коммерсантами, капитанами, представителями затонных комитетов и Деловых Советов, которые контролировали работу пароходств. Стоял гомон, к лепным карнизам поднимался табачный дым, на паркете под ногами хрустели мусор и шелуха от семечек. Коллегия помещалась за столом, покрытым красным сукном. Батурин курил, Рогожкин перекладывал бумаги.
В толпе поднялся старик с белой бородой и в картузе.
– Товарищ, верни мне «Внучека»! – взмолился он. – Это ж грабительство!
– Какого внучека? – не понял Батурин.
– Буксир мой, я его в честь Федюнюшки назвал! – пояснил старик. – Куды купцу без буксира? Это как мужику без лошади! Не губи, товарищ!
– У тебя машина сколько сил? – сердито прищурился Батурин.
– Сорок пять, дак это индикаторных!
– Если машина больше тридцати сил – всё, национализируем. Хоть на старости лет, отец, работай честно, сам, не эксплуатируй чужой труд!
– Демагогия, – негромко сказал Якутов сидящему рядом Нерехтину. – Как мощность машины связана с эксплуатацией труда? Любая машина нуждается в обслуживающем персонале, то есть хозяин использует наёмных работников.
– В старину подати за дым брали, – ответил Нерехтин. – А теперь печку отнимают. Я про себя и не заикаюсь. У «Лёвшина» машина в пятьсот сил.
Дмитрий Платонович присутствовал на заседании коллегии как советник Речкома, а Иван Диодорович приехал из затона, чтобы узнать положение дел.
Дмитрий Платонович не верил в идеи большевиков. Маркс утверждал, что всё зависит от собственности на средства производства, а Якутов по опыту знал, что всё зависит от качества этих самых средств. То есть от прогресса. Чем прогрессивнее технологии, тем богаче компании, а богатые компании заинтересованы в социальной справедливости. Так было у «Самолёта», у «Кавказа и Меркурия» и общества «По Волге», у Нобелей и у него, Якутова.
Прогрессу Дмитрий Платонович и был обязан своим капиталом. На флот он пришёл тридцать лет назад. Сын разорившегося тверского купца, он служил в товариществе «Самолёт» коммерческим агентом. Товарищество перевело агентов на процент с доходов, и Митя Якутов заработал первые неплохие деньги. Ему было двадцать лет.
Он арендовал буксир, а через год уже выкупил его. Так началось восхождение к славе «пароходного короля» всей Камы.
Он не жалел средств, перенимая новое. Судовладельцы стали переводить паровые машины с дров на мазут – и Митя тоже перевёл. Появились наливные суда – он заказал себе такие же. Коломенский завод начал выпуск дизелей – Якутов был среди первых покупателей. Дмитрий Васильевич Сироткин придумал гигантские баржи – и Якутов последовал его примеру. Технический прогресс превращал большой расход в огромную прибыль. А прибыль Якутов вкладывал в том числе и в работников своего Соединённого пароходства. Эту политику он заимствовал у Генри Форда, когда съездил в Америку и увидел, как устроен завод Хайленд-парк, на котором потерпели крах профсоюзы. И революцию большевиков Дмитрий Платонович расценивал как ошибочное решение проблем. Но с историей он не спорил, как не спорил с прогрессом.
– Товарищи! – перекрывая гомон, заговорил Демидов. – Речком ещё не получил полную номенклатуру национализированных судов. Что я Главкому доложу? Почему затонные комитеты тянут? Саботажничают?
– А социализированные пароходы считать? – спросили из рядов.
Рогожкин, третий член коллегии, поднялся с места.
– Никакой социализации большевики не признают! – объявил он. – Это анархо-синдикализм! Если кто не соображает, вышибем из партии!
– Мои баламуты мой буксир сдуру социализировали, – негромко сообщил Якутову Нерехтин. – А я не спорил. Сгорел амбар – гори и хата.
– Лучше скажите, когда суда из затонов выпустят? – закричали в рядах.
– Когда надо, тогда и выпустят! – ответил Демидов. – Сами видите: обстановка сложная. Белочехи, Дутов, бандиты на Каме. В городе окопалось офицерское подполье – похитили Михаила Романова. Не время для навигации. Занимайтесь ремонтом, доделывайте то, что зимой не успели. А потакать мелкобуржуазным пережиткам советская власть не будет. И наш флот не будет обслуживать спекулянтов. Проявляйте сознание, товарищи!
– Они доведут народ до греха, – прошептал Нерехтин Якутову. – В затоне буйны головы готовят бунт, чтобы вырваться. И мои баламуты с ними хотят.
– Надеетесь их остановить, Иван Диодорыч?
– Кто меня там теперь слушает? – горько вздохнул Нерехтин.
За большими окнами зала заседаний синела мучительно пустая Кама – ни пассажирских пароходов, ни буксиров с баржами или плотами. Дебаркадеры пристаней были заколочены, а сотни судов бессильно ржавели в затонах.
Этот сквер на Монастырской улице горожане называли Козьим загоном. Сквер красиво стоял над крутым откосом камского берега. В густых липах скрывалась старинная деревянная ротонда с колоннами и куполом.
– К чему такие предосторожности, Ханс Иванович? – спросил Якутов.
Кама синела в темноте тускло и просторно, а поперёк движения реки через небосвод простиралась дымно светящаяся полоса Млечного Пути.
– Вы слышали о побеге Великого князя Михаила? – ответил Викфорс.
– Разумеется, слышал.
– Никакого побега не было. Михаила просто расстреляли, но не добили.
– Поясните, – с тревогой потребовал Якутов.
Ханс Иванович был управляющим Нобелевским городком. Товарищество братьев Нобель построило на Волге, Каме и Оке около десятка перевалочных пунктов – городков. У Нобелей всё делалось тщательно и вдумчиво. Сутью любого городка были огромные клёпаные баки для нефти и мазута; участок с баками был огорожен противопожарными рвами. На реке сооружали затон и пирсы, ставили плавучую нефтеперекачку. В стороне от баков располагались кирпичные дома аккуратного посёлка для работников с обязательным садом, клубом, маленькой школой, лазаретом и электростанцией. От ближайшего разъезда подтягивали железнодорожную ветку. Освещённые электричеством игрушечные нобелевские городки казались поселениями из будущего. Всю навигацию к ним безостановочно шли караваны нефтебарж и наливных судов с продукцией бакинских промыслов и заводов компании «Бранобель».
– Тринадцатого числа наш сторож наткнулся на человека, лежащего без сознания в противопожарном рву, – сказал Викфорс. – Это был Великий князь. Ему навылет прострелили правое лёгкое и пулей разбили затылок. Однако он дополз до нас после расправы. Анна Бернардовна, конечно, промыла ему раны и перевязала. Вы же знаете, какая женщина моя жена, Дмитрий Платонович.
Якутов кивнул. В нобелевской фирме почти все руководящие должности занимали шведы. Их жёны не сидели дома, а предпочитали иметь собственное занятие, и чаще всего устраивались учителями или сёстрами милосердия. Анна Бернардовна Викфорс работала младшим акушером в родовспомогательном отделе мотовилихинского заводского госпиталя.
– Газеты сообщали, что Великий князь бежал из-под надзора, – сказал Якутов. – В причастности к его побегу обвинили архиепископа Андроника.
– Ложь, – отмёл Викфорс. – Михаил Александрович и его секретарь были похищены и тайно казнены в лесу за Соликамским трактом. А потом палачи обнаружили, что Великий князь выжил. И сейчас чекисты ищут его, не придавая это огласке. Утром пятнадцатого у нас в городке провели обыск. Мы с Анной Бернардовной еле успели вынести Великого князя к бакенщику.
– Он не способен передвигаться самостоятельно? – сразу спросил Якутов.
– Еле ходит. Его нужно спрятать, Дмитрий Платонович. И спрятать так, чтобы его мог наблюдать врач. Я прошу вашей помощи. Поэтому и явился к вам ночью. Хотя понимаю, что обрекаю вас на чудовищный риск. Большевики беспощадны. Однако я не представляю, кому, кроме вас, мне довериться.
Якутов молчал, размышляя.
– Если большевики схватят Великого князя, то затем расстреляют меня и мою жену, потому что нам известна правда, – добавил Викфорс.
С Хансом Ивановичем Якутов был знаком почти двадцать лет – столько, сколько сотрудничал с компанией Нобелей. Эмануил Людвигович Нобель, глава компании, стал для Якутова и хорошим другом, и даже наставником. Он первым понял, что двадцатый век будет веком нефти и моторов. Дмитрий Платонович много беседовал с Нобелем – и в его дворце на Сампсониевской набережной в столице, и на «Вилле Петролеа» в Баку. Эмануил Людвигович убедил его работать вместе. Фирме Нобелей не хватало судов, и нефтефлот якутовского Соединённого пароходства «Былина» превратился в некое подразделение товарищества «Бранобель». Две трети своих прибылей Якутов получал от перевозок нефти из Баку, а не от буксиров и пассажирских судов.
В некошеной траве Козьего загона стрекотали цикады. Под склоном прошумел полуночный поезд. Город не спал, а просто затих, прислушиваясь к опасной темноте своих улиц, к лаю собак и стуку подков по мостовым.
– Где сейчас Великий князь? – по-деловому спросил Якутов.
– В лодке у вашей пристани. Я сам его привёз. У него горячка.
– Возвращайтесь к нему, Ханс Иванович, – распорядился Якутов. – Ждите меня. Я приду с человеком, который заберёт Великого князя и лодку.
Подняв воротник короткого тренчкота, Дмитрий Платонович шагал в сторону Ямской площади. Он считал себя обязанным помочь Викфорсу и Великому князю уже по той причине, что он – опытный коммерсант и умеет выходить из безвыходных положений. Он всегда побеждал там, где другие проигрывали. Значит, ему нужно вступиться. Он же порядочный человек.
В деятельном уме Дмитрия Платоновича сам собой быстро составился план. Нельзя помещать Великого князя в городскую больницу или на квартиру к какому-нибудь доктору – сёстры или прислуга не сохранят тайны. Но в Нижней Курье, в затоне Соединённого пароходства, имеется фельдшерский пункт. Речники, рабочие люди, вряд ли знают Великого князя в лицо; им следует сообщить, что князь – обычный офицер. Фельдшер окажет помощь, а речники не выдадут того, за кого просил сам Якутов. Но это ещё не всё.
Пароходы желают вырваться из затона. Пускай Нерехтин возьмёт князя к себе на буксир или пристроит на судно, которое, скорее всего, уйдёт из Перми. Чекисты не догадаются искать Михаила в Осе, Сарапуле или Елабуге. Тем более – в Нижнем. А сопроводит раненого князя Костя Строльман. Он ведь тоже хотел уехать из Перми с сестрой – женой подполковника Каппеля. Строльман-младший должен прямо сейчас на лодке доставить Великого князя в затон и там условиться с Иваном Диодоровичем о последующем бегстве.
На углу Сибирской и Пермской улиц, осторожно оглядевшись, Дмитрий Платонович негромко постучал пальцем в окно деревянного двухэтажного дома, в котором жили Строльманы.
Костя и Нерехтин осторожно уложили Великого князя на кушетку.
– Благодарю, – сказал фельдшер, убирая деньги в медицинский шкафчик. – Идите, господа, и будьте покойны за пациента.
Он укрыл князя заштопанной простынёй. Его испитое лицо с трёхдневной щетиной выражало профессиональную недоступность; застиранный халат он туго завязал на спине, как хирург во время операции. Князя сейчас трудно было узнать: голова до глаз обмотана бинтами, скулы обострились, а короткая и неровная борода сделала Михаила Александровича похожим на разночинца.
– Спирт ещё не весь выпил, Егорыч? – спросил Нерехтин.
– На его благородие хватит, – с достоинством ответил фельдшер.
Лазарет занимал три каморки в большом казённом доме из бруса. Ещё в этом доме находились квартиры начальника затона и караванного капитана. Караваном назывались все суда, помещённые в затон; караванный капитан командовал их передвижением по акватории и распределял стоянки. Двор казённого дома был огорожен штакетником и тоже разделён на три части. На своей части фельдшер вскопал грядки и засеял их аптекарскими травами.
От казённого дома с верхотуры берега был виден весь затон, освещённый ярким утренним солнцем. Дамба с липами и тополями, мастерские и целый город из пароходов: палубы, крыши, дымовые трубы, мачты с такелажем, изогнутые шлюпбалки, стеклянные коробочки рубок… Длинные и ажурные ящики лайнеров с протяжными галереями прогулочных веранд и обыденные туши товарно-пассажирских судов; широкоплечие буксиры с надстройками, крепко собранными воедино; мелкие винтовые катера; «фильянчики» лёгких пароходств с полотняными навесами на стойках; красный пожарный ледокол; растопыренная землечерпалка; неимоверные лохани железных и деревянных барж… Странно подумать, что это ско пище разнообразных судов ещё совсем недавно принадлежало Якутову. Он выкупил половину камских компаний, в том числе и старейшую из них – пароходство братьев Каменских, а Каменские сорок лет назад и соорудили из курьи, речного залива, этот огромный затон.
– Какая красота! – искренне восхитился Костя.
– Да, большое дело, – кивнул Нерехтин.
Костя был воодушевлён как-то по-юношески. Он поступал правильно – и у него всё получалось! И люди вокруг были замечательные, даже пьющий фельдшер. Честное слово, это весьма романтично – спасать Великого князя! Дмитрий Платонович не сказал, кем является офицер, которого Костя в лодке переправил ночью из Перми за шесть вёрст в Нижнюю Курью. Но Костя сразу узнал Михаила Александровича. И был глубоко взволнован благородством и доверием Якутова. Конечно, он сохранит тайну Дмитрия Платоновича!
По съезду, вымощенному булыжником, Костя и Нерехтин спустились к наплавному мосту на плашкоутах – не такому большому, как в Нижнем на ярмарке, а только для пеших. Мост перехватывал горловину затона. Возле вкопанной ручной лебёдки, с помощью которой отводили цепь плашкоутов, из мешков с песком была выложена стрелковая ячейка; в ней дежурили красногвардейцы с пулемётом. Костя и Нерехтин перебрались на дамбу.
В Перми под запрет навигации угодил знаменитый лайнер «Фельдмаршал Суворов». Пассажирские суда стояли у причалов, а не форштевнем в берег у пронумерованных столбов, как буксиры; Костя и Нерехтин прошли вдоль громады парохода со старомодно острым носом и небольшими окнами. На белом кожухе гребного колеса по-прежнему скрещивались торговые флаги империи – это был символ компании «Кавказ и Меркурий», хотя компания исчезла уже четыре года назад, растворившись в гигантском тресте КАМВО. Впрочем, какие теперь тресты? Большевики всё национализировали.
Матрос в синей форменке открыл перед визитёрами дверку в фальшборте, и Нерехтин указал Косте на главный трап. Возле главного трапа на втором ярусе всегда располагались богатые двухкомнатные каюты капитанов.
Капитан – сухопарый старик в белом кителе, плотно застёгнутом на все пуговицы, – молча смотрел на Костю, будто не понимал смысла его слов.
– Хорошо, – наконец произнёс он. – Мне несложно оказать такую услугу господину Якутову. Пароход пустой. Можете выбрать любой люкс, молодой человек. Оплату извольте внести кассиру банкнотами имперского образца.
– Понимаете, моя сестра не очень организованна, – вежливо пояснил Костя, – поэтому я хотел бы уточнить у вас время отплытия. И тут капитан не выдержал.
– Я не знаю времени отвала! – загремел он. – Я жду свою команду, которая рыщет по окрестным деревням в поисках хлеба!..
Чёрт-те что! Я командую судном уже четверть века! «Суворова» встречали на пристанях с губернскими оркестрами! Он ставил рекорды! Его пассажирами были граф Лев Толстой, Столыпин и Менделеев! А сейчас большевики заперли пароход в затоне, как собачонку в будке! Мои матросы побираются, будто нищенки!.. Позорище!
– Не кричи, Аристарх Палыч, – поморщился Нерехтин. – Значит, это ты подбил здешних остолопов на мятеж?
– Я никого не подбивал! – отрезал капитан «Суворова». – Я просто хочу вернуться к себе – в Спасский затон! Там хотя бы кормят!
– Спеси у вас много, у пассажирских начальников, – заметил Нерехтин. – Белая кость. Всё вам по чину подавай. А кто-то потом лоб под пулю подставит.
– Не надо вот этого социализма, Иван Диодорыч! – обиделся капитан.
Нерехтин вывел Костю с парохода обратно на дамбу. В бледной дымке над далёкой Пермью висело свежее, ещё нежаркое солнце. За тополями ярко искрился простор Камы. В затоне громоздились пароходы; блестели их окна, отражаясь в тихой воде; голубые тени лежали под скулами и обносами.
– За лазаретом начинается дорога, – сказал Нерехтин, – через версту будет разъезд. Там поезда идут медленно, можно зацепиться, и через мост на Заимку прикатите, прямо на станцию. И поторапливайтесь, Константин Сергеич.
Костя ей не помогал – сидел в кабинете отца и торопливо писал какие-то прощальные письма. Ольга металась по комнатам, распахивала гардеробы, выхватывала то платье, то кофту, бежала к открытым чемоданам, лежащим на полу в гостиной, а потом уносила вещи обратно и в слезах засовывала их на полки как придётся. Нет, это невозможно – оставить Кирюшу и Танечку!.. Конечно, Кики уже большой, ему почти пять лет, но Танечке нет и годика!..
Через гостиную Ольга бросилась в детскую, где светилась только лампада перед иконой, и в темноте упала на колени возле кроватки, в которой спала Таня. Ольгу душили слёзы. Пускай её убьют, но она не покинет детей!.. Елена Александровна вошла вслед за Ольгой, мягко подняла дочь на ноги и вывела в гостиную. Сергей Алексеевич бессильно сидел в кресле.
– Папа, сделай же что-нибудь! – шёпотом закричала Ольга.
– Собирайся, Лёлюшка, – тяжело ответил Строльман-старший.
Сергей Алексеевич и Елена Александровна долго не доверяли мнению Костика и сомневались в необходимости бегства, хотя Строльман-старший слышал о расстрелах в Мотовилихе. Всё изменилось после казни Андроника. Строльманы хорошо знали архиепископа. Тот был прекрасным человеком и не заслуживал смерти, даже если помог Великому князю. Большевики устроили террор. И жалости они не ведали. Что им Лёлюшка? Жена врага. К тому же она всегда была у большевиков под рукой – работала в штабе Третьей армии машинисткой. Её могли арестовать прямо за пишущей машинкой.
Ольга вдруг обняла Елену Александровну и принялась жарко целовать.
– Мамочка, милая, не гоните меня, я не поеду от детей!..
Елена Александровна еле оторвала Ольгу от себя.
– Всё будет хорошо, Олюшка, – увещевала она. – Кормилицей Танечке я возьму Анисью, за Кики сами с отцом доглядим… Так надо, родная!
– Только Володя тебя защитит, – тяжело сказал Сергей Алексеевич.
Строльманы-старшие приняли Володю Каппеля не сразу. С Олей Володя познакомился на благотворительном вечере в Дворянском собрании. И сразу сказал ей: ты будешь моей женой. Он был честным и целеустремлённым, а Оля никогда не умела управлять собой. Но Строльманы-старшие указали Володе на дверь – неимущий поручик не пара дочери инженера, который командовал гигантским сталепушечным заводом с двадцатью пятью тысячами рабочих. Володя украл Олю, увёз в какую-то деревню, и сельский поп обвенчал молодых.
Дерзкому офицерику Строльманы этого не простили.
А Володя продолжал служить. Поступил в Николаевскую академию Генерального штаба. И в конце концов на войне стал помощником начальника разведотделения Юго-Западного фронта. Не бог весть какая карьера, однако Сергей Алексеевич и Елена Александровна увидели, что у поручика Каппеля характер откован из булата. Костя, младший брат Ольги, просто влюбился в мужа сестры.
И Володя постепенно стал в семье Строльман главным.
Ольга ворвалась в кабинет Кости.
– Куда ты меня тащишь?! – шёпотом закричала она. – Что ты затеял?! Что ты вообще можешь сделать?! Ты – не Володя! Ты сам ещё ребёнок, Котька!
В кабинете горела керосиновая лампа, её огонь отражался в тёмном окне.
Костя встал из-за стола и тщательно прикрыл дверь.
– Прекрати безобразие, Лёлька! – ответил он. – Я скажу тебе по секрету, чтобы ты успокоилась и не терзала маму с папой! Это не я всё организовал! Это сделал сам Дмитрий Платоныч Якутов! Емуто ты доверяешь?
– Якутов? – изумилась Ольга. – При чём здесь он?
Костя поколебался – говорить или нет?
– Дмитрий Платоныч вывозит из Перми Великого князя Михаила, – почти беззвучно сообщил он. – Князь жив! И тебя спасают вместе с ним, поняла? Я буду сопровождать вас обоих до Володи!
Так что уймись, ради бога!
Ольга обомлела от ужаса, а потом вцепилась брату в грудь:
– Котька, дурак, вас с Якутовым расстреляют, как отца Андроника!
Костя отнял её руки.
– Через два часа нас в Перми уже не будет! Только ты сама не мешай!
Дверь в кабинет приоткрылась.
– Костя, там в дом стучат, – испуганно сказала Елена Александровна.
– Это извозчик, – пояснил Костя. – Я велел ему прибыть в полночь.
– На станцию поедете или на пристань?
– Вам с папой не надо знать этого, мама, – мягко ответил Костя.
Ольга словно преобразилась от слов Костика. Она кинулась в гостиную.
– Я сама отворю, папа! – шепнула она и выскочила в прихожую.
Костя снова сел за стол и придвинул недописанное письмо.
Накинув на плечи платок, Ольга в прихожей долго возилась с засовом. Потом потянула тугую дверь на себя. Из тёплой темноты на улице в проём вдруг вдвинулись рослые плечистые фигуры.
К лицу Ольги поднесли бумагу.
– Чека! – произнёс незнакомый грубый голос.
Ольга забилась, будто уже вырывалась, и отчаянно закричала в дом:
– Котька, беги!..
Чекистов было четверо, и возглавлял их Ганька Мясников. Он уже давно намеревался взять под арест жену подполковника Каппеля – просто так, без повода, на всякий случай. До дела дошло только сегодня. На обратном пути от Успенской женской обители чекисты завернули гружённые мануфактурой пролётки к деревянному особнячку Строльманов. И оказалось, что не зря!
Отшвырнув бабу, чекисты ломанулись в гостиную. Лампа под абажуром. На полу – раскрытые чемоданы с барахлом. Пожилая женщина, схватившись за сердце, ошарашенно прижалась к изразцам голландской печи. Барин гневно вздымается из кресла – усы и бакенбарды раздуты, как у Александра Второго. В кабинете – тоже свет. И звякает стеклом второпях распахнутое окно.
Ганька пронёсся через комнаты, выдёргивая наган из кобуры, высунулся в окно и несколько раз выстрелил в неясные тени Сибирской улицы. В доме завизжали женщины и заплакал младенец. Темнота не отозвалась на пальбу.
Раздосадованный, Ганька вернулся в гостиную к Строльманам-старшим, пнув по дороге резной стул.
– Какое вы право имеете!.. – начал было Сергей Алексеевич.
– Помолчи, папаша! – оборвал его Ганька.
Чекисты уже втолкнули в гостиную Ольгу – бледную и растрёпанную.
– Одевайся, мамзель, – зло сказал Ганька, вглядываясь ей в лицо. – Растолкуешь нам, куда собралась и что за хахали у тебя тут из окон сигают.
Оба они увлекались разговором и нынче опять засиделись до рассвета. За окном исчезли бабочки-ночницы, а небо над Камой пронзительно посинело. Дмитрий Платонович прикрутил фитиль пятилинейной керосиновой лампы.
– Не понимаю, папа, как ты мог отказаться от собственности?
Катя смотрела требовательно и даже осуждающе. Якутов, усмехаясь сам себе, подумал, что влюбляется в свою дочь, как когда-то влюбился в её мать.
– Ты ведь тоже отказалась от Сорбонны и Кембриджа и поехала в Пермь.
– Ты шутишь, а я говорю серьёзно! И речь не про меня!
Она и вправду была серьёзной. Внешне очень похожей на Ангелину – и не похожей ничуть по натуре, потому что Ангелина, актриса, всегда пребывала в некоем драматическом изломе духа, словно жила на экране синематографа.
– Если серьёзно, Катюша, то я согласен с необходимостью социальных изменений в России. И согласен пострадать от них.
Серые глаза Кати сделались непримиримыми.
– Ты веришь в химеры большевиков?
– Нет, не верю. – Якутов покачал головой. – Но власть – у большевиков.
– Это не значит, что ты должен их поддерживать!
– Я поддерживаю не большевиков. – Якутов старался формулировать как можно точнее. – Я поддерживаю хозяйство в работоспособном состоянии.
Кате хотелось задавать острые и неудобные вопросы. Хотелось искать ошибки в рассуждениях или поступках отца и опровергать его. Отец был статным и сильным мужчиной с чёрно-седой бородой и высоким лбом. Всегда доброжелательный, тем не менее он не пускал к себе в душу. Такие не нравятся женщинам – но если уж понравились, то на всю жизнь. Не случайно мама брала в любовники каких-то светских хлыщей или истеричек с апломбом. Из обиды и ревности она искала противоположность отцу. Катя давно поняла, что мама ему – не пара. А вот сама она вполне достойна Дмитрия Платоновича. У неё такой же твёрдый характер. И она могла быть рядом с отцом – но только на равных. Неудобные вопросы и служили объявлением о равенстве.
– Мама говорила, что до революции ты давал большевикам деньги и ходатайствовал за них перед полицией и судом.
– Да, верно, – кивнул Якутов. – Содействие большевикам оказывали многие промышленники. Но этим мы работали против революции, а не за неё.
– Каким же образом? – удивилась Катя.
– Для полноценного развития страны мы хотели получить подлинный парламент, в котором рабочие имели бы справедливое представительство. Социал-демократы выступали от пролетариата, эсеры – от крестьянства.
За окном вдали патриархально запел утренний петух. В провинции птицу и скотину держали даже в центре губернского города.
– Не знаю, как повели себя эсеры, – со сдержанным гневом сказала Катя, – но социал-демократы мобилизовали на революцию не столько рабочих, сколько люмпенов! Уголовников, дезертиров, батраков и бродяг!
Дмитрий Платонович тихо гордился, что дочь у него такая умная и волевая. Он разговаривал с Катей честно и без всяких скидок.
– Ты права, Катюша. И я впечатлён твоим знакомством с марксизмом. Да, социал-демократы оказались подлее, чем мы думали. Они ловко использовали пролетариат для расшатывания режима. И мобилизация деклассированного сословия для классовой борьбы означает их стремление к абсолютной власти, а вовсе не к демократии.
– Значит, надо бороться с большевиками!
Дмитрий Платонович смотрел на Катю с нежностью и уважением. Эта английская девочка ещё многого не понимала – в жизни, а не в политэкономии.
– Не думаю. Конечно, я осознаю неизбежность гражданской войны, но полагаю, что война только ухудшит ситуацию. При отсутствии сопротивления большевики сами были бы вынуждены вернуться к частной собственности, потому что государственное управление экономикой нерационально. Дело государства – фискальные функции. Маркс – утопист. Я надеюсь, Катюша, что через пару лет большевики всё равно придут к некоему квазикапитализму. Новыми собственниками станут люди, облечённые доверием их партии, или коллективы. То есть изменятся лица, но прежние основы восстановятся.
Но Кате утопистом казался не Маркс, а отец. Он надеялся на чудо.
– Ты веришь, что вернёшь своё прежнее положение, папа?
Дмитрий Платонович усмехнулся.
– Возможно. Однако меня волнует не это, Катюша. Меня волнует то, что в годы твоей учёбы я буду не в состоянии содержать тебя должным образом.
– Не беспокойся, – с достоинством ответила Катя. – Я сама смогу себя прокормить. Я не боюсь работы. Я могу давать домашние уроки, я хорошо освоила лаун-теннис, наконец, я занималась на курсах сестёр милосердия.
Домашние уроки? Лаун-теннис? Для кого это здесь? Для детей из рабочих и солдатских слободок? Но Дмитрий Платонович не стал разубеждать дочь.
– Ты прекрасна, Катюша. И я очень сожалею, что не я тому причина.
Они сидели в гостиной небольшой квартиры Якутова в мансарде здания Речкома. Свою спальню Дмитрий Платонович уступил дочери и ночевал в кабинете. Восход окрасил скошенный потолок в буржуазный розовый цвет. Самовар давно остыл. За окном над Камой плыл тонкий туман.
Где-то в глубине здания раздались невнятные голоса, потом за стеной на лестнице заскрипели тяжёлые шаги, и дверь в квартиру Якутова без стука распахнулась. В гостиную по-хозяйски бесцеремонно вошли незнакомые Дмитрию Платоновичу люди в солдатских гимнастёрках и кожаных куртках.
– Гражданин Якутов, – сказал кто-то из них, – вы арестованы.
– И за что же? – спокойно спросил Дмитрий Платонович.
Один из вошедших, небритый и большеротый, победно улыбнулся:
– Да ведь и сам, небось, знаешь.
– Поди-ка сюда, любезный. – Ганька толкнул створку грязного окна.
Якутов подошёл и остановился, стараясь не соприкасаться с Ганькой плечами. Окно кабинета снаружи закрывал «намордник» – короб из решётки. Сквозь прутья Дмитрий Платонович разглядывал двор тюрьмы.
Во дворе ждали отъезда пятеро арестованных. Дмитрий Платонович их уже видел. Это были сопровождающие Великого князя Михаила: камердинер, шофёр, делоуправитель Гатчинского дворца и полковник Пётр Людвигович Знамеровский с женой Верой Михайловной. Они держали в руках чемоданы.
– Жужгов, валяй! – весело крикнул из окна Мясников.
Охранники сидели в тени ворот на каких-то брёвнах. Нехотя поднимаясь, они доставали револьверы. Выстрелы забабахали дружно, звонко и быстро – арестованные ничего не успели понять и повалились на камни вымостки. Вера Михайловна даже не выронила из руки маленький дамский саквояж. Дмитрий Платонович смотрел, как чекисты ходят над упавшими и добивают их.
– Конец вашим порядочкам, гражданин Якутов, – сказал Ганька. – Мы не брехнёй руководимся, а вот этим революционным правосознанием! – Ганька с назиданием постучал себе в лоб вытянутым пальцем. – Чего ты мне твердишь «докажи» да «докажи»! Я и так знаю, что это ты спрятал Мишку Романова!
– Ольга Сергеевна Строльман-Каппель неправильно истолковала слова своего брата, – холодно повторил Дмитрий Платонович.
– Тьфу на тебя! – искренне обиделся Ганька. – Ну чего ты как мальчонка-то, Митрий Платоныч? Всё ведь, уцепил я тебя. Хорош ломаться!
Ганька упивался своим превосходством над знаменитым пароходчиком.
– Я тебя терзать не буду, я не зверь, – великодушно пообещал он. – Но у тебя же дочка есть. И я её под арест посажу. А чего в тюрьме бывает, ты сам только что посмотрел. Думай, Платоныч, думай. Вспоминай, где князь.
Ганька похлопал Якутова по плечу и крикнул в дверь:
– Рябухин, проводи барина в опочивальню!
Дмитрий Платонович молча шагал по длинному обшарпанному коридору тюрьмы, а молодой чекист-конвоир нелепо топал сзади и вздыхал как баба, у которой пригорела стряпня. За поворотом парень страдальчески спросил:
– Дак как же это так, Митрий Платоныч?…
Якутов угрюмо оглянулся.
– Мы знакомы?…
– Моё семейство к вам в ноги кланяется… В девятьсот двенадцатом после стачки на сталепушечном нас с братом начальство хотело в Сибирь упечь, а вы двокату заплатили, и нас помиловали… А теперь что же я делаю, гнида?…
Конвоир завёл Дмитрия Платоновича в камеру, запер за ним железную дверь и тотчас всунулся лицом в окошечко-волчок.
– Ежели чего попить-поесть надобно, дак вы только шумните, Митрий Платоныч. Я тут в колидоре караулю. Сенька Рябухин я.
Якутов сидел на откидной койке, прикреплённой к стене тонкими цепями, и щурился на закат за решёткой в узкой и глубокой амбразуре. Ему всё было предельно ясно. Костя Строльман разболтал о князе Михаиле сестре; сестру арестовали; на допросе она всё рассказала. Что же теперь делать?
Можно выдать Великого князя. Дмитрий Платонович думал об этом без подлости – будто о коммерческом вопросе. В Чека Михаил, конечно, не сумеет умолчать о тех, кто ему помогал, – о Хансе Ивановиче и Анне Бернардовне Викфорс в Нобелевском городке, о капитане Нерехтине в затоне. Чекисты арестуют их и расстреляют, потому что хотят сохранить в тайне бессудную казнь Романова. Расстреляют и его, Якутова… Он тоже свидетель. А можно и не выдавать Великого князя. Но тогда чекисты арестуют Катю. В обмен на дочь он, Якутов, разумеется, уступит князя Михаила. И результат будет тем же самым, только погибнет ещё и Катя… Что ж, всё дело упирается в него – в Дмитрия Платоновича. Он – ключ к этому замку.
Дмитрий Платонович смотрел на закат. Он желал дождаться завершения дня. Дня, который начинался так счастливо – честным разговором с дочерью… Дмитрий Платонович вспоминал Катюшу, вспоминал её мать… Глупый был брак. Тогда почему-то модно было промышленникам жениться на актрисах… Зато теперь есть Катя… Какая она славная!.. А вот Алёшка совсем не такой. Но всё равно он молодец. Да и Настасья, Алёшкина мать, последняя и самая острая любовь, – женщина деловая, не ровня Ангелине с её томлениями духа и позами. Алёшка… Катюша… Его дети… Он, пароходчик Дмитрий Якутов, умел принимать непростые решения, потому и стал «королём Камы». Всё у него в жизни было правильно. Пускай и сейчас будет правильно. Закат угас.
Дмитрий Платонович встал и постучал в дверь камеры.
– Ась? – сунулся в «волчок» Сенька Рябухин.
– Зайди, – велел Дмитрий Платонович.
Сенька вошёл, опасливо затворил дверь и вытянулся перед Якутовым, как перед командиром.
– У тебя есть револьвер? – спросил Дмитрий Платонович.
– Есть.
– Дай мне.
– Не положено арестантам… – обмирая, прошептал Сенька.
– Я не сбегу. От вас не сбежишь.
Сенька всё понял, и по его румяным щекам вдруг потекли слёзы.
– Помилуйте, Митрий Платоныч… – прошелестел он.
Дмитрий Платонович не обратил внимания на его мольбу.
Во мраке камеры трудно было что-либо разглядеть. Дмитрий Платонович провернул барабан нагана, проверяя патроны.
– Мою дочь зовут Катя, сообщи ей обо мне, – сухо попросил он Сеньку. – А Мясникову скажи, что я напал на тебя и отобрал оружие.
– Христом богом!.. – обречённо прорыдал Сенька. – На колени встану!..
Якутов присел на койку, неудобно развернул наган в ладони, положив большой палец на спусковой крючок, прижал ствол к сердцу и выстрелил.
После казни архиепископа большевики запретили в Перми колокольный звон, и Всехсвятская церковь была так же безмолвна, как чугунные кружевные кресты и надгробные каменные плиты. Вместо колокольного звона с пустого неба сыпалось чириканье птиц – кладбище привольно заросло берёзами и липами. Для Дмитрия Платоновича выкопали отдельную могилу на главной аллее, а других покойников увезли в телеге на окраину погоста – в общую яму возле оврага. Все шесть гробов заколотили ещё в тюрьме, пометив якутовский бумажным образком, пришпиленным на обойные гвоздики, но Катя не потребовала снять крышку. Она не хотела видеть отца мёртвым.
– Крепитесь, голубушка, – сказал ей Сергей Алексеевич Строл ьман.
Это ему Катя была обязана похоронами. Без вмешательства Строльмана тюремная команда зарыла бы Дмитрия Платоновича тайком и где попало.
Сергей Алексеевич утром пришёл в тюрьму на свидание с дочерью и от охраны услышал о смерти Якутова. Наряд красногвардейцев уже готовился вывезти телегу с мертвецами куда-нибудь за город. Строльман прорвался к начальнику тюрьмы и обрушил на него всю тяжесть генеральского гнева:
– Убили – так перед богом ответите, но похоронить надо по-человечески!
Сам же Сергей Алексеевич и отправился на квартиру к Якутову.
Вчера Катя ещё смогла убедить себя, что отца действительно арестовали – и это не бред, однако поверить в его гибель была уже не в силах. Умом она понимала, что чья-то бестрепетная воля перевернула её судьбу как песочные часы, и отныне в этих часах текла уже другая жизнь, но ошеломление отбило чувства. Катя тупо смотрела, как поп ходит вокруг гроба и бубнит, раскачивая в руке кадило, как красногвардейцы опускают гроб в яму, и всё казалось Кате скучным и обыденным, словно её пригласили в гости – а хозяев нет дома.
На похоронах присутствовали только Строльман, два незнакомых Кате речника из Речкома и какие-то старушки-побирушки, всегда обретающиеся при храмах. Сергей Алексеевич мягко приобнял Катю за плечи.
– У вас есть в Перми близкие люди, Катерина Дмитриевна? – спросил он. – Если нужно участие, мы с Еленой Александровной вас приютим.
– Благодарю, – бесцветно ответила Катя. – Мне… Мне, наверное, надо поехать в Сарапул, меня там примут… Или в Нижний… Там у папы семья.
– Я помогу вам. – Строльман взял её за локоть, словно она могла убежать.
Красногвардейцы закидали яму, охлопали лопатами земляную насыпь и полезли в телегу. Строльман перекрестился и мягко потянул Катю за собой. На боковом выходе с кладбища у калитки он замер и негромко позвал:
– Костик! Костик!
Из кустов выбрался молодой человек в тужурке путейского инженера.
– Это мой сын, – пояснил Строльман. – А это Катерина Дмитриевна.
Костя молча наклонил голову в знак сочувствия. Прошедшие полтора дня он прятался у Анисьи – кухарки Строльманов, и всё знал о сестре и Якутове.
– Костик, возьми Катеньку вместо Лёли, – сказал Сергей Алексеевич.
– Куда? – глухо спросила Катя.
– Костик пробирается в Самару к восставшим. Сарапул ему по пути.
– Честные люди должны подняться на борьбу с большевиками, – заявил Костя. – Преступления Советов ужасны. Россия не простит нам бездействия.
Среди воробьиного чириканья эти слова звучали странно и нелепо.
– Я вот принёс тебе, что собрали… – Сергей Алексеевич достал портмоне и вытащил деньги. – И мама от себя прислала… Это приданое Ленушкино… Ты уж постарайся сохранить его, Костик, но ежели нужда будет, не осудим.
На ладонь Косте легло старинное золотое кольцо с бриллиантом.
– Папа… – растроганно прошептал Костя.
Сергей Алексеевич поцеловал его и смущённо расправил бакенбарды.
– Катерина Дмитриевна, буду ждать вас в полночь с вещами на пристани Любимовского завода, – сказал Костя. – Это на Заимке.
Не опоздайте.
– Сохрани вас господи. – Сергей Алексеевич перекрестил сына и Катю.
С кладбища Катя вернулась домой – в здание Речкома. У запертой двери квартиры на полу сидел румяный парень-красноармеец.
– Что вам угодно? – спросила его Катя.
Парень вскочил, сдёрнул картуз и прижал к груди.
– Мне Митрий Платоныч велели прийти…
– Дмитрий Платонович умер, – бесчувственно произнесла Катя.
– Христом богом клянусь, я их не убивал! – почти заплакал парень.
– Оставьте меня! – потребовала Катя.
Но парень топтался перед ней, не отступая.
– Я ж караульным в тюрьме-то был, – торопливо заговорил он. – Митрий Платоныч сами велели мне леворьверт им выдать и прямо в сердце себе стрельнули! Не знаю – почто, почему… Жуть-то какая! Но не я это!
– Он сам? – не понимая, переспросила Катя.
– Сами они!
Катя сдвинула парня с дороги, вошла в квартиру и закрыла дверь.
Её мысли и мутные впечатления разваливались, как мокрый хлеб. Она бессмысленно ходила по комнатам, перекладывала какие-то вещи, пыталась разжечь примус. Отчаявшись собрать в голове всё воедино – арест отца, его самоубийство, Строльманов, красноармейца, тётю Ксению из Сарапула, – Катя просто легла на постель и заснула. За окном сияли облака над Камой, где-то вдали разгоралась гражданская война, а на зелёном кладбище за Всехсвятской церковью по свежей земле могилы прыгали галки и клевали червей.
Проснулась Катя уже в сумерках.
Она вышла из дома только с одним чемоданом – самым лёгким из всех. Перекладывая его из руки в руку, она миновала Козий загон, пересекла Соборную площадь и спустилась к железной дороге. Впереди виднелись цеха и склады завода купца Любимова. За ними на реке стоял дебаркадер.
Костя Строльман помог ей забраться в лодку и оттолкнулся веслом от чугунного битенга на углу понтона. Лодка заскользила по тихой воде вдоль длинных и безлюдных товарных причалов Заимки. Катя молча глядела вперёд – на грозно угасающее небо. В багровой и обжигающей полосе заката угольно чернели решетчатые арки высокого и длинного железнодорожного моста.
Катя вспомнила, как совсем недавно она проплывала под этим мостом на буксире. Отец тогда был ещё жив, ждал её на пристани в белом пиджаке, и мир был стройным и цельным, и ничто не предвещало беды. Катя сидела у лодки в носу. Она согнулась и вцепилась в борта. Горе забилось в ней, как холодная и сильная рыба в пустом ведре. Это очнулась ошеломлённая душа. Катя не рыдала, даже не всхлипывала – она глухо молчала, и её колотило. Костя почувствовал, как лодка дрожит. Закидывая распашные вёсла, он был обращён лицом к удаляющейся Перми, над синими крышами которой краснел шпиль собора; он посмотрел на Катю через плечо – и ничего не сказал.
Иван Диодорович был ровесником Дмитрия Платоновича, и начинали они вместе: Нерехтин работал капитаном на первом судне Якутова. Но Якутов желал владеть пароходством, а Нерехтин – пароходом. Якутов добился своего, а Нерехтин – нет, и через много лет Дмитрий Платонович сам исполнил мечту друга: уступил Ивану Диодоровичу свой буксир «Лёвшино» за полцены.
– Я с Митей от юности в товарищах, – сказал Нерехтин Кате. – Кремень-человек. Он не за-ради себя застрелился. Видно, так надо было. И я понимаю, Катерина, каково тебе сейчас. Никто тебя не утешит и на вопросы не ответит.
Иван Диодорович знал, что говорил. Саша, его единственный сын, тоже покончил с собой. Причина была известна, однако она не объясняла, как жить дальше. Самоубийца оставлял близких в ощущении вины. Со временем можно было избыть горе, но вина терзала вечно, и объяснить её не выходило. Порой Ивану Диодоровичу казалось, что сын убил не себя, а его самого – отца. Мать – уж точно.
И Нерехтин не хотел, чтобы Катя тоже испытала всё это на себе.
Они сидели в каюте Нерехтина. Горела свечка, озаряя стенки и низкий потолок. Остывал самовар – на пароходе иметь самовар дозволялось только буфетчику и капитану. Катя смотрела в темноту открытого окна. Изредка под бортом вдруг плескала вода, и пароход едва уловимо вздрагивал.
– Оставайся у меня, Катерина, – предложил Нерехтин. – Я тебе ту же каюту дам, в которой ты сюда ехала. Мои охламоны порешили буксир до Рыбинска сгонять, так что привезу тебя прямо в Нижний к Настасье и Лёшке.
– Не могу, дядя Ваня, – отказалась Катя. – Слишком напоминать будет…
– Ну, всё ясно. Тогда провожу тебя до «Суворова».
По пружинящей сходне они перебрались на дамбу, и Нерехтин повёл Катю к той части затона, где стояли пассажирские суда.
В широком, синеватом от воды пространстве затона скопище пароходов громоздилось призрачными прямоугольными объёмами надстроек. Под луной взблёскивало стекло и лоснились задранные трубы. Кое-где в рубках тлели тусклые керосинки вахтенных. Пахло ночной свежестью огромной реки.
«Фельдмаршал Суворов» почему-то не спал. По галерее бегали матросы, из ресторана долетали голоса. Ивана Диодоровича едва не сбил с ног Гришка Коногоров – штурвальный с «Лёвшина». Нерехтин цапнул его за локоть:
– Ты чего на чужом пароходе ошиваешься, Григорий?
После социализации «Лёвшина» Гришку выбрали командиром буксира. То есть от имени команды – владельцев судна – он отдавал приказы капитану.
– Дядь Вань, «суворовцы» вернулись! – увлечённо сообщил Гришка. – Давай со мной на жеребьёвку, очередь к баржам займём!
Нерехтин понял, что пришли матросы, которых капитан «Суворова» посылал по окрестным деревням за провизией. Это означало, что утром можно будет заправить цистерны судов мазутом и ускользнуть из затона на свободу. Обычно суда в затонах заправлялись из плавучей нефтеперекачки, но сейчас вместо неё из Нобелевского городка просто пригнали наливную баржу.
– Ты – командир, и забота твоя, – отказался Нерехтин. – Идём, Катерина.
В бессмысленно большом люксе измученная Катя, не раздеваясь, легла на койку, и Нерехтин прикрыл её одеялом. Когда-то он так укладывал сына…
От «Суворова» Иван Диодорович двинулся по дамбе обратно в сторону своего буксира и присел на ржавый адмиралтейский якорь, косо торчавший из песка. По камскому стрежню рассыпалась лунная рябь. Кама казалась дикой и первобытной, потому что на всём протяжении створа в эту большевистскую навигацию не поставили ни единого бакена. Нерехтин думал о Якутове. Митя всегда стремился жить в общем движении времени, держаться на гребне – и не удержался. Потому что волны переменчивы, а неизменно только течение.
…Когда Иван Диодорович поднялся на буксир, вся команда ждала его на длинной корме. Речники развалились на палубе где попало, курили, дремали.
– Ты куда сгинул? – закричал Гришка. – Пора машину заводить!
Нерехтин догадался, что старший машинист Осип Саныч Прокофьев не желает приниматься за дело без указания капитана.
– Заводи, – разрешил Прокофьеву Нерехтин.
– Нижняя команда – за мной! – сразу распорядился Прокофьев.
Вслед за Прокофьевым помощники машиниста, кочегары и маслёнщик направились к дверке, за которой находился трап в машинное отделение. Вскоре в недрах парохода раздалось глухое звяканье задвижек-клинкетов на трубопроводах, скрежет топочного люка и сопение помпы при подаче топлива.
Иван Диодорович ещё раз оглядел людей на корме буксира.
– Одумайтесь, ребята, пока не поздно, – сказал он. – «Суворову» деваться некуда, а мы-то дома. Большевики не спустят непокорства. Они на каждую пристань телеграфируют, и нас везде с пулемётами встречать будут.
– Чай не станут они по людям стрелять! – возмутился Челубеев.
– Станут, – заверил Нерехтин.
– Не сей панику, дядь Вань! – обиженно крикнул Гришка Коногоров.
Внезапно за кормой брякнула сходня. На буксир влез Федька Подшивин, матрос из новеньких. Вместе с матросами «Суворова» и других мятежных судов он ходил на захват барж и стрелковой ячейки возле наплавного моста.
– Ну что, взяли красных? – вскинулся к нему Гришка.
– А некого брать! – по-детски рассмеялся Федька. – Драпанули красные! Ячейка пустая, а на баржах токо по сторожу! Расписку от нас ждали! Умора!
– Дурачок ты! – разъярился Иван Диодорович. – С бакинцами не знаком!
Наливные нобелевские баржи с мазутом пригнали с Каспия – с местными шкиперами. Подпольщики Баку, устраивая экспроприацию – «экс», обычно выдавали ограбленным расписку. Разных подпольщиков было много: эсеры, большевики, мусаватисты, дашнаки. Чтобы жандармы не карали тех, кто не виноват, и не ссорили подпольщиков между собой, грабители всегда называли себя. Если сейчас большевики убрали с барж мадьярскую охрану, а бакинские шкиперы по привычке ждут расписку за «экс», значит, красные уже знают о мятеже. И обязательно что-нибудь предпримут. Красные упрямы и жестоки.
– Ребята, худой признак – что никого нет! – убеждённо заявил Иван Диодорович. – Добром прошу – не надо мятежа!
Гришка Коногоров покровительственно обнял Нерехтина:
– Не трусь, дядя Ваня! Пойми: старый ты уже! Теперь наше время! Воля!
Нерехтин раздражённо освободился от объятия.
– Убьют кого, Гришка, – на твоих руках кровь!
Высокие рубки и трубы пароходов в затоне окрасило мягким светом зари.
Катя проснулась от упругого толчка – это пароход стукнулся привальным брусом своего борта в кранцы пристани. Каюта была погружена в розовую и голубую утреннюю тень. Снаружи слышались голоса матросов и плеск воды. Из глубины парохода доносился тихий шум машины, работающей на малом ходу. Катя поднялась с постели и посмотрела в окно: «Фельдмаршал Суворов» причалил – но не к пристани, а к длинной, плоской и ржавой железной барже с большими люками, густо заляпанными мазутом, и цистерной-мерником.
Катя умылась под краном с бронзовым барашком и расчесала волосы. Она не выспалась, однако чувствовала себя бодрее, чем ночью. Почистив одежду мокрой платяной щёткой, Катя направилась на прогулочную веранду.
«Суворов» ещё не покинул затон – стоял у баржи на бункеровке, то есть закачивал топливо. Над баржей и лайнером зеленела на солнце заросшая ивами береговая круча. К мернику на барже от «Суворова» тянулась, провисая, толстая брезентовая труба. Сопела помпа, стучала вспомогательная машина-камерон. Суетились матросы в грязных рукавицах. За бункеровкой наблюдал первый помощник в тёмно-синем кителе и фуражке. Катя увидела, что к нему подошёл Костя Строльман, и сама тоже подошла поближе.
– Илья Никитич, мне нужен матрос, – вежливо объяснял Костя. – Человек лежит в лазарете без сознания. Я ведь не донесу его один.
– Извините, господин… э-э…
– Константин Строльман, – подсказал Костя.
– …господин Строльман, но сейчас обстоятельства исключительные, – так же вежливо ответил помощник. – Судно может отвалить в любой момент. Капитан не желает рисковать членами команды или ожидать опоздавших.
– Уверяю вас, у меня вопрос жизни и смерти!
Первый помощник молча коснулся двумя пальцами козырька фуражки.
В такое яркое утро гибель отца показалась Кате ещё более невероятной, чем вчера. Катя не соглашалась с ней, Кате хотелось противоречить всему.
– Я помогу вам, Костя, – заявила она. – Не беспокойтесь, я сильная!
– Не советую, барышня, – предостерёг её первый помощник. – Впрочем, как вам угодно. За минуту до отвала мы дадим гудок. Поторапливайтесь.
С парохода Катя и Костя перебрались на баржу, с баржи – на пирс, потом на берег. На верхотуру вела деревянная лестница.
– Нести обратно придётся по съезду, – предупредил Костя. – Это дольше.
– И кто же ваш таинственный больной? – полюбопытствовала Катя.
– Не больной, а раненый, – нехотя сказал Костя. – Я не вправе открыться, Катерина Дмитриевна, однако не могу утаить, что его и спасал ваш отец.
– Отец?! – обомлела Катя. – Он ничего мне не говорил!
– Я не вправе судить о ваших взаимоотношениях. Могу сообщить лишь то, что я обязался сопровождать этого офицера в Самару. Ради него Дмитрий Платонович и устроил мне с сестрой место на пароходе.
Катя никак не ожидала, что у отца были столь важные секреты от неё, и она почувствовала себя обманутой. Мог ли отец обманывать – даже из лучших побуждений?… А почему бы и нет? Отец всегда жил своими делами и своей жизнью, в которой она, Катя, участия не принимала. И в целом… Отец ведь бросил жену с ребёнком… и со второй женой судьбу не соединил…
Наверху Катя увидела домики небольшого посёлка речников. Костя уверенно пошагал к самому длинному дому, огороженному штакетником.
В тесной палате лазарета стояли две кушетки. На одной лежал офицер, за которым явился Костя, а на другой храпел фельдшер.
Костя выругался:
– Мерзавец! Я вручил ему деньги на медикаменты, а он всё пропил!
А Катя замерла над офицером. Она сразу его узнала.
Она встретила его пять лет назад на пароходе, когда возвращалась от мамы в Англию. Пароход шёл из Биаррица в Борнмут. Пассажиры шептались, заметив на борту главного претендента на российский престол – Великого князя Михаила Александровича, изгнанного из страны за морганатический брак с княгиней Брасовой. Опальные супруги жили в замке Небворт под Лондоном. И в русских домах Канна, и даже в строгой «Шерборн скул гёлс» все девушки обсуждали дерзкий и красивый поступок Великого князя, который пожертвовал своим положением ради любви. И Кате было отчаянно интересно посмотреть на Великого князя. Она подкараулила Михаила на прогулочной палубе. Великий князь сидел в шезлонге, курил папиросу с мундштуком и, щурясь, задумчиво смотрел на волны Биская. Лицо у него было очень приятное – доброе и с достоинством. И сейчас Катя вновь увидела этого человека – в глубине России, на Каме, в каморке лазарета… Великий князь был без сознания: фельдшер сорвался в запой, и больной впал в беспамятство.
И Катя мгновенно поняла поведение отца – и его молчание о Михаиле, и самоубийство. Чекисты разыскивали недобитого Великого князя, а выстрелом в себя отец защищал и Михаила, и всех, кто был связан с ним, – в том числе и свою дочь. Понимание словно распороло душу, как нож распарывает живот.
А издалека, из затона, донёсся тревожный гудок «Суворова».
– Мы же не успеем дотащить! – заволновался Костя.
Кате не понравилось его беспокойство.
– Надо постараться, – холодно ответила Катя. – Или останемся с ним.
– Я не могу! – Костя недовольно дёрнул плечом. – Меня ищет Чека! И я намерен добраться до Володи и сражаться с большевиками!
Катя ощутила в себе странную решимость. Её же никто нигде не ждёт. В «Шерборн скул гёлс» она получила навыки сестры милосердия. Она сумеет выходить Великого князя. Может, это станет искуплением вины за недавние дурные мысли об отце. А может, ревностью и местью отцу: он ей не доверился, не счёл её взрослой и готовой к жизни, однако его дело завершит именно она.
– Бегите на пароход, Костя, – сказала Катя. – Я сама позабочусь о князе.
Костя даже не заметил, что Катя узнала Михаила.
– Надеюсь, вы не принимаете меня за труса? – В голосе Кости прозвучал вызов. – Борьба с большевизмом важнее, чем спасение одного человека!
– Бегите, – спокойно повторила Катя.
Костя помедлил, внимательно глядя на неё. Он не испытывал неловкости, ведь понятно, что его место – в строю бойцов, а князь – обуза. Но понимает ли это Катя? Катя ответила твёрдым взглядом. Кажется, да – она понимает. Костя повернулся и выскочил из лазарета. Катя подошла к окошку и отодвинула занавеску. Костя, как ему и велели, бежал к лестнице на берег. Двор опустел.
Катя всё стояла у окна, ожидая неведомо чего, а потом вдруг услышала голоса и завывание автомобильного мотора. Мимо штакетника, покачиваясь, проехал клёпаный броневик «Остин» с несуразно большой башней и хищно прищуренными бойницами. За броневиком быстро шли красногвардейцы.
Большевики не успели перегородить горло затона плашкоутным мостом, да это и не помогло бы. Махина «Фельдмаршала Суворова» – длинная, белая, сложно устроенная, – двигалась к выходу прямо и точно, с неуклонностью природной силы. Грозно дымили две чёрных трубы с красными полосками. На полукруглом «сиянии» перекрещивались торговые флаги погибшей империи, яростно вращались гребные колёса, и под широкими обносами клокотала пена.
Броневик, такой маленький в сравнении с лайнером, торчал на съезде и лаял как бульдог – бил из пулемёта: его башенка медленно поворачивалась вслед за судном. Вокруг рассыпались красногвардейцы и тоже гвоздили по «Суворову» из винтовок. Пули дырявили белые стены надстройки, летела щепа; будто взбесившись, на прогулочной галерее прыгали и кувыркались плетёные кресла; бешено полыхая на солнце, лопались оконные стёкла.
Нижняя команда укрывалась от пуль за машиной и котлом. Матросы лежали на полу в кубрике, в трюме на решётках стлани; с матросами был и Костя Строльман. Пароход казался пустым, только в рубке у штурвала стоял капитан Аристарх Павлович – красногвардейцы видели его с берега. Белое плечо кителя у капитана было окрашено кровью. Первый помощник сидел в углу рубки мёртвый. Аристарх Павлович поднял руку и потянул за стремя на тросике: покидая затон, «Суворов» дал низкий тройной гудок – знаменитый гудок компании «Кавказ и Меркурий». Впереди свободно блистала Кама.
Вслед за «Суворовым» как за вожаком примерялись ускользнуть и другие пароходы – два пассажирских гиганта и пять буксиров. Огонь из броневика охладил мятежников, и они испуганно сворачивали с кильватера флагмана, беспорядочно выруливая по затону. Но Гришка Коногоров выдерживал курс.
Гришка сжимал рукояти штурвала, а Иван Диодорович за спиной у него в бинокль смотрел совсем в другую сторону – на реку за тополями дамбы. Там, на реке, дымил трубой ещё один буксир. Нерехтин сразу опознал его: это «Медведь» из Королёвского затона. Иван Диодорович давно водил дружбу с капитаном «Медведя», у которого и фамилия была подходящая – Михайлов.
– Гришка, твоей затее конец, – сказал Нерехтин. – «Медведь» идёт.
– Ну и хрена ли? – сквозь зубы огрызнулся Гришка.
– Михайлов за большевиков. На буксире – красные.
– «Суворов» же не сдрейфил.
Иван Диодорович тоже не трусил. Его злила очевидная глупость мятежа. Он слишком долго командовал сам, чтобы сейчас вытерпеть дурь от неуча.
– «Суворов» шарашит двадцать две версты. Мы – семнадцать. «Медведь» – на версту больше. Нас он догонит, а «Суворова» – нет.
Правь к берегу!
«Суворов» мог выдать и большую скорость. Как-то раз нижегородский губернатор отчаянно спешил в Казань, и господин Тегерстедт, тогда – капитан «Суворова», разогнал пароход до двадцати пяти вёрст. Его дымовые трубы раскалились, и матросы поливали их водой, а волна от парохода выбрасывала на берег рыбачьи лодки.
Тот рекорд «Суворова» никому не удалось превзойти.
– Да всё, дядь Вань, получится! – с тупым упрямством ответил Гришка.
Нерехтин, обозлившись, перекинул рукоятку машинного телеграфа на положение «стоп». Телеграф жалобно звякнул.
– Ты чего? – изумился Гришка, сдвигая рукоятку на «малый вперёд».
Тогда Нерехтин выдернул деревянную пробку из жерла старомодной переговорной трубы и закричал в трюм:
– Прокофьев, глуши машину!
– Эй!.. – гневно завопил в ответ Гришка.
Нерехтин с силой оттолкнул его в сторону и повернул штурвал.
Гришка всё понял и рванулся обратно, но Иван Диодорович обхватил его, не подпуская к управлению. Они сцепились и оба повалились. Гришка бился и лягался, выдираясь, а Нерехтин держал его за форменку. Гришка орал:
– Сука ты, дядя Ваня!.. Гнида!..
Он ударил Нерехтина в скулу, но Нерехтин не разжал рук. Гришка ударил снова, потом снова. Они ворочались в рубке на полу, хрипели от ненависти, колотили локтями и пятками в настил, в стенки и в стойку парового штурвала, выбили дверку, а буксир плавно отклонялся от выхода из затона и нацеливался носом на берег. Машина ещё работала – её невозможно было остановить мгновенно, но клапаны уже истошно свистели сброшенным паром.
– Бе… беги… с борта! – под ударами в лицо выдохнул Гришке Нерехтин.
Буксир ткнулся форштевнем в отмель и грузно выехал носом на песок.
«Суворов» таял в блещущем просторе Камы, а «Лёвшино» бессильно грёб колёсами под берегом, поднимая донную муть. От броневика к буксиру с винтовками наперевес мчались красногвардейцы, впереди – Ганька Мясников.
На подавление бунта в затоне Губсовет направил чекистов. Отряд Пашки Малкова с пулемётами погрузился на буксир «Медведь», а Ганьке дали ненадёжный «Остин». Броневик закатили на железнодорожную платформу и перевезли на правый берег, от разъезда он добирался до затона своим ходом.
Ганька быстро сообразил, что случилось с этим судном – с «Лёвш ином». Команда хотела юркнуть за «Суворовым», но наложила в штаны. Чекисты вскарабкались на пароход, принялись распахивать двери и люки. Смущённые и оробевшие речники поднимали руки и выбирались на палубу. Чекисты столкали всех на корму. Впереди стоял пожилой капитан – рожа в крови.
– Контрреволюцию затеяли, да? – спросил Ганька. – Кто зачинщик?
Иван Диодорович видел, что разболтанному командиру чекистов весело. Да и прочие бойцы пересмеивались, довольные лёгкой победой.
– Я – капитан, я и главный, – мрачно ответил Нерехтин.
– Герой выискался! – широко улыбнулся Ганька. – Георгиевский кавалер! А чего у тебя люминатор вдребезги? Кто бил? За что?
Речники молчали. Над затоном летали чайки, взбудораженные пальбой.
– Вы, братцы, устроили бунт против советской власти!
– Да мы не против власти! – загомонили матросы. – Мы же токо на хлеб заработать! Мы без оружия! Какой бунт?! Мы буксир социализировали!..
– Советская власть приказала вам сидеть тихо, – назидательно пояснил Ганька. – А вы её приказ нарушили! Это бунт! И за него к стенке прислоняют!
Ганька напоказ вытащил наган и помахал в воздухе стволом.
– Сдурили ребята, – буркнул Нерехтин, пытаясь уменьшить вину.
– Всё одно кто-то первым гавкать начал, – напирал Ганька. – Кто?
– Да все болтали… Весь затон гудел… На «Суворове» зачинщики!..
Но Ганька не купился на отговорки. Ему хотелось насладиться властью.
– Нет главного – значит, все главные!
Ганька играючи наставил наган на Федьку Подшивина и выстрелил.
Федька рухнул. Речники шарахнулись в разные стороны. Чекисты тотчас вскинули винтовки. Ганька жеманно сдул дымок со ствола нагана.
– Или ты главный? – Ганька наставил наган на кочегара Челубеева.
– Да что же оно?… – побелел и задёргался Челубеев.
Иван Диодорович понял суть глумливого чекиста: петрушка из балагана. Такой будет убивать, пока не натешится превосходством. Пока не сломает.
– Гриша Коногоров заводилой был, – глухо произнёс Нерехтин.
Ему было уже наплевать на грех. Просто хотелось скорей прекратить это невыносимое измывательство. А Гришка заслужил своё. Его предупреждали.
– Я?! – охнул Гришка и скомкал пятернёй форменку на своей груди.
Ганька перевёл наган на Гришку и снова выстрелил.
Гришка упал на палубу с дробным стуком, будто развалился на части.
– Вот это и есть диктатура пролетариата! – удовлетворённо заявил Ганька.
Речники потрясённо смотрели на Федьку и Гришку, лежащих на палубе у них под ногами. Как же так? Только что были живы! Этого не может быть! Так не делается! Мятеж – его же как бы не всерьёз затевали, не до смерти!..
– Имеются ещё недовольные? – победно осведомился Ганька.
– Больше нет, товарищ командир, – ответил Нерехтин.