В документальном фильме 1989 года «Иосиф Бродский: пространство, сводящее с ума» («Joseph Brodsky: A Maddening Space») есть сцена, в которой авторы фильма показывают поэту фотографии, сделанные семнадцать лет назад в Ленинграде в день его отъезда из СССР. Видно, как поэт волнуется и испытывает дискомфорт, когда его просят прокомментировать его фотографии, сделанные в момент отъезда, или фотографии родных и друзей, сделанные сразу после проводов. Снимки возвращают Бродского назад к моменту отъезда, заставляя его реагировать, обозначая одновременно личную потерю и культурную значимость принятого решения эмигрировать. Ведущий переводит беседу на тему восприятия Бродского в России (фильм снят после того, как в 1987 году поэт получил Нобелевскую премию и некоторые его произведения были впервые напечатаны в советских журналах и газетах). На вопрос, как он видит себя по отношению к русским читателям, Бродский отвечает, что внимание государственных издательств и молодых читателей «может щекотать мое эго», но «в действительности мне нет дела до того, что думает новое поколение». Далее он поясняет: «Близость, чувства ты ощущаешь к тому поколению, к которому принадлежишь»1.
Из этого и других интервью, а также из многих посвящений, аллюзий и отсылок в произведениях Бродского можно заключить, что его воображаемыми читателями, помимо общества мертвых поэтов, которое он любовно создает в своих эссе, была группа ленинградских друзей и знакомых, некоторых из которых он увидел на фотографиях. Но, несмотря на декларируемую приверженность именно этому узкому кругу читателей, Бродский приобрел огромное значение для многих русских за его пределами. Он был одной из главных публичных фигур советской эмиграции в эпоху холодной войны, и его роль как образца для конструирования русской культурной идентичности в последние годы существования Советского Союза была исключительно важной (и продолжает таковой оставаться). Светлана Бойм, писавшая о Бродском и Венеции в посвященном ему эссе, вошедшем в книгу «Будущее ностальгии», пишет о Бродском как о фигуре, значимой не только для нее самой, но для многих образованных русских, для которых могила поэта на венецианском острове Сан-Микеле стала местом культурного паломничества:
В день похорон Бродского в Венеции его вдова и друзья обнаружили, что выбранное для погребения поэта место находится по соседству с могилой Эзры Паунда. Они немедленно возмутились, отказываясь хоронить Бродского рядом с тем, кого он презирал по художественным и политическим причинам. Теперь Бродский лежит неподалеку от Стравинского, другого модерниста-космополита. И все же есть некоторая поэтическая справедливость в том, что поэт похоронен не в Петербурге, а в Венеции. В конце концов «Пенелопа среди городов» обрела своего заблудшего героя2.
Раздраженная реакция на предложенное место захоронения, искусно вплетаемая Бойм в узор русских культурных мифов, вызывает вопрос о месте Бродского как последователя «модернистов-космополитов», часть из которых, как того же Эзру Паунда, он яростно критиковал, тогда как о других отзывался с исключительной любовью, когда формировал собственный образ в поэзии и прозе3, – У.Х. Оден первый, кто приходит на ум4.
Вопрос, который рассматривается в этой книге, связан с некоторой архаичностью позиции Бродского. Что значит быть последователем модернистского космополитизма в последние десятилетия XX века, когда идеологические основы этой позиции поставлены под сомнение постиндустриальной глобализацией и мировой миграцией, с одной стороны, и постмодернистской концепцией субъективности, с другой? Вместо того чтобы следовать общепринятой концепции рассмотрения Бродского как наследника главных поэтов русского и англоязычного модернизма, я пытаюсь критически рассмотреть это мнение через призму его путевой прозы и стихов. Еще одно общее место, которое подвергается сомнению в этой работе, – это понятие изгнания, которое до сих пор было отправной точкой (как биографической, так и концептуальной) для большинства научных работ о произведениях Бродского. Не фокусируясь на проблеме изгнания, книга исследует стихи и прозу Бродского в жанре путешествия не столько вопреки модернистскому дискурсу изгнания, сколько вне его. Анализ перемещается в область современного изучения путешествий как объекта литературоведения и культурологии, возникшую в последние годы вокруг исследований путешествий и травелогов. Здесь не ставится цель подорвать культурный статус Бродского как писателя в изгнании или поставить под сомнение трагические основания его отъезда. Независимо от того, смотрим ли мы на его жизнь как на трагическую судьбу личности в условиях тоталитарного режима или как на один из примеров успеха, достигнутого в изгнании, произведения Бродского остаются несомненным доказательством мучительности персонального выбора и сложности внешних обстоятельств, определяющих этот выбор. В книге сделана попытка включить Бродского в диалог с ведущими представителями постколониальных и постмодернистских исследований, чтобы создать новый контекст для изучения его путевой прозы и поэзии. Такой диалог позволяет увидеть новую перспективу для анализа геополитических, философских и лингвистических оснований поэтического воображения Бродского. Это позволяет взглянуть на главные темы его творчества с земной, а не с метафизической или трансцендентальной точки зрения. Жанр путешествия дает Бродскому дискурсивное пространство для рассмотрения его собственной транскультурности и для веских суждений о перемещении, культуре, истории, географии, времени и пространстве – обо всех главных темах его поэзии.
Идея географического пространства возникает как мощный творческий импульс в ранних стихотворениях Бродского, вдохновленных опытом геологических экспедиций. В его последующем творчестве она представлена через все нарастающее осознание имперской темы, причем история империй явным образом связана с креативностью и маскулинностью. В конечном счете история и география, время и пространство были понятиями, с помощью которых Бродский представлял противоречия между Востоком и Западом, метрополией и третьим миром, культурной значимостью и незначительностью. Бродский с помощью географического воображения помещал лирического героя и путешествующего автора в европейские и неевропейские пейзажи, но, кроме того, включал их в исторический нарратив путешествий и колонизации. Путевая поэзия и проза Бродского, созданная в эмиграции, обращена к послевоенной ситуации, когда необратимый эффект влияния массового туризма на жанр литературного путешествия начал широко осознаваться авторами травелогов и культурологами на Западе. Образ Путешественника, ставший сложной автобиографической метафорой в путевых текстах Бродского, написанных после 1972 года, передает ностальгию автора по мифическому путешествующему джентльмену и по утраченной в постколониальную эру возможности аутентичных путешествий, приключений и открытий. Эта фигура обозначает ностальгическое отношение Бродского к эстетической и экзистенциальной изоляции модернистской субъективности. Таким образом, литературные путешествия Бродского были ответом не только на состояние изгнания, но и на феномен туризма и прежде всего на постмодернистский и постколониальный пейзаж, который сформировал его путевую поэзию и прозу5.
Существенным вкладом Бродского в развитие русской литературы второй половины XX века можно считать широкий географический охват его поэзии и прозы. Бродский был не автором путешествий, но путешествующим автором, написавшим значительное количество поэтических текстов, которые соотносятся с его путешествиями по Советскому Союзу и за его пределами. После эмиграции Бродский много путешествовал по Западу, в то время как большинство советских граждан, включая писателей, не могли выезжать за границу или описывать страны и территории вне советского пространства. Опыт путешествий, полученный Бродским в этот период жизни, отражен в стихотворениях о европейских странах и городах, эссе, посвященном Венеции, и трех произведениях, относящихся к его поездкам за пределы Европы и Северной Америки, – поэтическом цикле «Мексиканский дивертисмент» и двух эссе, «После путешествия, или Посвящается позвоночнику» и «Путешествие в Стамбул», отражающих соответственно его визиты в Рио-де-Жанейро и Стамбул. Два последних текста, первый из которых включен в сборник «О скорби и разуме», второй – в «Меньше единицы», представляют литературу путешествий в том смысле, в котором о ней обычно говорят: рассказ автора о поездке в некоторое место с описанием иностранных обычаев и встреченных людей, но, кроме того, они дают представление о чрезвычайно субъективном историческом и географическом воображении автора. Венецианское эссе «Набережная неисцелимых» («Fondamenta degli incurabiliп», другое название «Watermark»)6 подчеркивает другой важный аспект литературных путешествий, а именно что путешествие всегда является автобиографией.
Хотя в данной книге пойдет речь и о некотором количестве стихотворных путешествий, написанных Бродским в Советском Союзе, основное внимание будет уделено прозаическим и стихотворным текстам, созданным им после эмиграции в 1972 году. Кроме эссе о Бразилии, Турции и Венеции будет обсуждаться также ретроспективный путеводитель по Ленинграду, озаглавленный «Путеводитель по переименованному городу» (включен в сборник «Меньше единицы») и «Место не хуже любого» (вошло в сборник «О скорби и разуме», отражает обобщенный туристический опыт автора)7. Из многочисленных поэтических текстов Бродского, написанных после 1972 года, в данной работе подробно рассматриваются «Мексиканский дивертисмент» (1975) и стихотворения о Венеции, созданные между 1973 и 1995 годами. Это «Лагуна», «Сан-Пьетро», «Венецианские строфы» (1 и 2), «В Италии», «Лидо», «Посвящается Джироламо Марчелло» и «С натуры». Мексиканский цикл и венецианские стихи создают контраст между европейскими и неевропейскими образами Бродского, а параллельное прочтение поэтических текстов о Венеции на русском и эссе на английском дают хорошую отправную точку для дискуссии о нелегкой, но успешной транскультурации Бродского из советского эмигранта и русскоязычного поэта в автора эссе на английском и нобелевского лауреата, выдвигая на первый план вопрос о перемещении, важный для всей литературы путешествий8.
Определить литературные путешествия в жанровой терминологии – задача сложная, что видно на примере редакторов-составителей «Кембриджского справочника по литературе путешествий» («Cambridge Companion of Travel Writing»), которые включили в свой обзор литературы путешествий, входящих в канон западной культуры, целый ряд дискурсивных практик – от поэтических до теоретических: библейские сюжеты (Исход, наказание Каина), путешествия Античности («Одиссея», «Энеида»), средневековую путевую литературу (Марко Поло, паломничества пилигримов и крестовые походы), записки моряков, торговцев и ученых (от исследователей XVI века до Чарлза Дарвина и Александра фон Гумбольдта), фальсификации и пародии («Путешествия Гулливера»), романтическую литературу, фланеров модерна (Бодлер), путеводители Томаса Кука и журналистику путешествий, путевую литературу писателей конца XIX века и модернистов (Флобер, Д. Лоуренс, Грэм Грин, У.Х. Оден), политические путешествия (Дж. Оруэлл), современные бестселлеры о путешествиях (Брюс Чатвин, Пол Теру) и, наконец, теоретические исследования путешествий (постколониальные и гендерные исследования)9. Этот обзор англоцентричен, по собственному признанию редакторов, но он может быть полезен для обсуждения путевой прозы и поэзии Бродского по двум причинам. Во-первых, он указывает на некоторую социально-историческую динамику, так же как на развитие литературных конвенций, которые вдохновляли Бродского на создание его образов путешествий: нарратив Улисса, «стернианство», поэзия романтиков, массовый туризм и англо-американская литература модернизма. Во-вторых, это позволяет читателю подходить к литературе путешествий с общим представлением о различных дискурсивных практиках, а не со строгим определением литературного жанра.
Рассматриваемая в этой перспективе, литература путешествий включает в себя не только эссе, посвященные путешествиям, но и впечатления от других городов и стран, представленные в лирической поэзии. Таким образом, литература путешествий как термин характеризует в этой книге стихи и прозу Бродского, либо относящиеся к его конкретным поездкам, либо отражающие его опыт путешествий на более общем уровне. Кроме того, я периодически использую выражение «текст-путешествие», чтобы усилить теоретическое обоснование выбранной научной позиции. Эта позиция опирается на допущение, что литературные тексты – это «события» и они являются «обмирщенными», так как тексты – это «часть социального мира, человеческой жизни и, конечно, исторических моментов, в которые они существуют и интерпретируются», как пишет Эдвард Саид, отмечая верность такой характеристики, «даже когда тексты явным образом отвергают это»10. Помимо значений, которое слово «письмо» (перевод французского écriture) приобрело в теоретических работах последних десятилетий, у него есть обыденное значение, связанное скорее с процессом, чем с завершенным действием, что соотносится с саидовским представлением о тексте как о том, что имеет бытие-в-мире, обмирщено. Такое представление объединяет подходы, используемые в этой книге по отношению к произведениям Бродского.
Короткий обзор истории русской литературы путешествий дает представление о том, что она столь же гетерогенна, сколь и англоязычная традиция, о которой было сказано выше. Первой русской путевой прозой были средневековые описания паломничеств (хождения). Самым известным секулярным средневековым путевым текстом было созданное купцом XV века Афанасием Никитиным описание его путешествия в Персию и Индию. Отчеты послов XVI века (так называемые статейные списки) касались в основном дипломатических вопросов, позже они стали затрагивать другие темы, интересные двору, – сады, театры и больницы. Некоторые из молодых людей, которые были посланы получить европейское образование, – практика, начатая Борисом Годуновым, но более успешно продолженная Петром I и Екатериной II, – описали свои впечатления. Самым известным из такого рода текстов является дневник путешествия стольника П.А. Толстого. Важное для развития практики путешествий изменение произошло в царствование Петра III, когда дворяне были освобождены от необходимости службы и представители высших кругов общества получили полную свободу путешествовать. Дневники княгини Е.Р. Дашковой и письма Д.И. Фонвизина отражают эти изменения. «Письма русского путешественника» Н.М. Карамзина (1791) и «Путешествие из Петербурга в Москву» А.Н. Радищева, как недавно заметил Андреас Шёнле, создали, с опорой на успешные европейские примеры «Сентиментального путешествия» Л. Стерна и «Писем об Италии» Шарля Дюпати, «моду и жанр» – с личными наблюдениями и эмоциональным откликом на увиденное в пути, а в случае Карамзина – за границей11. В начале XIX века путешествия становятся популярным и «рентабельным» жанром. В расширяющейся Российской империи новые пространства привлекают воображение писателей. Кавказ становится центральной темой русской романтической литературы до такой степени, что Пушкин (в 20-е годы бывший одним из лидеров этого направления), работая в 1835 году над «Путешествием в Арзрум», пародирует эту ветвь романтической прозы – русские путешествия на Восток12. В XIX веке развивается еще один поджанр воображаемого путешествия – беллетристическая прогулка по улицам Петербурга13. Позже авторы, составившие элиту русского модернизма, пишут очень много произведений о путешествиях: Александр Блок, Андрей Белый, Николай Гумилев, Борис Пастернак, Осип Мандельштам и Владимир Маяковский отражают опыт своих путешествий как в поэзии, так и в прозе14. Центром притяжения для творчества русских модернистов была Италия, но, например, Гумилев и Белый также писали о своих путешествиях в Африку, а Маяковский – об американских впечатлениях15. Тема путешествий расцветает в ранней советской литературе 20–30-х годов – в диапазоне от размышлений Пильняка о его путешествии в Соединенные Штаты («ОК. Американский роман») до репортажей и прозы менее известных советских писателей об индустриальных и сельскохозяйственных успехах Страны Советов16. Такие глубоко личные и художественно амбициозные произведения, как, например, «Путешествие в Армению» Мандельштама, не могли быть опубликованы в последующую жесткую сталинскую эпоху, но нельзя сказать, что путешествия совсем не писались и не печатались. Один из примеров – «Одноэтажная Америка» Ильфа и Петрова (1936)17. В годы правления Сталина путешествия строго контролировались государством, но при запертых внешних границах внутренний туризм поощрялся. Советский туризм был патриотическим и вносил вклад в конструирование советской идентичности18. В послесталинское время путешествия внутри страны стали контролироваться гораздо меньше19. Именно в этот исторический момент появляется путешествующий герой Бродского. До и после вынужденного путешествия в северную деревню Норенская, где он провел восемнадцать месяцев в ссылке, Бродский опробовал самые разные формы неофициальных путешествий послесталинской эпохи, которые повлияли на представление темы путешествий в советской литературе, кино и песнях шестидесятых годов и которые отразились в его стихах о геологических экспедициях, балтийском побережье советской Литвы и южных черноморских курортах20.
Как видно из приведенных исторических обзоров русской и англоязычной литературы путешествий, развитие русских литературных путешествий, в отличие от англоязычных, определялось ограничениями и запретами сначала со стороны царского, затем советского режима. Из этого следует, что любое исследование русской литературы путешествий должно учитывать различие нарративов, связанных с принудительным и свободным перемещением. Не менее важно не просто различать эти два типа нарративов, но обращать внимание на своеобразную полемику между ними в русском культурном контексте. Ссылка Пушкина на Черное море оказалась продуктивной для формирования его литературной идентичности в противостоянии авторитарным механизмам русской культуры, а его южные поэмы и строфы путешествия Онегина возникли благодаря возможности путешествовать на Кавказ и в другие южные регионы Российской империи. Это повлияло и на эволюцию русской литературы путешествий в целом. В случае Пушкина идентичность изгнанника неотделима от идентичности лирического героя в нерусском окружении – и оба этих типа идентичности важны для русской культурной мифологии. Проза и поэзия Бродского манифестируют эту своеобразную русскую диалектику перемещения, перенесенную в декорации холодной войны. Хотя сложно отделить стихи Бродского, написанные в северной ссылке, от общей трактовки темы изгнания в русских интеллектуальных кругах, его путевые произведения, созданные в эмиграции, за пределами Советского Союза, раскрывают тему перемещения одновременно принудительного и добровольного. Свобода путешествовать и проводить литературное освоение чужих территорий была дарована Бродскому ценой вынужденного отъезда. Опыт изгнания и туризма – двух главных форм перемещения, часто воспринимающихся как противоположные условия существования человека, – главная проблема большинства текстов Бродского после 1972 года.
На протяжении десятилетий жизни в эмиграции, когда Бродский написал значительное количество текстов-путешествий, тема путешествия привлекала все большее внимание западного академического сообщества и стала, если использовать выражение редакторов кембриджского справочника, «ключевой темой социальных и гуманитарных наук»21. Наряду с исследовательским интересом к самому понятию путешествия и метафорам, связанным с ним, появилось значительное количество научных работ, посвященных литературе путешествий, произведениям конкретных авторов, а также теме путешествия в литературе в целом22. Теоретический подход к изучению путешествий во многом опирался на опыт исследований в области постколониальной и феминистской критики, ключевой вклад в развитие которых внесли Эдвард Саид, Гаятри Спивак и Хоми Баба. Отметим, что теоретические основы предлагаемых этими учеными подходов, связанные в основном с критикой евро- и англоцентрических взглядов на литературу путешествий и в ней самой, кажутся не особенно применимыми к изучению русских поэтических путешествий, особенно написанных таким автором, как Бродский, чья маргинальная позиция в советской империи не попадает в парадигму евроцентрического имперского могущества и противостояния ему, подразумеваемую в указанных исследованиях23. Применение этих подходов к произведениям Бродского, написанным после 1972 года, показывает связь его репрезентативных стратегий с доминирующим дискурсом, разделяемым обеими метрополиями – русской и евро-американской. Авторитарная точка зрения в путевых нарративах Бродского, особенно неевропейских, обусловлена русским, советским и европейским имперским знанием24. По той же причине можно задаваться вопросом, как это делает Деннис Поттер в своем исследовании европейской литературы путешествий, представляет ли эта литература «попытку преодолеть культурную дистанцию с помощью длительного акта понимания» или же «средство для выражения европоцентристского тщеславия или расовой нетолерантности». Этот вопрос небезынтересен и для исследования русской литературы путешествий в целом и путевой прозы и поэзии Бродского в частности, несмотря на идиосинкразический характер подобного тщеславия в России25.
Помимо «понимания» и «нетолерантности», которые Поттер вводит для обозначения двух базовых отношений к «другим», с неизбежностью порождаемых в литературе путешествий, Патрик Холланд и Грэм Хагган предложили парадигму другого рода. В своем исследовании современной литературы путешествий на английском языке они задаются вопросом: «что происходит с литературой путешествий в эпоху, которую Хоми Баба назвал „транснациональной диссеминацией“, когда идея национальной культуры или даже культуры вообще находится под угрозой?» Исследователи дают два основных ответа:
Возможны по крайней мере два более или менее диаметрально противоположных набора ответов. Во-первых, литература путешествий может распознавать конфликт культурных истоков, фокусируясь не столько на отношениях между путешественником и целевой культурой (или культурами), сколько на процессе транскультурации – или на взаимном обмене и модификации, – который возникает при столкновении или пересечении различных форм культуры… Второй набор ответов связан с осознанием анахронизма. Невозможно больше навязывать, скажем, образ «английского джентльмена за границей», делая вид, что этот джентльмен – белый, разумеется, – существует где-либо кроме мифа. Но миф определенно продолжает жить и неразрывно связан с возмездием, даже если его эффект по большей части комичен, а сила очевидным образом идет на убыль… Эти два ответа симптоматичны для «постимперской» эры, которой еще предстоит избавиться от рецидивов собственных убеждений26.
Путешествия Бродского часто обнажают процесс его собственной транскультурации27, хотя он часто фокусируется на «конфликте культурных истоков». «Набережная неисцелимых» выразительно демонстрирует первое. «Путешествие в Стамбул» – мощная манифестация второго. В то же время большинство текстов Бродского, относящихся к путевой прозе и поэзии, связаны с категориями анахронизма и его осознания, упоминаемыми Холландом и Хагганом. Более того, анахронизм Бродского, в отличие от британских и североамериканских авторов, чувствуется вдвойне. Транскультурация Бродского в английский язык и североамериканскую академическую среду была переходом на Запад из стагнирующего имперского государства с монолитной культурной гегемонией на всей территории. В западном мире имперское доминирование Европы над ее прежними колониями подходило к концу и модернистский канон, тесно связанный с европейским империализмом, испытывал сильное давление со стороны новых эстетических практик.
Бродский вышел из русской советской субкультуры, где понятие «постимперского» было связано с целым рядом ностальгических значений, из которых возникало представление о современном Западе, а модернистские ценности значительно отличались от господствующей имперской реальности и официальных эстетических практик. Он столкнулся с современностью, которая не соответствовала его опыту отношений между империей и эстетическим нонконформизмом. Реакция Бродского на западные путешествия ярко это демонстрирует. Он постоянно перемещается между аутентично-имперским европейским прошлым и современными имперскими реалиями двух супердержав, СССР и США, между эстетическими нормами неоклассического прошлого и современным отсутствием нормы, между модернистской цельностью и постмодернистской разъятостью субъекта. Присутствие отсутствующего – европейского имперского прошлого, неоклассической эстетической нормы, модернистского субъекта – создает ироническое, но в то же время ностальгическое отношение, характерное для путевой прозы и поэзии Бродского, в которой преломляется множество мужских идентичностей, характерных для канонических литературных путешествий: джентльмен-путешественник, введенный в русскую литературу Фонвизиным, Карамзиным и Радищевым, лирический образ русского романтического поэта на фоне Кавказа и Черного моря, русский писатель-турист в Европе, особенно в Италии, от Вяземского до Ходасевича, и, наконец, странствующий англоязычный писатель-модернист – Дос Пассос, Эрнест Хемингуэй и У.Х. Оден. Лирический герой путевых стихов Бродского и странствующий автор-мужчина его прозы определены этими литературными характерами.
Темы империи, туризма и ностальгии так или иначе выходят на первый план в текстах о путешествиях, написанных Бродским после эмиграции. Я рассматриваю, как эти понятия в его путевой прозе и поэзии преломляются в системе тропов, стратегиях конструирования идентичности и политике репрезентации. Я использую и концептуализирую понятие империи, исходя прежде всего из понимания его в контексте представления о дискурсивной практике. Я фокусируюсь не на экономических, военных или политических аспектах этого понятия, а на том, как империи представлены и выражены в литературных и культурных практиках28. Ностальгия возникает в путевых текстах Бродского как ответ на многие недостающие вещи, которые он отмечает в постколониальном/постмодернистском мире за пределами Советского Союза, и ей часто сопутствует ирония. Линда Хатчин отмечает в своем эссе об иронии и ностальгии в эстетике постмодерна, что они часто идут рука об руку – не как «характеристики объекта», но как «отклик субъекта – активного, эмоционально и интеллектуально вовлеченного»29. В случае Бродского ностальгия является первичным откликом, тогда как ирония часто появляется как реакция на ностальгию. Его ирония – интеллектуальная стратегия и средство репрезентации того, что Сьюзен Стюарт назвала «ненасытными требованиями ностальгии»30. Иронизирование над ностальгией в литературных путешествиях Бродского – это его способ реакции на анахронизм собственной позиции как субъекта. Это результат осознания того, что позиция литературного изгнанника и странствующего писателя, занимавшая центральное место в высокой культуре модернизма, поставлена под сомнение в эпоху постмодернистского туризма и глобальной массовой миграции.
Тема ностальгии ставит вопрос о месте Бродского в модернистской/постмодернистской парадигме, которое ряд исследователей рассматривал с позиции русских культурных практик. Многие из этих ученых отвергали постмодернизм как методологическую рамку для обсуждения творчества Бродского, тогда как другие объявляли Бродского «предшественником» русского постмодернизма31. Мой подход к проблеме постмодерна/постмодернизма связан с помещением Бродского скорее в контекст постмодерна, а не в постмодернистский контекст; как отмечал Томас Эпштейн, «постмодернизм как таковой – это часть большей культурной парадигмы, Постмодерна, отмеченного чувством фрагментации и исторического распада или перехода, на которые художники разных направлений (Иосиф Бродский – всего лишь один говорящий пример) реагировали каждый на свой лад»32. Другими словами, когда встает вопрос о постмодерне/постмодернизме, данная книга обращается главным образом к тому, как Бродский реагировал на «состояние постмодерна», с которым он столкнулся на Западе, и как это отразилось в текстах его путешествий33.
Основываясь на этих теоретических и методологических предпосылках, в главе 1 я прослеживаю развитие модернистского и постмодернистского дискурса перемещения и исследую, как модернистская метафорика путешествий влияет на поэтическое воображение Бродского и на позицию лирического субъекта начиная с ранних поэтических произведений. В стихах, написанных Бродским в Советском Союзе, его лирическая идентичность конструируется с помощью образов, почерпнутых в романтической и модернистской традиции индивидуализма и отчуждения, тогда как в произведениях, созданных после 1972 года, индивидуализм и цельность авторской идентичности сталкиваются с вызовами современного туристического мира. Риторика амнезии, к которой он прибегает в своем бразильском травелоге «После путешествия, или Посвящается позвоночнику» («After a Journey, or Homage to Vertebrae»), – лишь один из примеров того, как Бродский развертывает идею, что развитие туризма угрожает литературе и творческому началу писателя, – мысль, завершающая стихотворение «К Евгению», предпоследнее в «Мексиканском дивертисменте».
Отношение между понятиями империи и туризма, ключевое для современного литературного туризма, манифестировано в путевой прозе и поэзии Бродского, особенно когда он сталкивается с неевропейскими территориями, рождающими напряжение между дискурсами метрополии и периферийного по отношению к ней мира. Эстетические идеалы и культурные мифы, которые Бродский реконструирует в «Путеводителе по переименованному городу» и которые анализируются во второй главе, вырастают из русского имперского дискурса XVIII века и базируются на вере в превосходство достижений европейской культуры и в способность России перенять эти достижения. Эти идеологические предпосылки, связанные с политикой имперской ностальгии, на которую опирается Бродский, предстают с другой стороны, когда он переносит их на территории за пределами Европы и США в мексиканском поэтическом травелоге и прозе о Бразилии. В этих латиноамериканских впечатлениях, подробно обсуждаемых в главах 3 и 4, Бродский постоянно движется между двумя представлениями об империи – ностальгической тягой к имперскому наследию России и Европы и отталкиванием от советского наследия. Именно напряжение между этими двумя полюсами является главной проблемой его столкновения с постколониальной реальностью. В «Гуернаваке», первом стихотворении мексиканского цикла, Бродский переносит русскую элегическую идентичность XIX века в постколониальные декорации. Его постколониальная элегия историзирует элегический жанр, и через ностальгическое отношение к жанру в стихотворении создается ностальгическое отношение к имперской и колониальной эпохе, более того, к представлению об империи, которое создавала русская и европейская элегия этой эпохи. В «После путешествия…» сожаление о европейском колониальном прошлом выражено с помощью стратегий репрезентации, которые очень похожи на то, что Мэри Луиза Пратт описала как «раздражительный дискурс метрополии», «тоску по третьему миру», характерные для западной литературы путешествий в 1960–1970-е и связанные с деколонизацией стран Африки и освободительными движениями в обеих Америках34. Что отличает, однако, Бродского от его европейских и североамериканских современников – это историческая перспектива, которую дает ему опыт постутопического общества в СССР, удваивающий авторитарность его взгляда на третий мир. Именно такую точку зрения он выбирает, создавая собственную авторскую субъективность, связанную с метрополией. Это, однако, ставит его в неоднозначную ситуацию, поскольку он понимает, что для некоторой части западного общества его легитимность как писателя метрополии сомнительна.
Тема «отсутствия истории» – одна из центральных в дискурсе путешествий в постколониальную эру, и Бродский обращается к ней в шутливой строчке из стихотворения на случай «Рио Самба», в которой Бразилия представлена как место без исторического значения35. Эта метафора является центральной в «Путешествии в Стамбул», одном из самых противоречивых эссе поэта. Мое прочтение восточного путешествия Бродского в главе 5 опирается прежде всего на «Ориентализм» Эдварда Саида, который был, как я показываю, отправной точкой для полемического эссе Бродского. Когда Бродский направляет свой художественный талант на описание Стамбула, его ироническое отстранение от того, что он видит и с чем сталкивается, накладывается на участие в полемической дискуссии о русском и западном восприятии Востока, а также связано со спором о месте России на оси Восток – Запад. Несмотря на самоироничную игру с литературными конвенциями и постоянные дискурсивные осложнения, характерные для письма Бродского, уверенный голос автора и его авторитарная точка зрения создают целостную воображаемую географию и историю «Востока» и «Запада», в метафизической иерархии которых Запад равняется времени, а Восток – пространству, и это регулярно встречающаяся тема в мифе ориентализма. В конечном счете пренебрежительное присвоение Бродским европоцентристской заносчивости порождает его собственное конструирование идентичности в воображаемой «контактной зоне» двух центральных культур – восточной и западной36. Зная, что Россия бросает вызов дихотомии Запад – Восток, повествователь эссе Бродского использует лиминальность своей русской идентичности для утверждения собственных мнений о Востоке и Западе и для опровержения критики этой дихотомии, высказанной Саидом и другими авторами.
Если конструирование собственной идентичности Бродским было обсуждено в основном на примере его путешествия в Стамбул, его письменная встреча с Венецией дала ему дискурсивное пространство, в котором можно было реализовать себя как иммигранта, используя положительные культурные модели. Стихотворения Бродского о Венеции, написанные по-русски, реконструируют русский венециофильский дискурс, если использовать термин, введенный в работах Джона Пэмбла, английского историка, писавшего о британском восприятии Венеции. Призыв Бродского к сохранению города в «Набережной неисцелимых» звучит как задача сохранения наследия, вложенного в Венецию поколениями русской, европейской и американской имперской культуры. Но прежде всего Бродский исследует в своем эссе не столько смыслы, относящиеся к «мировому наследию», сколько значение Венеции лично для него. Нарратив тоски, который создает Бродский, начиная с подробных воспоминаний первого знакомства с Венецией еще в Советском Союзе, демонстрирует, как акмеистическая формула «тоска по мировой культуре» превратилась в «тоску по ленинградской культуре». Рефлексивное стремление из периферийной России к центрам западной культуры совершило полный круг и превратилось из тоски по постколониальному, популяризованному, деканонизированному и деконструированному Западу в тоску по идеальной России с (западными) канонами, иерархиями и неизменными идентичностями. Стихотворения о Венеции, которые Бродский написал по-русски между 1973 и 1995 годами, говорят о его превращении из советского эмигранта и ленинградского поэта в русско-американского автора и интеллектуала метрополии. Частичная автобиография в «Набережной неисцелимых», написанная по-английски, показывает тот же процесс. Отталкиваясь от теоретических размышлений Хоми Бабы, в главе 6 я анализирую отдельные стихотворения венецианского цикла, фокусируясь прежде всего на многочисленных интертекстуальных отсылках, демонстрирующих культурный уровень автора. Если прочесть эти стихотворения перед «Набережной неисцелимых», видно, что эссе представляет собой своего рода затрудненный для понимания перевод стихотворений на английский язык, при котором культурные различия скорее создаются, чем преодолеваются. В геополитическом пейзаже эпохи постколониального постмодерна Венеция стала местом, где лирический герой Бродского смог заново создать себя. Венеция «Набережной неисцелимых» становится промежуточным пространством, или, используя термин, который ввел Хоми Баба, «третьим пространством» – местом повторного открытия и создания, где неизменная идентичность превращается в гибридную и более текучую субъективность37.