Глава VII. Свидетельства былого

А что же православное Крестовоздвиженское трудовое братство? Еще порядка десяти лет оно продолжало свою деятельность и официально прекратило свое существование лишь в 1917 году. С началом социалистических преобразований в стране на материальной базе трудового братства Н. Н. Неплюева была организована коммуна имени Октябрьской революции. С 1918 по 1929 год коммуна еще управлялась бывшими воздвиженцами. Однако политические и экономические санкции новой власти привели к постепенному разорению хорошо налаженного хозяйства, и к 1930 году коммуна перестала существовать. В окончательном виде с ней разделались, как с коллективным кулаком.

Новые времена рождали новые приоритеты. Идеи и дела Н. Н. Неплюева были подвергнуты официальному забвению. Однако свет неплюевского братства не погас, он стал пробиваться к людям через семейные архивы, оберегавшие духовную память потомков. И вот в моих руках альбом. Он необычен. Это не привычный для современного человека набор фотографий. По дням, месяцам и годам в альбоме расположены почтовые открытки-письма. Их около 200, составивших целую поэму любви парня из казачьей семьи Матвея Овчаренко и простой крестьянской девушки Ули (Иулиании по Святцам) Машир.

Первая мировая война… Почти каждый день Матвей Овчаренко пишет своей невесте с фронта в Крестовоздвиженское трудовое братство. Но, что удивительно, войны в письмах нет. В них искрящийся свет любви и всепобеждающей жизни. Может быть, поэтому Ульяна никогда не расставалась с этими весточками из 1914, 1915 годов, трепетно обращалась к ним вновь и вновь в трудные минуты. Теперь, через многие годы, мы имеем возможность перелистать отдельные страницы заветной книги, услышать биение двух оберегающих друг друга любящих сердец:

23 июля 1914 года

Дорогая, бесценная моя Уля! Так хочется видеть тебя. Так соскучился без тебя. Прочел твое письмо и после этого особенно грустно стало. Хоть бы на один миг промелькнула, хотя бы одно слово сказала, и все грустное оставило бы меня. Мое счастье, моя радость. Как мне хочется теперь выразить тебе свою любовь, простую, горячую. Твой Тима.


30 июля 1914 года

Милый мой Тима, дорогой мой жених, радость моя! Вечером получила твою открытку и без слез не могла читать ее. Ты все тоскуешь, как пойманная птичка, все рвешься ко мне. Пленник мой дорогой, я тоже тоскую здесь и рвусь к тебе, хотя бы на минуточку увидеть и утешить тебя. Все это время я не могу ничего делать, все хожу и думаю о тебе, каждый день хожу на дорогу, что возле больницы и дальше туда, за лес, вспоминаю, как я с тобой ехала там, вспоминаю наши прогулки в лесу, когда я жила в больнице, все мельчайшие подробности, и, мне кажется, будто бы я поговорила с тобой. От этого мне делается на душе легче, твой дорогой, милый образ встает передо мной и умиротворяет душу тоскующую, ласкает, дает ей счастье. Да благословит тебя Господь. Твоя Уля.


11 сентября 1914 года

Милая Уля! Как ты чувствуешь себя, моя голубка? Если я буду знать, что ты не грустишь и терпеливо ждешь конца, то и я успокоюсь совсем и покорюсь неизбежному, и терпеливо буду ждать. Моя дорогая! У меня теперь словно первая любовь появилась. Ты опять стала не живая, а точно мечта сладкая. Я мечту эту с любовью лелею и покорно жду превращения в живую. Твой Тима.


21 сентября 1914 года

Дорогой, родной, горячо любимый Тима! Как бесконечно благодарна я тебе за твое последнее письмо, а особенно за карточку, мне очень понравился снимок. На меня глядели дорогие, милые черты, и я долго целовала их. Карточка та будет дорогой памятью, что пережили мы за это время. Теперь были чудные лунные ночи. Вчера, стоя у окна, я долго, долго смотрела на луну и в душе беседовала с тобой, мне не было грустно, нет, наоборот, было как-то мирно, спокойно, думы о тебе вливали радость в душу, я представляла тебя то героем на поле битвы и уже даже с крестами отличия, то думающим обо мне, то по окончании войны вернувшимся домой. Ты улыбнешься и скажешь, что это моя фантазия, но ведь ты же рано или поздно уйдешь из Глухова, может быть, даже с этой новой конницей, которая сорганизуется теперь, и потом вернешься ко мне, мое счастье, мой дорогой герой и воин. Твоя Уля. Горячо, всей душой целую моего милого друга.


1914 год

Милый мой, нежный друг Уля! С твоими последними письмами пришла ко мне часть тебя. В каждом слове я вижу дорогой, милый образ твой. Каждый вид на карточке говорит мне про твою прекрасную душу. Эти уединенные уголки, этот чистый образ отдыхающей девушки так хорошо гармонирует с твоим миром душевным. Моя кроткая голубка! Благодарю тебя за твою нежную, горячую любовь ко мне, за все те способы выражения этой любви. Все это заставляет и мое сердце биться ответным чувством горячей и нежной любви к тебе. Твой Тима. Моя прекрасная нимфа, целую тебя.


28 сентября 1914 года

Милая моя, дорогая голубка Уля! Успокой меня, я вновь страдаю. У тебя есть что-то грустное на сердце. Скажи мне, я хочу знать. Ты целый день вчера была не такая, как раньше, не веселая. Скажи мне, кто или что смутило твою радость. Быть может, я причина твоей грусти, то скажи, чем я тебя огорчил. Я все сделаю, лишь бы ты хорошо себя чувствовала. Милый мой друг, радость моя и все мое счастье, развей мою печаль. Утешь меня словом ласки, освети мою душу надеждой счастья. Моя славная, вчера особенно не хотелось с тобой расставаться. Так грустно, грустно было. Тима.


19 октября 1914 года

Дорогая, славная, хорошая моя Уля! Спешу написать тебе. Сейчас выходим в Шостку. Целая рота 135 человек. Я шлю тебе все твои письма. Это самое дорогое мое сокровище. Я боюсь брать их с собой – передаю тебе на хранение. Очень не хочется ехать туда, лучше на Германскую границу. Тима.


23 октября 1914 года

Моя дорога, славная, далекая Уля! В той мимолетной встрече я даже не успел наглядеться на тебя. Приехал в Шостку и на другой день пошел в караул к пороховым погребам. Ночь была холодная. Кругом лес шумит да тоскливо, монотонно издали доносится гул машин завода. Скучно и тоскливо. Теперь я уже буду писарем здесь в нашей команде. Спешу тебе написать. Сейчас много работы. Мне пиши по адресу: Шостка, 439 почта, Черниговская дружина, 3 рота. Матвей. Крепко целую мою хорошую. После напишу. Мы будем здесь долго.


24 ноября 1914 года

Моя самая милая, моя самая дорогая Уля! Я не сказал тебе, что обещал. Не успел, уехал. Мне кажется, тебе очень хочется видеть меня прославленным героем. Ты убеждена в том, что я, будучи в опасности, останусь цел и невредим. В этой области твоя постоянная мечта и твоя горячая фантазия, вероятно, уже успела создать не одну картину. Тебе очень хочется знать мое мнение, мои мысли на этот счет. Я же постоянно удерживаюсь, не хочу высказываться о том, что для меня неизвестно. Я на все готов и всегда буду покладать все мои силы. Твой Тима.


4 марта 1915 года

Дорогой, милый друг мой, бесконечно любимый Тима! Получила сегодня твое письмо, фотографическую карточку, мне очень нравится, ты вышел хорошо, только как похудел ты сильно за это время, здоров ли ты был? Твое письмо, такое чудное, полное красоты, поэзии, горячих нежных чувств и любви беспредельной, горячей любви! Нежный, горячий, мой мечтатель, я также прошлым часто живу, многое вспоминаю и много мечтаю, но больше уже о будущем, о нашем счастье. Я знаю, как сильно ты будешь любить меня, твою верную, дорогую подругу, а я тебя, мой любимый, родной, люблю и буду любить так нежно, горячо, без конца ласкать милого единственного друга. Крепко, крепко тебя целую, да благословит тебя Господь. Будь добрый, терпи, не скучай. Твоя Уля.


26 июня 1915 года

Милый друг мой Уля! Получил твое письмо, спасибо, голубка моя дорогая, за добрые чувства, за горячую твою любовь. Как чаруют и нежно ласкают мою душу твои слова любви. В них я чувствую свое полное, тихое счастье. За него благодарю я Бога и тебя, моя ненаглядная дорогая подруженька. По твоему письму я почувствовал, что ты уже успокоилась и у тебя все хорошо. Как рад я этому. Пусть Господь хранит мою любимую, дорогую Улю! Шлю тебе свои ласки горячие, нежные. Много раз целую милые глазки, губки. Твой всегда Тима.


7 августа 1915 г.

`Зачем я не чайка, не ветер степной,

Не тучка лазури далекой,

Лететь бы, лететь, повидаться с тобой,

Отрада души одинокой.


Давно не встречала я взор дорогой,

Не слышала голос родимый,

Давно не смеялась любовью одной

С тобою, мой сокол любимый.


Не слышишь ты ласки и речи моей,

Их грозно тебе заменили

Пальба роковая зловещих гостей,

Что счастье Руси отравили.


Меняется вечер на темную ночь,

И утро подходит за нею,

И множество дней, улетающих прочь,

Живу я с печалью моею.


Не стану я чайкой и ветром степным,

И тучкой не буду на воле,

Зову я покорность страданьям земным,

Земной неутешенной доли.


Придет ли свиданье и что впереди,

О том вопрошать я не смею,

Прошедшее время, восторги любви,

Я все, как святыню, лелею.

`Уля[72].

Матвей и Ульяна обвенчались 24 июля 1916 года. Жизнь складывалась трудно. Наберется ли с десяток лет, когда они были вместе и счастливы? Дороги первой мировой войны для Матвея стали дорогами войны гражданской. Побег из немецкого плена. Плен у Махно. От смерти спас тиф (упал до расстрела, и махновцы бросили). Чудом добрался до родного дома. Мать выходила. Деникинская мобилизация. Уход в Красную армию. В 30-е годы арест как бывшего царского офицера. Тюрьма. Архангельский лесоповал. А Ульяна поднимала на ноги детей, спасала их в Путивле от голода и ждала… ждала…

А теперь мы листаем дневник выпускника сельскохозяйственной школы и члена православного Крестовоздвиженского трудового братства предпоследней волны Ивана Бугримова (1888–1958). В нем не только история братства в так называемый посленеплюевский период, но уже и специфически советская переоценка былых ценностей.

«Мне уже исполнилось 67 лет, и за этот период жизни вспоминаются события пройденного пути, о которых и хотелось бы изложить здесь. С одной стороны, излагая события, я подвергну критике и себя, и тех, кто участвовал в событиях, а с другой стороны, в зрелом возрасте и даже в преклонном многое прожитое выглядит в ином свете и с иными выводами о значении этих событий по сравнению с молодым возрастом…

Право на существование и образ человека я получил, родившись 19 (6) января 1888 года в селе Соловьевка Чуровичского района Брянской области. В то время эта местность принадлежала Куршановичской волости Новозыбковского уезда Черниговской губернии. Родители мои были бедняки, крестьяне; отец Иван Данилович Бугрим и мать Ирина Карповна Рубан, по мужу Бугрим. <…> С ними я прожил до 16-ти лет <…>.

В семье я был второй мальчик, и у меня были старший брат Михаил, младший Климентий и сестра Зина. Были и еще две сестры, но они умерли в возрасте 5-ти и 8-ми лет. В семье был дедушка по матери Карп Анисимович Рубан. Страстный охотник, хороший плотник, любитель выпить, но беспечный и с ленцой.

Наша крестьянская хата находилась на улице Боровка в ряду других крестьянских построек и впоследствии сгорела. На месте сгоревшей хаты братья Михаил и Климентий построили в 1918 году две добротные новые хаты, и эти последние также сгорели в 1920 году; на их месте получился пустырь.

Село Соловьевка ничем не примечательно за исключением того, что живущие в нем усердные труженики крестьяне, которым вечно не хватало земли, и они брали в аренду землю в соседнем селении Новый Ропск, а впоследствии при советской власти землю Новый Ропск частично навсегда подрезали соловьевцам, чем и ликвидировано безземелье моих односельчан. Воспоминания о родном селе неизгладимы, и мне вспоминаются две улицы, параллельно расположенные друг другу. По ним до шестнадцатилетнего возраста я ходил и бегал с ребятишками, залазил в огороды и сады. Село было расположено примерно так: две улицы, посреди одной из них (большой) церковь, дом священника и дьяка. Между улицами по шляху сельская школа, где я учился и окончил ее в 1902 году. На краю села помещичья земля Воладковских и винокуренный завод. Крестьянских хат насчитывалось до 200, и это считалось большое село. В нем были богатые крестьяне и бедные, и абсолютно из крестьян никто и нигде не учился до момента моего поступления в воздвиженскую сельскохозяйственную школу в 1904 году.

Свои первые шаги я помню с 5-ти лет. До этого возраста я перенес все детские болезни; дифтерит, скарлатину, чесотку, всевозможные нательные нарывы, что пятном осталось у меня на всю жизнь… Это результат того, что матери некогда было за нами детьми ухаживать и ограждать нас от всяких заболеваний; ей нужно было трудиться в крестьянском полуторанадельном хозяйстве и добывать нам хлеб. Отец же мой к этому времени ушел из дома и оставил детей матери и ее отцу, т. е. моему дедушке. Помню, дедушка пахал еще сохой, и я, по просьбе матери, однажды принес ему на поле молочный суп в горшочке, обвязанном крестообразно полотенцем. Поднеся к дедушке обед, я крикнул: “Дедушка! Я обедать принес!” Но дедушка крикнул: “Ешь сам”, – и погнал свою кобылку с сохой допахивать оставшуюся полоску. Я, пользуясь таким разрешением, сел под телегу и, пока дедушка возвратился с сохой, взял ложку, кусок хлеба и съел суп. Дедушка остановил лошадь и говорит: “Ну, давай мне, внук, обедать”, – и хотел садиться под телегу. Но я предупредил его, сказав: “Я уже поел суп”. Дедушка рассердился и хотел меня ударить кнутовищем, попал по телеге, и я выскочил невредимым. Придя домой, я рассказал это матери, и она, узнав, что в поле осталось допахать примерно шага два шириной, сказала: “Ну, ничего, он допашет и придет домой, я ему оставила обед, но смотри, берегись дедушки, он тебе отомстит за это, ты его не понял, дедушка иногда говорит все наоборот, и ты его не знаешь”.

Действительно, однажды, в тот же год дедушка возвращался вечером с поля домой, и я, не открыв ему ворота, присел сзади на телегу и хотел подъехать. Дедушка сам открыл ворота и возвращался к лошади, неожиданно для меня ударил меня кнутовищем (сошницею) по голове, и я свалился с телеги наземь. Долго я лежал, и все постройки хат, сарая и ворот у меня кружились в голове. Так в головокружении пролежал всю ночь, мать плакала и все что-то говорила дедушке. На другое утро мать понесла меня на другую улицу к бабушке Чайке лечить. Положила меня у ног бабушки и других женщин, и они все кружились вокруг меня. Чайка внесла меня в хату, долго промывала мне голову холодной водой и все что-то шептала. От Чайки мама меня принесла домой, и недели через две я поправился. Головокружение прекратилось. Впоследствии я с дедушкой сдружился и носил ему из криницы Владковского мягкую воду для питья. Дедушке эта вода нравилась, и он меня хвалил за послушание.

Учиться я начал с восьмилетнего возраста, но окончил школу через шесть лет. Одну зиму пропустил, находясь в пекарне Чуровичи, где низал бублики, другую зиму варил бублики, на третью помогал печь булки хозяину в Климовой. У хозяина был сын, возрастом равным моему, и учился хорошо. Я сравнил себя с ним и дал слово закончить сельскую школу. В ту же зиму бросил печь булки, ушел от хозяина и поступил в третью группу, и закончил школу довольно успешно. Учителем был некто Пожарский из Нового Ропска и хвалил меня за прилежание. Я дал слово учиться дальше и не мог никуда после сельской школы попасть. Держал через год экзамен в новоропское двухклассное училище, но сделал в диктанте девять ошибок и не поступил.

Все же я готовился к какой-то учебе и всегда находился возле лошади, читая книги, писал диктант, решал задачи, и страстно хотелось учиться. Наконец, в нашем селе появился учитель Иван Яковлевич Дусев из Нового Ропска и посоветовал мне поступить в воздвиженскую сельскохозяйственную школу, где учились его сестры, находясь на полном иждивении сельскохозяйственной школы, и что я мог бы туда также поступить, нужно только подготовиться. Я день и ночь готовился и не спал ночами, решая задачи. Дедушка мой ругал меня, тушил лампу и не давал заниматься, вследствие чего я развил у себя пожизненную близорукость <…>.

Летом я сходил в Новый Ропск к учителю Дусеву и просил его помочь мне подготовиться, для чего я буду к нему за 15 километров через день приходить и заниматься так, как требуется для сельскохозяйственной школы. Учителю, по-видимому понравилась моя настойчивость, и он обещал за две недели до отъезда в сельскохозяйственную школу подготовить меня в соловьевской школе, куда он придет сам, и что я должен подыскать еще учеников, которые со мной также были бы согласны. Я подыскал трех учеников, и учитель приступил к подготовке. Две недели готовились, и в заключение Дусев сказал, что у меня неплохой результат, можно ехать. Надо отметить человеколюбие Дусева, он бескорыстно потрудился для меня, бедного мальчика, и даже свой рубль дал мне на дорогу. Уехал я держать экзамен с группой в пять человек соловьевских мальчиков и одной девочкой. Отвез нас соловьевский гражданин Носовец, сын которого Евсей также держал экзамен. Я был поражен изобилию воздвиженской сельскохозяйственной школы, которая расположена в дубовом парке имения Николая Николаевича Неплюева.

Я беспрерывно готовился и подыскал учеников школы, которые помогли разобраться во многом за три дня до экзаменов, многое приобрел нового, о чем в соловьевской школе мне не показывали. Один из учеников школы определил, что я обязательно поступлю, так как, по его взгляду, я хорошо подготовлен и имею непреодолимую настойчивость к учебе. Это обеспечивает успех. И действительно, я был принят в числе двадцати пяти человек, державших экзамен, из восьмидесяти приехавших. Мои товарищи – соловьевцы уехали обратно, не выдержав экзамен. Впоследствии два из них поступили только при третьем экзамене, когда я уже в сельскохозяйственой школе находился в третьем классе при переходе в четвертый, т. е. на четвертом году учебы <…>.

Воздвиженская сельскохозяйственная школа <…> до моего поступления сделала 20 выпусков, снабжая своих питомцев аттестатами неопределенного звания: то ли агрономов, то ли управляющих имениями господ помещиков. В аттестате только указывалось, что такой-то окончил сельскохозяйственную школу в течение пяти лет с такими-то успехами, и больше ничего <…>.

В школе я был не последним учеником, и в пятом классе при выходе из школы меня избрали старостой класса и старшиною школы. Под моим председательством происходили школьные совещания, где обсуждались вопросы, относящиеся к поведению учеников, заслуживающих исключения из школы, или вопросы, относящиеся ко всему педагогическому совету и школе в целом. К практическому труду я также был прилежен и окончил сельскохозяйственную школу в 1909 году с похвальным листом от имени всей школы.

Идеи Неплюева меня увлекли, и я остался в сельскохозяйственной артели (братстве), где и потрудился, не покладая рук, с 1909 года – по февраль 1914 года.

К моменту моего вступления в сельскохозяйственную артель в 1909 году, она насчитывала взрослых мужчин 150 человек, женщин 181 и детей 139; всего 470 человек. Этого отряда далеко было недостаточно для обработки пяти тысяч десятин переданного имения; поэтому имелись наемные рабочие, в большинстве сезонные, в количестве 200 человек. Мы, члены артели, жили в особых благоустроенных общежитиях, где каждому женатому отводилась комната, а холостяков помещали по несколько человек в одну комнату. Здесь же, в общежитии была общая столовая, кухня, умывальник, детская комната – ясли и туалетная. Во главе этого общежития был старшина-эконом. Женщины еженедельно дежурили по кухне и готовили обед, ужин, завтрак. Дети оставлялись для присмотра в яслях, и родители уходили на работу спокойно. Труд летом начинался с 4-х часов утра и заканчивался в 9 часов вечера, т. е. до темноты. На поля нам, членам артели, обед и завтрак вывозился. Рабочим питание готовилось на поле в котле и было похуже нашего артельного. Еженедельно в субботу каждое общежитие – семья обсуждала хронику за неделю. Эту хронику вел один из членов общежития по дежурству. Подобная организация мне понравилась, и я по выходе из школы с жаром принялся за труд, но вскоре, примерно через месяц, обжегся, и горячность моя была охлаждена. Охладили меня старые члены артели, которые считали себя непогрешимыми и всевластными владыками. Их избаловал Неплюев, дав им большие права… Я в уставе не разбирался и попал впросак.

Меня и со мною Лазаря – старика на пяти подводах снарядили привезти из Глухова от Конопельки 150 пудов гречневой крупы. Никто ничего не сказал о задании, кроме того, что еще нужно было заехать в магазин потребкооперации и взять посуды и ложек. Со стариком я выехал рано, но на протяжении двадцати километров испытал большие неудобства в подгонке лошадей. Нас, погонщиков, было двое, а лошадей с повозками – пять: подогнав первых, отставали последние; подогнав последних, останавливались первые. Наконец, приехали в Глухов. Конопелько, к которому было письмо об отпуске крупы, объявил, что крупы у него нет и что крупарушка у него стоит на ремонте, но что он, Конопелько, советует нам заехать к Каплуну – другому круподеру и получить у него крупу, дабы не гнать обратно лошадей не погруженными. Так было и сделано, но на это ушло дополнительное время. Возвратились с крупой в 11 часов ночи. На утро я пошел докладывать старшему члену артели Цвелодубу Ивану Андреевичу о том, что крупы у Конопельки не оказалось, и что я на свой риск взял крупу от Каплуна, и что, по заключению нашего кладовщика Юрия Михайловича, крупа 1 сорта, не хуже Конопелькиной. Цвелодуб, почти не выслушал меня, заявил, все это пустяки, а самое главное – задание выполнено недобросовестно, лошади возвращены поздно, и что теперь их нельзя использовать на посеве ржи. Я еще раз объяснил ему, в чем дело, но он упорно подчеркивал мою недобросовестность. Я был удивлен и здесь же сказал: “С этим я не согласен, задание выполнено добросовестно, а вот если бы я лошадей пригнал в 9 часов вечера и без крупы, то это и было бы недобросовестно”. Цвелодуб сердито сказал: “Ну, если не согласен, то иди отсюда”. Это было в конторе сельскохозяйственной артели в присутствии бухгалтера. Я ответил: “Вы, Иван Андреевич, наверно не дорожите авторитетом молодого члена сельскохозяйственной артели и не нуждаетесь в его труде”, – и вышел из конторы.

В тот же день я решил уехать на родину, домой, и заняться более полезным трудом. Переживание было ужасное. Я ходил целый день и обдумывал, что делать. Ведь с этим падали мои все идеалы и смысл жизни. Потому я решил все доложить Марии Николаевне Уманец, как председателю сельскохозяйственной артели – братства. К этому времени Н. Н. Неплюев уже умер, и на его пост избрана была его сестра. Мария Николаевна меня выслушала и пообещала выяснить, в чем дело. Поговорив с Иваном Андреевичем Цвелодубом, она меня вызвала и объявила, что Цвелодуб прав и что он, как старый член сельскохозяйственной артели, да к тому же полноправный, имел право сделать в отношении моего труда такой вывод и что мне следует извиниться перед Цвелодубом. Этого я не ожидал и извиняться не хотел. Это было против моей совести. Я еще долго обдумывал и решил извиниться. Цвелодуб выслушал меня и подчеркнул то, что у нас не простая сельскохозяйственная артель, а братство, и что следует прислушиваться к голосу старших руководителей, и тогда не будет происходить конфликтов, подобного со мной.

Вскоре со мной произошел снова печальный случай. Я дежурил на ямпольском лесоскладе, проверял нанятых сторожей. Вечером в конторе, когда завскладом и его помощник уехали, обойдя сторожевые посты, я зашел в контору и решил написать родителям письмо. На столе была ручка и чернила, но бумаги не оказалось. Я открыл ящик стола и хотел взять лист бумаги. На бумаге лежал браунинг, забытый заведующим. Я не удержался, вынул браунинг, положил его на стол и стал осматривать его устройство. Осмотрел и хотел снова положить на место, но в этот момент один из сторожей, бывший бравый солдат Федор, зашел в контору и, увидя браунинг, сказал, что это браунинг Захария Ерофеевича и что он, по-видимому, забыл его. Взял браунинг из моих рук, вынул обойму патронов и щелкнул. Раздался выстрел, пуля ударила возле меня в стол и рекошетом пронизала две рамы окна, и вылетела куда-то в поле. Этот сторож, хотя и знал обращение с браунингом, но не предусмотрел в нем оставшегося одного патрона и выстрелил по ошибке.

На другой день я рассказал заведующему о случившемся. Он выслушал меня, и в ближайшее общее собрание сельскохозяйственной артели мне М. Н. Уманец был объявлен выговор от имени думы сельскохозяйственной артели перед общим собранием. Факт изложила в превратном виде: браунинг, якобы, я взял из кармана заведующего, затем игрался с ним и, не зная устройства, выстрелил, и что я что-то искал в столе и хотел что-то взять. Эта информация меня унижала и ставила в положение какого-то вора. Я решительно запротестовал и на общем собрании сказал о том, как было дело, и что выговор я принимаю, но информацию отвергаю.

Это не понравилось правлению сельскохозяйственной артели, и я в приеме был оставлен на следующий год, а мои соклассники в количестве пяти человек были приняты. Так я из школы вышел первым, старшиною школы, а очутился в последних рядах. Эти случаи меня не обескуражили, я и в дальнейшем работал честно, старательно и каких только работ не попробовал. Зимою кормил коров, выпаивал телят, вывозил навоз на поля и т. п. Летом от зари до зари находился на полях, пахал, сеял, жал жатками и сноповязалками. Работал в садах артели и своими руками, с помощью наемных работниц, посадил за два года 50 гектаров плодового дерева. Работа в садах происходила под руководством опытного садовода, ранее на пять лет меня окончившего воздвиженскую сельскохозяйственную школу Семена Федоровича Черненко[73], ныне мичуринца, доктора сельского хозяйства, профессора Мичуринского плодового института.

Я заметил со стороны многих членов сельскохозяйственной артели погоню за теплыми местечками. Приведу один из примеров. В Ямполе в детском приюте был учителем один из наших членов – некто Пушенко Василий Аксентьевич, и как-то пьяным валялся на улице Ямполя. Его дума сельскохозяйственной артели решила исключить, и Пушенко, стоя на коленях перед общим собранием, просил со слезами оставить его снова в сельскохозяйственной артели, дать ему какую угодно работу, и он докажет свою верность, и что он по ошибке очутился пьяницей. Его оставили и прислали работать на скотный двор, где я заведовал всеми работами. Я дал работу Пушенко постоять на воротах, ведущих в парки имения Неплюевых, дабы туда при выпуске на прогулку скот не попал бы на цветники. Пушенко этого не выполнил, и скот ушел вместо кошары в парки и только случайно не потоптал цветники. Один из работников скотного двора это заметил и вовремя завернул скот. Я был удивлен и спросил Пушенко, почему он не стал на посту, мною указанному. Пушенко ответил: “Потому что ты еще молодой и не можешь руководить делом”. Я решил о поведении Пушенко передать в правление сельскохозяйственной артели, но Пушенко уговорил меня не передавать этого дела, и что он вообще меня не понял и в будущем докажет свою верность даже в самом грязном и тяжелом труде. Все это было на словах и не искренне. Он, Пушенко, забегал наперед к посещаемым скотный двор руководителям сельскохозяйственной артели, давал объяснения, информировал о происходящих на скотном дворе событиях и извивался перед ними, как змей. Противно было смотреть на подобное подхалимство и, в конце концов, этими путями добился того, что его снова по осени назначили учителем в ямпольский детский приют.

Многие члены начали уходить из артели, разочаровавшись в ее идеалах. Один из ближайших моих друзей Георгий Маркович Любченко, хороший писатель, поэт. Он еще в школе воспевал смысл жизни трудовой именно в этом братстве, а когда увидел погоню и чехарду за легкими местечками, то резко изменил свое суждение и ушел, унося огорчение в сердце. Я крепился и считал подобные действия молодушием, и рассматривал это как дезертирство из важного фронта осмысленной жизни, основанной на принципах равенства и свободы. Считал свой труд необходимым для будущего поколения, труд, направленный к коммунистической жизни на основах братства и совместного усилия разумных и образованных людей для осуществления формы жизни осмысленной и вполне отвечающей коммунизму христианской общины. Я стал верующим христианином и увлекся этим учением.

Зимой 1912 года я предложил работать там, где ни один рабочий не мог больше двух дней проработать. Это там, где возле винокуренного завода варится картофель для свиней. Меня предупредили и сказали, что я не выдержу этой работы, что там не выдерживает ни один рабочий, но я настоял на своем и взялся за эту неблагодарную и, казалось, тяжелую работу. Оказалось, очень просто: цилиндр установлен был неправильно на шарнирах. Нижняя часть чепца-запарника с картофелем весила больше, нежели верхняя, и при опрокидывании требовалось большое усилие – не под силу одному человеку. Я сделал лебедку и стал опрокидывать с помощью веревки, перекинутой через блок, и не замечал никакой трудности. Таким образом, доказал то, что всякую работу можно облегчить с помощью техники и разума.

Отработал я здесь целую зиму, и все удивились моей настойчивости. После снятия свиней с откормки меня поставили засаливать окорока и делать колбасы, а осенью назначили учиться на ректификатора при новой непрерывно действующей колонне, которую привезли из Москвы за 30 000 рублей и установили в винокуренном заводе. Я помогал при установке монтеру и в течение месяца под его руководством изучал колонну и производил сгонку спирта, и овладел этой профессией в совершенстве. Внес два изобретения к колонне, одним отразил с помощью зеркал с 3-го этажа на 2-й спирт, идущий из ректификационной колонны в первую колонну для повторной перегонки, и вторым закрывал кран с помощью блока и шнура по трубе, дающей сток воды, идущей во двор из колонны. Эти изобретения владелец заводов в Москве, некто немец Вебер, внедрил в выпускаемые им аппараты и обещал мне выдать премию. Но произошло одно событие, которое не только эту премию, но и меня вывернуло из этого одурманенного религией коммунизма.

Уехал московский монтер, и я остался на его месте, производил сгонку ректификата. Подучил себе двух помощников из наемных рабочих винокуренного завода. После ночного дежурства я в общежитии так сладко уснул. Меня тревожно разбудили и сказали, чтобы я немедленно шел в винокуренный завод. Придя, я увидел возле аппарата на втором этаже, где сосредоточено управление ректификационной колонной, группу начальствующих лиц: управляющего акцизными сборами черниговской губернии, который специально приехал посмотреть новый ректификационный аппарат, с ним глуховский уездный акцизный чиновник, заводской акцизный чиновник, управляющий винокуренным заводом Михаил Михайлович Наконечный, подвальный, механик завода и его помощник, и среди них винокур Портянко Афанасий, который как угорелый метался от колонны до колонны и, когда я появился, то он мне грозно и начальнически крикнул: “Беги наверх и посмотри, как идет спирт!”. Я посмотрел и, возвратившись на второй этаж, хотел прибавить воды в дефлегматоры, но Портянко крикнул: “Не нужно этого! Да и вообще, я вижу, ты ничего не понимаешь, и я напрасно тебя вызвал!”. И тут же начал подкручивать краны и совершенно расстроил колонну, спирт пошел в колонне обратно, и часть его была испорчена, и с водой попал во двор, получился отвратительный запах, и я видел, как покоробило это управляющего акцизными сборами и всю комиссию, перед которой благодаря грубому и дерзкому заявлению винокура я стоял как профан. Не выдержал я такого оскорбления и решительно подошел и заявил: “Я к Вам обращаюсь, Михаил Михайлович, как к управляющему заводом, разрешите мне здесь же, в вашем присутствии и в присутствии всей комиссии поработать возле аппарата всего один час, и пусть Портянко стоит в стороне и понаблюдает, как надо управлять ректификационным аппаратом, а мои помощники пусть идут отдыхать, я не нуждаюсь ни в какой помощи, и тогда увидите, кто здесь знает работу на аппарате, я или винокур”.

Наконечный спросил: “Афанасий Александрович, слышите, что говорит Иван Иванович?”

– Да, слышу, – последовал ответ.

– В этом случае, Иван Иванович, приступай, – сказал Наконечный, и я приступил.

Прежде всего, я остановил работу колонны, своих помощников услал спать, а сам сел за стол и ожидал 7 минут отдыха колонны. Потом из первой колонны во второу перелил спирт сырец. Первую колонну подготовил к принятию бражки. Во второй колонне, т. е. в ректификационной, спирт хорошо пропарил, загрузил им верхи колонн и, когда увидел все нормальные показатели как первой, так и второй колонны, дал движение бражке из красильного чана, а затем и открыл движение на контрольный снаряд спирта ректификата, который, пройдя в количестве 19 ведер, установился нормальным крепостью 95,5 градусов.

Вся комиссия просмотрела результаты моей работы, и управляющий акцизными сборами, расхохотавшись, ушел в заводскую квартиру, а за ним ушла и вся комиссия.

Я остался у колонн и закончил сгонку. Мне потом передавали о том, что управляющий акцизными сборами в квартире завода долго смеялся и говорил: “Я словно в театре просмотрел работу новоизобретенного аппарата под именем Раузер и Вебер. А вообще вы, руководители винокуренного завода, не знаете своих людей и не можете ими управлять”.

После этого случая я свободно, без помех и понуканий, закончил ректификацию спирта из картофеля, и завод остановился на ремонт с тем, чтобы потом перейти на спиртокурение из отходов сахароварения – патоки. Я со своими помощниками подготовил колонну, промыл ее, почистил, подтянул и, где нужно было, заменил флянцы и тому подобное и полагал дня два отдохнуть. Но мой винокур Портянко, как обескураженный моим смелым выступлением и поставившим его в неловкое положение перед заводской комиссией, стал преследовать меня и придумывать для меня самые нелепые работы. Обязал меня с рабочими вырубывать накипь в котлах. Я вырубал целых 5 дней и попросил его разрешения уйти на отдых. Моим помощникам он этот отдых дал на целую неделю, а мне сделал распоряжение почистить дымоходы в винзаводе. У меня не было для этого спецодежды, да и не хотелось без отдыха лазить под дымоходами в саже. Я сказал: “Это не мое здесь дело, для этого у нас существуют кочегары”. Портянко рассердился, стукнул кулаком по столу и сказал: “Завтра же тебя уберут отсюда, как нарушителя труда в сельскохозяйственной артели”. Я ответил: “Зачем убирать, я и сам завтра могу не явиться сюда. Ведь я свободный гражданин и работаю здесь по своей воле. Если это не нравится Вам, можете на мое место ставить кого угодно”. На другой день в завод я не вышел. Хотел бороться за свой престиж, но совесть подсказала: “Махни на все рукой и уходи из этой помещичьей сельскохозяйственной артели”. Так я поступил.

Четырнадцатого февраля 1914 года я ушел из братства. Об этом я заявил старшине Андрею Григорьевичу Коломейченко, который не верил в возможность моего ухода. Коломейченко отослал мою лошадь обратно и сказал подождать его и что после данного им урока в женской школе (где Коломейченко был преподавателем) поговорим и выясним, в чем дело. Коломейченко ушел в школу, а я тем временем взвалил на себя тюк своих личных вещей и вышел из общежития черным ходом на огороды, где шагнул через канаву и направился в деревню Гремячка, что в 2-х километрах.

Я не стал дожидаться возвращения Коломейченко, не захотел бороться за свои права в винокуренном заводе и ушел от закабаленной догматами религии буржуазно-помещичьей жизни Воздвиженска, где я отдал пять лет учебе и пять лет отработке за эту учебу, оброку за нее сельскохозяйственной артели – трудовому братству.

По дороге в Гремячку я думал: “Вот все, что я нажил за 10 лет. Иду, как нищий и бездомный, одинокий, и что меня ждет впереди?” Но на сердце так легко, и свободно дышит грудь. Сброшены цепи рабства, сброшен религиозный догматизм, закабаливший меня…»[74].

В Киеве у родственников Павла Константиновича Федоренко – известного украинского ученого-историка хранится рукопись его повести «Серебряные нити» – о православном Крестовоздвиженском трудовом братстве, и, как предполагают, подлинник неизвестного исследователям письма Л. Н. Толстого, адресованного Н. Н. Неплюеву[75]. П. К. Федоренко и его старший брат Василий – выходцы из большой семьи лесника, в которой было 8 человек детей: 5 братьев и 3 сестры – подростками поступили в воздвиженскую сельскохозяйственную школу; в 1890 году старший, а в 1893 году младший из братьев.

Василий Федоренко окончил пятилетнюю сельскохозяйственную школу в братстве, затем историческое отделение глуховского учительского института, после чего учительствовал в братстве. Еще юношей В. Федоренко начал заниматься литературным творчеством; свои первые стихи, рассказы, пьесы публиковал в различных изданиях под псевдонимом Василь Кручина[76].

В 1898 году Н. Н. Неплюев брал В. Федоренко с собой в Польшу, а затем во Францию, где они вместе занимались общественно-просветительской деятельностью. По приезде в Россию между Неплюевым и В. Федоренко произошел мучительный разрыв, который они оба очень переживали. Любимец Неплюева и лидер в братстве В. Федоренко был к тому времени уже не согласен со многими идеями своего наставника и в 1900 году ушел из Воздвиженска. После выхода из трудового братства В. Федоренко поступает в Киевский университет, который оканчивает в 1916 году с предложением остаться на историко-филологическом факультете. Но жизнь распорядилась иначе. После Октябрьской революции 1917 году он уезжает из Киева и начинает работать в педагогическом институте города Глухова, где преподает историю украинской и русской культуры, социологию. С 1924 году В. Федоренко с женой и двумя сыновьями уезжают в Ленинград – в город, в котором он умер в Ленинградскую блокаду 1942 года и похоронен на Пискаревском мемориальном кладбище.

Павел Федоренко посвятил себя научно-исторической и литературной деятельности. В 1930 году был репрессирован за участие в организации «Союз освобождения Украины», руководителем которой был академик Ефремов. По делу было осуждено 45 человек, затем еще 2 000 на местах, в основном гуманитарная интеллигенция. Был репрессирован еще дважды, в 1934 и в 1937 годах, пробыв в тюрьмах и ссылках в общей сложности около 15 лет. В 1959 году был полностью реабилитирован ввиду отсутствия состава преступления. Умер в Киеве в 1962 году.

Сколько их еще, свидетельств тех далеких времен, связанных с Николаем Николаевичем Неплюевым? Кто скажет!..

Загрузка...