Волчий потрох

Демьян

Под ногами хлюпало. Каждый шаг давался труднее предыдущего. Ботинки, неподходящие, слишком городские, с щегольскими замочками по бокам, погружались в жижу всей своей рифленой подошвой и вязли, вязли нещадно. Демьян выдергивал ногу из топи, а вторая уходила еще глубже. Перекрученные стволы осинок становились опорой – так, от одной к другой, Демьян и шел, беззвучно ругаясь себе под нос.

Хотелось послать все к черту. Прямо здесь, посреди болотистого перелеска. Оглядеться, вызнать по мху, где тут север, и зашагать к краю чащи, выбраться на дорогу, обойдя серый дом по крутой дуге, остановить попутку, расплатиться деньгами, спрятанными на дне рюкзака, и через час оказаться на окраине города. Что положено делать, схоронив мать и сестру? Пить, наверное. Беспробудно. Вот этим и стоит заняться. А когда кровь в жилах медленно сменится на водку с пивом, можно отыскать в недрах города Катерину. Приползти к ней, упасть в ноги, заскулить. Бабье сердце мягкое, а любящее – так и вовсе как масло, потекшее на солнце. Катя простит. Катя примет. А там и в универе можно восстановиться. Делов-то. Ерунда. Так и надо поступить. Надо. Главное, решиться и уйти.

Пока Демьян пробирался через болотину, успел принять это решение с десяток раз. Каждый – крепкий. Каждый – прочный. Но продолжал шагать на восток, выдергивая себя из топи, пригибался к земле, срывал травинки, нюхал лишайник, бросал палочки, чтобы поглядеть, каким концом упадут. Словом, делал все, что велено, когда выискиваешь след. И след этот вел его куда угодно, но только не на север, по дуге от серого дома, к дороге и городу. Куда угодно, только не к Катерине – мягкой, теплой и живой. След был холодным и скользким, пах он скисшей кровью и старыми ранами. Теткой он пах. Поляшей.

Если кто знает, куда подевался родовой кинжал, если кто видел, где обронил его Хозяин, пока без памяти шел к дому, гонимый хмарью, так она.

– Найди кинжал, – сказала Матушка и умерла.

«Найди кинжал» – вместо прощания. Что говорят матери, покидая первенца? Я люблю тебя? Я горжусь тобой? Будь счастлив? Будь жив? Помни меня? Я прощаю тебя? Я прошу прощения? Что говорят простые женщины простым своим сыновьям? Демьян не знал. Ему, лесному и дикому, не было даровано обычной матери. Только Матушка.

«Найди кинжал», – сказала она и умерла.

Теперь хоть сам умри, но найди его. Демьян хотел бы плюнуть, растереть и забыть. Но обескровленные губы Матушки все шептали ему. Давали последний наказ. Найди, что обронил. Найди, что потерял. Найди. Найди.

– Волчий потрох, – ругался Демьян, пробираясь по болотине, оскальзываясь, пачкаясь в жирной грязи. – Чтобы сгинуло тут все, чтобы провалилось.

Можно было чертыхаться хоть до этой зари, хоть до следующей. Но кинжал следовало найти. Иначе не будет покоя. А как найдешь, так хоть огнем все пусть полыхает. Лежке всучить, хлопнуть брата по плечу: мол, не моя теперь это беда, братец, вот тебе отцовы регалии, правь мудро и процветай. Или сдохнете тут все к зиме. Свое дело я сделал. Кинжал нашел. Нашел кинжал. Вот он.

Демьян ощущал его тяжесть на поясе. Мог до трещинки, до самой малой потертости вспомнить рукоять в кожаной обмотке и острое лезвие, точенное сотни раз. А вот где обронил его – не помнил. Как с Полей говорил, как сгустилась над головою хмарь – помнил. А как побежал к дому – нет.

Демьян сорвал пушистую головку осоки, растер в пальцах, помолчал, закрыв глаза. Ну же, давай, расскажи мне, болотина, расскажи, где падаль твоя? По каким кочкам скачет? Болотина лениво всколыхнулась, закачала острыми спиральками ситника, не ответила, пахнула гнилью: мол, иди своей дорогой, зверь, не топчи меня, не буди. Демьян пересек топкую низину, взобрался повыше, положил руку на гладкий ствол ольхи – приземистой, скособоченной, с обглоданной у земли корой. Та сонно закачала сережками. Вижу, вижу тебя, лесной человек. Вижу, да нет сил с тобой говорить. Холодный сок медленно поднимался от затопленных корней к бледной листве. Плохо дело в лесу, где не в землю врастают, а в топи тонут. Демьян огладил деревце, сглотнул тяжелый ком в горле.

Придется самому. Лещину он оставил позади, дом скрывался за ней. Демьян помнил: сразу за густым орешником начинался овраг – глубокий, но узкий, он уходил вниз покатыми склонами, которые вдруг обрывались на дно, вмиг становясь крутыми и неприступными. Там и в хорошие годы было темно и сыро. Жутко было в овраге, чего душой кривить.

Тетка Глаша стращала, что на дне свои жители, лесной Батюшка им не указ. А если пройти овраг от излучины до самого конца, то выйдешь к бору, а в бору том стоит чудище, овражьи твари ему служат. Сказки сказками, а болото в низину точно забралось. Ни пройти там, ни проехать. Даже мертвая тетка не потащится. Демьян подошел к краю склона, глянул вниз. Туман поднимался со дна, вихрился, растекался по земле, как пролитое из кувшина молоко.

Если Поляша шла от дома к озеру, то мимо оврага, по краю, бочком. Так и нужно идти. Демьян поправил лямки рюкзака и двинулся на восток, держась подальше от склона, чтобы не выказать присутствия своего случайно сброшенным на дно комом влажной земли. Шел и думал, какая же странная, необъяснимая жизнь настигает любого, кто забирается в чащу.

Был обычный студент, ну нелюдимый, ну неотесанный. Но ведь как все был. Легко позабыл детство свое лесное. Как там говорится: всех нас ломают родители? Вот и его сломали, не сильнее других. Даже Катерине научился рассказывать, как жил в лесном доме. Он, родители, тетки, брат и сестры.

– Двоюродные? – спрашивала Катя, легонько улыбаясь.

Демьян вспоминал, как Батюшка выходил в ночи из спальни и шел к жене, любой, какую выберет.

– Сводные.

Ответ Катю устраивал, она улыбалась шире. Расспрашивала, как учились они.

– Дома и учились.

Как зимой жили.

– Печку топили, как же еще.

Что ели.

– Скотина у нас росла. Корову доили. Из города Батюшка привозил всякое. Опять же, лес под боком… Не бедствовали.

– Как ты папу интересно зовешь… – подхватывала Катерина. – Батюшка. Уважительно очень. Какой он?

Перед глазами тут же вспыхивал образ – широкие плечи, густая борода, грубые ладони, зубы крепкие.

– Большой. Сильный, – с трудом находился он.

Но Кате и этого хватало. Ей не нужно было многого. Ровно столько, сколько он давал.

– Зверь ты, Демьян, – сказала она на прощание. – И нет в тебе души.

Точно зверь. Оттого так легко тебе на воле, глупый хорек. Так вольготно в лесу. Так спокойно в чаще. Будто дома ты. Будто не будто. Все тут слышишь, все видишь. Вон хохочет в зарослях филин. Вон шуршит во мхе мелочь всякая ему на прокорм. Вон стонет кто-то на дне оврага. Скулит, как кутенок. Знакомый плач, а, волк? Или не волк ты, а человек? Чего же тогда замер, чего застыл на краю склона? Почему сжалось все, почему заскулило в ответ? Куда сорвался ты, волк? Если хочешь найти кинжал, бросить под ноги брату и сбежать, чего же тогда не за теткой своей мертвой спешишь, а в овраг заболоченный? Уж не звериное ли в тебе клокочет? Уж не душа ли просыпается?

Демьян сбежал по склону оврага, споткнулся, удержался на ногах, но широкий камень, поросший темным мхом, зашатался, пришлось спрыгивать. Под ногами жадно хлюпнуло, мутная вода поднялась выше щиколоток. Первым желанием было дернуться, выскользнуть из топкого плена, но зверь в Деме утробно зарычал: стой. Чем больше трепыхаешься, тем глубже вязнешь. Демьян позволил болотине обхватить себя за голени, холод потек в ботинки, ступни тут же свело.

– Хорек мокрый… – сквозь зубы окатил себя бранью Демьян.

Потому что на дне оврага, затопленного болотом, не было ни единой живой души. Никого, кто скулил, плакался и звал на помощь. Только курица могла рвануть на писк цыпленка в кромешную топь, только отпетый дурак мог решить, что в низине есть кто-то еще, кроме призрачных огоньков да острозубой шишиги. Сидит себе в топи, тело щуплое прячет, наружу только мордой выглядывает. Тихо над болотиной. Нет никого. Дай, думает, поплачу, поскулю, авось придет кто, поглупей да помладше.

А пришел Демьян – Хозяин, поедом его поешь, леса.

Демьян обтер запотевший лоб, схватился за низкий сук деревца, измученного настолько, что не разобрать – осинка ли, ольха, вяз, может? Без имени, без сил стоит. Готовится умирать. Демьян осторожно вытянул ногу из топи, поискал, где посуше, опустил туда. Шаг за шагом, маленько-помаленьку. К утру авось и выберешься. Он успел обойти деревце, даже новое разглядеть, почти уже схватился за него, как позади забултыхалось, заскулило чуть слышно.

– Убью суку!.. – взвыл Демьян, обернулся рывком, погружаясь в болотину по середину икры. – Выходи! Выходи, кому говорю!

Но вместо круглых глаз шишиги, вместо рук ее цепких, вместо серой в чешую кожицы в низине бултыхалось что-то маленькое и мохнатое. Рвалось из топи, вязло все глубже, скулило, проглатывая гнилую воду распахнутой в страхе пастью. Волчонок тонул медленно, больше замерзая, чем захлебываясь. Но оставалось ему недолго.

Мало, но точно больше, чем нужно было Деме, чтобы рухнуть плашмя на живот прямо в грязь и жижу, подтянуться на руках и поползти к нему. Ледяная вода свела зубы, рубаха тут же промокла насквозь, прилипла к телу. Прохладная ночь вмиг стала ночью студеной. Демьян осторожно полз к волчонку, стараясь не испугать его еще больше. Не вышло. Зверек скосил налитые кровью глаза, взвыл отчаянно и забарахтался, забился в топкой грязи.

– Ну-ну, тихо, – беззвучно просил его Демьян. – Не успею же.

Чем сильнее вырывался из болотины щенок, тем глубже в ней увязал. Давно, в волчьи свои годы, Демьян сумел бы успокоить его одним утробным рыком. Но рот давно забыл, как бывал звериной пастью. Оставалось ползти.

Волчонок проваливался с головой, выныривал, клацал зубами, хватал воздух и снова уходил в топь. Демьян бросил тело вперед, потянулся, пальцы нащупали мокрую шкирку, вцепились в скользкий мех. Оставалось потянуть на себя так, чтобы тельце выскочило из болотины, как пробка из горлышка бутылки.

Кутенок, окоченевший от страха и холода, забился отчаянно, но Демьян держал крепко. Мышцы ныли от напряжения, нужно было сжаться в пружину, всю силу отдать в руку, всю кровь пустить туда, всю злость на болото.

Раз. Демьян глубоко вдохнул. Два. Выдохнул. Из нутра прорвался позабытый рык. Три. Острая боль пронзила заледеневшую в топи ладонь. Твариные мелкие зубки впились в человечью плоть, чтобы отвоевать добычу. Добыча с писком рванула наружу. Страх перед шишигой оказался сильнее болотного. Мокрый волчонок пронесся мимо распластанного Демьяна. Но оставшаяся без ужина шишига и не собиралась разжимать челюсти.

Забыв про болотину, Демьян вскочил на ноги, тут же увяз до колена, но не заметил этого. На вырванной из топи руке повисла мелкая тварь. Круглые водянистые глаза смотрели нагло и голодно. Мелкая тварь человека не боится. А Хозяина в нем она не почуяла. Как почуешь, если самозванец он, без кинжала и Батюшкиного одобрения?

Сломать тонкую шею оказалось проще, чем переломить сучок. Демьян размахнулся и с силой ударил повисшей на руке тварью по камням, наваленным с краю болотины. Шишига пискнула, задергала лапками – каждая гнулась во все стороны, каждая заканчивалась пятью длинными пальцами с острыми когтями – и затихла. Потянуло мутной пленкой водянистые глаза. Обвисли кожистые складки на пузе. Разжались цепкие челюсти.

Демьян с отвращением отбросил от себя мертвое существо. Из прокушенной ладони к запястью потекла кровь, смешалась с болотной гнилью. Дему замутило, даже ноги стали мягкими. Так-то тебе, Хозяин леса, получи заражение. Самое простое, банальное заражение крови. И сдохнешь ты от него, как все остальные. Как те безумцы, которых Батюшка вел на заклание к озеру. Сдохнешь. От укуса мелкой шишиги. Смешно! Чего же ты не смеешься?..

От боли и отвращения хотелось выть. От холода и сырости – плакать. Демьян рванул промокший край рубашки, кое-как обвязал руку. Боли он не чувствовал, тяжесть одну.

Когда за спиной раздался сухой кашляющий смех, он позволил себе зажмуриться. На одну секунду. Просто чтобы проверить: может, все это сон? Может, на самом деле он лежит сейчас в общажной комнатушке. А Катерина – теплая со сна, с тяжелой грудью и мягкими бедрами – спит рядом, прижимается к нему своей наготой. Может, нет никакого леса.

Смех сменился утробным рыком. Демьян открыл глаза. Рык повторился. Либо у Кати тяжелый бронхит, либо за спиной его готовится к прыжку волк, пришедший мстить за перепуганного детеныша.

– Не смотри зверю в глаза, пока сам зверем не станешь, – стращала Аксинья, готовя густой отвар, а дым поднимался от котелка строго вверх, как нарисованный.

Они стояли на влажной траве лобной поляны. Рассвет только пробился через низкие тучи, было холодно, и Демьян сдерживал озноб. Матушка босиком прошлась по холодной земле и поглядела на сына с презрением. Огонь лениво согревал воду, травы, любовно разложенные на чистом холсте, лежали рядом, Матушка медленно опустилась на колени, глянула коротко, Демьян рухнул, где стоял, больно отбив левую косточку.

Сколько ему тогда было? Двенадцать? Четырнадцать? Лес принимал его с неохотой, тетка Поляша посматривала с интересом. Матушка копила злобу, Батюшка – равнодушие. Пришло время становиться зверем, коль наследником стать не вышло.

Аксинья перетерла в пальцах толстобокие листья купены, бросила в воду, следом опустились в кипяток стрелка люпина и пригоршня маслянистых волчьих ягод. Демьян провожал каждую напряженным взглядом. Отвар булькал, расходился кругами. Аксинья склонилась над ним, зашептала беззвучно. Слова лесного наговора успокоили воду, и та послушно окрасилась нежно-розовым, рассветным соком ягод. Демьян затрясся сильнее.

Матушка зачерпнула отвар глиняной плошкой, шероховатой и неровной – привезенный из города скарб она не принимала, – и протянула Деме.

– Пей, – одними губами приказала она.

Нужно было размахнуться и ударить ее по запястью, чтобы плошка выпала из злых пальцев, чтобы ядовитое зелье пролилось в траву. Но Демьян послушно принял питье, даже поклонился, кажется. И все никак не мог отвести взгляда от стальных материнских глаз.

– Пей до конца. До последней капли пей, – зашептала она. – Станешь зверем сильным, могучим станешь, будет тебя бояться тварь лесная, тварь болотная, человечья тварь. Будешь ты зверем. Будешь волком. Пей, пей скорее.

Демьян почувствовал только, как первый глоток свел зубы невыносимой горечью, раскаленной спицей ввинтился в горло, прожег насквозь. А дальше все утонуло в багровом тумане. Свою первую ночь в шкуре перевертыша Демьян не запомнил. Кажется, бежал куда-то, до смерти испуганный. Скулил, выл, метил пышнобокие кусты. Вывалился к дому на следующее утро. Потный, голый, пылающий жаром. Его долго рвало у крыльца не прожеванной толком бельчатиной, кровью и травой. Поляша гладила по голове, перебирала жалкие сосульки волос.

– Волчонок мой, зверенок, – повторяла она.

А Демьян спал. Никогда еще не был он так счастлив. И никогда уже таким ему не бывать. Долгими ночами в общаге он все пытался воскресить в памяти запахи, звуки, прикосновения. Ничего не осталось. Только холодные пальцы на раскаленном лбу. И голос – нежный и жалостливый.

– Волчонок мой, зверенок.

Давно уже нет того зверенка, канул в небытие волчонок. Остался один Демьян, неуместно городской, укушенный болотной шишигой, и волк – настоящий зверь, серый, с пропалинами на впалых боках, с поднятой в ярости холкой. Настоящий боец, воин бесконечных схваток с лесом и болотиной. Вон шрам через всю морду и ухо перебитое порвано.

Воздух застрял в горле, Демьян с трудом сглотнул, внутри него забрезжила надежда.

Ухо. Рваное ухо. Кутенком еще рванулся из материнской пасти и порвал. Друг сердечный. Смешной волчок. Тащил его из пруда, лаял смехом. Рваное Ухо. Не может быть. Сколько лет? Не живут столько в чаще драчливые волки.

Но по внезапному наитию Демьян узнал его – старого товарища. Подался вперед, улыбнулся даже. Волк припал к земле, зарычал утробно и низко. Позади него, спрятавшись за кустом бузины, жалобно скулил щенок. Демьян попятился, прижался спиной к перекореженному стволу безымянного дерева. Силы в нем не было, не выпить ее, чтобы встать в полный рост, щелкнуть пальцами, прогоняя зверя. Сам увяз, сам и выбирайся.

Если бы можно было перекинуться в волка. Если бы это хоть когда-нибудь получалось на самом деле. Не странным мороком обпитого отравой рассудка, а шкурой на звериной плоти. Смутные обрывки долгих ночей в волчьей стае, когда человеческое отступало, давая место звериному, невозможно было прокрутить в памяти. Но Демьян знал твердо: в волка он не перекидывался. Только начинал походить на него – силой рук и ног, крепостью зубов, твердостью шкуры. Что-то менялось в нем, оставляя обличие прежним, и волки чуяли в нем своего.

Плошка травяного питья. Три полных глотка отвара волчьей ягоды да звериной травы. Много ли, мало ли? Наговор ли Матушки? Вера ли в его непреложную силу?

– Я – волк, – чуть шевеля губами, проговорил Демьян, глядя в залитые яростью глаза настоящего волка. – Я твой брат. Мы росли в одной стае. А потом я ушел, должен был. Но остался волком. Остался братом. Стаей остался. Я – волк.

Зверь перед ним оскалился, завозился, подыскивая опору, чтобы броситься на чужака.

– Я спас твоего щенка. Как волк спасает волка. Я – волк. Волк – я. Свой. Свой, не рычи. Свой я.

Мутная слюна капала с клыков на траву. Зверь ничего уже не видел, ничего не слышал. За ним испуганно возился кутенок.

– Я – волк, – сказал щенку Демьян, заставляя голос потеплеть. – Я спас тебя от твари. Я – волк. Я пришел, я спас. Как волк волка.

Кутенок выглянул из куста, только черные глазки блеснули влажно и настороженно.

– Подойди сюда, – позвал его Демьян. – Братья, верно? Как волк с волком.

Щенок послушно выкатился из бузины, взлохмаченный и мокрый, он больше не скулил, только хвост прижимал к лапам. Зверь покосился на него, повел носом.

– Твой щенок. Я спас его. Ты не спас, а я спас. Как волк волка.

Кутенок обошел отца стороной, приблизился к Деме, задрал тяжелую голову, посмотрел без страха.

– Большой. Храбрый. Вожаком станешь, – похвалил Демьян, с трудом отлепил спину от дерева.

Зверь дернулся к нему, но не прыгнул. Губа медленно накрыла зубы. Он втянул воздух, помотал головой, будто сам не верил, что человечьим духом над болотиной больше не пахнет. Загривок опустился, пригладился. Волк смотрел на Дему, не отрывая умных глаз.

– Узнал, стервец? – сдерживая облегчение, спросил Демьян.

Рваное Ухо фыркнул, подошел ближе, наклонил голову и подставил лоб под руку. Демьян осторожно прикоснулся к влажной шерсти. Опасный зверь оставался опасным зверем, даже если принял тебя за своего.

– Паршивец, вон какой стал… – бормотал Демьян, зарываясь пальцами в серый мех. – Заматерел! Вожак небось, а?

Волк утробно ворчал, уже не опасно, так, для виду. Щурил глаза, дышал глубоко и часто, впалые бока облепляли ребра. Вспоминал. Голодные годы пролегли между прощанием и встречей. Пока один просиживал штаны на парах, второй клыками вырывал у засыпающего леса право жить. Вина полоснула Дему наотмашь. Захотелось прижаться к побитому жизнью боку старого товарища, облапить его могучую шею, вдохнуть песий дух и рассказать ему все, что успело приключиться. Но Рваное Ухо не был настроен на долгие беседы. Он попятился, задрал голову и вцепился в Дему тяжелым взглядом. У его лап возился позабывший все тревоги волчонок. Но большой зверь ничего не забыл, в его глазах читалось настороженное ожидание. Мол, вот он ты – человек-не-человек, носитель большой мудрости, наследник большой силы. А вот он я – волк, вожак, житель леса. А вокруг нас болото чавкает. Так, может, скажешь мне, кто виноват в том? И что с этим, брат мой, ты будешь делать? Перебитое, разодранное ухо повисло серым лоскутком, но второе подрагивало от нетерпения.

– Послушай, – начал Демьян, сам не зная, что хочет сказать. – Батюшка мой… Хозяин леса. Умер он.

Волк нетерпеливо повел головой, мол, знаем-слышали. Ни тебе сочувствия, ни скорби. Сложно давить на жалость, когда перед тобой вожак волчьей стаи и про жалость ему известно немного. А что известно, то не по твою честь.

– Я вернулся. Помнишь, как уходил? – Голос дрогнул, волк недовольно зарычал.

Тихо-тихо, драная ты ворона, расплачься еще перед ним. Вспомни, как шумел лес, как вторил он последние стоны Поляши, как судорогой свело тонкокожие березовые стволы, как вмиг пожухли и опали листья их и сережки. Вспомни, как побежал через чащу, не разбирая дороги, а Рваное Ухо – молодой еще, поджарый волк – несся рядом до границы родовой поляны, стремительный, словно серая тень, ловил твой взгляд, тряс головой, не зная, как помочь другу, не ведая, что ничем уже не поможешь. Поздно. Свершилось все. Увековечилось.

Демьян сглотнул, прочистил горло, волк смотрел внимательно и цепко. Выжидал.

– Я уходил, но теперь вернулся. Хозяином. Чуешь?

Рваное Ухо втянул воздух. Верхняя губа приподнялась над зубами, но рычать не стал. Что-то он почуял, но не Хозяина.

– Вещица одна. Важная. Потерял. – Демьян старался говорить короткими, емкими фразами, чтобы зверь понимал их, и сам дивился, насколько яснее становилось случившееся.

Мир людей полон слов. Длинных, избыточных и пустых. Люди говорят – постоянно, без продыху. Лепечут, восклицают. Лгут. Придумывают и надумывают. Сочиняют небылицы, отрицают истину. Сокрушаются. Нагнетают. Шепчут, кричат, бормочут вполголоса, шипят сквозь зубы, не шевеля губами, захлебываются речью и цедят ее тяжелыми каплями. Они облекают в слова все, до чего дотягивается воспаленный вечной их болтовней рассудок. Горе, страх, зависть, надежда, страсть. Все имеет название и тысячу определений. Люди спорят, люди скандалят, люди рассказывают о спорах и скандалах другим людям. Мир полнится словами. Сам мир стал клубком слов. Сами люди и все, из чего они состоят, – слова, одни только лишь слова.

У зверей все не так, зверь вычленяет суть безмолвно. Чует главное. Стряхивает шелуху, как сор с косматой шубы. Ты говоришь волку: беда. И он понимает: нужна помощь. Ты говоришь: потерял. И волк кивает тебе: мол, я готов искать.

– Кинжал, – медленно произнес Демьян. – Старый. Хозяина. В болотах выпал. – Развел руками.

Рваное Ухо презрительно чихнул. А я тебе что, пес шелудивый? Сам обронил, сам теперь и майся. Но тут же оскалился насмешливо, вытянул передние лапы, прижал к ним морду, глянул с интересом: мол, чего стоишь, пошли искать.

– Далеко. Не здесь, – Демьян махнул в сторону. – Не знаю где. Мертвая знает.

Веселье в глазах волка тут же потухло. Теперь он смотрел на Дему с холодной злобой.

– Помню-помню, не любишь их. Помню.

Зверь утробно зарычал, волчонок шлепнулся на землю, прижался к отцовской лапе. Рваное Ухо попятился, уводя щенка за собой.

– Она своя, – поспешил объяснить Демьян. – Не тронет. Скажет, где кинжал. Помоги ее найти.

Волк продолжал пятиться, шкура на загривке снова приподнялась, но топорщилась не устрашающе, а жалко. Бесстрашный товарищ Демьяна, теперь он не спешил бросаться в погоню. Рык то и дело срывался на собачий скулеж, влажные каштаны глаз смотрели загнанно. Что успело стрястись с тобой, вожак волчьей стаи, кого видел ты в глухой болотине, кого потерял там? Уж не себя ли прежнего?

Демьян нутром чуял, что следует уйти с дороги старого друга. Отпустить его восвояси вместе со щенком. Но бледные губы Матушки нашептывали прямо на ухо, что кинжал нужно найти. И любое средство в его поисках хорошо. Бросить кинжал означало сдать болоту лес и всех его жителей. Рваное Ухо сдать. Сына его толстолапого. Сдать, похоронить в жиже. Это ли милосердие, которое глупо искать в лесу, тем более в том, что засыпает? Это ли справедливость?

– Я сына твоего спас. В болото нырнул, – глухо проговорил Демьян, решаясь. – Слышишь, пес блохастый, ты мне должен.

Рваное Ухо зарычал, оголил зубы, налитые кровью глаза вцепились в Дему, могли бы – разорвали. Демьян не шелохнулся. Сердце забилось в нем подстреленной уткой, но сам он остался стоять, смотреть требовательно, кривить губы в усмешке победителя, взявшего, что вздумалось, по праву сильного. Будто не хорек мокрый, а Хозяин.

– Пойдем, – безразличным голосом приказал Демьян.

Волк коротко рыкнул, наклонился и схватил щенка за шкирку, затряс его, затрепал. Тот пронзительно заверещал. Рваное Ухо поставил его на землю, облизал перепуганную мордочку: ничего, мол, ничего, запо- мни отцовскую силу, запомни, как висел в его зубах, под его защитой. В горле засвербело, Демьян отвернулся. Пусть прощается – кто знает, свидятся ли? С ним отец не простился, так пусть с щенком этим не так сложится, а иначе. Как дóлжно.

За спиной раздался сдавленный скулеж, потом рык, не опасный, а горький, и зачавкала грязь, затрещали ветки бузины. Демьян глянул через плечо, серый щенячий хвост мелькнул в переплетении веток. Рваное Ухо коротко тявкнул, склонился над влажным мхом. Демьян даже дыхание задержал, чтобы не спугнуть. Волк припал к земле, зарылся носом в ее влажное нутро, замер, задышал. Потом поднялся, отряхнулся. Бросил на Демьяна нетерпеливый взгляд: пошли, мол, сам подгонял. И сорвался с места.

…Они бежали по дну оврага, перепрыгивая через коряги, пролетая мимо колючих зарослей и перекореженного бурелома. Демьян то и дело проваливался в канавки, наполненные густой грязью и холодной водой, чертыхался, но не останавливался. Рваное Ухо точно знал, куда бежит. Даже хвост подрагивал от нетерпения. След вел его по оврагу, уходя в сторону от топи, – значит, Поляша была тут, да вовремя свернула. Значит, ногами человечьими шла, а не тварью болотной ползла в трясине. И то хлеб. С человеком договориться можно, а с тварью один разговор – кинжал. А кинжала нет.

Волк выскочил на сухую возвышенность – здесь овраг начал мелеть, дно сузилось, его обступили крутые склоны, – глянул на Демьяна вопросительно: мол, не отстал, человечий потрох?

– Не отстал, потрох волчий, не отстал.

Демьян попытался улыбнуться, но вспомнил, как похожа его улыбка на оскал, и только сухо кивнул. Рваное Ухо фыркнул, снова склонился к земле, выискивая след. Над оврагом занималось утро. Холодные лучи нехотя достигали дна, воздух оставался стылым и влажным. Он облеплял кожу лапами тумана, пропитывал и без того сырую рубаху, оседал на волосах белым налетом росы. Не был бы Демьян привычным – простыл, а тут только отряхнулся разок-другой, внутри разгорался жар погони. Еще немного – и настигнут.

– Где кинжал, гадина? – зарычит Демьян в мертвое лицо, а волк оскалит клыки. – Разорву!

Рваное Ухо, будто мысли услышал, оторвался от земли. На перемазанной морде застыло удивление. Он будто учуял что-то невозможное. Немыслимое. Не существующее на самом деле. Страх пронесся вверх по позвоночнику, Демьян подался вперед, развел руки: мол, что? Говори. Если бы волк мог, сказал бы. Но Демьян уже и сам расслышал. Сухой стук разносился по рассветному лесу. Знакомый, хоть и не слышанный ни разу. Лес берег до этого утра.

Стук-стук. Обглоданные косточки бьются на ходу.

– Батюшка твой охраняет лес, – говорила Глаша. – От болота да гнили его. От мавок, от лявр, от зазовок тухлых да огоньков, мелкой твари всякой.

– А еще от кого? – затаив дыхание от сладкого страха, спрашивал Демьян, а Фекла шикала на него, округляла глаза.

– От смерти самой, – грозно хмурилась тетка. – От гнили, морози, от воды проклятой, от топи жадной. Коли придет она в лес, разрастется, как язва, так с нею любая гадина велика. А самая большая – одноглазая. Лихом зовется. – Тут Глаша дула на свечу, свет гас, Фекла вскрикивала. – Как услышишь стук косточек в лесу, беги что есть мочи.

Стук-стук. Рваное Ухо заскулил, прижал хвост, присел на задние лапы. Стук-стук. Демьяну отчаянно захотелось домой. Под защиту стен и крыши, в сухое тепло, к свету. К жизни. Стук-стук. Лихо одноглазое шло по бурелому. Ближе, все ближе. Рваное Ухо рванул с места, когда Демьян только решал, где прятаться. Запетлял между деревьями, серой тенью унесся далеко вперед. Звериное чутье вело его прочь, и Демьян поспешил следом.

Стук-стук. Лихо настигало их сразу со всех сторон. Казалось, косточки бьются прямо над ухом. На бегу Демьян не успевал вертеть головой, тут бы под ноги смотреть, чтобы коряга какая не подвернулась, и от этого становилось еще страшнее. Из-за любого куста могла протянуться костлявая рука, прозрачные лохмы могли упасть сверху, как паутина, а из-за веток мелькало что-то жуткое, блестящее – то ли отблеск рассветных лучей, то ли око в воспаленной глазнице.

Око одинокое. Око одинокое. Око одинокое. Глупая считалка тут же застряла в голове, забилась пульсом в ушах, заполнила собою все мысли. Око одинокое. Лихо одноглазое. Стук-стук. Око одноглазое. Лихо одинокое. Стук-стук.

Демьян с ошеломляющей ясностью понял, что сходит с ума. А где-то далеко, в жизни, которой и не было, тетка Глаша шепчет ему, как лишает рассудка жертв своих Лихо. Выпивает радости, умножает горести, отравляет память. Пробирается в мысли.

– Беги от него, Демушка, не давай на себя смотреть, трогать не давай, даже рядом стоять. Беги. Нет на него управы.

Вот Демьян и бежал, не разбирая дороги, за серой тенью волка, петляющего между поваленными корягами далеко впереди.

– Совсем нет? – храбрится Демьян, глупый щенок.

– Подобраться поближе да выколоть глаз!.. – Глаша смотрит ласково, гладит теплой ладонью по макушке. – Только как подойдешь, если не подпустит?

Стук раздался совсем близко, за спиной. Демьян обернулся за высохшей у голой кроны, но сгнившей у корней осины мелькнуло что-то серое. Ноги тут же запутались сами об себя, и Демьян полетел вперед, крик застрял в горле. Он выскочил из бурелома – ветки больно хлестнули по лицу – и повалился на землю, сбивая ладони.

Кто-то вскрикнул, лязгнуло вырванным из ножен лезвием, пахнуло затоптанным костром. Демьян с трудом оторвал пудовую голову, поднял глаза, моргнул раз-другой, чтобы размытая картинка соединилась в одну, и тут же решил, что разума уже лишился.

На узкой поляне, разделенной упавшим деревом, топтались перепуганные люди. Два незнакомца в нелепо натянутых звериных шкурах и два знакомца – брат младший да тетка мертвая. Смех шевельнулся в груди, почти вырвался. Столько бежал без дороги, а гляди-ка – пришел куда следовало. Вот так встреча. Вот так удача.

Стук-стук. Обглоданные кости щелкнули еще раз, и воцарилась тишина. Лихо одноглазое шло по лесу. Лихо одноглазое чуяло страх людской, мясо человечье. Лихо одноглазое пришло. Становись в очередь, кто первый к нему на убой?

Поляша тихонько вскрикнула, зажала перекосившийся рот рукой. Лежка, бледный, будто уже покойник, задрожал так сильно, что видно было, как трясется промокшая рубаха. Незнакомцы попятились, синхронно, будто сговориться решили, да только не убежать от Лиха, не скрыться. Демьян приподнялся на руках, одеревеневший от холода и страха, он почти ничего не чувствовал, огляделся только, нет ли Рваного Уха рядом. Но волк молодец, сумел унести лапы. Беги, старый друг, спасай свою битую шкуру.

Демьян тряхнул головой, прогоняя лишние мысли. Поля перевела на него невидящий взгляд. Моргнула. Уставилась, не веря глазам. Демьян заставил окоченевшие губы скривиться в ухмылке: мол, где наша не пропадала. Даже подмигнул ей. А потом костлявая рука, бесплотная, но ослепительно холодная, схватила его за плечо и одним рывком перевернула с живота на спину.

Мир сделал кувырок. Вот Демьян смотрел на Поляшу – бледная до синевы, перемазанная гнилью, но невыносимо знакомая, – а вот над ним одно только небо, синеет, равнодушное и холодное, чешет бока об сухие ветки, устремленные в него. Демьян успел даже подумать, что, кажется, где-то читал о нем – высоком небе, тихом и торжественном, равнодушном к людской смерти. Подумать успел, а вспомнить – нет. Небо тут же заслонила бесформенная серость, морда – не человечья, но и не звериная. Ее грубые черты, будто выцарапанные на камне, менялись, смешивались, перекручивались, не разглядеть их. Только глаз – круглый, выпученный из красной глазницы, смотрел цепко и ясно. Не мигая. Равнодушно, но голодно. Мертво, но яростно.

«Око одинокое», – подумал Демьян, и все исчезло.

…Это снова происходило с ним. Болотная хмарь, серая, как пыльное полотно, опустилась на мир, заслонила Демьяна от всего живого. Он чувствовал на себе затхлое дыхание твари, знал, что та цепко держит его, вглядывается единственным глазом, тянет силу, выжимает до последней капли.

Но полотно глушило страх и лишало воли. Лежать в ожидании конца оказалось удивительно легко. Демьян позволил себе расслабить нывшие жилы, напоследок изумился даже, как это смог вырасти таким сильным и большим.

Его же не любили. Ни те, кто должен был по причине родства, ни те, кто мог бы, да не стал. Матушка, выпустившая его из утробы в мир. Разве любила она?

И тут же вспомнилось, как гнали ее родные руки в лес. А он цеплялся, прятал исхлестанное лицо ей в подол, пропахший горькими травами, плакал и боялся своих слез.

– Не смей! – кричала Матушка. – Не смей мокроту разводить, нюня!

И снова удар – хлесткой ладонью, жесткой, иссушенной, не знающей отдыха. И слезы, горячие слезы на пылающих щеках. А потом холод леса, голод ночи, страх остаться там на веки вечные.

– Ты наследник! – твердила Матушка. – Тот самый сын.

Но лес не отзывался, не оживал под пальцами. И осинки не дрожали от его прикосновений. И молчал в глубине чащи ток, и сворачивал в сторону молодой ручей. Демьян засыпал от усталости, просыпался от озноба. Возвращался домой ни с чем. Ни с чем. Мать ждала на пороге, смотрела мимо, уходила к себе. И не любила, никогда не любила. Потому что не тот он сын. Не тот самый. Не наследник.

А кто же тогда любил? Вторая? Та, что по глупости была названа теткой? Поляша? Юное тело, горячее, жадное. Одиночество, невозможность принять все эти правила, все эти истины. Как нежно розовели мочки ее крохотных ушек, какими узкими становились коридоры в доме, как невыносимо душили ночи. Как рвалось к ней сердце, как мучилось тело.

– Не ходи ко мне, – звала она, а шепот срывался. – Не надо, Демочка.

И он клялся не идти, клялся, но шел. Выбирался из раскаленной постели, путался в обмякших ногах, вываливался из дома, становился под ее окном, бросал камушек. Окно распахивалось за миг до того, как тот достигал цели.

– Уходи, – звала она. – Не надо, – не просила уже, умоляла.

Демьян хватался за откос, подтягивался на дрожащих руках, ночной ветер холодил промокшую от пота рубашку. Поля стягивала ее, бранилась сквозь зубы нелестными, непривычными словами, но он не слушал. Рвался к ней, как утопающий к глотку воздуха. Изнемогал, погибал под ней. На ней. Снова под. И когда мир вспыхивал, испепеляя все сущее, одной-единственной секундой насыщения, Демьян точно знал, что все закончилось только для того, чтобы начаться заново. Этой ли ночью. Следующей ли. Прямо сейчас ли. Потом. И никак иначе.

– Мой, – шептала ему в плечо Поляша. – Волчонок мой, зверенок.

– Давай убежим, – просил он ее, поскуливая от нетерпения.

– Куда? – спрашивала она с детским восторгом. – Далеко-далеко?

Далеко-далеко. За лес, за овраг, за лещину с бором. В край, где нет леса и его Хозяина, где молодость сильнее правил, важнее, заглавнее. Туда, где каждый сам себе закон.

– Давай убежим, – соглашалась Поля. – Вот закончится лето, и убежим.

Чего ждала? Уж не сына ли, который занялся в ней? Истинный сын. Тот самый.

– Мой? – только и спросил Демьян, когда мягкость белого ее живота сменилась наполненным ожиданием.

А она ничего не ответила, окошко закрыла только. И никогда больше. Никогда не открывала. А он камешков не бросал. Так любила ли она? Любила?

А если и да, то тебя ли, волчий ты потрох?

Или та, из города. Она, что ль, твоя была? Тебе отданная, тебе преданная? Чего хотела? Чего искала? Покоя, тишины, женского, людского. Обуздать, посадить на цепь, чтобы дом стерег, чтобы руки лизал.

– Вот сессию закроем и поедем к моим, – говорила она между делом. – Там сад, яблоньки старые совсем, попилить бы. Попилишь?

Ложка с густым супом застревала во рту. Говяжий дух щекотал нос. Нужно было встать, опрокинуть стол, показать глупой бабе, кто тут волк. Ощериться, зарычать. Но суп был горячим, наваристым, пах покоем, тишиной, женским, людским. И цепь ладно опускалась на шею, тянуло стеречь, скулить, облизывать руки, что суп этот подали.

– Может, и поедем, – бурчал Демьян, разгрызая мозговую косточку, щурясь от сладости и мясного жара. – Может, и попилим.

Так любила ли она? Так нужен ли был ей волк, или пса дворового она приручала? Так кто же тебя любил, воробей ты пуганый, ни волка в тебе, ни наследника, ни пса. Тебя?

Демьян заворочался, прогоняя дурные мысли. Полотно облепило его серой ватой. Дышать стало тяжело. Но чей-то шепот не давал окончательно провалиться в небытие. Мучил, терзал.

– Кто любил тебя, Демьян? Кто ценил? Кому нужен ты был?

Батюшке? Были бы силы, Демьян бы расхохотался. Уж точно нет. Тетке Глаше? У нее своих детей для любви достаточно. Брату? Не приручил его Демьян, не хватило времени. Желания не хватило. Надобности. Сестрам? Может. Так обеих не уберег.

– Нет на свете ни одной души, что твою бы своей назвала… – Шепот раздавался откуда-то изнутри, будто сам Демьян говорил себе это, доказывал, уверял, будто сам в том еще сомневался. – Даже волчий твой товарищ, и тот сбежал.

На границе затухающего сознания всколыхнулась обида. Рваное Ухо, брат названый, к щенку своему побежал, а друга старого в беде бросил.

– Так кто же тебя любил, волчий ты потрох? – глумливо шепнуло из серости.

– Никто, – ответил ему Демьян.

Сердце сжалось, дернулось судорожно, а разжаться не смогло. В груди разлился ледяной огонь. Ни вдохнуть, ни дернуться.

– Никто тебя не любил. – Шепот пригвоздил Дему к полотну, связал им, скрутил. – Никто. – Демьян задыхался. – Никогда. – Последние силы покидали его. – Тебя. – Так глупо было умирать, так не вовремя. – Не…

Полотно вдруг натянулось, пошло рябью. Что-то серое, как хмарь, но живое и сильное прорезало кокон, стиснувший Демину грудь. В пылающие легкие хлынул влажный воздух болотины. Никогда еще он не был так сладок. Захлебнувшись, Демьян перевернулся на живот, кашель рвал горло, но в тело возвращалась жизнь. Пусть никто никогда его не любил. Но пока он жив, это можно исправить.

Поляша

Стучало сразу со всех сторон. То справа стукнет, разнесется по бурелому глухим щелчком, то слева – будто шишка упала на твердое, только глуше. Стук-стук. С неба стукнет, из-под земли ответит. Знать, идет по лесу Лихо одноглазое. Беги – не беги, а висеть твоим косточкам на шее его. Стучать сразу со всех сторон.

Поляша подхватила подол и рванула к зарослям бузины – не спасет, так защитит, не защитит, так укроет. Онемевшие от холода и злой земли ступни заскользили по рыхлости. А на вытоптанной полянке суетились неразумные дети. Кабаниха пыхтела, размахивала коротким кинжалом, бросалась на каждый стук, крутилась бесцельно, теряя силы, храбрилась, а сама бледная в синеву. Товарки ее – одна в волчьей шкуре, другая с рогами оленьими – сразу потеряли лесной вид, стушевались, схватились друг за друга, обвились руками, еще чуть – и обернутся березками. Вот это бы помогло, это да. А стоять, ловить каждый стук да обмирать от ужаса? Так шкуру свою не спасешь.

– Прячься, – зашипела Поляша, кидаясь к Лежке.

Клятва защищать его жгла злее лесной земли. Мальчишка не пошевелился, продолжал стоять, стиснув в окаменелых руках мешок, помнящий еще запах дома.

– Прячься, кому говорю!.. – повторила Поля, зная, что в третий раз говорить не станет.

Перед единственным глазом Лиха все равны. Дважды совета не послушал, так помирай, пусть хранить тебя клялись хоть на крови, хоть на болотной жиже. Пробегая мимо, Поляша с силой толкнула мальчишку в плечо, тот пошатнулся, глянул на нее ошалело, не узнавая.

Не жилец, поняла Поля и даже удивилась внезапному уколу жалости. Но все мельком, все спасая шкуру свою человечью. Если в ней убьют, никакая лебяжья стать не спасет.

Тут в ветках захрустело, и мертвое сердце в Поле заколотилось с утроенной силой. Идет, идет проклятое! Почуяло их. Не сбежать от него, коли увидит. Подберется ближе, за руку схватит, притянет к себе, поглядит единственным своим глазом прямо в душу, выпытает, что болит в ней сильнее прочего, надавит, забьешься ты, как заяц в силках, замучаешь сам себя горюшком, что Лихо тебе нашепчет, а оно пока всю жизнь из тебя выпьет. Говорят, выколешь глаз ему, так оно в чащу убежит, а тебя бросит. Да как тут выколоть, если в душу смотрит и всю чернь в ней, изъян каждый наружу выворачивает?

Только нечего было Лиху ей сказать. Все Поляша и сама знала. Сына не уберегла! Батюшку предала! Мальчонку в себя влюбила, попользовалась себе в усладу да бросила! Сестер ненавидела люто! Детей общих за уши таскала! А как померла, так о спасителе своем не как о Хозяине озерном мечтала – как о супружнике, ненасытная утроба! Мертвячка, а не берегиня. Сука течная, а не лебедица.

Поля застыла у трясущихся зарослей, Лихо рвалось сквозь них, а она все никак не могла с места сдвинуться.

Мальчонку влюбила! Батюшку бросила! Детей чужих не приняла! А своего не сумела защитить! Сука мертвая! Болотная тварь! Приходи Лихо, отведай нутра моего прогнившего. Сжалься, выжри душу мне, высоси то, что вместо жизни дано было, не в дар – в наказание.

Лихо подобралось совсем близко. Мелькнуло между согнутых веток, зашумело, ломая сухостой, и вывалилось на поляну. Все застыло. Время, воздух, течение жизни. Не дышалось, не боялось. Не былось ничему.

Лихо, обряженное в мокрую рубаху, заворочалось на земле, приподняло всколоченную голову и посмотрело на Полю знакомыми глазами. Волчьими, человечьими, любимыми когда-то. Так давно, что и не вспомнить.

– Демьян! – почти вырвалось из груди, но Поля подавилась его именем, вцепилась зубами в кулак, чтобы не закричать.

Демьян зверино оскалился ей, оттолкнулся от земли руками, встал почти. Но в буреломе завыла, застучала и вырвалась на свет сама серость, сама жуть. То ли в сосну ростом, то ли в человека малого, широкое, как лес, узкое, как ствол березовый, с руками длинными, с ногами сильными, с глазом единственным на уродливой морде, Лихо схватило Дему, зверенка Полиного, волчонка, потащило к себе завывая как резаное, и не было тому конца, и не было тому начала. Ничего не было. Только ужас, серость и скорбь.

Нужно было сделать что-то. Хоть что-то сделать. Лишь бы не смотреть, как трясется в костлявых лапищах сильное тело, обращается в пыль и тлен. Только ноги приросли к земле, от страха та перестала рвать неживые ступни – все едины перед невозможностью принять, что, кроме живого и мертвого, есть еще твариное, жадное до чужого тепла.

На краю мира, где истуканом застыл перепуганный Лежка, промелькнуло что-то, но Поля не оглянулась, не мог мальчишка броситься на Лихо – слаб скелет, мягка воля. Не на кого опереться, некого попросить: помоги, мол, друг сердечный, прогони Лихо, выколи глаз, пока оно Демьяна не выпило. Сама. Все сама. Берегиней назвалась, так сбереги.

Палка. Нужен острый сук. Подбежать, пока тварь лакомится, броситься к ней, зацепить острием, не получится выколоть, хоть поцарапать бы око его одинокое. Сухие ветки валялись под ногами, но как наклониться, как подобрать? Как глаза отвести от волчонка своего, если вот он – погибает в двух шагах? Вдруг исчезнет? Поля опустилась к земле, вслепую принялась ощупывать перед собой. Сухие палки, тонкие ветки, а нужен сук, острый и крепкий, чтобы насквозь проклятое Лихо продырявил, ослепил гадину.

– Спящий мой Хозяин, – зашептала Поля, отбрасывая в сторону сор и палую хвою. – Пошли мне в помощь силу свою. И острый сук.

Никогда еще она не обращалась к нему в человечьем теле. Знала, что не ответит, но не лесу же молиться, когда земля лесная тебя терзает, гонит прочь? Только далекий и озерный защитит. Если услышит. Если примет ее мертвячкой, а не лебедицей своей.

Демьян застонал, изогнулся в костлявых лапах, волосы упали со лба, и Поля разглядела, как посерел он. Миг для него тянулся годом, Лихо терзало душу, сушило тело, а Поля все не могла нащупать проклятую палку.

– Помоги, – взмолилась она. – Если ты есть, помоги.

Кто-то вскрикнул у нее за спиной, затрещали ветки. Косматое, яростное и рычащее выскочило из ниоткуда и бросилось вперед. Пока оно летело, раскидывая комья земли из-под могучих лап, не зверь, а стрела, весь – сила и прыжок, весь – полет и злоба, Поляша успела моргнуть, прогоняя натекшие слезы, склониться к земле и отыскать самую крепкую палку-рогатину, что валялась у ног, да, как назло, не попадалась под руку. Выставив ее перед собой, Поля ринулась вперед, но косматый зверь достиг цели первым.

Он обрушился на Лихо, вцепился в кость, что была тому правой рукой, дернул на себя и выдрал ее из плеча. Сухой треск разнесся по оврагу, посыпалась белесая труха. Лихо разжало уцелевшие пальцы, и Демьян рухнул на землю, как куль с мукой. Твари больше не было до него дела. Волк выпустил из зубов костлявую лапищу, опустил на нее свою мохнатую, ощерился, зарычал зло: мол, сюда иди, гадина, разговор наш с тобой не кончен. Лихо сделало шаг, щелкнули костяшки на его груди, сделало второй, вот-вот обернется да поспешит в бурелом, не вышло с этими, выйдет с другими, чего бодаться? Налитая кровью губа оголила клыки, мышцы заходили под толстой шкурой, волк замотал лобастой головой, подобрался и прыгнул. Время, собранное в пружину, рвануло вслед за ним.

Загрузка...