Оверкиль, товарищи, это опрокидывание судна вверх килем, отчего оно быстро и неизбежно гибнет вместе с экипажем.
Соболезнование ЦК КПСС и СОВЕТА МИНИСТРОВ СССР
В результате жестокого шторма, сопровождавшегося морозами до 21 градуса и интенсивным обледенением, 19 января с. г. погибли находившиеся на промысле в Беринговом море средние рыболовные траулеры «Бокситогорск», «Севск», «Себеж» и «Нахичевань».
Центральный Комитет КПСС и Совет Министров СССР выражают глубокое соболезнование семьям погибших на своем посту моряков советского рыбопромыслового флота.
Теперь, когда экспедиция закончилась и волнения, ею вызванные, поулеглись, пришло самое время объективно и по возможности подробно рассказать об этой истории: она обросла слишком многими наслоениями, и человеку, слышавшему ее из разных уст, весьма трудно понять, что же произошло на самом деле. Одни в запальчивости говорят, что Чернышева нужно судить, другие требуют его наградить, третьи берут сторону Корсакова, четвертые… Словом, сколько людей, столько мнений!
Взяв на себя смелость рассказать о происшедших событиях, я исхожу из следующего. Во-первых, на «Семене Дежневе» я был от первого до последнего дня, причем не как член экспедиции, а как прикомандированный: немаловажное в данном случае преимущество, ибо ни в спорах, ни в принятии решений не участвовал и посему могу с большими, чем кто-либо, основаниями претендовать на роль летописца. Во-вторых, профессия приучила меня с чрезвычайной осторожностью прислушиваться к чужим мнениям и не принимать их на веру, а всегда стараться выслушать другую сторону: в легковерной молодости я не раз ошибался и захлебывался восторгом там, где следовало по меньшей мере проявить сдержанность. Поэтому, работая над очерками, я стремлюсь не попадать под влияние даже собственных симпатий и антипатий, обязываю себя к беспристрастному изложению событий. Ну а получается это или нет – вопрос другой.
Несколько слов о себе. Зовут меня Павел Георгиевич Крюков, мне тридцать семь лет, и по профессии я журналист. Работаю в редакции областной газеты разъездным корреспондентом, издал книгу очерков о своих земляках, знаменитых и безвестных. Меня считают неудачником (за пятнадцать лет работы ни заметных отличий, ни большой прессы не получал, по службе не продвинулся, жена ушла к другому, мебель в квартире обшарпанная и прочее), но сам к себе я отношусь более снисходительно: бродячая жизнь мне по душе – Дальний Восток изъездил вдоль и поперек и повидал кое-что, на мебель мне плевать, а Инна обязательно должна была уйти (не женись на красавице, если сам рылом не вышел!), поскольку каждый вечер весь город любовался ею по телевизору и письма к ней таскали мешками. Не буду лукавить: к успеху я вовсе не равнодушен и в минуты расслабления думаю о том, что достоин лучшей участи; как и любой мой коллега, я мечтаю набрести на своего «настоящего человека» и поймать на перо неповторимое мгновение, но самое интересное, как давно доказано, происходит до нас или после нас, впрочем бродить по свету я еще не устал, так что надежды не теряю.
Итак, с чего начать?
Будь я кинематографист, начал бы свою картину с такого эффектного кадра: ураган, бушующее море, волны высотой с двухэтажный дом и вдали виднеется что-то похожее на айсберг. Крупный план: это вовсе не айсберг, а сплошь закованный в лед, от клотика до ватерлинии, крохотный кораблик, неведомо каким чудом удерживающийся на плаву. Или: на воду спускается шлюпка, в ней рулевой матрос и человек с низко склоненной головой. Лица этих людей не видны, но зритель догадывается, что происходит нечто необычное, драматическое…
Кинематографиста, однако, из меня не получилось (два сценария были зарублены на телевидении), а раз так, лучше всего отказаться от эффектов и начать последовательно излагать события.
На борту «Семена Дежнева» я оказался потому, что у моего битого, дряхлого и склеротичного «запорожца» долго не заводился двигатель. Его величество Случай! Я по натуре фаталист и к случаю отношусь с огромным уважением, – по моему глубочайшему убеждению, именно случай, а не достоинства или недостатки человека играют в его судьбе решающую роль. Случай – это порыв ветра, который подхватывает щепку и либо возносит ее ввысь, либо сбрасывает в пропасть, это… На данную тему я могу философствовать часами. Если спорно, останемся, как говорится, при своих.
Итак, двигатель не заводился, и на утреннюю планерку я опоздал на десять минут. У нашего главного редактора, человека, в общем, справедливого и без предубеждений, имеется слабость: опоздание на планерку он воспринимает как личное оскорбление и разгильдяя наказывает не каким-нибудь пустяковым взысканием, а куда более изощренно – поручает готовить самый неприятный материал. Таковым на сегодня и оказался очерк о капитане Чернышеве: двести строк по случаю победы в соревновании за второй квартал.
О Чернышеве я был наслышан предостаточно. До сих пор судьба нас не сталкивала, за что я не предъявлял ей никаких претензий. Мои товарищи, которым доводилось иметь с ним дело, говорили, что если и есть на свете более тяжелый характер, то он им не попадался. Рассказывали, ему ничего не стоит и даже доставляет удовольствие вселять страх и трепет в подчиненных, поднимать на смех уважаемых капитанов и доводить до белого каления каждого, кто имеет несчастье в нем нуждаться.
– На редкость неприятная личность, – посочувствовал Гриша Саутин, который когда-то брал у Чернышева интервью. – Льет дождь, а он вытащил меня на корму и молол дикую чепуху, пока я не промок как собака. Не поздравлять, а фельетон бы о нем писать! Послушай, ты когда-то жаловался на радикулит, я бы на твоем месте взял больничный.
Я вышел на улицу и пнул сжавшийся в комок «запорожец». Черт бы побрал эту развалину!
Рассудив, что лучше других о Чернышеве могут рассказать его коллеги, я стал наносить визиты тем, с кем был знаком лично. Узнав о цели моего визита, капитан Астахов прямо, что называется в лоб, спросил:
– Прославлять будешь?
Я заверил его, что успехи успехами, но в очерке я собираюсь писать правду, и только правду.
– Тогда другое дело, – смягчился Астахов. – Вытащи хромого черта на божий свет и покажи голенького, со всем его нахальством. Ты не подумай, что я предвзято, он мне дороги не переступал. Я даже, если хочешь, отношусь к нему хорошо. Ну, грубиян, нахал – этого у него не отнимешь, зато моряк он не из последних. Скажем так, средний, из второго десятка.
– Рыбу он вроде ловит неплохо, – заметил я.
– Везуч! Феноменально везуч! Ты с Чупиковым поговори, он его с детского сада знает – их горшки рядом стояли.
Капитан Чупиков, уравновешенный и интеллигентный человек, при упоминании фамилии Чернышева слегка побагровел:
– Да, мы действительно знакомы с детства, но я не считаю это большой удачей. Чернышев… как бы получше выразиться… человек весьма эксцентричный, никогда не знаешь, в какую сторону его развернет в следующую минуту. Пообщаетесь с ним – поймете. Бешено честолюбив, ради успеха готов на все, через лучшего друга перешагнет. К тому же циник и хам. Вот вам образцы самых изысканных комплиментов, которыми он удостаивает своих товарищей по работе: «Хоть глаза и бараньи, а не так уж безнадежно глуп». Или: «Хороший моряк, я, пожалуй, взял бы его третьим помощником» – это, между прочим, об Астахове, капитане с двадцатилетним стажем!
– Да-а… Сам-то Чернышев – моряк приличный?
– Моряк – это совокупность многих качеств. А человек, который может в глаза обозвать своего коллегу… э-э… бараном с куриными мозгами, такой человек…
Чувствуя, что мой собеседник разволновался, я свернул разговор и пошел к отставному капитану Ермишину, который на старости лет сам пописывал в газетах и был для местных газетчиков неиссякаемым источником всякой морской информации.
– Все верно, – подтвердил Ермишин, – трудная личность, чуть что – втыкает шило в одно место. Многие его не любят…
– Чупиков, например, – выжидательно подсказал я.
– Ну, с Чупиковым все понятно, в молодости Алексей Машу из-под венца у него увел. Неужто не слышал? Большой скандал был. Но вот что я тебе скажу: поменьше ты их спрашивай, такого тебе наговорят! Рыбу он лучше их ловит – вот и все дела. У меня, прошлое дело, был нюх на рыбу, но у Алексея – мое почтение. Целая флотилия по морю пустая шастает, а он забьется куда-нибудь под рифы, куда другой и подойти боится, и таскает один трал за другим. Ему самому уже за сорок, а не стесняется прийти, спросить совета у старика – тоже характеризует, верно? Обложить, облаять, конечно, может, недостатков у кого не бывает, среди нашего брата рыбака святых не водилось, разве что Николай-угодник.
Приободренный, я тут же позвонил Чернышеву и представился.
– Валяй, – прозвучал в трубке скрипучий голос, – я дома.
– Ты его не бойся, – напутствовал меня Ермишин, – не съест. Пропускай, если что не нравится, мимо ушей и не пяль глаза на Машу, он этого не любит, а при случае может и врезать. Ну, бывай, потом доложишь.
Чернышев жил в доме напротив.
– Входи, борзописец, – вполне дружелюбно предложил он. – Надень тапочки, я паркет надраил.
– Мы сразу переходим на «ты»? – поинтересовался я, разуваясь.
– А чего церемониться, и ты не Толстой, и я не министр. Маша, знакомься, тот самый газетный деятель, что из меня героя хочет делать.
Слегка располневшая, но очень миловидная особа лет тридцати церемонно протянула мне теплую руку. Глаза у Чернышевой были влажные и влекущие, полные губы чуть тронула улыбка – тоже влекущая, так называемая загадочная улыбка, что-то на первый взгляд обещающая, а что – один черт знает. Позабыв про совет Ермишина, я несколько дольше, чем следовало, «пялил глаза» и был немедленно поставлен на место.
– Ты к моей жене пришел или ко мне? – буркнул Чернышев. – Смотри, друг ситный, не вздумай брать у Маши интервью, когда я уйду в море.
– А когда вы уходите? – исключительно глупо спросил я. – Я к тому, что…
Чернышевы посмотрели друг на друга и рассмеялись.
– Понятно, – прервал Чернышев. – Маша, заноси в свой реестр еще одного леща и ступай… Что, хороша у меня жена?
– Хороша, – согласился я, опять же с несколько большим энтузиазмом, чем следовало. – А что, много этих… лещей в реестре?
– Штук десять наберется, – беззаботно ответил Чернышев, вводя меня в комнату, служившую, видимо, кабинетом и гостиной, и с грохотом пододвигая кресла к журнальному столику. – Тебя Павлом зовут? Садись, Паша, и спрашивай, что надо.
Пожалуй, самое время дать его портрет. Представьте себе человека чуть выше среднего роста, очень худого, но ширококостного, с туго обтянутым дубленой кожей лицом, на котором весьма приметны высокий лоб – за счет отступившей полуседой шевелюры, серые со льдинкой глаза, ястребиный нос и мощный подбородок; руки сильные и узловатые, с ревматическими утолщениями на пальцах, а походка энергичная, несмотря на легкую хромоту.
– Садись же, – повторил Чернышев и сам удобно погрузился в кресло. – Твое, как вы говорите, творчество мне знакомо, читал твою книжку про знатных земляков.
Я польщенно склонил голову.
– Плохая книжка, – продолжил Чернышев. – Плаваешь на поверхности, не человека описываешь, а как он план выполняет. И опять же умиляешься на каждой странице: смотрите, какие они у меня все хорошие! Блестят твои земляки, как хромированные. А ведь книга немалые деньги, полтинник стоит. Купишь такую, полистаешь и расстраиваешься: лучше бы мне дали по морде!
Я вытащил кошелек, отсчитал пятьдесят копеек.
– Что ж, это справедливо! – Чернышев взял деньги и сунул в карман пижамы. – Будем считать, познакомились, приступим к делу.
Со стыдом припоминаю, что впервые в своей журналистской практике я растерялся. До сих пор люди, о которых я собирался писать, вели себя совершенно по-иному: одни со сдержанным достоинством, другие чрезмерно предупредительно, третьи не скрывали радости, что их имя появится в газете, – простительная человеческая слабость; но впервые человек, которого я интервьюировал, лез вон из кожи, чтобы произвести самое неблагоприятное впечатление.
– Мне поручено, – я сделал акцент на последнем слове и ледяным тоном повторил, – поручено написать о вашем последнем рейсе. Какие обстоятельства предопределили успешное выполнение плана добычи рыбы?
– Молодец, – похвалил Чернышев. – Берешь быка за рога. Записывай: первое – дружба, второе – взаимопомощь, третье – энтузиазм и трудовой подъем. Все или еще чего добавить?
– Пожалуй, достаточно. – Я встал и сунул блокнот в карман. – Был счастлив познакомиться, всего хорошего.
– Ладно, хватит валять дурака! – Чернышев довольно бесцеремонно толкнул меня обратно в кресло. – Маша! – неожиданно рявкнул он так, что я вздрогнул. – Кофе корреспонденту! Книга твоя, конечно, не высший сорт, но про капитана Прожогина ты написал совсем не худо, хотя и со слезой: он у тебя добряк и размазня, а на самом деле Демьяныч держал команду в великом страхе, молоток был капитан и знатный ерник. Бери назад свою полтину и не дуйся. Агентура донесла, ты обо мне наводил справки, а я о тебе. Старик Ермишин заверяет, что с тобой дело иметь можно, а я его уважаю за ум и трезвость. Давай договоримся: когда пойду на корм рыбам, сочинишь про меня некролог, можешь хоть в стихах, а сейчас мне от тебя нужно другое.
– Но редакционное задание…
Чернышев досадливо поморщился:
– Если так уж надо, напиши, что отличились старпом Лыков, тралмастер Птаха, матросы Воротилин и Дуганов. Придумай что-нибудь и разведи водой, ваш брат это умеет. А дело вот какое. Про нашу зимнюю историю в Беринговом море хорошо знаешь? Про гибель судов от обледенения?
Я неуверенно кивнул. Ну и собеседник! Прав Чупиков – не угадаешь, в какую сторону развернет Чернышева через минуту.
– Ни хрена ты не знаешь, – бросил Чернышев и достал из портфеля сколотые скрепкой бумаги. – Здесь мои заметки на эту тему, не сейчас, дома прочтешь, только пока ни гугу, на меня и так всех собак вешают. Вот если ты мне с этим делом поможешь… Завтра с утра в управлении рыболовства важное совещание, приходи с блокнотом. Очень нужно, чтоб газета поддержала, шуму там будет много, зимний промысел на носу, а кое-кто рассуждает по-бараньи…
Приоткрыв ногой дверь, да так, что распахнулись полы короткого халата, с подносом в руках вошла Маша.
– Застегнись, бесстыжая, – перехватив мой взгляд, буркнул Чернышев. – Корреспондента из строя выводишь.
– А пусть они не смотрят, куда не надо, – дерзко ответила жена, небрежно запахнув халат. – Ешьте, пейте, дорогой гость.
– Всыплю я тебе когда-нибудь, – со вздохом пригрозил Чернышев, провожая жену взглядом, отнюдь не свидетельствующим о том, что эта угроза будет приведена в исполнение. – Я так скажу, Паша: все они бесовки и нет на них никакой управы. Сам-то женат?
– Был когда-то.
– Свободный охотник, – неодобрительно констатировал Чернышев. – Знаю я вашего брата, так и вынюхиваете, где что плохо лежит. Я бы всех таких гуляк собрал в одну кучу и в принудительном порядке переженил на самых злющих бабах, чтоб вы, собаки, еле ноги таскали. Маша!
– Черт побери, вы меня заикой сделаете! – возмутился я.
Маша просунула в дверь голову.
– Минуты без меня прожить не может, – пожаловалась она. – Истоскуется, пока плавает, и ходит за мной, как малое дитя. Ну, чего?
– Попридержи язык! Где сахар?
– Возьмешь в буфете.
Маша захлопнула дверь.
– Я же тебе говорил, что они бесовки. – Чернышев развел руками. – А с другой стороны, разве без ихней сестры проживешь?
Я сочувственно изогнул брови, подтверждая сию истину. Мне стало весело. По всей видимости, «бесовка» явно не из тех, кто позволяет собой помыкать, и вряд ли Чернышев дома капитанствует. Не по-христиански, но я почувствовал глубокое удовлетворение от этой мысли. И тут же окончательно в ней утвердился. В прихожей послышались детские голоса, и в комнату, размахивая портфелями, одна за другой влетели три девочки-погодки, лет от десяти до двенадцати.
– Папа, ты обещал в кино!
– Немедленно одевайся!
– Ну, па-па!
Чернышев попытался принять строгий вид, но расплылся и не скрипучим, а на удивление домашним голосом призвал дочек к порядку, все-таки дома гость, а они такие шумные и невоспитанные. Прежде всего дети должны доложить, как прошли уроки, ведь они знают, что папу беспокоят контрольные, а Танюшу могли вызвать по географии. Он стал так умилен и благообразен, что я только диву давался: неужели этот отменнейший семьянин и есть тот самый «хромой черт», одна язвительная ухмылка которого приводит в неистовство окружающих? В эту минуту Чернышев разительно напоминал старого, уставшего от лая цепного пса, который выполз из конуры и, урча от удовольствия, позволяет ползать по себе хозяйским детям.
– Дамское общество, – проворчал Чернышев, пытаясь угадать понимание на моем лице. – Слово есть слово, ничего не поделаешь. Завтра увидимся, будь здоров.
В самом неопределенном настроении я пришел домой, уселся за стол и со скукой начал листать отпечатанную на машинке копию то ли варианта статьи, то ли наброска доклада с многочисленными вставками от руки, вкривь и вкось разбросанными на полях.
Но вскоре мое внимание обострилось.
Когда советские и японские рыболовные суда стали переходить от сезонного к круглогодичному промыслу, они еще задолго до событий в Беринговом море встретились с чрезвычайно тяжелыми гидрометеорологическими условиями.
Речь пойдет об обледенении судов, когда в результате действия стихийных сил на открытых конструкциях образуются большие массы льда. В наиболее тяжелых случаях потеря остойчивости может наступить мгновенно: достаточно удара волны или порыва ветра, чтобы судно опрокинулось вверх килем.
Поскольку в данной ситуации экипаж гибнет, не успевая подать сигнал бедствия, подробности подобных катастроф обычно остаются невыясненными.
(Вставка от руки: «У японцев, по их данным, за период с осени 1957 года по весну 1961 года оверкиль от обледенения – 44 судна, погибло 427 моряков».)
Некоторые сведения о судах, не вернувшихся на свои базы.
Группа японских рыболовных траулеров закончила промысел у западного берега о. Сахалин и возвращалась в порт Вакканай. Все суда были на связи. В это время над проливом Лаперуза проходил циклон, обусловивший на пути следования судов северо-восточный ветер 15 м/с. Температура воздуха понизилась до минус 15 градусов, высота волны достигла 5 метров. На подходах к порту Вакканай траулер «Такарахи Мару № 15» перестал выходить на связь. Как выяснилось позже, все суда группы подверглись сильнейшему обледенению и производили непрерывную околку льда. На следующий день в море была обнаружена резиновая надувная лодка с тремя умершими от переохлаждения членами экипажа «Такарахи Мару № 15». Остальные 12 человек экипажа вместе с судном пропали без вести.
В другой раз флотилия из восьми японских траулеров оказалась в тыловой части сильного циклона. Ветер был северо-восточный 20 м/с, высота волны 5 метров, температура воздуха минус 16 градусов. С борта судна «Тенью Мару № 31» в отдел морской охраны порта Вакканай поступила радиограмма: «Сильное обледенение, опасный крен, вернуться в нормальное состояние не можем, просим помочь». После этого связь оборвалась – судно пропало без вести.
В аналогичной ситуации капитан «Майсин Мару № 6» передал срочное сообщение: «Не могу двигаться прошу помочь», – затем последовал сигнал SOS, и это оказалось последним известием о судьбе траулера.
Одновременно траулер «Кацун Мару № 1», окончив промысел, направился в порт Кусиро и внезапно подвергся интенсивному обледенению. Во время околки льда два члена экипажа были смыты за борт неожиданно налетевшей волной. Больше сообщений с траулера не поступало. Есть все основания полагать, что он потерял остойчивость и опрокинулся.
(Вставка на полях: «Сам по себе выход судна в море представляет известный риск, а освоение новых районов промысла в осенне-зимний период – повышенный риск, так как мореплаватели здесь решают задачу со многими неизвестными: жестокие, еще не изученные условия плавания, особенно для малых судов, обледенение, с которым пока что непонятно, как бороться, и прочее».)
Наш домашний пример.
У восточного берега Камчатки, в районе острова Уташуд, находились шесть средних рыболовных траулеров: «Кавран», «Семипалатинск», «Баранович», «Алушта», «Карага», «Кит» – и рыболовный сейнер «Пильво». Ураган застиг их в 5–7 милях от берега. Ветер работал с материка, развив высокую волну, суда подверглись очень сильному обмерзанию. Далее привожу по памяти рассказ капитана «Каврана» Бориса Федоровича Баулина:
«20 февраля шли из Петропавловска в район промысла. В 22 часа ветер от северо-запада усилился до 11–12 баллов, температура воздуха понизилась до минус 20 градусов. Изменив курс на 270–280 градусов в берег, поднял команду на околку льда согласно судовому расписанию. В 14 часов ветер усилился до ураганной силы. Команда в две смены непрерывно окалывала и выбрасывала лед за борт. Слой льда на лобовой переборке надстройки достигал около 80 сантиметров, ванты и мачта в верхней части срослись в сплошную глыбу льда. Брашпиль, носовая тамбучина и траловая дуга представляли ледяную гору. Судно перестало слушаться руля, развернуло лагом к волне и повалило на борт. Образовался крен около 60 градусов. Правое крыло мостика уходило в воду. Положение стало критическим. Дал самый полный аварийный ход, положив руль лево на борт. При таком крене на палубе находиться было невозможно, команда ушла в укрытие, судно лежало на борту, не слушаясь руля, тогда переложил руль право на борт, чтобы развернуться под ветер. Судно стало набирать скорость и, описав циркуляцию, снова вышло на ветер, крен выровнялся. Приступили к околке льда. Главная судовая антенна под тяжестью намерзшего льда оборвалась. В 00 часов ветер начал стихать, в 04 часа подошли под берег, вошли в молодой лед и произвели околку».
В таком же положении оказались и остальные суда. Даже тогда, когда ураган получил развитие, они до последней возможности вели борьбу со льдом и успели войти в укрытие.
(Вставка на полях: «Обратить внимание: все суда были малотоннажные и низкобортные! Очень важно!»)
(Еще одна вставка: «Доказано, что на палубе танкеров лед не намерзает, так как она непрерывно подвергается обмыву морской водой. На танкерах обмерзают лишь верхние конструкции, и если с них своевременно скалывать лед, бороться за остойчивость танкера куда легче».)
Танкеры и сухогрузы, как правило, крупнотоннажные, а средние рыболовные траулеры маленькие, поэтому именно для них обледенение представляет наибольшую опасность. А ведь именно они – основной рыбодобывающий флот, ныне работающий круглый год почти во всех районах Мирового океана.
Еще важный случай.
В январе 1964 года СРТ[1] «Норильск» вел промысел сельди в Беринговом море. Проходивший над районом глубокий циклон вызвал усиление ветра северных направлений до 10–11 баллов с понижением температуры воздуха до минус 25 градусов. По рассказам членов экипажа, вырисовывается такая картина:
После каждого каскада брызг на судовых конструкциях оставалась тонкая корочка льда, толщина которой увеличивалась на глазах. Судно перекрашивалось в белоснежный цвет, быстро обрастало льдом и наконец превратилось в бесформенный айсберг. Около суток экипаж, непрерывно сменяясь, вел борьбу со льдом. Несмотря на околку, нарастание льда было настолько интенсивным, что ванты и мачты, брашпиль, вьюшки и тамбучина превратились в глыбу льда, штормовые портики и шпигаты замерзли, траловая лебедка сравнялась с надстройкой. Судно начало крениться, и, когда подошел рефрижератор «Невельской», траулер имел крен за 40 градусов. Команда «Норильска» обессилела, руки у людей были обморожены и распухли, так что экипаж не способен был даже завести штормовые концы. Тогда капитан «Невельского» объявил аврал и направил на «Норильск» своих людей для швартовки и оказания медицинской помощи обмороженным членам экипажа. (Тут же замечание на полях: «Далее чрезвычайно важно!») Для спрямления траулера закрепили концы за мачты, то есть с помощью лебедок выправили крен.
Перехожу к трагическому дню 19 января 1965 года…
Всю ночь я метался и в пять утра так врезал ногой по стене, что взвыл от боли и проснулся окончательно. Снились мне всякие кошмары: волны высотой с телебашню, Чернышев, который гонялся за мной с шилом в руке, Маша, которая почему-то оказалась главным редактором и мужским голосом требовала, чтобы я отныне приходил на работу в коротком халате, и прочая чертовщина. Все это я коротко изложил Монаху, выражавшему крайнее недовольство тем, что его разбудили в такую рань. В знак протеста он демонстративно зевнул и фыркнул, но стоило мне пойти на кухню, как он тут же превратился в подхалима и на всякий случай последовал за мной: а вдруг что-нибудь обломится?
Когда пять лет назад мы с Инной полюбовно разделили нажитое имущество, мне достались пишущая машинка и Монах, которого я подобрал в подъезде слепым котенком. С тех пор он вырос в дюжего, мохнатого кота, с ног до головы покрытого боевыми шрамами и обожаемого окрестными кошками, из которых он в ходе нескончаемых сражений с конкурентами сколотил свой гарем. Уходя в редакцию, я выпускаю Монаха на промысел, и он целыми днями наводит порядок в прилегающих дворах, на крышах и чердаках. Найти Монаха – дело несложное, поскольку его передвижения по местности сопровождаются улюлюканьем и проклятиями. На счету Монаха множество подвигов, но высшим своим достижением он считает обольщение сиамской кошки – труднейшее и полное романтики предприятие, с блеском осуществленное Монахом в кроне векового дуба, растущего в нашем дворе. Хотя та кошка принесла здоровое, полное неуемной энергии разноцветное потомство, ее хозяйка, соседка из квартиры напротив, при каждой встрече желает Монаху скорой кончины под колесами грузовика и похорон на свалке. Монах, однако, игнорирует намеки, ставящие под сомнение его доброе имя, и отличнейшим образом здравствует: пылкий в любви, он чрезвычайно осмотрителен в обыденной жизни и счастливо избегает опасностей, на каждом шагу подкарауливающих беззащитное домашнее животное.
Пока я готовил кофе, Монах расправлялся с рыбешкой и слушал мои соображения по поводу сна. В дневное время я обычно советуюсь с Гришей Саутиным, ночью же мой главный собеседник – Монах; с ним я обсуждаю наиболее щекотливые вопросы, и, должен заметить, еще ни разу он не дал мне плохого совета.
У меня вдруг возникло ощущение, что сегодня со мной произойдет нечто очень важное. Психоанализом я никогда всерьез не занимался – так, скользил по верхушкам, но к сему таинственному предмету отношусь со свойственным дилетанту суеверным уважением. В данном случае, однако, установить причинную связь было несложно. Первое звено – общение с Чернышевым, второе – чтение его записок, разволновавших меня не только описанием морских катастроф, но и тем, что некоторых ребят с опрокинувшихся судов я знал и теперь был потрясен обстоятельствами их гибели; третье – через несколько часов начнется совещание в управлении рыболовства.
Не буду врать про внутренние голоса и тому подобную мистику, но после чашки кофе я уже был совершенно уверен, что эти три звена составляют одну цепь и каким-то образом я буду к ней прикован. Я еще представления не имел, как будут дальше развиваться события, но доподлинно знал, что меня ждет что-то из ряда вон выходящее и что без Чернышева здесь не обойдется. А между тем в его заметках не было ни слова об экспедиции! Раньше говорили – предчувствие, теперь – подсознание, но суть от этого не меняется: нечто скрыто в нашей психике такое, что разумом объяснить невозможно и что когда-то приводило на костер несчастных ясновидцев и колдунов.
Впрочем, кое-какую пищу моим предчувствиям подбросил старик Ермишин. Вечером, когда я докладывал ему о встрече с Чернышевым, он посмеялся и, довольный, промычал в трубку: «Погоди, завтра на совещании еще не то будет!» А на мои расспросы Андреич туманно ответил: «Ты пойди, пойди туда, не на двести, а на все пятьсот строк материалу наскребешь».
Я вообще не люблю ходить на совещания, так как убедился в том, что обычно все самое важное решается наверху, но сегодня смотрел на часы с нетерпением влюбленного студента. Я так суетился, что в конце концов вызвал у Монаха законное подозрение.
– Что-то у тебя глаза блестят… Всю ночь лягался и сбрасывал меня на пол, галстук новый надел. Уж не для Марии ли Чернышевой?
– Вот еще, – возмутился я. – Тоже мне Софи Лорен!
Мой ответ Монаха не удовлетворил.
– Представляю, как она вчера перед тобой вертелась, – мяукнул он. – Учти, про ее гастроли весь город знает.
– Брехня. – я делано зевнул. – Бабьи наговоры.
– И брюки нагладил, – с растущим подозрением установил Монах.
– Уши вымыл, – добавил я. – Нужен я ей очень…
– А она тебе? – ехидно закинул удочку Монах. – Знаем мы вашего брата, свободного охотника, сами на стороне пробавляемся.
– Пошел вон, негодяй, – душевно сказал я. – Распутник, ворюга, а еще с критикой лезет.
Обиженный Монах ушел не простившись. Полюбовавшись из окна свалкой, которую он затеял на задворках рыбного магазина, я спустился, кое-как завел «запорожец» и вошел в конференц-зал управления за четверть часа до начала совещания. Туда уже загодя пришло много народу, верный признак того, что совещание обещает быть интересным.
– И пресса здесь? – приветствовал меня Чупиков. – Какими судьбами? Ага, Чернышев пригласил, ясно… Значит, будет выступать, рвется в газету!
– Давать материал о себе он отказался, – возразил я.
– Вы, извините, наивны, ведь это тоже реклама: вот, мол, какой я скромный! Он и рассчитывает, что вы напишете: «О себе Чернышев говорить не любит, но охотно рассказывает о таких отличившихся на промысле людях, как старпом Лыков, тралмастер Птаха, матрос Воротилин…»
– Именно эти фамилии он и назвал, – признался я.
– Еще бы, – торжествовал Чупиков, – опора, личная гвардия! Держу пари, что он был с вами исключительно вежлив и предупредителен.
– Пари проиграете.
– Неужели нахамил? – У Чупикова радостно блеснули глаза.
– Ну не то что нахамил, а так… Но это не имеет значения, человек он все-таки незаурядный.
– Очень может быть, – сухо проговорил Чупиков, сразу теряя ко мне интерес. – Желаю успеха.
И отвернулся. Чего требовать от человека, у которого из-под венца увели невесту!
Кивнув, прохромал мимо Чернышев, тонкие губы искривились в усмешке – это он раскланивался с Астаховым; многие поздравляли его с победой в соревновании, и Чернышев благодарил все с той же довольно неприятной усмешкой, ставящей под сомнение искренность поздравителей. Ему бы шляпу с пером и шпагу – Мефистофель! Появился и Ермишин, которого капитаны приветствовали с подчеркнутой почтительностью, старика здесь любили. Я помахал ему рукой, и он сел рядом.
– Старею, – отдуваясь, проговорил он. – На третий этаж без лифта поднялся – чуть главный двигатель не пошел вразнос.
– Курить надо бросать.
– Э, я свою плантацию давно выкурил, – вздохнул Ермишин, – пустую трубку посасываю. Блокнотом запасся?
Я с заговорщическим видом приоткрыл портфель, где лежал магнитофон.
– С пятого ряда? – усомнился Ермишин. – Не возьмет.
– Микрофон мощный, шепот из-за дверей улавливает.
– Постой, так ты и меня записывал? – спохватился Ермишин. – Все словечки?
– Словечки размагничу, – пообещал я. – Не бескорыстно, конечно, за вечер воспоминаний.
– Ах ты, сукин сын… Ладно, помолчим.
Председательствующий постучал по графину, совещание началось.
А примерно через два часа Чернышев обвинил в трусости двадцать девять капитанов.
Вообще-то, такое слово произнесено не было, но оно угадалось и вызвало всеобщее возмущение.
Но сначала выступали другие. Гибель четырех траулеров была еще свежа в памяти, и капитаны, сменяя друг друга на трибуне, высказывали самую серьезную тревогу и сомнения: не слишком ли велика опасность обледенения для низкобортных сейнеров и СРТ в открытом море? Капитаны были опытные, а иные знаменитые, познавшие славу, их мнение много значило – и почти все они говорили о том, что осваивать новые районы лова в штормовые зимние месяцы дело хотя и на редкость перспективное, но чреватое опасными последствиями. Обледенение судов вдруг предстало коварнейшим врагом, в повадках которого еще следовало разобраться. И когда Сухотин, один из самых заслуженных капитанов, прямо предложил на зимний промысел посылать лишь большие морозильные траулеры, зал притих: что скажет начальство?
Ситуация была щекотливая: ведь все прекрасно понимали, что именно сейнеры и СРТ «делают план», дают основную часть добычи рыбы; понимали, что снять, резко уменьшить план добычи – дело чрезвычайное и вряд ли министерство на это пойдет, но ведь и опасность обледенения – дело чрезвычайное. Словом, все притихли – предложение прозвучало, и на него следовало дать ответ.
Вот тогда-то Чернышев и взорвал свою бомбу.
Когда он попросил слова, зал оживился: на собраниях любят ораторов с «изюминкой», а этого добра у Чернышева, как я уже успел понять, было навалом. «Включай свою механику. – Ермишин толкнул меня локтем в бок. – Валяй, Алексей!»
Чернышев пошел к трибуне, взгромоздился на нее и дружелюбно рявкнул:
– Что, здорово перепугались, ребята?
Далее выступление Чернышева и реплики привожу по расшифрованной магнитофонной записи.
Возгласы: «Выбирай слова!», «Внимание, весь вечер на ковре Чернышев!», «Тише!».
Чернышев. Хорошо, слова буду выбирать тщательнейшим образом, чтобы, упаси бог, никого не обидеть – ни одного из присутствующих здесь паникеров. (Гул в зале.) Так вот, зная большинство из вас добрых двадцать лет, я был поражен, услышав такую баранью чушь!
Снова гул в зале. Председательствующий стучит по графину: «Товарищ Чернышев, держите себя в рамках!»
Чернышев. Слушаю и повинуюсь! (Отвешивает председательствующему низкий и совершенно неуместный поклон, что вызывает в зале смешки.) Итак, что мы имеем? Мы имеем, товарищи, замешательство, переходящее в панику. Да, мы начали осваивать новые районы лова зимой и потеряли хороших ребят – вечная им слава и память. Не буду повторять того, что вы по этому поводу говорили, – у самого душа болит. Скажу только, что главная причина гибели траулеров – беспечность, с какой мы до сих пор относились к обледенению. Привыкли зимой ловить у берегов, чуть что – в бухту, вот и укрепилось в сознании: «Подумаешь, не видали мы льда, шапками собьем!» А вышли на скорлупках в зимнее море, столкнулись с настоящим, а не игрушечным обледенением и, вместо того чтобы спокойно разобраться, в панике закричали: «Прекратить! Назад, к берегу, где наши предки ловили! Пусть на промысел выходят дяди на больших кораблях!»
Возглас: «Ты не обзывай, ты конкретно!»
Чернышев. Конкретно говорю о тебе, Сухотин, предложение твое. Ты знаешь, как я тебя люблю и уважаю…
Возглас Сухотина: «Расскажи своей бабушке!»
Чернышев. Обязательно, непременно навещу в раю старушку, как только высвобожу свободную минутку. Знаю, сам видел, как ты чуть не перевернулся в то утро, а почему? А потому, что опомнился и стал окалываться, когда оброс льдом, как бродяга пушниной! Кто тебе мешал начать избавляться от льда на несколько часов раньше? И ты, Полушкин, очень умно возвестил с трибуны: «В условиях интенсивного обледенения средний рыболовный траулер особенно быстро теряет остойчивость». Правильно, если капитан этого СРТ – баран. Не вскакивай, я не тебя имею в виду, это я иносказательно и с любовью. Да, ты чудом остался на плаву, а опять же почему? А потому, что пожалел механиков, отец родной, и своевременно не набрал забортной воды в опустевшие топливные танки. Еще бы, танки потом сутки чистить надо, разве можно перегружать мотористов работой? И ты, Хомутинников, зря на стихию сваливаешь: ураган ураганом, а почему не убрал с кормы трал и сотню бочек? Вот и обледенел, как сукин сын, зарос льдом с головы до пяток.
Возглас Полушкина: «Ты о себе скажи!»
Чернышев. Поставь ящик пива – хоть всю ночь буду про себя рассказывать. Ладно, без шуток. Как только получил штормовое предупреждение, снял заглушки штормовых портиков и деревянные щиты зашивки фальшборта, орудия лова и груз убрал в трюм. Подготовил инструмент для околки льда, трюма задраил по-походному. Когда началось обледенение, команда работала непрерывно, сменяясь каждые два часа. Окалывали лед прежде всего с вант, мачт, надстроек и тамбурины. Благодаря открытым штормпортикам вода свободно сходила за борт, очищая палубу от ледяной каши и обломков льда с вертикальных конструкций. Ну и конечно, запрессовал все днищевые танки, топливные и водяные, забортной водой, что уменьшило опасность потери остойчивости. Так и выбрался… А вообще, если честно, за свою моряцкую жизнь такого ледяного шторма не видывал… Но не будем все валить на стихию, товарищи. Мы сто раз заседали, одурели от разборов – кто как себя вел, а посему закругляюсь… Или нет, можно еще пять минут? Вот ты, Сухотин, хорошо сказал, я даже записал за тобой: «Главная причина трагических событий – одновременное действие неотвратимых сил: ураганный ветер и чрезмерное волнение, низкие температуры воздуха и воды, снегопад, парение моря и, как результат, сильнейшее обледенение». Ничего не наврал? Но послушайте, что сказал другой человек, который понимал в нашем деле получше нас с вами, – академик Алексей Николаевич Крылов.
Возглас: «То теория, ближе к делу!»
Чернышев. Ближе, товарищи, некуда, я эти слова наизусть выучил и вам советую! Цитирую по памяти: «Часто истинная причина аварии лежит не в действии непреодолимых и непредвиденных сил природы, не в неизбежных случайностях на море, а в непонимании основных свойств и качеств корабля, несоблюдении правил службы и самых простых мер предосторожности, непонимании опасности, в которую корабль ставится, в небрежности, неосторожности, отсутствии предосторожности». Вот так. Из этой замечательной мысли следует, что мы не смогли оценить всей сложности обстановки, недостаточно знали о возможностях своих судов, о мерах, которые необходимо принять для предотвращения аварийного состояния, – и поэтому попали в обледенение, борьба с которым намного превышала физические возможности экипажей судов. Констатирую факт: чего мы не знаем, того и боимся, как первобытные дикари, к примеру, боялись грома. С обледенением шутки плохи, но его можно и должно изучить, чтобы научиться его избегать или, ежели влипнешь, знать, как с ним бороться. Необходимо к этому делу подключить науку, организовать экспедицию и на судне типа СРТ сознательно пойти на обледенение…
Возглас: «К медведю в берлогу? Вот сам и пошел бы!»
Чернышев. Считай, Григоркин, что поймал на слове, поручат – пойду. Без такой экспедиции не обойтись, иначе будем сослепу тыкаться носом в стенку и на горьком опыте набираться ума. Я читал, что ученые в своих лабораториях моделируют обледенение на макетах в бассейне, но нам с вами не в бассейн, а в открытое море выходить за рыбой. Экспедицию я мыслю так: нужно переоборудовать СРТ, пригласить ученых, экипаж набрать из одних только добровольцев и выйти в зону интенсивного обледенения – скажем, в северо-западную часть Японского моря, где наблюдается самая высокая повторяемость опасного обледенения. Главное – понять, сколько льда может набрать корабль, каков предел его остойчивости, как маневрировать в условиях сильного обледенения и где она, критическая точка, за которой – оверкиль.
Возглас: «Перевернешься вверх килем – точно узнаешь!»
Чернышев. Мудрое замечание, Чупиков, недаром я с детства уважаю тебя за светлый ум. А вот ты, судя по твоему выступлению, усвоил другое: что на берегу зимой значительно безопасней, чем в открытом море. И те, кто с одобрением твою баранью… – прошу прощения, товарищ председатель! – твою дикую чушь слушали, тоже небось прикинули, что зиму лучше в своих городских берлогах пересидеть. Были морские волки – стали морские зайцы.
Шум в зале.
Чернышев. Прошу прощения, если кого обидел, я ведь насчет зайцев для юмора, чтоб вместе с вами посмеяться над веселой шуткой. Только вот что скажу сразу: раз начали, значит будем ловить рыбу зимой. Будем, душа из нас вон! А если кто до смерти перепугался, то на берегу тоже дел невпроворот, без работы не останутся. Вот объявление читал: в детских садах требуются воспитательницы.
Общий шум, выкрики: «Хромой черт!», «Правильно, так нас!», «Лишить слова!».
Чернышев. Большое спасибо, дорогие товарищи, за дружеские замечания, благожелательное внимание и чуткость. До новых встреч на наших собраниях!
Выступление Чернышева произвело на меня двойственное впечатление.
Я не люблю, когда оскорбляют людей, вне зависимости от того, имеются или нет на то основания; я привык думать, что намеренно оскорбить, унизить может лишь человек скверный, с низменными чувствами, испорченный властью над кем-то и собственной безнаказанностью. Я еще не готов был таким человеком считать Чернышева, но в обидных насмешках, которыми он осыпал товарищей, угадывалось высокомерное: «Я вот не такой, как вы, я умнее, дальновиднее и смелее». А между тем в зале сидели капитаны, нисколько и ни в чем не уступавшие Чернышеву, – я в этом не сомневался, как и в том, что их сильно задели оскорбительные намеки.
Но в то же время я с совершенной ясностью понял, что Чернышев выступил таким образом не из одного лишь желания оскорбить и унизить, а для того, чтобы резко сменить угол зрения на важнейший вопрос! И слова специально подобрал обидные – в трусости обвинил и огонь на себя вызвал, все для того, чтобы пробудить в капитанах самолюбие, заставить их забыть про мудрую осторожность и припомнить, что без риска никакие большие дела невозможны. А раз так, то выступление Чернышева можно было трактовать совсем по-иному. Я, во всяком случае, решил пока что категорических оценок не делать, а подождать развития событий.
Неожиданностей, впрочем, не произошло. Атмосфера в зале уже была такова, что предложение Сухотина, из-за которого разгорелся сыр-бор, ожидаемой поддержки не получило. Под одобрительные возгласы и аплодисменты ораторы громили Чернышева за высокомерие и зазнайство, а тот сидел на своем месте, согласно кивал и, вместе со всеми оглушительно хлопая в ладоши, выкрикивал: «Так ему, злодею! Жарь его по заднице!» Видя, что важное совещание превращается в балаган, председательствующий объявил перерыв, и мы с Ермишиным поспешили в вестибюль, где продолжали кипеть страсти. Разбившись на группки, капитаны возбужденно спорили; в центре одной из групп мы обнаружили Чернышева, который, против ожидания, совершенно не паясничал и спокойно отвечал на упреки в свой адрес.
– Но зачем людьми рисковать? – горячился краснощекий крепыш, в котором я узнал капитана Григоркина. – Вдов, что ли, мало на берегу мыкается? Бери списанный СРТ, оборудуй его датчиками и управляй по радио, приборы на борту и определят критическую массу льда!
– Мне этого мало, – возразил Чернышев, раскуривая трубку. – Я еще хочу понять, как бороться с нарастанием льда, какие есть средства защиты. Химики, слышал, какие-то лаки предлагают, попробовать надо. И потом, ты знаешь, как в аварийной ситуации быстро определить количество льда на борту? Лично я пока что не знаю. Нет, брат Григоркин, приборы людей не заменят. К тому же, – Чернышев неожиданно мне подмигнул, – на экспедиции настаивает пресса, сам товарищ Крюков уже местечко в каюте застолбил. Правда, Паша?
Все мы бываем исключительно благоразумны, давая советы другим. Для нас это легко и просто – делиться своей мудростью, когда не затрагиваются интересы нашей священной особы. Будь на моем месте другой человек, я толкнул бы его локтем в бок и посоветовал с минуту поворочать мозгами, ибо лучше прослыть тугодумом, чем сразу же раскрыть пасть и совершить непоправимую глупость.
Между тем именно так я и поступил. Ермишин потом рассказывал, что я напыжился, как индюк, и не просто ответил, а с чудовищным апломбом изрек: «Безусловно, Алексей Архипыч, это для меня вопрос решенный». Кем решенный, когда, почему? Спустя мгновение я обзывал себя авантюристом, болваном и последним ослом, но было поздно. Чернышев, сатанински сверкая глазами, тут же расхвалил меня капитанам («отменнейший журналист, ас, в Москву переманивают!»), соврал, будто моя книжка у него настольная («очерки, а читаешь как детектив, оторваться невозможно!»), и в заключение объявил, что с таким парнем, как я, не пропадешь. В этой неумеренной хвальбе слышалась столь откровенная насмешка, что мне бы тут же обратить все дело в шутку, но я лишь зарделся, смущенно хихикнул («Как дамочка от комплимента», – припомнил Ермишин) и следующим вопросом окончательно закрепил петлю на своей шее:
– Значит, если экспедиция состоится, возьмете?
– Считай, взял, – кивнул Чернышев. – Все равно буду набирать балласт. – И, нагнувшись, задышал мне в ухо. – Неужели думаешь, такого леща на берегу оставлю?
Об этом совещании прослышали наверху, затребовали информацию, и вскоре Чернышев по просьбе министра отправил ему докладную записку. А еще через три месяца «Семен Дежнев» с членами экспедиции на борту вышел в Японское море.
Я лежу на верхней койке и считаю слонов, вот-вот начну пятую сотню – даже не во всех африканских заповедниках есть такое стадо. Обычно на третьем-четвертом десятке я засыпаю, но «Семен Дежнев» переваливается с боку на бок, как перекормленная гусыня, а койка и переборки содрогаются от могучего храпа Баландина. Ладно, привыкну. Пассажир я, в общем, неприхотливый, комфортом в своих странствиях не избалован.
Не спится мне, конечно, из-за обилия впечатлений. Получить заказ на серию очерков (главный намекнул: без ограничений) – большая удача для журналиста моего ранга, опростоволоситься мне никак нельзя. Мысль о том, что материал потянет на целую повесть, придет много позже, когда спутники по экспедиции, каждому из которых я заранее отвел определенную роль, вдруг перестанут мне подчиняться: тот, кто должен торчать за кулисами и докладывать «кушать подано», неожиданно выскочит на авансцену, и наоборот. Но пока что в голову лезут лишь скудные мыслишки об очерках.
По-видимому, писать о том, как подготавливалась экспедиция, я не буду. Переписка между инстанциями, бесконечные совещания, привычная нервотрепка со снабжением, утряска личного состава – посвящать во все это читателя то же самое, что водить едока на кухню и показывать, как готовят котлеты: может отбить аппетит. А вот об отвальной, которую устроил Чернышев за день до выхода в море, немного рассказать стоит.
В последнее время я не раз встречался с Чернышевым, но никак не мог привыкнуть к его выходкам. Поразительный субъект! К примеру, мне срочно нужно с ним проконсультироваться: редактор требует подробного обоснования моей длительной командировки. «Можно вас навестить, Алексей Архипыч?» – «Валяй, навещай». И два часа кряду Чернышев деловито, без всякого ерничества, отвечает на мои вопросы. Все, казалось бы, честь по чести, но ушел от него я взбешенный, грязный, как дворняга, и еле волоча ноги, потому что всю беседу выбивал с ним ковры. В другой раз, не особенно надеясь на успех, я попытался расспросить Чернышева о его приключениях, а он вдруг разохотился и стал рассказывать, да так интересно, что я уши развесил – впрочем, ненадолго, так как на третьей минуте понял, что мне самым бессовестным образом подсовывается сюжет «Морского волчонка». Уходя, я слышал за спиной обидный смешок, – видимо, этот субъект был обо мне не самого высокого мнения.
Подобные случаи отбили у меня охоту без крайней нужды встречаться с Чернышевым, и на отвальную я пошел только потому, что хотел познакомиться с будущими товарищами по экспедиции и полюбоваться спектаклем, который, без сомнения, устроит Маша, – неужели она упустит случай завербовать новых «лещей»?
Всего приглашенных было семь человек – одни мужчины. Корсаков, крупный специалист по остойчивости судов, вместе со своим аспирантом Кутейкиным прилетел из Ленинграда, известный химик Баландин – из Москвы; кроме них, за столом оказались полярные гидрологи Ерофеев и Кудрейко, Лыков, старший помощник Чернышева, и я. Машу («единственное приятное исключение», как со старомодной галантностью выразился Баландин) Чернышев погнал переодеваться, так как она предстала перед гостями в довольно смелой мини-юбке. Гости весело протестовали, обзывали Чернышева эгоистом, но он был неумолим. Чувствовалось, однако, что успех жены доставляет ему удовольствие; он жмурился, как сытый кот на солнце, и не без ехидства на нас поглядывал: «Швартуйтесь, братцы, к другому причалу, этот занят!» А Маша порождала именно греховные мысли; жены моих знакомых, во всяком случае, единодушно ее клеймили и возмущались вульгарным мужским вкусом – лучшего аргумента в пользу критикуемой женщины и выдумать невозможно. К тому же она была классной портнихой, красиво себя обшивала и умела играть на чувствительных мужских струнах: то выглядела легкомысленной и доступной, то вдруг надменной недотрогой, то вроде бы простой и домашней, но с таким взглядом, от которого, как посмеивался Чернышев, «лещ так и пёр на крючок». Молва приписывала ей самые невероятные похождения, однако все три дочки походили на отца, как дождевые капли (что вряд ли можно было счесть для них большой удачей).
Я ловлю себя на том, что улыбаюсь. Жаль, но в газетных очерках Маше места не найдется; ничего не напишешь и о сюрпризах, которые преподнес нам Чернышев. Началась наша дружеская встреча с того, что из-за пресловутого натертого паркета мы не без отвращения обули безобразные, в дырах тапочки, которые сваливались на каждом шагу. Весь вечер под столом шла возня, так как то один, то другой терял свою обувку и, тихо ругаясь, лез ее доставать, а Кутейкин, лихо заложив ногу на ногу, отлетевшей тапкой чуть не выбил окно. Второй сюрприз был куда огорчительнее: среди обилия закусок на столе не оказалось ни вина, ни водки, а принесенную Корсаковым бутылку шампанского Чернышев со словами «Чего добро переводить!» сунул в холодильник. Затем хлебосольный хозяин водрузил на стол ведерный жбан клюквенного морса, щедро расставил бутылки с минеральной водой и, с наслаждением покосившись на постные лица гостей, проскрипел: «Ну, чего будем пить, ребята?»
Лыков подмигнул Кутейкину, Кутейкин подмигнул Лыкову, и оба подмигнули мне. С полчаса назад, войдя в подъезд, я услышал звяканье стекла и увидел двух склонившихся в темном углу забулдыг. Один из них тихо назвал меня по имени, и я с невероятным удивлением узнал Лыкова, который делал мне таинственные знаки. «Не хочешь, нам больше достанется», – мудро заметил он, продолжая злодействовать над бутылкой. Знал, к кому в гости идет!
– Из чего пить? – поинтересовался Баландин, всем своим видом показывая, что ценит хозяйскую шутку и верит, что мистификация вот-вот кончится.
– Маша! – рявкнул Чернышев так, что мы подпрыгнули на стульях. – Посуду!
– Иду! – послышался голос, и через минуту с нагруженным керамическими чашками подносом появилась Маша.
Чернышев одобрительно крякнул, поскольку на сей раз «бесовка» надела хотя и туго обтягивающее, но целомудренное длинное платье.
– Ешьте, пейте, дорогие гости, – певуче проговорила Маша, семеня вокруг стола с чашками и стараясь не смотреть на мужа, который взглядом пытался пригвоздить ее к месту (целомудренное платье при ближайшем рассмотрении оказалось с разрезом чуть ли не до талии). – Спиртного, извините, не держим, а морс домашний, сама клюкву покупала, витамины для мужского организма – первое дело.
Чернышев молча достал из шкатулки иголку с ниткой, рывком подтащил жену к себе и начал быстрыми стежками зашивать разрез. Маша при этом стояла с лицом великомученицы, страдающей за свои убеждения, и доверительно жаловалась хохочущим гостям: «Уж такой он у меня строгий, ни людей посмотреть, ни себя показать – такой строгий». И метнула быстрый взгляд на Корсакова, для которого, по-видимому, и был устроен спектакль.
Теперь пришло самое время представить вам этот важный персонаж моего повествования. Я до сих пор знаю о нем совсем немного, но одно совершенно точно: везунчик, в сорочке родился. Сорок лет, а доктор наук, крупный специалист, да еще и сложен как атлет – даже много для одного человека. Виктор Сергеич – так зовут Корсакова – скорее привлекателен, чем красив. Лицо, пожалуй, вырублено крупно и грубовато, но зато так и хочется заглянуть в его глаза, которые то и дело вспыхивают, будто за ними скрыта мигающая лампочка, – выразительные глаза человека с умом и чувством юмора. И смеется он хорошо: заразительно, с удовольствием отдаваясь смеху, и, что очень важно, одинаково не только над своими, но и над чужими остротами. А важным это я считаю потому, что так смеется лишь человек доброжелательный, не упивающийся собственным превосходством, порою мнимым. Очень мне понравилось и то, как Корсаков повел себя с Чернышевым: с одной стороны, достаточно уважительно, а с другой – совершенно на равных, ясно показывая, что в экспедиции роль статиста играть не собирается. Пока что Корсаков – единственный, с кем бы мне на корабле хотелось сблизиться, но лезть в друзья я не умею и форсировать событий не стану.
Чернышев, который привык быть в центре внимания, уже ревниво относится к Корсакову – и не без оснований. Во-первых, всем известно, что не Корсаков напросился в экспедицию, а его самого заместитель министра уговорил; во-вторых, едва очутившись в Приморске, он тут же стал объектом всевозможных слухов, которые распространяются в нашем городе с быстротой цунами и сами по себе служат показателем того, что человек достоин внимания; и, в-третьих, особенно много судачат о романе Корсакова с Марией Чернышевой. Одни утверждают, что роман протекал бурно и к взаимному удовлетворению, а другие – их большинство – говорят, что «столичную штучку» постигла крупная неудача. Наиболее распространенная версия такая. Чернышев улетел в Москву на прием к министру, и Корсаков, быстро оценивший самобытную прелесть Маши, с ходу повел атаку на крепость, которую счел слабо защищенной; таскал охапки цветов, конфеты и духи, прозрачно намекал на чувства. Но всякий раз Маша оказывалась то в обществе детей, то совсем некстати заходила подруга и, черт бы ее побрал, надолго устраивалась пить чай.
Не знаю, где здесь правда, а где вранье, но, если даже Корсаков и потерпел неудачу, это ничуть не роняет его в моих глазах – никто из «лещей» не мог достоверно похвастаться Машиной благосклонностью, хотя вели осаду многие. Поговаривали, правда, что успеха добился Н., актер местного драмтеатра, и в доказательство приводили здоровый фонарь под глазом, из-за которого было сорвано три спектакля. Но сам Н., мой старый знакомый, как-то в сердцах выругался: «Типичная зажигалка! Подожжет, а сама ледяная. Ну ее к лешему, зря время потратил». О происхождении фонаря, однако, он тактично умолчал.
Нет, все-таки думаю, что вранье: к выявленным «лещам» Чернышев относится с великодушным презрением, а к Корсакову хотя и скептически («знаем мы этих теоретиков!»), но с осторожностью, не наступая на самолюбие.
Рядом с Корсаковым сидел его аспирант Никита Кутейкин, рыжий малый лет двадцати семи, в роговых очках, за которыми прятались глаза отменнейшего плута. Говорил он мало, но далеко не безобидно: если кто-то высказывал банальнейшую мысль, Никита с подчеркнутым уважением смотрел на него, смакуя, повторял и почтительно спрашивал что-нибудь вроде: «Это не из древних? Кажется, столь же любопытную мысль я встречал у Сенеки». Корсаков от души смеялся и хлопал остряка по плечу. Мне он, честно говоря, не очень показался – так, шут-оруженосец при знатном рыцаре.
Гидрологи Ерофеев и Кудрейко прилетели в Приморск лишь накануне, еще не акклиматизировались и за столом с трудом удерживали зевоту. Из их отдельных реплик я понял, что в прошлом они участвовали в полярных экспедициях и льда во всех его разновидностях повидали предостаточно.
Представления о Лыкове я тоже пока что не составил. Невысокий, сутулый и тощий, с блеклыми глазами на невыразительном лице, он был похож не на старшего помощника известного капитана, а скорее на заурядного бухгалтера, который весь день просиживает штаны за накладными, чтобы вечером пофилософствовать у пивного ларька. Он отмалчивался, ел и пил за двоих (не в коня корм!), и лишь к самому концу я убедился, что он внимательнейшим образом прислушивается к разговору, а глаза его пусть и блеклые, но очень даже неглупые. Заметив, что я на него смотрю, Лыков пробурчал что-то под нос и набросился на кальмаров с майонезом.
Одно время я пристрастился определять характер людей по внешним признакам, и друзья создали мне славу физиономиста, угадывающего данную личность по глазам, жестикуляции, смеху и даже форме ушей. В самом деле, постоянная тренировка наблюдательности, как и всякая другая, приводит к некоторым успехам, и отдельных людей я угадывал правильно; но столь же часто я ошибался и в конце концов понял, что не обладаю достаточной проницательностью, чтобы играть в эту игру, опасную и для чужих репутаций, и для моей собственной. Однажды я свято поверил в одного человека, который безупречно укладывался в рамки моей теории: он был очень симпатичен, неизменно весел, дружелюбен и предан товарищам по экспедиции; я не мог им нахвалиться и благодарил судьбу, подарившую мне в длительном странствии такого друга; спустя полгода он преспокойно оставил прежних друзей ради карьеры – правда, очень хорошей. В другой раз из-за своей дурацкой классификации я долго избегал общения с человеком, от которого, как мне казалось, за версту несло холодом, – теперь я уважаю его едва ли не больше всех других.
Так что определять человека по внешним признакам – столь же рискованное занятие, как судить о книге по ее переплету.
Сделав этот мудрый вывод, я опять начинаю считать слонов. Двадцатый слон, могучий исполин с гигантскими бивнями, призывно трубит, и я с безнадежным вздохом открываю глаза – это яростно всхрапнул Баландин. А, все равно сна ни в одном глазу. Лучше припомню отвальную, если так можно назвать прощальный перед выходом в море вечер без капли спиртного. Уже потом я узнал, что Чернышев давно стал трезвенником – после одного поучительного происшествия. Но об этом позже.
– Вы меня не пугайте! – вызывающе сказал Баландин. – Слава богу, не первый раз в море.
– А какой? – поинтересовался Чернышев.
– Второй, – весело признался Баландин. – Лет пятнадцать назад я совершил путешествие на теплоходе из Одессы в Ялту.
– Ну, тогда, Илья Михалыч, вам сам черт не страшен, – с уважением сказал Никита.
– А какое по прогнозу ожидается волнение моря? – с легким беспокойством спросил Баландин.
– Пустяки, – успокоил Чернышев. – В это время года больше двенадцати баллов ни разу не было.
– Никита, вы ближе к телефону, – слабым голосом произнес Баландин. – Будьте любезны, уточните, когда по расписанию самолет на Москву.
Корсаков засмеялся:
– А какой все-таки прогноз на первые дни, Алексей Архипыч?
– Препаршивый, – сказал Чернышев. – Ветер три-четыре балла и температура около нуля. При такой погоде лед образуется разве что в холодильнике.
– Так бы и всю дорогу, – с удовлетворением сказал Лыков. – Мы люди нормальные, нам лед ни к чему. Пароход целее будет.
– Далекий ты от науки человек, Лыков, – пожурил Чернышев. – Ни разу не замечал, чтобы ты рвался пожертвовать собой ради научных интересов, как рвутся товарищи Корсаков и Баландин.
– Не рвусь, – согласился Лыков.
– Он у нас очень приземленный, – пояснил Чернышев. – «Анти-Дюринга» не читал, по радио симфонию передают – выключает, в театр лебедкой не затащишь, только одно и знает, что гоняться за рыбой, как собака за котом. Боюсь, Лыков, что Павел Георгиевич напишет с тебя отрицательного типа. Правда, Паша?
Так, начались чернышевские штучки. Я смолчал.
– А с меня положительного, – продолжил Чернышев. – Поскольку руководитель моего ранга критике не подлежит. Начни так, Паша: «Начальника экспедиции, известного своими производственными победами капитана А. А. Чернышева, подчиненные ласково называют…» Как они меня называют, старпом?
– Если ласково, то «хромой черт», – откликнулся Лыков.
– Паше это не подойдет, – засомневался Чернышев. – Ему для правды жизни нужно что-то более возвышенное, скажем «наш морской орел». Запиши в блокнот, Паша, а то забудешь.
– Ты ему не подсказывай, – заметил Лыков, – он и так все записывает на магнитофон. Вон, в портфеле.
По всеобщему настоянию я вынужден был раскрыть портфель и доказать, что магнитофон не включен.
– Ты нашего тралмастера Птаху запиши, – посоветовал мне Лыков. – Сочно говорит.
– Да, словарь у него не тургеневский, – сказал Чернышев. – Иной раз такое загнет, что рыба на корме протухает. Не знаю, как с ним быть при наличии на борту интеллигентных ученых товарищей. Штрафовать за каждое словечко, что ли? Так если даже брать по копейке, ему зарплаты от силы на три дня хватит.
– А тебе на неделю, – включилась Маша. – Не слушайте его, сам хорош бывает.
– Насчет интеллигентных ученых, Алексей Архипыч, напрасно иронизируете, – с улыбкой сказал Баландин. – Не при вашей милой супруге будь сказано, – Баландин церемонно склонил голову, – не наш брат, грубый мужлан, а в высшей степени уважаемая дама блестяще защитила докторскую диссертацию о происхождении любимых вашим тралмастером словечек в русском языке. Именно так, – он победоносно взглянул на недоверчивых слушателей и поднял кверху палец, – дама! Причем, должен отметить, что в знании предмета исследования ей воистину не было равных: монополист темы! Попадая в общество людей, не следивших за чистотой своего лексикона, – например, в городском транспорте в часы пик, – она непременно оказывалась в центре внимания, так как гневно и хлестко отчитывала грубиянов, но отнюдь не за грубость, а за недостаточно научное употребление бранных слов. Особую пикантность ситуации придавало то, что достойная дама, к восторгу одних и полному замешательству других, бестрепетно произносила эти слова, но в правильном, истинно научном контексте.
– Вот это женщина! – восхитилась Маша. – Если вы ее знаете, Илья Михалыч, я ей в подарок платье сошью…
– Свою прелесть вы ей передать не в состоянии, – расплылся Баландин, вставая и шаркая тапкой. – Если бы я был художником…
– Ой, молчите! – замахала руками Маша.
– Художником? Да я этих петухов из квартиры поганой метлой гоняю! – прорычал Чернышев. – Особенно один раскукарекался, длинноволосый хмырь: «Ах, Мария Васильевна, я, Мария Васильевна, так и вижу вас в неглиже, с загадочной улыбкой Джоконды!» Пришлось его арифметике обучить.
– В каком смысле? – не понял Баландин.
– У нас на лестнице пятьдесят одна ступенька, – разъяснил Чернышев.
– Уж очень он меня ревнует, Алеша, – грудным голосом пропела Маша. – Уж так ревнует. Любит очень, от греха бережет.
Все заулыбались, даже сонные как мухи Ерофеев и Кудрейко.
– Сейчас я тебя уберегу… – Чернышев приподнялся, но позволил без особого сопротивления усадить себя на место. – Ладно, – он ударил ладонью по столу, – кончаем треп, давайте о деле.
Пошел довольно скучный разговор, в котором мелькали слова вроде «адгезия льда», «кренящий момент», «нормы Регистра» и тому подобное, что входило в одно ухо и выходило из другого. Я сидел с умным видом, чтобы не обнаружить своего полного невежества, и изо всех сил старался не зевать. Обязательно нужно будет получить квалифицированную консультацию, хотя бы Никиты, который, кажется, не прочь завязать со мной приятельские отношения, – мы с ним шахматисты.
Баландин дробно застучал ногами в переборку, – наверное, ему приснилось, что он лошадь. Забавная личность! С первого взгляда он так и напрашивается на дружеский шарж. Представьте себе высокого, узкоплечего и длиннорукого человека лет пятидесяти, с вытянутой дынеобразной головой и бугристой лысиной, на страже которой торчат несуразных размеров уши – так называемые лопухи; но этого природе показалось мало, и от щедрот своих она отвалила Баландину огромный нос (так и просится – рубильник) и широченный, при улыбке до ушей, рот, украшенный крупными зубами. Если верно наблюдение, что лицо каждого человека напоминает морду какого-либо животного, то Баландина природа лепила с добродушной и уживчивой лошади. Но едва вы утверждаетесь в этой веселой мысли, как вдруг замечаете его глаза – и смущаетесь, потому что над человеком с такими глазами смеяться грешно. Случалось ли вам встречать у взрослого человека детские глаза? Их верные признаки – отсутствие всякой задней мысли, неистребимая любознательность, доверчивость и наивное желание видеть вас в наилучшем виде. Про людей с такими глазами говорят, что они и мухи не обидят. Очень смешной дядя, воистину взрослый ребенок с профессорским званием!
Но и храпит этот ребенок, скажу я вам…
– Чушь баранья, – садясь, заявил Чернышев. – Не искусство это, а ремесло.
Мы завтракали в кают-компании – хлеб, масло, колбаса и чай, крепкий и очень горячий. Корсаков, вместе с Чернышевым только что побывавший на мостике, с похвалой отозвался о третьем помощнике, который быстро и искусно прокладывал курс на карте.
– Чушь баранья, – вдумчиво повторил Никита и почмокал губами. – Это не из Шекспира, Алексей Архипыч? Ну конечно! «Когда я слышу чушь баранью, и на твои гляжу глаза…»
– Откуда это заквакало? – приложив ладонь к уху, спросил Чернышев. – Послышалось, наверное, – ответил он самому себе, налил в кружку чай и сделал большой глоток.
Лицо его побагровело, он поперхнулся.
– Снова кипяток подсунула? – обрушился он на буфетчицу.
– А другие просят погорячее, – смело возразила Рая, маленькая и кругленькая девушка лет двадцати. – Вы бы подули сначала, Алексей Архипыч.
– Другие? – Чернышев свирепо взглянул на Раю, затем на юного четвертого помощника Гришу, который тут же уткнулся в свою кружку. – С другими ты можешь на берегу луной любоваться! Тьфу ты, язык обжег! Так вы, Корсаков, путаете…
– Виктор Сергеевич, – подсказал Корсаков.
– …вы путаете, – не моргнув глазом, продолжал Чернышев, – две вещи: судовождение и управление судном. Судовождение, то есть проводка судна из пункта А в пункт Б, осталось неизменным со времен досточтимого Колумба – штурман прокладывает курс и определяет координаты. Изменилась лишь техника: раньше определялись простейшими приборами, а теперь какой только электроники у нас не напихано. Поэтому и говорю, что судовождение не искусство, а ремесло. Другое дело, – жуя бутерброды и осторожно прихлебывая, менторским тоном поучал Чернышев, – управление судном. Дай, к примеру, десяти капитанам ошвартоваться – каждый сделает это по-своему, внесет что-то личное. Ну, как десять художников напишут один и тот же залив: исходя из своей творческой индивидуальности. Или, – кивок в мою сторону, – поручи десяти журналистам…
В кают-компанию заглянул рослый бородач в ватнике и сапогах:
– Архипыч, ребята подбили Григорьевну на уху, может, в дрейф ляжем?
– Валяй, – махнул рукой Чернышев, и борода исчезла. – О чем это я, склероз… Чертов Птаха, сбил с мысли.
– Тот самый тралмастер? – заинтересовался Баландин. – Представили бы.
– А у нас не дипломатический корпус, сами представляйтесь, – проворчал Чернышев. – Так о чем я…
– Мысль, с которой можно сбить, недорого стоит, – сказал я. – Вы хотели сострить по адресу журналистов.
– Неужели обиделся, Паша? – с тревогой спросил Чернышев. – Я ведь о тебе только хорошее, правда, Лыков?
Я решил не реагировать, пусть порезвится.
– Чистая правда, – подтвердил Лыков. – Архипыч вообще обожает корреспондентов, души в них не чает.
– Я – что, – оживился Чернышев, – вот кто их обожает самозабвенно, так это старик Ермишин. Его лет десять назад в китобойный рейс школьники провожали, стихи читали, старик и растрогался. Подхватил железными лапами пионерку, к груди прижал, поцеловал – и назавтра ту фотографию тиснули в газете. Весь город ходуном ходил, помнишь, Паша?
– А что же здесь такого? – удивился Баландин.
– Учительница то была, – разъяснил Лыков. – Недомерок, вроде нашей Раи.
– Потом Ермишин очень сокрушался, – посмеивался Чернышев. – «Прижимаю ее к себе, говорит, чувствую, братцы, не то. То есть, говорит, в том-то и дело, что как раз именно то, но чего-то не то!» Так и прилипло к нему: Илья Андреич Чеготонето. Ладно. Виктор Сергеич, нас перебили, досказать или вы уже поняли разницу?
Корсаков без улыбки посмотрел на Чернышева:
– Спасибо, понял. И отныне очень просил бы вас не тратить времени на ликвидацию моей безграмотности. Как-нибудь сам, по складам…
– Ну вот и этот обиделся, – благодушно сказал Чернышев. – Долг каждого человека… моральный кодекс… помочь товарищу…
Баландин находчиво перевел разговор на другую тему, и я отправился на палубу.
Холодное море, сырой, промозглый воздух… В груди возникло и не уходило щемящее чувство одиночества. Окружающая нас обстановка, погода вообще сильно действует на человека, мы порой даже не догадываемся – насколько; уверен, что больше всего глупостей человек делает в плохую погоду. Впрочем, когда мы молоды и удачливы, ни дождь, ни слякоть не повергают нас в уныние, а вот когда и молодость позади, и удача отвернулась, и ты вдруг оказался один на один с разбитым корытом, тогда и кратковременные осадки могут вогнать в тебя мировую скорбь. Дома я не раз обсуждал это с Монахом, и мы пришли к выводу, что такое стало твориться со мной после ухода Инны. Дело прошлое, но ее уход был для меня катастрофой, по крайней мере в первый год, пока из квартиры окончательно не выветрился запах ее французских духов. Самое смешное (можно подобрать и другое слово), что сию катастрофу я заботливо подготовил собственными руками: останься Инна плохонькой актрисой разъездного театра, она, скорее всего, провожала бы меня вчера на причале, но я, как последний кретин, лез вон из кожи, льстил, унижался и наконец пристроил ее диктором на телевидении, где бросалась в глаза не ее бездарность, а красота. А какой женщине не ударит хмель в голову, если ее узнают на улицах и почтительно расступаются перед ней в магазинах, если повсюду, где бы она ни появилась, ей вослед несется почтительный шепот: «Инна Крюкова»! По природе своей женщина не самокритична, ее нельзя искушать чрезмерным вниманием: даже самая умная и мыслящая предпочтет, чтоб ею сначала восторгались как женщиной, а уж потом как мыслящим существом. Инна же в лучшем случае не глупа; я и теперь считаю ее доброй и славной, и мне часто бывает ее жаль. «Не родись красивой, а родись счастливой» – я не знаю ни одной счастливой красавицы, их не оставляют в покое, вокруг них вечно бушуют страсти, их терзают ревностью и признаниями; когда к зрелому возрасту бывшая красавица оглядывается, вокруг нее чаще всего руины. Замечательно сказала Валя, жена Гриши Саутина: «Я бы не хотела быть такой красивой, это уж слишком».
Да, мне ее жаль – ведь мы изредка видимся, остались, как говорится, добрыми друзьями, хотя никакие мы не друзья, а «осколки разбитого вдребезги»; у нее уже третий муж, уважаемый в городе архитектор, и она говорит, что счастлива. Но я больше верю не словам ее, а глазам, в которых усталость и безразличие. Иногда мне кажется, что она только ждет моего слова, чтобы вернуться; скорее всего, я ошибаюсь, она слишком привыкла к комфорту, чтобы опять чистить картошку в нашем однокомнатном жилище на пятом этаже без лифта. К тому же я далеко не уверен, что мы с Монахом этого хотим, мы ведь тоже немного не те, какими были вчера. Бедняга Монах, вот кому я по-настоящему нужен. Обычно я оставляю ключи приятелям, чтоб пускали его ночевать и подкармливали; крыша-то над толовой у него есть, а вот с кем поговоришь по душам?
И мне не с кем. И грустно оттого, что меня никто не провожал и никто не будет встречать. Раньше говорили – пустота, а нынче вошло в моду другое слово – вакуум.
Море по-прежнему было спокойное. «Семен Дежнев» лежал в дрейфе, и азартные любители с кормы ловили на удочку терпуг – довольно вкусную рыбу, которая охотно клевала и тут же отправлялась на камбуз. На время экспедиции «Дежнев» не имел плана добычи, тралы остались на берегу, и, когда эхолот обнаружил косяк, по судну пронесся вздох разочарования.
– Пусть живет, – прокуренным баритоном прогудел Птаха. – Даст бог, еще встретимся.
Эту незамысловатую мысль он щедро приправил словечками, которые по чернышевскому тарифу обошлись бы ему копеек в тридцать. Увидев, что я осуждающе поморщился, Птаха извинился (еще гривенник) и пообещал сдерживаться (примерно пятак) – весьма похвальное намерение, делавшее ему честь. Но затем он изловил на месте преступления матроса, который на бегу лихо придавил каблуком окурок, с величайшим тактом велел его убрать и сердечно пожелал молодому матросу впредь быть поаккуратнее – рубль, по самым скромным подсчетам. Рассказ Баландина о высокоученой даме, приведенный мною в назидание, на Птаху впечатления не произвел.
– Лезут не в свое дело, – отмахнулся он. – Детей бы лучше рожали.
В подлиннике это был всесокрушающий залп из всех бортовых орудий, и воспитанием Птахи я решил больше не заниматься. Тем более что отставной тралмастер – я забыл сказать, что на период экспедиции Птаху оформили боцманом, – сам великодушно предложил познакомить меня с судном, а лучшего гида и выдумать было невозможно. Молодой Птаха начинал на «Дежневе» матросом, за двенадцать лет вырос в знатного тралмастера и мог ходить по судну с закрытыми глазами.
«Семен Дежнев», средний рыболовный траулер водоизмещением четыреста сорок тонн, по нынешним меркам считался скорлупкой – по габаритам что-то вроде речного трамвайчика; во всяком случае, когда мимо проходил рядовой сухогруз, я подумал, что он может запросто сунуть нас в свой жилетный карман. От одного борта до другого было шагов семь-восемь, а от кормы до носовой части мы дошли за полминуты – не разгуляешься. А ведь целый город кормит скорлупка!
На носу находился брашпиль – механизм для отдачи якоря – и похожая на тамбур надстройка, именуемая тамбучиной: под ней размещалась каюта самого Птахи и кубрик на шесть матросов.
– Тесноваты квартиры, зато удобства во дворе, – пошутил Птаха.
– А как же вы добираетесь отсюда до столовой и туалета?
– По верхней палубе.
– А если шторм?
– По верхней палубе.
– Ну а в очень сильный шторм? – настаивал я.
На сей раз Птаха ответил длинно и замысловато, но я все-таки понял, что в любую погоду попасть в главные помещения корабля отсюда можно только по верхней палубе. От тамбучины до лобовой надстройки мостика тянется штормовой линь, матросы надевают пояс с карабином, прикрепляются к линю и, подстраховавшись таким образом, бегут к бронированной двери надстройки. Самые отчаянные обходятся без страховки, но за такое Архипыч, если узнает, списывает на берег: кому охота буксир подметать, если тебя смоет в море?
– Какой такой буксир? – не понял я.
Оказывается, за всякого рода нарушения, приводящие к тяжелым последствиям, капитана могут на определенный срок лишить диплома и послать простым матросом на буксир. Как раз сейчас по гавани болтается одно такое корыто, на котором три разжалованных капитана замаливают свои грехи. Кое-кто над ними посмеивается, но большинство сочувствуют – уж слишком суровое наказание, тем более что вениками, случается, работают личности всем известные. Но закон для всех один, даже Архипыч – здесь Птаха оглянулся и понизил голос – и тот швабрил списанный буксир.
Уловив блеснувшее в моих глазах любопытство, Птаха чертыхнулся, явно ругая себя за болтливость, и полез наверх. Вслед за ним выбрался на палубу и я.
При переоборудовании «Дежнева» между тамбучиной и лобовой надстройкой поместили спасательную шлюпку. Всего на судне имелось три шлюпки и два спасательных плота, на шесть человек каждый. Плоты были упакованы в небольших размеров цилиндры, которые сбрасываются в море нажатием педали.
– Удобная штука, – похвалил Птаха. – Даже если судно потонет, их выбросит, когда оно достигнет трех-четырехметровой глубины. На поверхности плот автоматически надувается, и над ним вырастает шатер – тепло, сухо и мухи не кусают. Управлять такой штукой нельзя, но выкрашена она в оранжевый цвет и видна издали – кто-нибудь да подберет. Если что, лезь лучше на плот, это я между нами говорю. Шлюпка – ее еще спустить надо.
Я поблагодарил за совет и с некоторым содроганием вообразил, каково карабкаться на плот из воды, температура которой приближается к нулю. Птаха ухмыльнулся. Ничего страшного, минуту-другую и в такой воде можно продержаться, а там, если повезет, и вытащат. Главное – сохранить самообладание и орать с осторожностью, ибо в разинутую пасть может хлестнуть волна.
Успокоив меня таким образом, Птаха указал на идущий вдоль бортов желоб. Он называется ватервейс, по нему вода стекает по канавкам-шпигатам и штормпортикам, отверстиям с небольшую форточку и с крышкой. Назначение этих устройств – позволить забортной воде беспрепятственно уходить с палубы в море. В обледенение шпигаты и штормпортики забивает, воде стекать некуда, и она превращается в лед. А поскольку мы, как психи, будем добровольно лезть в обледенение, все можно будет увидеть своими глазами.
– Умные люди будут рыбу набирать, а мы лед, – с крайним неодобрением сказал Птаха. – Говорят, наука; начальству, конечно, виднее, только безобразие это… Зинка! – заорал он. – Отстегаю по этому месту!
Белобрысая девчонка в халате сыпанула из корзинки за борт мусор, показала Птахе язык и убежала. Птаха энергично сплюнул.
– Из столовой команды, – ответил он на мой вопрос. – Землячка Раисы, буфетчицы. Девки оторви да брось, управы на них нет, чуть что – на другой пароход уйти грозятся. А мужика разве на такую работу найдешь?
Мы закурили. Птаху зовут Константином, ему тридцать пять лет, женат, двое мальчишек. Жена учительница… (я улыбнулся) русского языка и литературы… (я откровенно рассмеялся).
– Дома я больше молчу, – хмыкнул Птаха, – смотрю телевизор. Я ж понимаю, дети все-таки.
Общее собрание было назначено на одиннадцать, и я прилег отдохнуть. В экспедициях я вообще сплю плохо, а в эту ночь и вовсе побил рекорд – часа полтора от силы и то не спал, а дремал, чутко прислушиваясь к храпу Баландина. Вот у кого нервная система – позавидуешь. Утром встал как огурчик, отправился на палубу делать зарядку и, к огромному удовольствию сбежавшейся на представление публики, попросил облить его из шланга.
По коридору кто-то шастал взад-вперед, где-то над головой оглушительно били по металлу, и, промучившись минут десять, я решил просто поваляться на койке. И правильно сделал, потому что в дверь постучали: «Можно к вам?» – и в каюту вошел парень в модной, с молниями куртке, под которой виднелась тельняшка.
– Да вы лежите, – разрешил он, усаживаясь на стул. – Я просто так, познакомиться. Федя Перышкин, матрос первой статьи.
– Крюков, Павел Георгиевич.
– Очень приятно. А я вашу книгу на мостике у старпома видел, с надписью. Никогда живого писателя не встречал. Можно пощупать?
– Только чур – без щекотки!
Глаза у Перышкина были веселые, а улыбка белозубая – редкая в наш век химии, делающей из человека ходячую таблицу Менделеева. Красивый малый, таким небалованные девчонки позволяют целовать себя в первый же вечер. И все-таки не выношу, когда меня внимательно разглядывают, будто раздевают глазами.
– Ну, изучил? – не выдержал я. – Уверяю, такой же человек, как и все, разве что гастрит иногда мучает.
– Я из резерва, только вчера сюда попал, – сообщил Перышкин, непринужденно забрасывая ногу на ногу. – Вот уж никогда не думал, что буду плавать с хромым чер… – Он поперхнулся, прищурился и, удовлетворившись каменно-неподвижным выражением моего лица, спросил: – А вы про нас роман писать будете или так, в газету?
Не люблю таких вопросов, но мне всегда их задают, привык.
– Соберу материал, а там видно будет.
– Чего-чего, а баек мы вам подкинем, целый сундук увезете, – заверил Перышкин и небрежно, будто между прочим, поинтересовался: – Вот вы на баке с боцманом беседовали, лед, мол, набирать будем. Это что, в шутку или на самом деле?
Ага, вот почему пришел ко мне Федя Перышкин.
– Скоро собрание, там лучше меня расскажут, – уклонился я.
– Значит, правда, – спокойно констатировал Перышкин, закуривая. Каюта у нас крохотная, мы с Баландиным договорились здесь не курить, но я промолчал, гость все-таки. – А я-то думал, ребята брешут, разыгрывают новичка. Я на «Вязьме» плавал, этот лед у меня вот где сидит.
Перышкин выразительно провел рукой по горлу.
О «Вязьме» и ее приключениях я кое-что слышал, прошлой зимой она так обледенела, что едва спасли. Очень удачно, что на борту есть такой ценный очевидец: как минимум, привычно прикинул я, на три странички блокнота. Но сейчас расспрашивать парня, конечно, не время.
– Разве с вами не беседовали? – спросил я. – Чернышев брал в экспедицию только добровольцев.
– Правильно, беседовали, – весело подхватил Перышкин. – Отец родной лучше не убедит, чем наш зам по кадрам. «Не пойдешь добровольно, сиди в резерве» – вот и вся беседа. До зарезу Перышкин нужен, своего рулевого Чернышев вчера в больницу свез, аппендицит. Мы что, мы, как пионеры, всегда готовы, нам бы гроши да харчи хороши. – Перышкин подмигнул, встал. – А кормежка здесь, говорят, от пуза, Григорьевна – знатная повариха, да и девчонки на мордочку симпатичные, тоже повышает аппетит. Будет охота, заходи, Георгич, в кубрик, у нас для курящих всегда ананасы и шампанское, а для пьющих домино!
Впечатление от этого разговора у меня осталось неопределенное. Парень бойкий, отслужил действительную на флоте (между большим и указательным пальцами непременный якорек) и пошел на заработки, мало задумываясь над тем, как жизнь сложится дальше. Таких ребят на рыбацких судах я видывал множество, и ничем особенно друг от друга они не отличались: зарабатывали хорошие деньги, месяц-другой весело жили на берегу и снова уходили в море; рано или поздно они женились, взрослели, иные становились добрыми семьянинами, другие разводились – словом, судьбы как судьбы. Поэтому никаких сюрпризов от нового знакомства я не ожидал и «личному делу» Феди Перышкина отвел в своем блокноте четыре странички.
Я и представить себе не мог, как оно разбухнет.
Так начал свое вступительное слово Чернышев.
В кают-компании собрались все свободные от вахт – вместе с научным составом человек около двадцати. Стулья и табуреты стояли впритык, опоздавшим места не хватило, и они выглядывали из дверей: вся кают-компания была площадью метра три на четыре, а более вместительного помещения на судне не имелось.
Многих я видел впервые. Преобладала молодежь, группировавшаяся вокруг Раи и Зины; за ними шумно ухаживали, и подружки, чувствуя себя в центре внимания, кокетливо отшучивались и хихикали, пока Чернышев не усмирил их грозным взглядом. На девушек с мудрой понимающей усмешкой смотрела моя соседка, женщина лет за сорок, но ухоженная и молодящаяся, с иссиня-черными, под мальчишку волосами и жгучими, чуть раскосыми черными глазами на скуластом лице. Ее уши оттягивали тяжелые серебряные серьги с подвесками, которые при повороте головы смешно позванивали, как бубенчики на лошади. Небрежно накинутый на блузку-безрукавку шелковый платок позволял видеть круглые сильные руки. Некрасива, но глаза и руки хороши, отметил я и методом исключения определил, что это, наверное, повариха.
– …как с ним бороться? – начал Чернышев. – Оверкиль, товарищи, – это опрокидывание судна вверх килем, вследствие чего оно неизбежно гибнет вместе с экипажем. Чаще всего это происходит при особо опасных и чрезвычайных гидрометеорологических условиях, к которым мы относим ураганы, а также снежные метели и шторма при низких температурах воздуха, что создает условия для обледенения судов и потери ими остойчивости. Нынче, когда флот в Мировом океане оснащен радиоаппаратурой, можно примерно установить число гибнущих от оверкиля судов. К примеру, лет пятнадцать назад от тайфуна «Рут» в западной части Тихого океана погибли тысяча семьсот три судна, из них двести шестьдесят семь пропали без вести. Скорее всего, эти последние и погибли от оверкиля, ибо судно переворачивается внезапно и не успевает дать SOS.
– Не только в ураган, Алексей Архипыч, рудовоз и при пяти-шести баллах может перевернуться, – послышался чей-то голос. – Из-за смещения сыпучего груза.
– Тонкое наблюдение, – похвалил Чернышев. – Встань, Ваня, покажись товарищам ученым, чтобы знали, с кем посоветоваться. Иван Ремез, второй помощник, с отличием окончил мореходку, любит читать, играть в шахматы и перебивать старших по званию. Словом, далеко пойдет. О рудовозах, Ваня, речи нет, в морском бою, если уж на то пошло, корабли переворачиваются и в полный штиль; не станем мы сегодня анализировать и гибель судов от ураганов. Впредь до окончания экспедиции будем заниматься исключительно одной проблемой – обледенением. Если до сих пор мы бежали от него, как развеселый Витя Шевчук на мотоцикле от автоинспектора…
– Подумаешь, кружку пива выпил…
– В которое ты влил двести граммов водки, – уточнил Чернышев. – Скажи спасибо старшине, что тебя догнал, иначе пел бы с ангелами массовые песни под арфу или, скорее всего, варился в котле со смолой. Итак, если раньше мы бегали от обледенения, как моторист Витя Шевчук… – Чернышев сделал паузу, но Шевчук промолчал и под смешки товарищей махнул рукой, – то отныне мы будем его искать. Нам необходимо понять, как быстро в различных условиях нарастает лед на палубе, надстройках, такелаже и рангоуте – это первое; лучшие способы борьбы с обледенением – это второе, и, третье, каково предельное количество льда, которое может набрать средний рыболовный траулер. Для чего нам это нужно, разъяснять не приходится, ибо вы своими глазами видели, как «Бокситогорск» плавал вверх килем и потом пошел ко дну, видели, как Птаха и Воротилин подбирали в море спасательные круги с надписью «Себеж» – все, что оставили на добрую память наши товарищи с этого траулера. Обледенение потому коварнейший враг, что мы лишь на тройку с минусом знаем, как с ним бороться. Для того и вышли в море: понять! И поймем, не такие уж мы бараны.
Теперь о заработке. Кое-кто выражал по этому поводу беспокойство, поэтому официально подтверждаю: хотя рыбу ловить не будем, в деньгах никто не потеряет. Зачитываю выписку из приказа. – Чернышев достал из папки листок. – «На период экспедиции экипажу СРТ „Семен Дежнев“ начислять зарплату, все виды премиальных и переработку по высшим ставкам как экипажам поисковых судов на промысле, учитывая крайне тяжелые условия работы при обледенении». По высшим ставкам, все слышали? Вижу, что эти приятные слова произвели впечатление. Есть ко мне вопросы? Только без лишнего трепа, по существу.
– Я по существу. – Моя соседка тряхнула серьгами. – Кто этот симпатичный крупный мужчина?
– Любовь Григорьевна, повар, – переждав смех, поведал Чернышев ничуть не смутившемуся Корсакову. – Тебя, Люба, интересует должность, возраст или ученая степень?
– Это я и без вас узнаю! – звонко ответила соседка. – Семейное положение.
– Повезло человеку. – Чернышев завистливо вздохнул. – Небось блинчиками с мясом каждый день будет лакомиться. Еще вопросы?
Мое внимание привлек Перышкин. Он то порывался поднять руку, то оглядывался, будто ожидая, что кто-нибудь другой спросит то, что его интересует.
– Есть вопрос, – решился он и представился: – Федор Перышкин, двадцать три года, не женат…
– Ну, это мы исправим, оглянуться не успеешь! – пообещала Любовь Григорьевна. – Верно, девочки?
– Только я блинчики не очень, я пельмени предпочитаю, – нашелся Перышкин.
– Мальчишка желторотый, – возмутилась Любовь Григорьевна. – Я тебе в мамы гожусь!
– Вопрос, – нетерпеливо напомнил Чернышев.
– Вот вы сказали, – Перышкин не удержался и мигнул Рае, с интересом на него посмотревшей, – что будем набирать предельное количество льда. А сколько это: двадцать, тридцать тонн? «Вязьма» набрала чуть за тридцать, и нас едва не перевернуло, на правом борту лежали… Предельное – это сколько?
Все притихли, неженатый рулевой матрос Перышкин попал в самую точку.
– Вопрос правильный, – сказал Чернышев. – Я тебе так отвечу, Федя: не знаю. Удовлетворен ты этим ответом?
– Не очень.
– И я не очень. Вот у нас на борту ученые, и они тоже не знают. И японцы, у которых в этих морях от обледенения чуть не сотня траулеров перевернулась, не знают. И англичане. Никто! Только в лаборатории изучалась эта проблема, на макетах, присутствующим здесь товарищем Корсаковым. А натурные испытания мы с тобой первыми проводим – никто до нас этим не занимался. Мы – первые. Считай, что ты, как Гагарин, полетел в космос и понятия не имеешь, что тебя ждет: может, космические лучи, метеориты прошьют корабль, или сгоришь в атмосфере, или приземлишься вдребезги. А вероятнее, вернешься на землю и расскажешь людям такое, что тебя будут благодарить и жать руки.
– Феде бы еще звездочку на тельняшку! – выкрикнул кто-то.
– Звездочки ты не получишь, гарантирую. – Чернышев даже не улыбнулся. – Так-то, брат Федор, не помню, как по батюшке. Будем рисковать, но по-умному – не бараны. К тому же завтра подойдет и будет нас страховать спасатель «Буйный» – вот как нас с тобой уважают, осознал? А теперь, если вопросов больше нет…
Чернышев одного за другим представил экипажу научных работников, попросил любить их и жаловать и дал слово своему заместителю по научной части Корсакову.
Корсаков взял кусочек мела и несколькими штрихами изобразил на грифельной доске контуры среднего рыболовного траулера.
– Борьба с обледенением судна – это борьба за его остойчивость, – начал он. – Остойчивость – это способность судна, выведенного из равновесия внешними силами, вновь возвращаться в первоначальное положение. Жил-был на свете человек, имени которого история, увы, не сохранила, как не сохранила имен и других гениев, подаривших людям колесо, кирпич и компас. Наверное, этот человек очень любил детей и делал для них разные игрушки. И вот однажды, озаренный идеей, он придумал забавную игрушку, которая, как бы ее ни толкали, всегда возвращалась в первоначальное положение. Потомки назвали ее ванька-встанька. Так безвестным умельцем была заложена основа теории остойчивости кораблей…
Упрощаю: все дело в центре тяжести. – Корсаков поставил на доске точку. – У нас на «Дежневе» он находится здесь, значительно ниже ватерлинии. При волнении моря центр тяжести смещается по кривой – смотрите внимательно, вот таким образом, – центр кривизны которой называется метацентр. Исхожу из того, что все вы учили физику и в этих элементарных понятиях ориентируетесь. Расстояние между метацентром и центром тяжести называется метацентрической высотой. Теперь прошу особого внимания: для обеспечения остойчивости корабля необходимо, чтобы эта высота имела положительное значение, то есть чтобы метацентр судна лежал выше центра тяжести. Повторяю: пока метацентр находится значительно выше центра тяжести, корабль остойчив! Вернемся к нашей игрушке. Нахлобучьте на голову ваньки-встаньки тяжелую шапку, и вы увидите, что качаться и выпрямляться он будет все с большим трудом; увеличьте вес шляпы, и ванька-встанька ляжет на бок, чтобы больше не встать. Вот вам и сущность обледенения судна. Опасность не только в том, что оно набирает большое количество льда, но главным образом в том, что судно, образно говоря, надевает на голову тяжелую шляпу – обледенению подвергаются высоко расположенные конструкции, такелаж и рангоут. Именно из-за этого обстоятельства метацентрическая высота резко уменьшается, а центр тяжести повышается, что может привести к потере остойчивости, внезапному оверкилю и гибели.
– Не знаю, как вы, а я пошла укладывать чемоданы, – возвестила Любовь Григорьевна. – Архипыч, кому сдавать камбуз?
– У меня самого ноги дрожат. – Чернышев изобразил на лице испуг. – Может, вернемся, ребята, пока не поздно?
– Меняй курс, Архипыч, на Таити!
– На Новую Каледонию, там пустячки на пляже загорают, в чем мать родила, пройдешь, голова кружится!
– Что, Гоша, центр тяжести меняется?
– Пусть доложит, какая у него метацентрическая высота!
Чернышев посмеивался, довольный.
– Все, кончай балаган, – приказал он. – Будет вам Новая Каледония… в ваших сновидениях. Продолжайте, Виктор Сергеич.
– В самом деле, не ту тему взяли, – с сожалением произнес Корсаков. – Лучше бы, скажем, такую: «Влияние экваториального солнца на жизнерадостность экипажа СРТ»… Еще об остойчивости – в связи с вопросом, который задал Федор Перышкин. Повторюсь: дело не только в том, сколько тонн льда набрало судно, сколько в том, как и где он нарастает. По наблюдениям вашего капитана Чернышева, которыми он с нами поделился, помимо обледенения верхних конструкций, большую опасность представляет и неравномерность обмерзания других частей корабля. Так, при следовании против ветра и зыби больше всего льда нарастает в носовой части. В результате увеличивается осадка на нос и ухудшается всхожесть судна на волну, отчего оно чаще зарывается носом в воду, теряет управляемость и скорость. В то же время корма поднимается, винт на волне оголяется, и машина работает с перебоями. Несимметрично происходит обледенение конструкций и тогда, когда судно идет курсом под углом к ветру и зыби: в этом случае на наветренном борту льда образуется больше, чем на подветренном, и создается крен, который, увеличиваясь, вызывает угрозу оверкиля. Разумеется, друзья, мы изо всех сил будем мешать морю нас опрокинуть, принимая меры по сохранению остойчивости. С этой целью нам предстоит испытать различные средства защиты от обледенения: полимерные покрытия, изобретенные профессором Баландиным, физические и механические средства, предложенные старшими научными сотрудниками Ерофеевым и Кудрейко…
– У нас тут тоже изобрели одно механическое средство, – подал голос Птаха. – Не припомню только, как оно по-научному называется… А, Дима?
– Лопата, – подсказал Дуганов. – На транзисторах.
– Сложная штука, – с уважением сказал Корсаков. – В научной литературе она еще не описана, рекомендую срочно оформить заявку в Комитете по делам изобретений и открытий. В заключение небольшая информация. Аспирант Кутейкин будет снимать фильм о борьбе с обледенением, так что запечатлеемся для истории. Кто из вас умеет обращаться с кинокамерой? Никите потребуется помощь.
– Есть у нас один большой мастер, – поведал Чернышев. – Пудовкин! Такое вам снимет, что на телевидении с руками оторвут. Возникни, Гриша, страна должна знать своих героев.
Четвертый помощник беспомощно взглянул на Раю и встал, пылая лицом.
– Садись, – сжалился Чернышев. – В прошлом рейсе к нам в открытом море подошел сейнер, капитан Козодоев наносил дружеский визит. Вот тут-то Рая и выбежала навстречу высокому гостю с букетом цветов – вытряхнула ему на голову мусор из корзины, а Гриша отснял для потомков сию эффектную сцену. Козодоев гонялся за ним по всему траулеру, чтобы засветить пленку. Потом я на ней крупно заработал: продал Козодоеву за два ящика боржома, хотя старпом укорял, что я продешевил. Так что, Никита, учти, на борту имеется конкурирующая организация. Что же касается будущего фильма, то на околку льда и аварийные работы, сами понимаете, будем выходить в костюмах и при галстуках, а женщин попрошу не забыть про туфли на высоком каблуке и колготки, не то зритель подумает, что Чернышев набрал в плавание персонажей из пьесы Горького «На дне». Какие будут еще вопросы? Тогда подытожим. Задачи экспедиции ясны, и дальнейшего рассусоливания не требуется. Знаю, дети мои, что вы любите окалывать лед, как трижды в день кушать манную кашу, но всякий врач вам скажет, что физический труд на свежем морском воздухе исключительно полезен для ваших организмов: обмен веществ, перистальтика кишечника и цвет лица. Так что морально готовьтесь к этой интеллектуальной работе. И последнее. Вы небось заметили, что на собрание капитан опоздал. Ставлю в известность: опоздал намеренно, так как ходил с боцманом по каютам и выбрасывал за борт хитроумно припрятанные бутылки.
По кают-компании пронесся стон. «Что я тебе говорил? – Это я тебе говорил! – Я ведь на день рождения! – Компотом чокайся!»
– Вот так, черти, – с удовлетворением произнес Чернышев. – Всего на обеденный стол Нептуну доставлено семь пол-литровок водки, два коньяка и одиннадцать емкостей портвейна. А чтоб бывшие владельцы не очень на меня обижались, срезаю им премиальные на двадцать пять процентов – согласно моему же вам предупреждению. Узнаю, что кто-то уж очень ловко спрятал и выпил, сниму остальные семьдесят пять и спишу на берег с личным подарком – стопкой бумаги: пиши на меня анонимки во все инстанции вплоть до канцелярии Господа Бога. Все, кончаем, нам не за собрания деньги платят. Научный состав и старпома прошу остаться.
Черт бы побрал эту качку! На такой скорлупке, как наш «Дежнев», даже несчастные шесть баллов могут лишить человека чувства юмора.
– Разве это качка? – На лице Перышкина не было и тени сочувствия. – Ты бы сходил, Георгич, на торпедном катере – забыл бы, как маму зовут.
– Адмирал Нельсон…
Лыков назидательно рассказывает сто раз слышанную мною историю о том, что знаменитый флотоводец всю жизнь страдал морской болезнью и в шторма блевал в мешочек, который держал наготове вестовой. Как ни странно, мне становится от этого легче. А когда я вспоминаю, что творилось ночью с Баландиным, то и вовсе приободряюсь. Такова особенность нашей психики: испытывать тайное удовлетворение от сознания того, что кому-то хуже, чем тебе. С точки зрения высокой морали, конечно, это выглядит сомнительно, но пусть в меня бросит камень тот, кто этого не испытывал.
Второй день нас треплет шторм, не такой, о каком мечтают Чернышев, Корсаков и им подобные одержимые, но все-таки шторм. А не такой потому, что температура воздуха лишь два градуса ниже нуля и лед почти не нарастает.
– Вот так бы и всю дорогу, – откровенно мечтает Лыков. – А, Федя?
Перышкин охотно соглашается и добавляет несколько крепких слов в адрес ученых-психов, которые спят и видят поиграть с океаном в очко. «Двадцать два, перебор – и ваших нет!» – заключает он под одобрительный кивок Лыкова.
Эти единомышленники так осмелели потому, что Чернышева и Корсакова в рулевой рубке нет, а меня можно не опасаться: кто-то пустил слух, что «корреспондент не трепло и свой парень». Честно говоря, я и в самом деле не трепло, и такой слух меня вполне устраивает, – кажется, я единственный на судне человек, с которым откровенничают и начальство, и матросы. Например, я знаю, что полчаса назад Корсаков вдрызг разругался с Чернышевым после того, как пригласил меня в свой салон «расширить сосуды», открыл холодильник и обнаружил исчезновение двух бутылок коньяка. Для виду Корсаков порылся в рундуке, заглянул в тумбочку и даже пошарил под диваном – зря тратил время: можно найти украденные деньги, унесенную другом под полой книгу, но никогда и никто еще не находил пропавшее спиртное. Я нисколько не сомневался, что упомянутые Чернышевым две бутылки принадлежали именно Корсакову, поскольку матросы коньяк не покупают (пустая трата денег, пижонство – водка такой же крепости). Приглашенный на объяснение Чернышев страшно расстроился:
– Ай-ай-ай! – Он поцокал языком. – Так это был ваш коньяк, Виктор Сергеич? Кто бы мог подумать?
– Вы прекрасно понимаете, что в моем холодильнике мог находиться только мой коньяк!
Чернышев хлопнул себя по ляжкам:
– А ведь и в самом деле! Вот что значит ученый человек – логика-то какая! Ай-ай, какая беда… Ладно, не огорчайся, Виктор Сергеич, раз я тебя не предупреждал, что спиртное на борту запрещено, двадцать пять процентов премии снимать не буду. А знаешь, какие это деньжищи? На десять корзин цветов для прекрасного пола хватит.
– Попрошу мне не «тыкать»!
– Неужели я так забылся? – Чернышев скорчил до чрезвычайности огорченную гримасу. – Это от качки, Виктор Сергеич, от качки. Мозг, понимаете, тупеет, мозги сбиваются набекрень. Я вам расскажу занятнейшие эпизоды, связанные с качкой! Хотите чашечку чая?
Видя, что Корсаков готов взорваться, я тактично удалился: начальство предпочитает ссориться без свидетелей.
Впрочем, вскоре они явились вместе как ни в чем не бывало: Корсаков достаточно благоразумен, чтобы не ставить под удар экспедицию из-за пустяков.
На мостике пока ничего интересного не происходило, и я спустился в твиндек проведать Баландина. Но благому намерению не дано было свершиться: из каюты гидрологов доносился смех, и, чем развлекать страдальца, я эгоистично решился развлечься сам.
Ерофеев читал вслух Зощенко, а Кудрейко, лежа на койке, обессиленно скулил.
– В соседней каюте человек смертные муки принимает, а вы… – упрекнул я.
– Жив будет, – вытирая слезы, отмахнулся Ерофеев. – Нет, слушайте: «А тут какой-то дядя ввязался. Дай, говорит, я докушаю. И докушал, сволочь, за мои-то деньги». А в этом… Сейчас найду, вот: «Тогда вдруг появился Феничкин брат… он почти ничего не говорит и только ногами выпихивает лишних обитателей из комнаты…» Ногами… из комнаты…
Зощенко из самых моих любимых писателей, я знаю его почти наизусть, но приятели хохотали так самозабвенно, что я охотно к ним присоединился. Успокоившись, Ерофеев закрыл книгу и бережно ее погладил.
– Перед отъездом у соседа выменял за моржовый клык, – похвастался он. – Сколько ни перечитываю, все нахожу новые строчки. Признайтесь, Паша, завидно, что не сочините такого?
– Нисколько. Завидовать можно равному, а Зощенко велик и недосягаем.
– Если так, почему у него было столько недоброжелателей?
– Именно поэтому! Попробуйте, Митя, назвать хоть одного великого человека, у которого их не было. Перефразирую не помню кого: зависть и недоброжелательство – это тень, которую отбрасывает великий человек, где бы он ни появился.
– Слышал, Алесь? – строго спросил Ерофеев. – Теперь понятно, почему ты мне летом завидовал.
– Единственную путевку в Пицунду на отдел разыгрывали, – пояснил Кудрейко. – Ему, негодяю, досталась.
Мне эти ребята нравятся, я то и дело захожу в их каюту. Мы примерно одного возраста и быстро сошлись. Полярные гидрологи, они зимовали и в Арктике, и в Антарктиде, много всякого повидали и не без юмора рассказывают о своих приключениях. Даже Чернышев, который не очень-то скрывает скептическое отношение к своей «научной части», и тот признал: «Этих бродяг льдом не удивишь».
Дверь скрипнула, и в каюту просунулся Баландин. Его землистого цвета лицо было исполнено такого укора, что мы кощунственно не удержались от смеха.
– Неужели в этом мире кто-то может смеяться? – слабым голосом спросил он, стараясь удержать равновесие на уходящем из-под ног полу.
– Садитесь, пожалуйста. – Ерофеев встал, предупредительно пододвинул тяжелый, не меньше пуда весом, стул. – Чем можем помочь?
– Если вы уж так добры… – Баландин не сел, а рухнул на стул, – я готов продиктовать свое завещание.
– Пройдет, не обращайте внимания, – с максимальной отзывчивостью сказал Ерофеев. – В свой первый шторм я тоже за борт хотел бросаться, а теперь даже не замечаю.
– Почему «тоже»? – возразил Баландин. – Лично я нисколько не желаю туда бросаться, поскольку не умею плавать. Куда охотнее я бы сейчас бросился – причем с безрассудной отвагой – на тахту в своей квартире.
– Я тоже способен на такой героизм, – признался Ерофеев. – Да, вы же были на мостике, Паша, как там наверху?
– Все то же, теплынь и одна слякоть. Соскучились по льду?
– Пусть по нему медведь скучает. – Кудрейко зевнул. – Чертова качка, так и тянет на боковую. Уж лучше пурга, правда, Илья Михалыч?
– Алесь шутит, – сказал Ерофеев. – Лучше всего штиль, солнышко и парное Черное море. Про пургу хорошо читать в книжке, когда загораешь на согретой гальке с голым пузом.
– Что говорит этот оторванный от жизни фантаст? – Баландин подергал себя за огромные уши. – Штиль, пляж, солнце… Разве такое бывает?
– Бывает, Илья Михалыч, – заверил Ерофеев, – я слышал об этом от вполне достойных доверия людей.
– Алесь, – доверительно спросил Баландин, – ваш друг, случайно, не с приветом?
Кудрейко засмеялся:
– Еще с каким! Лет пять назад нас высадили на точку в трехстах километрах от полюса, и мы несколько дней жили вдвоем в палатке. Просыпаюсь однажды и не верю своим ушам: играет музыка и Митя с кем-то беседует. Прилетели за нами, что ли? Выползаю из палатки, вижу: у полыньи с транзистором сидит Митя и душевно излагает нерпе, что, если она не хочет до старости остаться необразованной дурой, пусть почаще приплывает и слушает музыку, а уж он, Митя, берется обучить ее нотам. Но только он проревел «До, ре, ми-и…», как нерпа скисла и ушла под воду. Утонула, наверное.
– Вранье, – с достоинством возразил Ерофеев. – Во-первых, я допелся до «ля», а во-вторых, ей просто не внушал доверия этот обросший щетиной дикарь. Она сама потом мне об этом сказала.
Глаза Баландина понемногу принимали осмысленное выражение.
– По-моему, качка уменьшилась, – нерешительно предположил он.
– Вы просто к ней привыкаете, – обнадежил Кудрейко. – Скоро еще и волчий аппетит появится, вот увидите.
Баландин замер, прислушиваясь к своим ощущениям.
– А мне и в самом деле хочется чего-нибудь съесть, – удивленно сообщил он. – Удобно ли до обеда зайти на камбуз?
Мы переглянулись. Весь экипаж уже судачил о том, что Григорьевна раз пять забегала к Жирафу (так в первый же день прозвали Баландина) с геркулесовой кашей и сухариками, а Перышкин утверждал, что лично своими ушами слышал: «Ты покушай, покушай, зайчик мой бедненький». Ему не очень верили, но факт оставался фактом: Григорьевна взяла именно Баландина, а не Корсакова под личное покровительство.
– По-моему, удобно, – с лицемерной озабоченностью сказал я. – Любовь Григорьевна вроде бы человек незлой. Не прогонит, вы только скажите ей, что два дня не ели.
Кудрейко отвернулся и тихо заскулил.
– А потом, Илья Михалыч, – заторопился я, – приходите на палубу, посмотрим на вашу эмаль.
– Чего там смотреть, ее давным-давно смыло, – ущипнув Кудрейко за ногу, сказал Ерофеев.
Баландин выпрямился:
– Митя, не шутите над святыми вещами. Моя эмаль вечна!
– А порошок? – ехидно спросил Ерофеев.
– Экспериментатор имеет право на неудачу. Даже у Хемфри Дэви из ста опытов девяносто девять не получались. Но я вам, маловеры, докажу, что противостоять льду может только химия!
– Где же все-таки порошок? – мстительно напомнил Ерофеев.
– Его, Митя, смыло в море, – уныло признался Баландин. – Я взял его слишком мало, всего одну тонну.
Вчера Баландина постигло первое и обидное поражение. Несколько лет назад он изобрел белого цвета порошок, который отлично проявил себя в аэропортах, препятствуя льдообразованию на взлетно-посадочной полосе: он был довольно тяжелым, и дождь с ветром его не разносили. Несмотря на откровенное недоверие скептика Чернышева, Баландин возлагал на порошок большие надежды, и когда вчера слегка подморозило, то велел рассыпать его по носовой части судна. Первой же хорошей волной полтонны порошка смыло в море, вторые полтонны постигла та же участь, и престижу Баландина был нанесен значительный ущерб, от чего, как мне казалось, он страдал куда сильнее, чем от качки. Но главную ставку он сделал на эмаль, которой покрыли часть палубы и надстроек и которая, по убеждению Баландина, должна препятствовать нарастанию льда. Словом, профессор жаждал реванша – и не было на судне человека, который не желал бы ему успеха.
В каюту заглянул матрос:
– Капитан приглашает на мостик!
Никита Кутейкин выключил секундомер:
– Два-три забрызгивания в минуту.
– Температура воздуха? – спросил Корсаков, заполняя журнал.
– Минус четыре и шесть десятых градуса.
– Запишите: курсовой угол к фронту волны десять градусов, – продиктовал Кудрейко. – Ветер семь баллов, волнение моря шесть.
С понижением температуры началось обледенение. «Семен Дежнев» носом зарывался в море, и на палубу, надстройки обрушивались мириады брызг. Качало на мостике значительно сильнее, чем в твиндеке, но в каюте без иллюминаторов качка изнуряла больше, а наверху, как нынче любят говорить, мозг получал все-таки какую-то информацию. Временами волна, разлетаясь, с силой била в окна рулевой рубки, и я инстинктивно отшатывался, вызывая усмешки Лыкова.
– Алексей Архипыч, меняйте курс, – попросил Корсаков. – Прямо на ветер.
По команде капитана Перышкин крутанул штурвал.
– Никита, секундомер!
В море зимой я никогда не был. Неприглядное зрелище. Все вокруг тебя серое и мрачное: и повисшие над морем тучи, и пелена над горизонтом, и холодные волны, налетавшие на маленький кораблик, как цепные псы. Я поежился: хлестнувшей волной с головы до ног окатило Ерофеева и Птаху, которые, прикрепившись карабинами к штормовому линю, брали пробы с образовавшегося льда.
– Четыре забрызгивания, – доложил Никита.
– Здорово их. – Я кивнул на людей на палубе. – Работенка по большому блату.
– Павел Георгиевич, прошу не мешать, – резко выговорил Корсаков. – Никита, повторить замер!
– Есть повторить. – Никита прильнул к замерзшему окну, на котором бешено вертелся дворник. – Четыре забрызгивания.
Мне уже было известно, что обледенение, возникающее от брызг морской воды, самое частое и опасное. Но пока что мы имели дело с начальной стадией: на палубе образовался ледяной панцирь. При этой стадии можно спокойно работать и даже рассказывать анекдоты.
– Попробуем курс под углом девяносто градусов к направлению ветра, – предложил Корсаков. – Не возражаете, Алексей Архипыч?
– Лагом к волне, креста на вас нет… – пробурчал Лыков.
Волны с силой ударили по левому борту.
– Число забрызгиваний ноль, – сообщил Никита.
– Вы правы, – кивнул Корсаков Чернышеву. – При таком курсе забрызгивания прекращаются. И следовательно, обледенение от брызг.
– Только лагом к волне на нашей посудине штормовать не рекомендуется, – сказал Чернышев. – Так что особой ценности данное наблюдение не имеет. Ну, сколько?
Вопрос был адресован Ерофееву и Птахе. Они ввалились на мостик в штормовых рыбацких костюмах, с которых стекали тяжелые капли.
– Живые озонаторы, морем запахло, – принюхиваясь, с удовольствием сказал Баландин.
– Купальный сезон открыт, – бодро откликнулся Ерофеев. – Лед нарастает медленно, около тонны в час.
– Сколько и где? – спросил Корсаков.
Ерофеев доложил толщину ледового покрова в различных точках и отметил, что в местах, покрытых эмалью, лед нарастает слабее. Пока что этот процесс, однако, выражен не очень ясно, нужно подождать с выводами до сильного обледенения.
– Если погода не изменится, – сказал Корсаков, внося цифры в журнал, – за сутки можем набрать тонн двадцать. На каком этапе начнем околку, Алексей Архипыч?
– А ни на каком, – пробормотал Чернышев, поглядывая на море.
– Простите, не понял.
– И понимать нечего… Ежели синоптик не наврал, циклон уходит на норд-ост, не догоним. Часа через три выйдем из зоны обледенения.
– Было бы чего догонять, – весело подал голос Перышкин. И, спохватившись, торопливо проговорил: – Молчу, Алексей Архипыч, молчу!
– Рулевой матрос должен быть немым! – рявкнул Чернышев. – Только повторять команду – как робот! На первый раз оставляю без компота.
– Есть остаться без компота, – ухмыльнулся Перышкин и с деланой обидой в голосе бросил: – В тропиках нам сухое вино выдавали, а здесь последнего компота лишают.
– Без двух компотов! – прорычал Чернышев и великодушно добавил: – Условно…
Третьи сутки мы шастаем по Японскому морю в поисках плохой погоды. Редчайший случай в этих широтах – тишь да гладь в январе, курорт! В нескольких сотнях миль, у Татарского пролива, возникла устойчивая зона обледенения, но «Дежнева» туда не пускают: «Буйный», наш спасатель, надзирает и над рыбаками, которые промышляют неподалеку, и все попытки Чернышева освободиться от опеки начальство пресекает в зародыше – кому охота платить за разбитые горшки? Чернышев бесится, на всех рычит, и на глаза ему лучше не попадаться.
Со спасателем мы еще хлебнем горя: без него портнадзор нас в море не выпускает, и при возникновении необходимых для нашего эксперимента условий мы должны держать с «Буйным» непрерывную связь. А хлебнем горя потому, что командует спасателем Васютин, бывший капитан рыболовного траулера «Алдан» и давний недруг Чернышева, который однажды хитростью перехватил у «Дежнева» очередь на плавбазу и успел сдать свою рыбу первым сортом. Чернышев, конечно, затаил в душе хамство и долго ждал случая, чтобы отыграться. Наконец такой случай представился: на «Алдане» заболел повар, и Чернышев через подставных лиц навязал Васютину одного отпетого халтурщика из портовой забегаловки, расхвалив его сверх всякой меры. Васютин, большой любитель вкусно покушать, клюнул; сменить повара на промысле не так-то просто, и недели две Чернышев интересовался по радио, какой у Васютина аппетит, и посылал с оказией желудочные таблетки. Васютин в ответ открытым текстом клеймил «хромого черта» за вероломство, – словом, два недруга веселили всю флотилию, пока не схлопотали по выговору. Встречаясь в море, капитаны обменивались приветствиями: «Алдан», у которого скорость побольше, издевательски волочил за собой на конце пустое ведро, а «Дежнев», оказавшись однажды с наветренной стороны, салютовал «Алдану» всем своим скопившимся на борту запасом мусора.
– Так что если хотите стать Архипычу ближайшим другом, похвалите Васютина, – закончил Лыков свой рассказ. – Вот вы, Паша, скажите, к примеру, что ничего интересного здесь не находите и желаете перебраться на «Буйный».
– С превеликим удовольствием! – откликнулся я. – Васютин, по крайней мере, культурный человек и не устраивает на борту зверинец. А ваш любимый Архипыч с утра ходит по мостику как тигр, скажи слово – разорвет на части и выбросит за борт!
Корсаков сочно хохотал. Мы сидели у него в салоне, лучшей на судне каюте, единственной двухкомнатной и со всеми удобствами. Корсаков и Лыков пили чай, а мы с Никитой играли в шахматы. У Никиты на доске была типичная «безнадега», и он был явно рад, что я отвлекаюсь, так как лелеял призрачную надежду дать мне вечный шах.
– А зачем вы полезли под руку? – миролюбиво спросил Лыков. – Тигру, знаешь, бантик на хвосте завязывать опасно, может оттяпать важную часть организма.
– Какой такой зверинец? – потребовал разъяснений Корсаков.
– Паша преувеличивает, – промычал Лыков, жуя печенье. – Журналистское воображение.
– Всыпьте ему, – искушающе посоветовал мне Никита, небрежно передвигая пешку.
– Преувеличиваю? – озлился я. – Кто вошел на мостик человеком, а ускакал оттуда внебрачным сыном блудливого козла?
– Ну я, – хладнокровно сказал Лыков. – Подумаешь, дела.
– А за какое преступление Гриша Букин превратился в «барана с ослиными мозгами»?
– С куриными, – поправил Лыков. – С ослиными у нас еще не было.
– Будет! – заверил я. – В указанное выше мифическое животное Гриша был обращен за крамольнейшую мысль: «Хороша погодка, Алексей Архипыч, хоть загорай!» Но Гриша милый мальчик, он даже захихикал, так ему было смешно, а что услышал в свой адрес Ванчурин, уважаемый синоптик и человек в годах, когда принес Чернышеву карту погоды?
– Наверное, Архипыч его поблагодарил и справился о здоровье, – пряча пламенеющие глаза, высказал догадку Лыков.
– Да, почти, – кивнул я. – Войдя на мостик, Ванчурин имел неосторожность улыбнуться, ну и получил по заслугам: «Чего осклабился, старый индюк? Тоже солнышку обрадовался или жемчужное зерно в куче нашел?» А когда Ванчурин твердо заявил, что не потерпит и поставит вопрос, капитан в порядке извинения отреагировал: «Поставь его – знаешь куда?» И далее – точное указание. Не напрягайтесь, Никита, это не из Шекспира или Гельвеция, их словарный запас был не так богат. Кстати, зря подсовываете пешку, вам шах.
– А вы хорошо подумали? – огорчился Никита. – Даю вам ход обратно.
– Помолчи, – остановил его Корсаков, которому наша с Лыковым перепалка доставляла, по-видимому, большое удовольствие. – А лично вы, Павел Георгиевич, чего были удостоены?
– Ну, со мной обошлись гуманно, чрезмерно мягко, – ответил я. – Стоило мне вякнуть по поводу того, что Ванчурин человек пожилой и нельзя… тут же послышался рев: «Кудахтать можешь в своем курятнике!»
– Эка невидаль, – пренебрежительно сказал Лыков. – Мы и не такое слышали, когда косяк теряли или, того хуже, трал обрывался.
– И молчали? – неодобрительно спросил Корсаков.
– Почему, иные жаловались, – ухмыльнулся Лыков. – По неопытности.
– Мстил, что ли? – подал голос Никита.
– Вот уж нет, до такого наш Архипыч не опускался. Просто выступал на собрании, каялся в грехах и предлагал каждому, кто считает себя обиженным, справку с печатью, что таковой не является курицей, бараном или развеселым верблюдом. Так что, Паша, если справочка нужна, ну, жене предъявить или на работу… – Лыков не выдержал тона и прыснул. – Не обижайтесь, Паша, принимайте Архипыча, как он есть. Подумаешь, курятник. Когда на море такое происходит, Архипыч и подальше послать может.
– Что происходит? – удивился Корсаков. – У нас вроде бы все тихо.
– Конечно все тихо, – слишком быстро согласился Лыков и встал из-за стола. – Без пяти шестнадцать, мне на вахту. А чаек у вас, Виктор Сергеич, неплох…
– Три сорта смешиваем, – скромно похвастался Никита.
– …хотя и не такой, конечно, как у Архипыча, – будто прослушав, продолжил Лыков. – Он смешивает пять-шесть сортов, да и заваривает покруче. Однако все равно пить можно, так что большое спасибо. Счастливо оставаться.
– Странные люди, – заметил Никита. – Утром, когда я проходил по корме, Чернышев заорал с мостика: «Сколько тебя ждать, мамонт с пустым чердаком!» Пошевелив мозгами, я сообразил, что, поскольку на мамонта по своей конфигурации никак не тяну, Чернышев обращался скорее к Филе Воротилину, знаете, такой голубоглазый гигант из палубной команды. Как же он реагировал на столь деликатное обращение? О, вполне достойно – поднял руку, радостно оскалился и проорал: «Иду, Алексей Архипыч, иду!» Хотя, впрочем, – Никита прищурился, – если выбирать между мамонтом и курицей…
– У меня тоже трудный выбор, чем дать мат, конем или слоном, – мстительно сказал я. – Пожалуй, конем интереснее.
Никита потребовал реванша, но Корсаков с каким-то заданием послал его к гидрологам, и мы остались одни. Наедине с Корсаковым я еще ни разу не был и почему-то почувствовал себя неловко.
– Забавный он у вас, – сказал я, чтобы что-нибудь сказать.
– И не без способностей, – добавил Корсаков, уютно углубляясь в кресло, – хотя жизни толком еще не видел. И в то же время, как вы могли заметить, достаточно самоуверен, не признает никаких авторитетов.
– Мне казалось, что к вам…
– Меня, – подхватил Корсаков, – он вынужден глубоко уважать и даже почитать, поскольку, во-первых, я его научный руководитель, а во-вторых, он влюблен в мою дочь. – Корсаков рассмеялся. – Хочешь не хочешь, а лезь вон из кожи, производи самое благоприятное впечатление. Поэтому, как сказал бы Лыков, если желаете стать близким другом Никиты, изругайте меня на чем свет стоит. Тем более основания для этого имеются: я не раз видел ваш осуждающий взгляд, когда вступал в полемику с Чернышевым. И я, пристыженный, ее сворачивал, ибо не стоит рисковать интересами экспедиции из-за щелчков по носу, наносить которые наш «хромой черт» великий мастер! – Корсаков снова рассмеялся.
– Рад это слышать, именно так я и думал, – с облегчением сказал я. – Только не решался вам сказать.
– Ну, это напрасно. – Корсаков благожелательно поглядел на меня. – Мы слишком мало знакомы, чтобы не доверять друг другу, не так ли? Впрочем, мне кажется, что по мере узнавания взаимного разочарования не будет. Если позволите, люди вашего склада мне симпатичны – и как товарищи по путешествию, и как собеседники, ибо я высоко ценю в людях уживчивость, иронию, широкий взгляд на вещи и отсутствие стремления самоутверждаться за счет других. К сожалению, первого и последнего из этих качеств недостает нашему капитану.
– Свое дело он знает неплохо, – вяло возразил я.
– Да, знает, как управлять кораблем, – уточнил Корсаков. – Уверен, что практик он превосходный, наслышан. Но в море мы вышли не ловить рыбу, а заниматься наукой, к которой капитан Чернышев имеет весьма отдаленное отношение. Поэтому лишь поспешностью и недомыслием можно объяснить то, что его сделали начальником столь важной экспедиции.
– Справедливости ради, экспедиция создана по его предложению, – напомнил я. – Докладную министру написал все-таки Чернышев, с нее началось.
– Ну, лабораторные испытания мы проводили задолго до событий в Беринговом море, – с досадой возразил Корсаков. – Теоретическая модель обледенения среднего рыболовного траулера все-таки создана нами, а то, что экспедиции предстоит, можно сравнить, например, с испытанием нового типа самолета в воздухе. Что бы вы сказали, если бы руководителем конструкторского коллектива назначили рядового летчика-испытателя? А именно это и случилось: группа ученых оказалась под началом человека, о котором известно лишь то, что он удачно ловит рыбу.
В дверь постучали.
– Никудышная здесь звукоизоляция, – входя, пробурчал Чернышев. – Каждый чих слышен. Чаек горячий? – Он присел за стол, налил себе одной заварки, отхлебнул и поморщился. – Не в службу, а в дружбу, подогрей, Паша, только не до кипятка. Ну, не дуйся, я ведь про курятник в шутку, чтобы тебя посмешить. Хорошая у вас каюта, Виктор Сергеич, диван, кресла, занавесочки, туалет – завидно, даже у капитана такой нет. Только хочу попросить, именно попросить, а не, упаси бог, приказать: когда Рая заходит прибирать, погуляйте где-нибудь, а то, знаете, девка она хотя и простая, а так и хочется ее пожалеть, сказать ласковое слово. Мы, мужики, вообще ведь народ к бабе отзывчивый и жалостливый, особливо в море, когда на нее одну нас чертова дюжина.
– Спасибо, учту, – с ледяной вежливостью сказал Корсаков.
– Вот и хорошо, – весело продолжил Чернышев, – а то Рая похвасталась, будто вы ей линию жизни по ручке гадали и большую удачу от шатена посулили. А Гриша-то Букин – блондин! Вот у Раи головка закружилась: а кто он, этот шатен? Может, Паша, или Федя Перышкин, или, не смейтесь, вы? А девка – она ведь дура, она ошибиться запросто может, Виктор Сергеич, это мы не из лабораторных испытаний, а из практики нашей быстротекущей жизни усвоили. Так что вы уж лучше это… Никите погадайте.
– Мне этот разговор неприятен, Алексей Архипович, – сказал Корсаков. – Переходите к главному.
– Э-э, дорогой Виктор Сергеич, самое главное на корабле – это и есть так называемые пустяки… Спасибо, Паша, теперь чаек в самый раз. Только заварку, Паша, нужно выдерживать ровно восемь минут, а если семь или девять – уже не то. Приходи, научу, век благодарить будешь! Да, именно пустяки, Виктор Сергеич: кто-то не так на тебя посмотрел, не то слово сказал, радиограмма от жены с недомолвкой, щи пересолены, – глядишь, и все пошло наперекосяк. С виду рыбак – гранит, кувалдой не расшибешь, а на самом деле – ну просто ребенок, такой ранимый и обидчивый.
– Особенно если обозвать его индюком или развеселым верблюдом, – не выдержал я.
– Правильно, Паша, вот что значит профессиональная наблюдательность! – восторженно подхватил Чернышев. – Абсолютно недопустимые вещи, как услышишь подобное – сразу ко мне! Ладно, вас, ребята, конечно, интересует, что я подслушал под вашей дверью. Сразу оговорюсь, – Чернышев поднял кверху палец, – невольно, но с большим интересом и даже глубоким сочувствием. Первая мысль: а как бы я сам себя чувствовал, если б меня отдали под начало, скажем, Птахи? Да я бы на стенку полез! Так и вам, должно быть, неприятно и унизительно плавать под началом капитана, стыдно сказать, без ученой степени! И, осознав это, я тут же, не сходя с места, сложил бы с себя полномочия, если б не одна подспудная мысль: ни хрена вы пока что в обледенении судов не понимаете. Оверкиль модели в бассейне, Виктор Сергеич, так же похож на оверкиль в море, как вот этот спитой чай на изъятый у вас коньяк. И дай вам волю, вы сослепу такого наколобродите, что сами за варягами побежите. Не скажу, что вам здорово повезло с начальником экспедиции, но, раз уж бог или черт связал нас одной веревочкой, скрипите зубами и терпите.
– Вот это другое дело! – с живостью воскликнул Корсаков. – Этак мы с вами до чего-нибудь и договоримся. В одном лучше разбираетесь вы, в другом – мы… Главное – установить полное взаимопонимание, воз у нас, в конце концов, один, и тащить его мы должны вместе и в одну сторону. Однако не скрою, некоторые ваши действия вызывают столь решительный протест, что я, простите за откровенность, даже подумал, не пора ли выйти из игры.
– Какие действия? – порывисто спросил Чернышев.
– Пожалуйста, перечислю. Над экспериментом профессора Баландина с порошком вы изволили в открытую посмеяться – это раз; предложенную Ерофеевым формулу определения количества льда на судне обозвали шаманством – это два; проводившиеся лабораторные испытания квалифицировали как цирковой трюк – это три; оскорбительные клички – четыре. Если обидел, извините великодушно.
– Извиним его, Паша? – Чернышев подмигнул. – Только зря лукавите, Виктор Сергеич, мы-то с вами знаем, что из игры выходить вы никак не намерены, поскольку сие не входит в ваши планы… Это раз. Баландина я предупреждал, что затея с порошком пустая, непременно смоет его в море, – два. Формула Ерофеева слишком громоздкая, пока по ней определишь количество льда, судно утонет, – три. Насчет циркового трюка – не очень, согласен, удачная шутка, высказанная, однако, наедине, – четыре. Что же касается кличек, то перед Пашей я извинился, а за экипаж не волнуйтесь, мои ребята сами за себя постоят. Удовлетворены?
– Не совсем. – Корсаков, как мне показалось, был слегка озадачен. – Я прошу вас подумать вот о чем, Алексей Архипыч. Не веревочкой мы связаны, а одной цепью скованы, извините за высокий штиль. Но о каком взаимопонимании может идти речь, когда люди от вас шарахаются? Если вынужденное безделье так влияет на ваше настроение…
– А, бросьте эти дамские штучки. – Чернышев скривился, встал. – Шарахаются… безделье… настроение… Не девочки. Значит, дела такие: получено штормовое предупреждение, к ночи тряхнет. Приглашайте после ужина науку, обсудим как и что.
– Какое ожидается волнение? – спросил Корсаков.
– Баллов девять и ветер норд-вест, то, что надо, – ответил Чернышев. – Материковые ветры здесь самые холодные. Готовься, Паша, материальчик тебе в руки плывет, строк на тысячу!
Чернышев ухмыльнулся, пошел к двери, но вдруг остановился и как-то странно на нас посмотрел.
– А настроение действительно хреновое, – сказал он. – SOS перехватили. В ста пятидесяти милях обледенел и перевернулся японский траулер.
Я уединился в каюте и заполнял блокнот. Завидую людям с хорошей памятью! Грише Саутину и записывать ничего не надо – через год почти слово в слово воспроизведет любой слышанный им разговор. Я же на память не надеюсь, она у меня посредственная: не запишу – на другой день половину забуду, не смысл разговора, конечно, а нюансы, словечки, от которых и зависит та неуловимая вещь, именуемая художественным впечатлением. А иной раз часами мучаюсь, пытаясь вспомнить кем-то рассказанный и намертво ускользнувший из памяти случай: какой сюжет пропал! Но записывать на людях никак не могу, что-то в этом есть неделикатное, губящее всякую живость, непринужденность общения; иной раз, самой жизнью режиссируемая, развертывается перед тобой сцена высокого накала, страсти кипят, характеры сшибаются, а ты, счастливый свидетель, весь в напряжении хотя бы смысла не упустить, доподлинно зная, что бесценные детали наверняка от тебя уплывут. И такое страдание из-за этого испытываешь, какое бывает только во сне, когда мимо тебя проходит счастье, а ты в беспричинной скованности не в силах протянуть к нему руку.
Итак, я, торопясь, записывал впечатления дня. Качать стало заметно сильнее; до сих пор мне доводилось плавать на более крупных судах, где качка всерьез беспокоила лишь в сильный шторм, а нашу скорлупку и при семи баллах болтает так, что не очень привычный мореплаватель пардону запросит. То ли еще будет!
Если без ложной скромности, я себя кое в каких делах проверил и самоопределился так: в первые не лезу, из общей массы не выделяюсь, но и паниковать не паникую; словом, не храбрец, но вроде бы и не трус.
Но от последних слов Чернышева у меня мороз по коже прошел! И Корсаков чуточку в лице изменился, самую чуточку – но все-таки изменился. Мне даже показалось, что в тот момент ему было наплевать и на личную обиду, и на субординацию, и на разные другие неприятные вещи, высказанные Чернышевым, поскольку все это вдруг оказалось мелко и ничтожно по сравнению с гибелью людей рядом с нами, причем в ситуации, в которой вот-вот можем оказаться мы сами. Впрочем, это я думаю за Корсакова, он, возможно, испытывал что-нибудь другое, хотя вряд ли, – по моему наблюдению, общая для всех опасность вызывает у людей похожие чувства, разве что один владеет собой лучше, а другой хуже, и на его лице все отражается. В опасности мне приходилось оказываться несколько раз, и на поверку выходило, что тревога за жизнь, осознанная или подспудная, была у всех; об этом говорит хотя бы то, что выход из опасности вызывал всеобщее облегчение, улыбки и смех; иные при этом бравировали, другие вели себя сдержаннее, но равнодушным не был никто.
Я вдруг всей шкурой осознал, что происходившее до сих пор было ничего не значащей суетой, вроде отработки парадного шага и козыряния у десантников, которых сбрасывают во вражеский тыл; я понимал, что такое ощущение во мне дремало и рано или поздно должно было проснуться, ведь не на морскую прогулку вышла экспедиция, но все равно впечатление было сильное. Достаточно было представить себе барахтающихся в ледяной воде японских рыбаков… Да нет же, они и выпрыгнуть в море не успели, в том-то и штука, что судно переворачивается неожиданно… И записки Чернышева читал, и со многими очевидцами на эту тему беседовал, но одно дело читать и беседовать, и совсем другое – точно знать, что скоро ты сам окажешься очевидцем, и это тебе предстоит неизбежно, поскольку именно ради того, чтобы стать очевидцем, ты и вышел в это холодное море.
Как всегда в таких случаях, я почувствовал в себе ту приподнятость, какая бывает в предвкушении больших событий: не зря же мы родились на божий свет! В нетерпении я спешил зафиксировать возникающие ощущения и сокращал слова до такой степени, что вряд ли кто другой мог бы эту скоропись прочесть.
В борт с силой ударила волна, и моя шариковая ручка, словно следуя ее повелению, вычертила на листке бессмысленную кривую. Другая волна приподняла судно и бросила его вниз, третья снова врезала по борту, – видимо, мы шли лагом и разворачивались. Проверив, закреплены ли в кронштейне и гнездах графин с водой и стаканы, убрав все, что может падать и разбиться, я решил было выбраться наверх, но тут в коридоре что-то прогромыхало, и в распахнувшуюся дверь на четвереньках вполз Баландин. На его лбу полыхал свежий фонарь, но лицо, сверх ожидания, светилось широченной, до ушей, улыбкой.
– Впадаю в детство! – усевшись с моей помощью на стул, возвестил он. – Представляю, что творилось бы на кафедре, если бы ее заведующий явился в таком виде!
Баландин радостно заржал, замахал руками, приглашая меня присоединиться, и, сорванный со стула неведомой силой, полетел в мои объятия.
– Да, это была бы сенсация, – согласился я.
– Неужели вы ничего не замечаете, Паша? – Баландин слез с моих коленей и опять водрузился на стул. – Откройте пошире глаза, друг мой! Разве вы не видите, что мир изменился и никогда уже не будет таким, как прежде?
– Если вы имеете в виду фонарь, то дня через два…
– Плевать я хотел на фонарь! – заорал Баландин. – Паша, я не укачиваюсь! Меня лично похвалил сам Птаха! Он сказал, что подарит мне тельняшку! Он…
Баландин снова рванулся ко мне и пребольно боднул головой в скулу. Тут я уже не выдержал и уговорил его лечь на койку. Кстати, койки в нашей каюте расположены вдоль киля – важное преимущество, благодаря которому бортовая качка, самая неприятная, переносится легче.
– Меня прогнали с мостика, – с упоением сообщил Баландин. – Знаете ли вы, что правильнее говорить: рулевая или ходовая рубка? Это мне сказал Федя, он сменился и придет с боцманом к нам потравить, что на морском жаргоне означает побеседовать по душам. А прогнали меня под тем нелепым предлогом, будто я летаю по рубке, как пушечное ядро, и сбиваю всех с ног!
Баландин с его ржаньем и пылающим фонарем был так смешон, что я невольно рассмеялся.
– Живы? – в каюту заглянул Птаха.
– Смеюсь – значит существую! – не унимался Баландин. – Костя, я только что на вас ссылался, подтвердите, что нам семь баллов нипочем!
– Нам на них… извиняюсь, – подтвердил Птаха. – Тут еще два чудака, пустить или гнать в шею?
Вслед за Птахой в каюту ввалились Перышкин и Воротилин, которые в последние дни зачастили к нам в гости – покурить и поиграть в шахматы.
– К ночи, Илья Михалыч, все десять будет, – прокуренным басом сообщил Птаха. – Так что… как это… тряхнет правильно.
– Не стесняйтесь, – благодушно разрешил Баландин, – приучен, у меня брат слесарь-водопроводчик. А рыбу в такую погоду не ловят?
– Как штормовое предупреждение, сети, конечно, не забрасываем. А если неожиданно прихватит… Филя, покажи товарищам свои ладошки.
Воротилин послушно вытянул чудовищных размеров ручищи, настоящие лопаты.
– Вот этими граблями, – продолжал Птаха, – Филя в одиннадцатибалльный шторм лично перерубил «вожака» и подарил Нептуну на полста тысяч капроновых сетей. Не от всякого Рокфеллера такой подарок получишь.
– Так приказали ж, – засмущался Воротилин. – Что я, сам, что ли…
– Филя по своей инициативе только в гальюн ходит, – поведал Перышкин. – Он у нас дисциплинированный, новогодний сон боцмана. Маяк!
– А зачем было сети рубить? – поинтересовался Баландин.
– Когда драпаешь, сапоги на ходу скидываешь, – разъяснил Птаха. – Так завернуло, что сами еле ноги унесли. Обидно, бочек триста селедки потеряли.
– Они все на селедку считают, – пренебрежительно сказал Перышкин. – Никаких высших соображений, темнота.
– А ты, бармалейчик, за романтикой в море ходишь? – насмешливо спросил Птаха.
– Боцман, а остроумный, – с уважением откликнулся Перышкин. – Для меня, Константин Иваныч, на первом месте, конечно, романтика дальних странствий и преодоление разных трудностей…
– Это я тебе помогу, – пообещал Птаха. – В порту отоспишься!
– …на втором месте, – продолжал Перышкин, – свежий йодистый морской воздух, доктор мне его прописал в детстве от коклюша, а уже на третьем, последнем месте у нас с Филей деньги, которые мы с Филей в глубине души презираем как пережиток в нашем сознании. Правда, Филя?
– Смешняк, – ухмыльнулся Воротилин, влюбленно глядя на Перышкина. – Это для тебя пережиток, а мои пацаны осенью в школу пойдут. Близнецы, Васька и Семка.
В голосе Воротилина прозвучала такая гордость, что все заулыбались.
– Не пойму, как ты их различаешь? – спросил Птаха. – Похожи, как эти… как две поллитры.
– Не различишь! – с простодушным восторгом подхватил Воротилин. – Даже Лена путает, ботинки им разные надевает, только они, стервецы, нарочно меняются.
– Раскачивает. – Птаха прислушался к вою ветра. – На промысле небось матерятся в три горла – в укрытие всех уводят, простой. А нам наутро лед окалывать, трах-тарарах. Слышали, японец перевернулся, «Шохо Мару» по названию, мы его встречали. Пароход поменьше нашего, ему небось и двадцати тонн льда хватило.
– Нас все-таки спасатель страхует, – напомнил Баландин. – И от берега мы недалеко, километров двадцать.
– Десять миль, – поправил Птаха. – В шторм, Илья Михалыч, самая надежная страховка в гавани затаиться. А мы сами к дракону в зубы прем.
– В возвышенных целях науки, – высокопарно изрек Перышкин. – Вот наберем льду тонн тыщу, и нас с тобой сразу в академики назначат, даже Филе – и тому дадут полтину на пропой.
– Если б лед языком окалывали, – неодобрительно заметил Птаха, – ты бы в одиночку за полчаса весь пароход очистил. А вот как будешь махать пешней и мушкелем, надо посмотреть.
– Так это ж физический труд! – возмутился Перышкин. – А я в душе интеллигент, мне, может, твою пешню в руки брать противно. К тому же Илья Михалыч обещал, что к его лаку лед не пристает.
– Не совсем так, – улыбнулся Баландин. – Ты знаешь, Федя, что такое адгезия?
– Еще бы. – Перышкин и глазом не моргнул. – А с чем ее едят?
– В данном случае со льдом, это сила сцепления льда с поверхностью палубы и надстроек. Так вот, наши полимерные покрытия, или проще – эмали, резко уменьшают адгезию – значит лед пристает к поверхности слабее и скалывать его будет легче.
– Это хорошо, – подал голос Воротилин. – Самая работа тяжелая, похуже, чем сети трясти. Помнишь, Иваныч, как в Беринговом – с одного места собьешь, к другому перейдешь, а он через десять минут снова нарастает. Двое суток не спали, пока Архипыч в ледяное поле не пробился.
– Кэп у вас что надо, – сказал Перышкин, – наш Хомутинников пожиже, хотя и с Филю ростом. Мы его за габариты Гардеробом звали. Пароход вот-вот перевернется, а он все за бочки с рыбой беспокоится, что сдавать на плавбазу приготовили…
– Твоей «Вязьме» хуже всех пришлось, – посочувствовал Воротилин. – Ну, кроме тех четырех, что перевернулись.
– Окалываться надо, а они в кубрики попрятались, – насмешливо сказал Птаха. – Пряники вяземские!
– А ты видел? – с вызовом спросил Перышкин.
– Не видел, так рассказывал кореш с «Буйного».
– Пошли ты этого кореша… сказать куда или сам догадаешься? – Перышкин раздвинул губы в не очень доброй белозубой улыбке. – В помещения ребята полезли, когда на палубе и держаться стало нельзя, крен на правый борт был такой, что креномер зашкалило, понял?
– Так уж и нельзя, – отмахнулся Птаха. – У страха глаза велики.
– Может, и велики, – согласился Перышкин. – Только когда Борьку Ванюшкина одной волной в море смыло, а другой назад забросило, мы единогласно решили перекурить это дело в тепле.
– Одной смыло, а другой забросило? – поразился Баландин. – Разве такое бывает?
– Вообще-то, не бывает, – сказал Перышкин, – но случается. Один раз в сто лет, по субботам после обеда. Борька теперь экспонат, его в музее показывают за большие деньги.
– Брешет он, – Воротилин ласково хлопнул Перышкина по плечу, – ни в каком Борька не в музее, он на «Кургане» плавает.
– Приложился, мамонт! – непритворно взвыл Перышкин. – Такой лапой сваи забивать в вечную мерзлоту!
– Я же так, еле-еле дотронулся, – испугался Воротилин. – Больно, Федя?
– Дотронулся… – плачущим голосом произнес Перышкин. – Дурак ты, Филя, и шутки твои дурацкие, плечо вывихнул!
– Ну, Федя… – пробормотал Воротилин. – Так уж и вывихнул, а, Федя?
Птаха засмеялся:
– В порядке инструктажа по технике безопасности: с Филимоном за руку не здороваться. Когда начальник управления вручал нам переходящее знамя, он по неопытности сунул Филе руку и…
– Брось, Иваныч… – протянул Воротилин.
– А что было дальше, Федя? – спросил я.
Перышкин поднял руку, подвигал пальцами и подмигнул сразу просветлевшему Воротилину:
– А дальше были трали-вали, утоли моя печали!
– Без шуток, Федя.
– Так ведь это было ужасно смешно! – с ненатуральной веселостью воскликнул Перышкин. – Метров десять высотой волна – бац! – и ваших нет: все бочки вместе с фальшбортом смыла к бабушке, только у нас, Константин Иваныч, никто по ним не плакал. Крен, между прочим, стал поменьше, и мы, как дельфинчики, выскочили наверх. Десять часов непрерывно окалывались, с коэффициентом полезного действия ноль целых хрен десятых. Ты сбиваешь лед, тебя сбивает волна – один смех! Как пароход «задумается», ты повиснешь на штормовом леере, ногами дрыгаешь – тоже забавно, без улыбки смотреть нельзя.
– «Задумается»? – недоуменно спросил Баландин.
– Именно так, – мрачно подтвердил Перышкин, – согласно законам остойчивости, о которых нам доложил ученый товарищ Корсаков. Ложится, скажем, пароход на правый борт и несколько секунд думает, вскочить ему обратно, как ваньке-встаньке, или еще полежать на боку для отдыха, или – фюйть! – оверкиль, туда его за ногу, прошу прощения. И когда он, родной, «задумывается», тебе так хорошо жить становится… – Перышкин все больше мрачнел, улыбка на его лице замерзла. – А чего это я разболтался? Сами увидите. Хотите кино посмотреть? Я вам «Карнавальную ночь» прокручу, там Гурченко играет, к которой Филя неравнодушен. Братские чувства испытывает.
– Вот еще! – Воротилин отрицательно замотал головой. – Моя Лена не хуже и не такая тощая.
– Какое там кино, – буркнул Птаха, – аппарат полетит, без зарплаты останешься. А вообще наш пароход поаккуратнее твоей «Вязьмы» к обледенению подготовлен, у вас топливные и водяные танки были почти что пустые, а у нас запрессованные.
– Гарантия! – Перышкин щелкнул пальцами. – Сказать, Константин Иваныч, какой замечательной особенностью отличается твой любимый пароход? Если в шторм заглохнет двигатель, «Дежнева» развернет лагом, первая волна его ударит, вторая повалит, а третья перевернет. В «пять минут, пять минут!», как поет Гурченко.
Все невольно прислушались к мерному гулу двигателя.
– Сплюнь три раза. – Птаха незаметно постучал по столу.
В динамике щелкнуло, зашипело и послышался скрипучий голос Чернышева:
– Крюкова прошу подняться на мостик.
На мостике было темно; пока глаза не привыкли, лишь светлячки сигарет позволяли различать лица людей. Чернышев скользнул по мне взглядом и ничего не сказал. Вцепившись в поручни, Корсаков и Никита молча смотрели на море. Иногда Корсаков бормотал под нос что-то невнятное: я не сразу догадался, что он записывает свои наблюдения на диктофон.
Смотреть на море было страшновато, «Семен Дежнев» – траулер низкобортный. Будто щенок, подхваченный мощной рукой за загривок, он взлетал вверх и стремительно опускался, зарываясь носом в волну и прорезая ее своим телом. Десятки тонн вспененной воды обрушивались на палубу, с грохотом лупили по надстройкам и застекленной верхней части мостика и скатывались обратно.
Лыков толкнул меня локтем в бок:
– Все грехи с нас смывает… Гляди, Паша, седеть начинаем.
То, что я поначалу принял за осевшую на бак пену, было льдом. Тусклый свет фонарей фок-мачты делал лед каким-то серым. Он уже сплошь покрыл палубу и осел на надстройки, спасательную шлюпку под мостиком, рангоут и такелаж.
– Температура наружного воздуха минус семь, ветер пятнадцать, волнение моря девять баллов, двадцать три часа местного времени, – казенным голосом проговорил Лыков в подставленный Корсаковым диктофон.
– Частота забрызгиваний восемь, – добавил Никита.
– Сколько набрали за час, Илья Антоныч? – спросил Корсаков.
– По формуле или на глазок? – ухмыльнулся Лыков. – Четыре тонны.
– Средняя толщина отложений на главной палубе полтора сантиметра в час, – сказал Ерофеев. – Давайте считать, что идет быстрое обледенение.
– Быстрое и есть, – согласился Лыков. – При таком часов на двенадцать нас хватит. Как думаешь, Архипыч?
– Лево руля семь румбов, – приказал Чернышев.
– Есть лево руля семь, – эхом повторил матрос Дуганов. – Двенадцать на четыре – сорок восемь тонн.
– Здорово считаешь, – язвительно проскрипел Чернышев. – Вот кого бы вам, Корсаков, взять в аспиранты.
– Сколько часов будем набирать лед? – спросил Корсаков.
– По обстановке, – буркнул Чернышев.
– Окалывать будем или сначала креноваться? – не обращая внимания на тон Чернышева, спокойно поинтересовался Корсаков.
– Держись, тряхнет! – предупредил Ерофеев.
Гигантская волна накрыла судно. Не удержавшись за поручни, я полетел на Лыкова, который удержал меня рукой, обнаружив при этом недюжинную силу.
– Руль прямо! – рявкнул Чернышев. – Ты мне корреспондента искалечишь!
– Есть руль прямо…
Чернышев явно был чем-то раздражен, и я не решался его спросить, зачем он меня позвал.
– Что-нибудь случилось? – шепнул я Лыкову.
Тот заговорщически кивнул в сторону капитана и прижал палец к губам.
– Антоныч, – сказал Чернышев Лыкову, – повоюй за меня полчасика, курс тот же.
Он взял меня под руку и молча провел в свою каюту, расположенную впритык к рулевой рубке.
– Вот сюда. – Чернышев усадил меня в массивное кресло, а сам пристроился на диване. – Не упирайся, оно не поползет.
– У вас посильнее качает, чем внизу, – сказал я, оглядываясь.
В капитанской каюте мне бывать еще не приходилось. Три на три метра, обычная морская койка «гробиком», письменный стол, диван, рундук и умывальник – вот и вся обстановка. Зачем он все-таки меня позвал?
– Думаешь, я люблю качку? – пожаловался Чернышев. – Мозги от нее тупеют, будь она проклята… Так Инна Крюкова – твоя жена?
Я с трудом удержался, чтобы не чертыхнуться. Вот зачем!
– Бывшая, я ж говорил, что не женат.
– Помню. От Марии радиограмму получил, с новостями. Довольна до смерти, платье знаменитой Инне Крюковой шьет. Тебе привет.
– Спасибо.
Чернышев выжидательно на меня посмотрел, я пожал плечами. Он не оригинален, многие находят удовольствие в том, чтобы информировать меня о каждом шаге знаменитой бывшей жены.
– Прости, если на мозоль наступил, – искренне сказал Чернышев. – Все эти бесовки одним миром мазаны, и моя сдобная булка, и твоя раскрасавица. Встретились бы пораньше, дал бы тебе мудрый совет, которому дед меня научил: как завертит хвостом – делай ей ребенка, вот тебе и два года передышки; видишь, снова лещей приманивает – строгай второго, третьего, с брюхом не очень-то попляшет!
Я невольно заулыбался:
– Может, пора и остановиться?
– Как кому, – проворчал Чернышев, – у меня к лету четвертый проектируется…
Он искоса на меня посмотрел, и мы расхохотались.
– Только так, – вытирая слезы, пробормотал Чернышев, – иначе, брат, мне б свою бесовку не удержать… Ну их к дьяволу, Паша, это я для затравки, у меня ведь к тебе деликатный разговор. А почему именно к тебе – прямо скажу: во-первых, ты человек умный и не трепло, а во-вторых, нейтральный, стоящий, как говорится, над схваткой. Это я, конечно, упрощаю…
– Длинное и довольно нудное предисловие, – сказал я.
– Согласен. – Чернышев с силой ударил ладонью по столу. – Вот японский траулер перевернулся, Паша. Как думаешь, кто виноват?
– Капитан, конечно.
– Обывательская глупость. – Чернышев сжал в ниточку и без того тонкие губы. – В Мировом океане, по данным Ллойда, гибнет ежегодно тысячи две судов. Так что, их капитаны – поголовно индюки? Капитаном лишь бы кого не поставят, капитан – это моряк с большой буквы, Паша. А рыбак, запомни, – трижды моряк! Если у тебя мозги не бараньи, поймешь, что я не набиваю себе цену. Мы не вылезаем из штормов, от которых сухогрузы и пассажиры драпают без оглядки, их капитаны в накрахмаленных рубашках щеголяют, а нам исподнее сменить некогда, помыться нечем: промысел, рыба идет навалом, а пресной воды кот наплакал, стаканами выдаем… Встречаются два капитана, один щеголь, в белом кителе на мостике, в салон к пассажирам войдет – морской волк, гром и молния! – а у другого руки как кувалды, огрубевшие от подвахт, мужик неотесанный по сравнению с тем! Чернорабочие мы в море, зато знаем его, поверь, получше других… Японцы – рыбаки отменные, это еще очень разобраться нужно, кто виноват…
– Так кто же все-таки?
– Может быть, не кто, а что. – Чернышев задумался, закурил. – Слишком быстро обледенел и потерял остойчивость. Бывает, Паша, люди делают все, что в их силах, а сил не хватает, и чуда никакого не происходит… Ладно, все это и в самом деле предисловие. Полчаса назад я беседовал по радиотелефону со своим опекуном.
– С Васютиным, капитаном спасателя?
Чернышев кивнул:
– Мы старинные друзья, водой не разольешь – как двух сцепившихся кобелей. Так он напомнил про свои полномочия и потребовал, чтоб мы шли в укрытие.
– Разве он имеет право приказать?
– Приказать, пожалуй, нет, а вот переложить на меня ответственность – вполне. Разговор-то занесен в вахтенный журнал.
– Как же наш эксперимент?
– А Васютину на него начхать, ему главное, чтоб мы целее были. За эксперимент с него не спросят, а за наше драгоценное здоровье шкуру спустят.
– И что же вы ему ответили?
– Погоди. – Чернышев загасил сигарету и прикурил другую. – В связи с этим, Паша, возникает, как ты пишешь в газете, морально-этический вопрос. Помнишь, Перышкин на собрании спросил, сколько льда мы можем набрать?
– Вы ответили, что не знаете.
– Я и в самом деле не знаю. А теперь представь себе, что я ослушался товарища Васютина и погубил корабль. Кто будет виноват?
– Вы.
– Правильно. А если подчинюсь и уйду в укрытие, чтоб товарищ Васютин спал спокойно, кому воткнут шило за сорванный эксперимент?
– Вам.
– Умница! – Чернышев чмокнул губами. – Догадайся, что ответил своему старинному другу?
– Послали его подальше.
– Ясновидец! – выдохнул Чернышев. – Я тебе потом напомню, дашь автограф. Однако темный лес только начинается. Мой разговор на мостике слышали, а раз так, весь экипаж знает, что «хромой черт» будет набирать лед, и шлет в мой адрес самые наилучшие пожелания. Теперь так. На борту, не считая меня, двадцать четыре человека. Ну собой – дело ясное, а другими я имею право рисковать? Тобой, Зиной, Лыковым? Подумай и скажи.
– Щепетильная ситуация.
Чернышев выразительно посмотрел на меня.
– Я знал, на что иду, – быстро добавил я. – И другие тоже.
– Спасибо, утешил… Значит, так?
– Значит, так.
– Нынче ведь не война, Паша, – неожиданно мягко сказал Чернышев. – Тебе хорошо – бобыль, пустоцвет, а Лыкова шесть человек ждут на берегу.
– Тогда выходите из шторма. – Я развел руками: – Не пойму, чего вы хотите.
– Хорошо быть на свете нейтральным пассажиром, – позавидовал Чернышев, вставая. – Ни хрена ты не понял, Паша… Ишь раскачало! К себе спускайся, на мостике и яблоку упасть негде… Стой, забыл! Окалываться начнем – послать за тобой али приказать не беспокоить корреспондента?
– Не будь вы, Архипыч, капитаном… – И я захлопнул за собой дверь.
Озадаченный и злой, я спустился по трапу и хотел пройти в свою каюту, но меня перехватил Никита.
– Выгнали? – спросил я.
– Лучше звучит «предложили удалиться», – невозмутимо ответил Никита. – Они намекнули, что без цыплят обойдутся. Так что прошу в наш курятник.
Цепляясь за все, за что можно было уцепиться, мы пробрались в салон и уселись в кресла. Судно стремительно взмывало вверх, на мгновение, казалось, застывало и столь долго падало обратно, что замирало сердце.
– Кто-то хочет вдавить нас в море, – сказал я. – Тяжелой лапой.
– Хорошее сравнение, – похвалил Никита. – Запишите, вам потом за него заплатят.
– Идите к черту, и без ваших шуточек тошно.
– Помогает. – Никита достал из кармана валидол. – Хотите?
– Самообман…
Я, однако, взял таблетку и сунул под язык. Организм мой слегка взбунтовался: подташнивало и болела голова.
– Что он вам заливал? – слишком уж равнодушно спросил Никита. – Наверное, как любит штормовать и бороться со стихией, – догадался он.
– Даже речи об этом не было, – сказал я. – Мы решали кроссворд.
– Все решили?
– Нет, одно слово осталось: спортивная игра из шести букв, начинается на «ф» и кончается на «л».
– Трудное слово, ничего похожего не слышал.
– Вот мы на нем и споткнулись.
Скрывая разочарование, Никита стал протирать очки. Без них его глаза казались совсем не плутовскими, скорее беспомощными. В сущности, он еще мальчишка, хотя и аспирант. Впрочем, мальчишка, а осмотрительный, из тех, кто не любит делать ошибок, – рационалист: станет зятем Корсакова, легко пойдет по проложенной лыжне. Кто знает, может, это и будет первая его ошибка. Жениться нужно на ровне, расчет никого счастливым не делал. Ладно, не мне мораль читать, мой-то опыт наверняка ему не пригодится. Я подумал о том, что уже полночь и самое время завалиться в постель, но разве в такую ночь уснешь?
– Вы правы, заснуть не удастся, – сказал Никита.
– Черт возьми, – удивился я.
– А вы сначала закрыли глаза, потом открыли и чуть развели руками, – весьма довольный эффектом, пояснил Никита. – Люди почему-то склонны видеть чудо там, где имеет место элементарная наблюдательность. И вообще им всегда, во все времена очень хочется какого-нибудь чуда, недоступного их пониманию. Отсюда в прошлом Зевс и Дажбог, а сегодня летающие тарелки. Сыграем партию?
– Боюсь вам проиграть, голова побаливает.
– Вы боитесь другого. – Никита сделал умное лицо. – Шторма и всех сопутствующих штучек.
– Еще чего!
– Зря храбритесь, Павел Георгич, это от незнания. Я же не боюсь признаться, что мне не по себе, мы уже тонн двадцать набрали.
– Не так уж и много.
– Опять от незнания, – строго указал Никита. – Во-первых, в шторм это довольно много, и, во-вторых, Чернышев решил не окалываться.
– Почему же?
– Говорит, что людей может смыть за борт, не хочет рисковать.
– Значит, так и есть.
– Лукавит! Бороться за живучесть судна нужно в любую погоду. Просто хочет набрать побольше льда.
– В этом тоже есть логика, – сказал я.
– Только не в шторм.
– Но другие, которых мы собираемся учить, именно в шторм могут подвергнуться обледенению!
– Каковы бы ни были результаты нашего эксперимента, первую нашу рекомендацию я могу сформулировать заранее: при штормовом предупреждении немедленно покидать зону обледенения.
– А что думает ваш шеф?
– Своего мнения Виктор Сергеич не скрывает: из шторма нужно выходить. Наша остойчивость уже нарушена, случись что с машиной – и неминуемо развернет лагом к волне. Догадываетесь, что произойдет в этом случае?
– Догадываюсь, меня уже Перышкин просвещал. А Корсаков высказывал свое мнение Чернышеву?
– Дважды и во всеуслышание.
– А Чернышев?
– Пропустил мимо ушей. Вру, один раз он все-таки отреагировал. – Никита скорчил гримасу, сжал губы и проскрипел голосом Чернышева: – «Какие брюки посоветуете шить, Виктор Сергеич, узкие или широкие, а то до нас, глухой провинции, моды доходят с опозданием!»
– Похоже. – Я невольно улыбнулся. – Корсаков, конечно, обиделся?
Никита пристально и совершенно серьезно на меня посмотрел:
– Вы ничего не понимаете, Павел Георгич. До обиды ли, если мы идем на чрезвычайно опасное приключение!
Второй раз за последние несколько часов на меня дохнуло холодом. И причиной тому были не столько слова Никиты, сколько необычный для этого насмешника торжественно-мрачный тон. Но не слепец же Чернышев, попытался я успокоить самого себя, неужто он не видит того, что видит Никита?
В коридоре послышались голоса, и в салон, чуть не сшибая друг друга, ввалились Ерофеев и Кудрейко. Широко расставив ноги и балансируя руками, они рухнули в кресла.
– Ад кромешный! – бодро сообщил Ерофеев. – Баллов сорок, не меньше.
– Это в столичной водке, – заметил Никита. – У вас работает подсознание.
– А в самом деле, неплохо бы выпить, – подхватил Кудрейко. – У вашего шефа, – он кивнул на буфет, – не припрятано?
– Идея! – Ерофеев сунул руку во внутренний карман куртки, ухмыльнулся при виде изобразившегося на наших лицах ожидания, сделал вид, что никак не может выдернуть застрявшую бутылку, и наконец извлек из кармана тоненькую книжку. – Слушайте внимательно, алкоголики, вот что советует капитан Никифоров, если сложилась аварийная обстановка и нужно – цитирую: «готовиться к прыжку в холодную воду». Цитирую дальше: «Создайте в организме запас влаги, выпейте горячего чаю или кофе. Спиртные напитки категорически противопоказаны: алкоголь в организме отнимает у крови влагу, расслабляет нервную систему, мышцы и клонит ко сну». Так что давайте создавать запас влаги и готовиться к прыжку.
Никита скривил губы:
– Кладбищенский у вас юмор, Митя.
– Ба, Никита празднует труса! – воскликнул Кудрейко. – Не зря капитан удалил его с мостика.
– Вас, кажется, там тоже не задерживали, – злорадно сказал Никита.
– Выперли, – весело признался Кудрейко. – Не устоишь, хотя мокрые мешки под ноги расстелили, чтоб не скользить. Федя и тот акробатические этюды за штурвалом исполняет. Когда мы шли в Антарктиду, нас тоже десятибалльный прихватил, но на «Оби» это куда легче.
– Докладывайте обстановку, – нетерпеливо предложил я. – Сколько набрали?
– А черт его знает, – пожаловался Ерофеев, – окна на мостике покрылись льдом, темень, разве поймешь? Минут пять назад здоровая волна, кажись, часть льда с палубы смыла. Крена, сами видите, пока что нет, авось не перевернет.
– Авось, авось, – задумчиво повторил Никита, – где это я слышал? Вспомнил: любимое словечко Ньютона. Авось, говорил он, тело под действием силы тяжести упадет на Землю.
– Ну а если серьезно? – потребовал я.
– Не для печати? – спросил Ерофеев.
– Не для печати.
– Мы с Алесем не моряки, – сказал Ерофеев, – Чернышеву виднее. Но обледенение, Паша, идет интенсивное, ванты, оттяжки и штаги уже приобрели характерный вид конусов, постепенно сходящихся кверху. Как это в вашей науке говорится, Никита, – увеличивается парусность судна, что ли?
– Именно так. – Никита кивнул. – А увеличивающаяся парусность, как легко понять, вызывает, с одной стороны, возрастание кренящего момента от ветра, и с другой – уменьшение восстанавливающего момента. Следовательно…
– …остойчивость судна ухудшается, – закончил Кудрейко. – Это мы проходили.
– Ну, раз аудитория столь подготовленная, – высокопарно изрек Никита, – то моя задача упрощается. Все участники лабораторных испытаний – и мы, и японцы, и англичане – едины в одном: в такой ситуации следует незамедлительно производить околку льда, начиная с высоко расположенных конструкций, чтобы в первую очередь уменьшить парусность. Это же рекомендуют делать все моряки, сталкивавшиеся с обледенением, в том числе, Митя, и капитан Никифоров. И этого почему-то не желает делать один капитан, называть фамилию которого считаю излишним.
– Красиво говорит, – с уважением сказал Кудрейко. – Сразу видать интеллигентного человека.
– Теория, – отмахнулся Ерофеев. – Кто в такой ветер полезет на мачту? Самоубийство.
– Во-первых, – возразил Никита, – хорошо подготовленный матрос в состоянии это сделать. А во-вторых, нужно выходить из шторма, пока… не поздно.
– Ну хорошо, выйдем, – угрюмо согласился Ерофеев. – А дальше что?
– А дальше вам и карты в руки: определяйте вес льда, как и где он нарастает и прочее, – ответил Никита.
– Ну определили, а дальше?
– Снова выйдем в море, продолжим эксперимент.
– А чего его продолжать, если мы от него убегаем? – пытал Ерофеев. – Нет, брат Никита, тут что-то не склеивается… Я тоже не в восторге от личности Чернышева, но котелок у него варит.
– Никита, будь добр, чаю, – входя, попросил Корсаков. – Или, еще лучше, крепкого кофе. Зря ушли, Митя, затаились бы в уголке. Вам было бы интересно понаблюдать за любопытным явлением: толщина льда явно возрастает по направлению от носовой оконечности к надстройке, это видно на глаз.
– Из-за дифферента на корму? – предположил Никита.
– И седловатости палубы, – добавил Корсаков. – Можно сделать предварительный вывод, что это явление приводит к дополнительному увеличению осадки судна носом и, следовательно, к увеличению интенсивности забрызгивания. Чрезвычайно важно будет замерить толщину и вес льда.
– Мы здесь спорили, Виктор Сергеич, – сказал я, – правомерно ли продолжать эксперимент в такой шторм.
Никита негромко выругался: покачнувшись, он выплеснул кипяток из термоса мимо кружки на скатерть.
– Да, очень важно замерить, – с сожалением взглянув на пустой термос, повторил Корсаков. – Между прочим, части надстроек, над которыми колдовал Илья Михайлович, все-таки обледенели… Павел Георгиевич, на ваш вопрос ответить затрудняюсь, на мостике командует капитан. Могу только сказать, что при испытаниях на модели такое пропорциональное количество льда уже вызывало опасность оверкиля – но то модель… Спасибо за кофе, Никита. Ну, не огорчайся.
Корсаков поднялся и вышел. Никита удрученно сунул пустой термос в кронштейн.
– Напоил шефа, – с насмешкой сказал Ерофеев. – За такое из аспирантуры можно вылететь вверх тормашками.
– Вверх тормашками… – Никита зашлепал губами. – Не у Гегеля вычитали, коллега? Не волнуйтесь за меня: для моего шефа научные интересы выше гастрономических…
Никита говорил рассеянно, он будто к чему-то прислушивался, от него исходило какое-то беспокойство.
– Вы ничего не чувствуете? – спросил он.
Мы, все четверо, замерли и напрягли внимание. Через покрытые наледью иллюминаторы ничего не было видно. Судно скрипело, его подбрасывало вверх и швыряло вниз. Все, казалось бы, как полчаса назад, но что-то в поведении судна неуловимо изменилось, а что – я понять не мог.
– Плавная качка, – чужим голосом сказал Никита.
– Пугаете? – без улыбки спросил Ерофеев.
Никита не ответил, но я увидел, что он сильно взволнован, и его волнение передалось мне. Плавной и продолжительной качкой судно предупреждает о том, что его центр тяжести переместился вверх и остойчивость на пределе, – это я знал.
– Никакая она не плавная, – словно убеждая самого себя, сказал Ерофеев. – Обыкновенная.
Судно резко положило на левый борт. Нас с Никитой выбросило на стол, а Ерофеев и Кудрейко вместе с креслами полетели на переборку. Через несколько очень долгих секунд «Дежнев» выпрямился. Из коридора донеслись топот ног и чьи-то крики.
– Может, и обыкновенная, – сказал Никита. Он шарил рукой по столу в поисках очков и был очень бледен. – Но из шторма нужно выходить.
Рассудив, что наиточнейшую информацию я могу получить лишь на мостике (ну в крайнем случае наорут и выпрут), я опрометью бросился туда. К моему удивлению, там было спокойно: то ли мы, как упрекал меня Никита, и в самом деле перепугались от незнания, то ли пребывание на командном пункте обязывало находившихся там людей к самообладанию, но переговаривались они по-прежнему тихо и немногословно. На меня внимания никто не обратил. Я пристроился в углу рубки у очищенного от наморози окна и уткнулся взглядом в необычно толстую, сплошь обледеневшую мачту. Мне показалось, что впереди мелькают какие-то огни, и, не выдержав, я шепотом спросил об этом у Лыкова.
– Входим в бухту Вознесенскую, – неожиданно громко ответил он. – Васютин дежурному морской инспекции нажаловался, сукин сын, ЦУ десять минут назад получили.
В голосе Лыкова, однако, я не уловил и тени осуждения – старпом явно «играл на публику». И как тут же выяснилось, играл напрасно.
– Не вводи в заблуждение корреспондента, – послышался из темноты голос Чернышева. – Я задолго до ЦУ перетрусил, уже пятьдесят минут, как идем к бухте. Успокоился, Паша?
– А я и не волновался! – с вызовом соврал я. – Разве что чуть-чуть, когда «Дежнев» «задумался». У вас здесь никто не ушибся?
– С чего это? – удивился Лыков.
– Как с чего? У нас от крена все попадали, Ерофеев палец вывихнул.
– Архипыч, у нас был крен? – спросил Лыков.
– Это тебе приснилось, Паша, – проскрипел Чернышев. – На спине спал небось.
– С креном на левое ухо, – добавил Корсаков.
Все засмеялись. Только сейчас я заметил, что Корсаков прижимает к щеке окровавленный платок.
– Виктор Сергеич, я-то думал, что вы человек серьезный… – упрекнул я.
– Был, Павел Георгиевич. – Корсаков положил руку мне на плечо. – Особенно в тот момент, когда нас положило на борт. А теперь, простите великодушно, мне тоже хочется немного посмеяться.
Баландин ликовал зря: морская болезнь, от которой он так лихо открещивался, замучила его вконец. Когда мы пришвартовались и я спустился в каюту, Любовь Григорьевна заканчивала уборку и осунувшийся за часы невыразимых страданий Баландин смотрел на нее по-собачьи благодарными глазами.
– Вы так добры, мне, право, неудобно… – мямлил он.
– Неудобно брюки через голову надевать. – Любовь Григорьевна отжала тряпку в ведро. И ласково добавила: – Отдыхай, Жирафик, авось привыкнешь.
Она ушла. Баландин крякнул и испытующе на меня посмотрел.
– Прошлый раз вы, кажется, были зайчонком, – заметил я.
– Надеюсь, вы не думаете, Паша… – Бледное лицо Баландина окрасилось в свекольный цвет. – Милая, на редкость отзывчивая женщина, правда?
– Вам виднее.
– И очень сообразительная: представьте себе, за каких-нибудь двадцать минут вникла в основы химии полимеров!
– Да, в женщине это главное.
– Ну вот… – Баландин сокрушенно махнул рукой, мечтательно, как мне показалось, вздохнул и вдруг спохватился: – Так что у нас делается?
Я коротко рассказал, забрался на верхнюю койку и, чувствуя себя совершенно разбитым, мгновенно уснул.
Спал я тревожно. На меня валились какие-то глыбы, кто-то пытался меня бить, и я с криком просыпался. Сверху и в самом деле доносились стуки и скрежет, но ни сил, ни желания разбираться в их происхождении у меня не было.
Утром я проснулся от назойливо проникающей в уши песенки. Голый по пояс, свеженький как огурчик, Баландин брился безопасной бритвой и, ужасающе фальшивя, мычал какую-то мелодию, в которой с трудом угадывался «Танец с саблями». Оттянув двумя пальцами огромный нос, Баландин поскреб под ним бритвой, весело промычал еще несколько тактов и, ощерившись, стал скрести подбородок. Затем он полюбовался собой в зеркало, удовлетворенно протрубил конец мелодии и неожиданно показал самому себе длинный красный язык. Здесь я уже не выдержал, укрылся с головой одеялом и стал беззвучно содрогаться в конвульсиях.
– Проснулись? – доброжелательно спросил Баландин. – Вставайте, без завтрака останетесь и на разбор опоздаете. А у нас происшествие!
Пока я спал, на борту разразился грандиозный скандал, невольным виновником которого оказался Птаха. Помните стуки и скрежет, которые мешали мне спать? Это Птаха, желая преподнести капитану приятный сюрприз, вместе с пятью матросами за ночь околол и выбросил в море набранный нами лед. Когда Чернышев проснулся и вышел покурить на крыло мостика, он остолбенел: палуба была совершенно чиста, а Птаха, утомленный, но чрезвычайно собой довольный, сбрасывал за борт последние осколки льда.
– Хоть танцы устраивай, Архипыч, – похвастался он. – Как будто и в море не были!
Что творилось! Чернышев так орал на бедного Птаху, что сорвал голос, и Рая сейчас отпаивает его молоком с медом. Сначала Птаха оправдывался, что его, мол, никто не предупреждал, потом все понял и теперь сидит в своей каюте, отчаянно сквернословит и проклинает экспедицию, психов-ученых, Чернышева и свою несчастную участь.
Обо всем этом мне поведал Баландин, пока я одевался. Все кругом расстроены, упрекают друг друга: «Раньше нужно было лед промерить!» – а экипаж толком ничего не понимает и посмеивается.
Обсуждение событий минувшей ночи проходило в салоне.
Сверх ожидания Чернышев был вовсе не в плохом настроении. Обмотав по-домашнему горло полотенцем, он попивал маленькими глоточками теплое молоко, по-кошачьи жмурился и благосклонно на нас поглядывал. Между тем мы знали, что ему по докладной записке Васютина за самовольство влепили выговор, о чем заботливо сообщили радиограммой; в ней же указывалось, что в случае повторного нарушения будут приняты более строгие меры.
– Никита, – просипел он, – будь добр, не в службу, а в дружбу, если не трудно, позови, пожалуйста, Птаху.
Джентльмен, да и только! Когда же в салон, тяжко вздыхая и потупясь, вошел Птаха, мы поразились по-настоящему.
– Прости меня, Костя, – проникновенно сказал Чернышев. – Я ж тебя не предупредил, что науке лед нужен, правда?
– Ага, – недоверчиво глядя на капитана, буркнул Птаха.
– Значит, я и виноват, – резюмировал Чернышев. – Пес с ним, со льдом, что мы, нового не наберем, что ли? Этого добра, Костя, на наш с тобой век хватит.
Птаха замысловато, но обрадованно подтвердил эту мысль и был отпущен с миром.
– Золотой малый, – поведал Чернышев. – Бывает, ошибается, конечно, но у меня лично язык не повернется его упрекнуть.
– А кто на весь порт орал: «Услужливый Птаха опаснее врага»? – пробормотал Лыков, будто про себя.
– Неужели нашелся такой хам? – ошеломился Чернышев. – Не перевелись у нас еще грубые люди. С ними, я вам скажу, надо бороться, ты уж себя сдерживай, Лыков, не бери пример с Васютина, который никогда не будет человеком.
– Точно, не будет. – Лыков ухмыльнулся. – Посвяти их, Архипыч.
И нам была рассказана такая история. Несколько лет назад лучших капитанов премировали туристическими путевками в Австралию, и одним из пунктов программы был осмотр крупнейшего зоопарка. Здесь Васютин и отличился. Подойдя к вольеру, где совершал отправления гигантского роста орангутан, Васютин брезгливо посмотрел на него и глубокомысленно изрек: «Никогда ты не будешь человеком!» Русским языком орангутан не владел, но оскорбительную интонацию уловил и, быть может, не совсем тактично, но зато мгновенно на нее отреагировал: поставил под зад лапу и… Скорбящего философа кое-как отмыли из шланга, посочувствовали, как умеют в таких случаях сочувствовать моряки, и, хотя Васютин изо всех сил старался обратить то происшествие в шутку, неверие в творческие возможности орангутана ему дорого обошлось: злосчастное «никогда ты не будешь человеком» отныне сопровождало его как тень.
Расправившись таким образом со своим недругом, Чернышев и вовсе приобрел отличнейшее расположение духа. Охрипшим, срывающимся на шепот голосом он расхвастался успехами дочек, которые учатся почти на одни пятерки, рассказал забавный случай, как Птаху на промысле пытались записать для радио, и в заключение предложил нам не тратить времени зря и перейти к обсуждению. «А то вы как-то легкомысленно настроены», – упрекнул он.
Лыков, привыкший к этим штучкам, жестом призвал нас не возражать, и разбор начался.
Слушал я рассеянно; обилие научных терминов вообще действует на меня усыпляюще, и я всегда стараюсь пропускать их мимо ушей: мысли мои были заняты другим. Верный способ отвратить от себя человека – слишком пристально его разглядывать. Между тем один из участников обсуждения настолько меня заинтересовал, что я видел и слышал только его.
Боковым зрением я следил за Корсаковым. Несмотря на то что рассеченный подбородок пришлось залепить пластырем, Корсаков был чисто выбрит, подчеркнуто аккуратно одет – свежая сорочка, галстук, бархатная куртка; от красиво причесанной, чуть с проседью шевелюры исходил приятный аромат лаванды. На фоне помятых и неухоженных коллег Корсаков смотрелся превосходно; глядя на него, иные из нас украдкой засовывали поглубже грязноватые манжеты и вытаскивали расчески, а Чернышев, с его полотенцем и небритой щетиной, выглядел вовсе карикатурно. Много лет пытаясь изучать людскую натуру, я привык не переоценивать внешний вид и изящество, врожденное или благоприобретенное, но человека умного, порядочного да еще аккуратного уважал вдвойне; особенно если эта аккуратность соблюдалась не в обычных условиях, когда к тому обязывают обстоятельства, а в путешествии. Сам я слишком ленив, чтобы ухаживать за своей персоной – следить за ногтями и холить физиономию, но вовсе этим не бравирую, впрочем не обо мне речь. Люди, умеющие блюсти себя в любых обстоятельствах, обычно уверенные, гордые и сильные, сознающие свое превосходство; не знаю, правило ли это, но исключения мне не встречались.
Исподтишка любуясь Корсаковым и втайне им восхищаясь, я, однако, готов был дать голову на отсечение, что сегодня он не тот, каким был сутки назад. Не потому, что лицо портил уродливый пластырь, дилетантски налепленный исполняющим обязанности фельдшера Лыковым, и не потому, что в движениях сквозила усталость: в его глазах появилось что-то принужденное. Говорил он спокойно и уверенно, улыбался и шутил, но с каким-то трудноуловимым сдвигом в интонации, будто ему что-то мешало, как мешает иногда туго завязанный галстук. Мне казалось, что Никита, знавший шефа лучше других, тоже что-то заметил: он иногда испытующе на него поглядывал и чаще обычного снимал и протирал очки; однако Никита сам выглядел не лучшим образом, и это мне могло померещиться.
Я вздрогнул от общего смеха, – оказывается, концовку последней фразы я произнес вслух. Такое со мною случается, но от этого и мне, и окружающим далеко не всегда бывает смешно. Однажды, когда редактор на летучке критиковал мой и в самом деле скверный очерк, я подумал, что собственную галиматью он небось считает шедевром, и от души посоветовал ему заткнуться – посоветовал, увы, вслух, после чего на полгода был переведен в отдел писем. В другой раз, будучи в гостях, я отключился и столь нелестно подумал во всеуслышание об умственных данных хозяина, что с тех пор меня в тот дом не приглашают. Гриша Саутин пророчит, что когда-нибудь я ляпну такое, что даже Монах не выдержит, заберет свои вещи и уйдет к другому.
Я извинился.
– Хотя Павел Георгиевич полагает, что это мне могло померещиться, – продолжал синоптик Ванчурин, – в данном случае мы оказались в тыловой части глубокого циклона, при выходе которого на Японское море произошло резкое понижение температуры воздуха и усиление северо-западного ветра до одиннадцати баллов. Полагаю, что при таких синоптических явлениях катастрофически быстрое обледенение неизбежно. Поэтому предлагаю записать: при составлении прогноза обледенения судов необходимо прежде всего разработать прогноз направления и скорости ветра, а также температуры воздуха и в случае, если прогноз неблагоприятен, рекомендовать судам немедленно прекращать промысел и покидать зону обледенения.
– Я бы добавил, – сказал Чернышев, – что наиболее интенсивное обледенение наблюдается вблизи берега, когда ветер дует со стороны побережья.
– И еще, – вставил Корсаков, – при входе в поле битого льда забрызгивание и, следовательно, обледенение прекращаются вне зависимости от силы ветра.
– Записал, Никита? – спросил Чернышев. – С этим все ясно. Виктор Сергеич, помните, в ноль часов у нас было десять-одиннадцать забрызгиваний в минуту, а в ноль пятнадцать вы стали фиксировать пять-шесть?
– Да, конечно.
– А почему это произошло, как думаете?
– Может быть, ветер… – с колебанием начал Корсаков.
– Ветер даже усилился, – строго указал Ванчурин. – В ноль пятнадцать было двадцать метров в секунду.
– Я просто снизил скорость хода судна, – сказал Чернышев. – Прием нехитрый, мы его не раз применяли. Но это, конечно, палка о двух концах: на малой скорости в штормовую погоду из зоны обледенения не выберешься.
– Тем не менее зафиксировать это необходимо, – сказал Корсаков. – Попробуем обобщить: основными факторами, влияющими на интенсивность забрызгивания, являются параметры ветра и волнения моря, курсовой угол к фронту волны и ветру, а также скорость, размеры и посадка судна.
– Афористично сказано, – похвалил Чернышев, – заметано. Никита, если не трудно, не в службу, а в дружбу…
– Иду. – Никита поднялся и пошел к двери.
– Куда идешь?
– Но вы же просили меня позвать Птаху, – невозмутимо ответил Никита.
– Вот это фокус! – Чернышев даже растерялся. – Как узнал?
– Секрет фирмы! – Корсаков улыбнулся, гордый успехом своего подшефного. – Подороже продай, Никита.
– Пачку цейлонского чая, – с детским нетерпением предложил Чернышев. Никита скривил губы. – Две пачки!
– И банку сгущенки, – потребовал Никита.
– Черт с тобой, вымогатель!
– Когда Птаха выходил, – Никита задрал нос и изобразил на лице глубокую работу мысли, – вы сделали жест, словно порывались его задержать, но после секундного колебания отпустили. Следовательно, он зачем-то был вам нужен. А поскольку мы еще не говорили о количестве набранного льда…
– Ну и ну, вот стервец! – хрипя и кашляя, восхитился Чернышев. – А о чем я сейчас про себя подумал, угадаешь?
– Нет ничего проще: вы чертыхнулись по адресу своих голосовых связок.
– Утопить колдуна! – торжественно провозгласил Чернышев. – Не позавидуешь его будущей бесовке: попробуй дай левака, если тебя насквозь видят.
– Я бы не назвал его будущую жену бесовкой, – с чуть заметной улыбкой сказал Корсаков. – Симпатичная и миловидная девушка.
– Миловидные и есть самые бесовки, – возразил Чернышев. – С виду баба как баба, идет, каблучками стучит, а на самом деле на метле летает.
Чернышев вздохнул, и все заулыбались: не надо было обладать проницательностью Никиты, чтоб угадать, о чем он сейчас подумал. А уж я-то знал точно, что его собственная «бесовка», несмотря на ее интересное положение, не давала ему покоя.
– Звали? – входя за Никитой, спросил Птаха.
– Садись и рассказывай, – предложил Чернышев. – Где и какой лед был? Учти, за каждое соленое словечко – день без берега.
– Тогда я лучше напишу, – ухмыльнулся Птаха. – Что мне, до конца жизни здесь торчать, трам-тарарам?
Птаха рассказал, что сильнее всего обледенели верхняя палуба, борта, такелаж, передняя и боковые стенки надстройки, крылья мостика. По грубому подсчету, всего «Семен Дежнев» набрал тонн тридцать, и, что самое интересное, в разных местах окалывался этот лед по-разному. Лобовая стенка рубки и планширь на баке, покрытые эмалью Баландина, окалывались значительно легче, чем все остальные участки: лед сваливался не кусочками, а целыми пластинами, с одного удара.
– Значит, легче было окалываться? – с торжеством пытал Баландин.
– Раза в два, не меньше, – подтвердил Птаха. – Если б весь пароход такой эмалью покрыть, за два часа бы шутя управились…
Баландин кивал, исключительно довольный.
– …только, – продолжал Птаха, – одна беда: вместе со льдом часть эмали сбивается, снова покрывать нужно.
– Может быть, вы слишком сильно ударяли? – Баландин был слегка обескуражен. – Чем вы сбивали лед?
– Мушкелем, конечно, – ответил Птаха. – Ну, кувалда деревянная.
– Нужно было поделикатней, – подал голос Ерофеев, – пальчиком сковырнуть. А то обрадовались – кувалдой…
– Нам пальчиком нельзя, – уже стоя в дверях, сказал Птаха, – у нас этот… маникюр.
– Что ж, для начала совсем неплохо. – Чернышев с нескрываемым уважением посмотрел на Баландина. – Видимо, эмаль, Илья Михалыч, штука многообещающая. Как она по-научному?
– Кремнийорганический полимер с антикоррозийным подслоем, – скромно сообщил Баландин. – Это если коротко.
– Как стихи, – пробормотал Никита. – Так и просится на музыку.
Было решено покрыть эмалью еще ряд поверхностей и провести следующую околку под личным наблюдением Баландина.
Обсуждение шло на удивление мирно, даже в спорах, возникающих по тому или иному поводу, никто не «лез в бутылку», и все как-то быстро друг с другом соглашались. Сначала это меня порадовало, потом огорчило, но в конце концов я понял, что пока что материала для дискуссии накоплено слишком мало и обсуждались вещи бесспорные, ни у кого серьезных сомнений не вызывающие. И все-таки мною овладело ощущение, что и Корсаков, и Ерофеев, и другие чего-то недоговаривают, сознательно обходят какую-то волнующую их тему: не раз я замечал в их обращенных к Чернышеву взглядах настороженность и вопрос. И вдруг мне пришла в голову мысль, что причиной тому вовсе не научные дела, а самые обыкновенные личные, конкретно – простая человеческая тревога, встряхнувшая нас минувшей ночью.
А ведь об этом, необыкновенно важном для каждого из нас, еще никто и не заикался! Отсюда и принужденность, и настороженность, и вопрос: самое важное еще не обсуждалось. Ходили вокруг да около, а ни у кого язык не повернулся начать. Что-то вяло бормотал Ерофеев, какие-то безразличные реплики ронял Корсаков, задумался Баландин, перестал острить Никита – обсуждение уперлось в стенку.
– Все, что ли? – зевая, спросил Лыков. – Тогда я пошел, Архипыч, к вечеру вернусь.
– У него семья здесь, – пояснил Чернышев. – В Вознесенском многие живут, порт приписки «Дежнева». Повезло им – пока штормит, портнадзор ни за какие коврижки в море не выпустит.
– Алексей Архипыч, – спросил я, – можно вопрос?
– Валяй, – лениво разрешил Чернышев.
– Была ли необходимость в том, что мы так долго не выходили из шторма?
Лыков, который уже открывал дверь, вздохнул и вернулся на место.
– Нейтральный пассажир. – Чернышев мне подмигнул, но глаза его не улыбались. – А я-то сижу и удивляюсь, почему никто сию животрепещущую тему не поднимает. Неужели так перепугались?
– Запрещенный прием, Алексей Архипыч, – спокойно сказал Корсаков.
– Не знаю, как вы, а я в самом деле струсил, – доверчиво поведал Баландин. – Особенно когда вылетел из койки на стену.
– На переборку, – проворчал Лыков.
– Именно на переборку! – с живостью подхватил Баландин. – Но потом судно выпрямилось, и я даже посмеялся над своим испугом.
– Да, это было смешно, – сказал Никита. – Ну плавная качка и все остальное.
– Никакой плавной качки не было, – возразил Ванчурин. – Нас положило на борт по другой причине.
– Какой бы она ни была, эта причина, – сказал Ерофеев, – но ощущение не из приятных.
– А главное – была ли в этом необходимость? – спросил Кудрейко. – Или… – Он запнулся.
– Ну, договаривай, – с вызовом потребовал Чернышев.
Кудрейко на мгновение заколебался, а потом выпалил:
– Слух такой пошел, Алексей Архипыч, не обижайтесь, раз сами потребовали: «Кэп напугать науку хочет, да так, чтоб маму позвали!» А мы с Митей уже давным-давно из-за угла пуганные, пыльными мешками битые…
– Кто слух пустил? – угрюмо спросил Чернышев.
– Люди, – откликнулся Кудрейко и улыбнулся. – Человеки.
– Недочеловеки, – поправил Чернышев. – Хмыри. Узнаю – сию же минуту спишу на берег с волчьим билетом. Может, врешь?
Кудрейко с готовностью перекрестился – в знак того, что говорит чистую правду. Вообще в последние дни Алесь мне нравился все больше – веселый, работящий, компанейский, под стать своему закадычному другу Мите. Они уже были своими во всех матросских закоулках, и я завидовал их способности к непринужденному общению – с ходу и запросто на «ты», их умению вести себя так, словно живут они здесь не десять дней, а целый год, – полярный демократизм, вошедший в плоть и кровь на долгих зимовках. Я так не умею, какой-то вирус сдержанности в крови, что ли, хотя застенчивостью не страдаю, а люди интересуют меня прежде всего как люди, а не как литературный материал. Может, если заглянуть в подсознание, я был когда-то слишком доверчив и получал за это по носу? Или профессия наложила отпечаток? Если журналист развязен и рвется в друзья, от него обычно отгораживаются стеной, ибо ищут и находят в его поведении задний смысл, корысть: влезет такой в душу, а потом, после твоих откровений… из тебя мартышку сделает.
– Чушь баранья! – со злостью буркнул Чернышев почти что нормальным голосом. Обрадовался. – Слышь, Лыков, голос вернулся, привет тебе, привет, блудный сын. Или так не говорят, Паша, голос – и вдруг блудный сын? Ладно, когда будешь расшифровывать свою пленку – отредактируй (а ведь прекрасно видел, что я пришел без портфеля с магнитофоном!), придумай что-нибудь поизящнее. Так, – он ударил ладонью по столу, – вопрос Паша задал правомерный, хотя лично я ждал, что он промолчит, поскольку беседу на эту тему с ним имел. Наверное, Паша сообразил, что если он не спросит, так никто не спросит – по причине гордыни. Я вот что вам скажу: в шторм я полез из любопытства. Вас это объяснение устраивает?
– Меня – вполне! – воскликнул Баландин, обводя всех сияющими глазами. – Превосходно сказано – из любопытства! Будь вы моим студентом, Алексей Архипыч, я за одно это слово без колебаний поставил бы пятерку!
Чернышев осклабился и с симпатией посмотрел на Баландина. Корсаков продолжал сидеть с каменным лицом.
– Глубоко уважая мнение Ильи Михайловича, – сказал он, – я все-таки прошу вас детализировать свою точку зрения. Причем заранее выражаю понимание того, что вы решили пойти на обледенение в штормовых условиях.
– Что же тогда еще объяснять? – вяло спросил Лыков.
– Помолчи, Антоныч, какой из тебя адвокат… – сказал Чернышев. – Читал я, Виктор Сергеич, про одного врача: взял и привил себе чуму, очень интересно ему было посмотреть, что из этого получится. Вот это был человечина, не мне чета, не вам, не даже товарищу Васютину! – Чернышев поднял большой палец и потряс им. – Это, конечно, лирика, но дело, которое мы с вами затеяли, тоже без прививки не сработаешь. Хотел я, ребята, проверить одну штуку…
В коридоре послышался девичий смех, смеющийся Раин голос:
– Куда лезешь, Грише скажу!
Все заулыбались, только Лыков укоризненно покачал головой:
– Того и гляди аморалку будем разбирать, Архипыч…
– …одну штуку, – выдержав паузу, повторил Чернышев. – Ты записывай, Никита, в вахтенном журнале это двумя словами сказано. Не знаю, Виктор Сергеич, заметили вы или нет, но я менял не только скорость хода, но и курс по отношению к направлению ветра. Старик Ермишин еще в незапамятные времена установил, что интенсивность обледенения наибольшая при следовании курсом под утлом тридцать-сорок градусов к направлению ветра. А если развернуть судно на сто восемьдесят градусов к направлению ветра, забрызгивание и обледенение прекращаются полностью!
– Но ведь при обледенении это крайне опасно! – воскликнул Корсаков. – Судно окажется лагом к волне и может потерять остойчивость!
– Правильно, может, – согласился Чернышев. – А разве вы не допускаете на практике такую ситуацию, когда развернуться необходимо, чтобы изменить курс и уйти в укрытие? Разрешите вас заверить, дорогой Корсаков, что такое бывает, и частенько!
– С нами, например, – глядя Чернышеву в глаза, то ли спросил, то ли утвердительно сказал Корсаков.
– Пожалуй, да, – согласился Чернышев. – Не уверен, что льда мы набрали до критической точки, но дальше штормовать против волны было рискованно.
– Значит, – сказал Корсаков, – эту ситуацию вы создали сознательно…
– Да, – кивнул Чернышев, – сознательно. Я ее, как у вас принято говорить, решил смоделировать, чтоб дать морякам рекомендацию, как из нее выходить. План был такой: первое – как можно дольше штормовать, второе – набрать побольше льда, третье – развернуться.
– Есть предположение, – тихо сказал Ванчурин, – что именно при подобном развороте опрокинулся вчера японский траулер.
– И не только он, – поддержал Чернышев, – сам несколько раз в комиссиях сидел, такие случаи разбирал. А почему? А потому, что не так разворачивались! Да не хлопай ты глазами, – обрушился он на Никиту, – пиши! Пиши дословно: в сильный шторм обледеневшее судно должно разворачиваться не на переднем ходу, а на заднем, кормой к ветру, имея в виду, что, если длина волны близка или равна длине судна, следует непременно уменьшить скорость, иначе возможен оверкиль… Так мы и сделали. Старик Ермишин меня учил, что в сильный шторм такой маневр наименее рискован, так как создается очень сильный вращающий момент и судно разворачивается быстро. В прошлом мы с Лыковым дважды сей маневр осуществляли, но льда на борту тогда было немного. А сегодня – в самый раз!
Чернышев то и дело бил ладонью по столу и не сводил пронзительного взгляда с Корсакова. Казалось, только к нему он и обращался, словно перед ним была одна цель: убедить Корсакова.
– К сожалению, разворот я произвел недостаточно четко. – Чернышев на миг задумался. – Я бы так сформулировал: при окончании разворота опоздал дать машине «малый вперед» и переложить руль вправо. Поэтому и легли на борт…
– Все это действительно очень интересно, – с явно деланым спокойствием сказал Корсаков, – но я настаиваю, Алексей Архипович, чтобы впредь вы ставили в известность о своих планах… подопытных кроликов.
– Принимаю, – сказал Чернышев. – Вы уж извините, Виктор Сергеич, с экспедицией-то я впервые…
Он замолчал. В наступившей тишине Никита некоторое время продолжал писать, а потом поднял голову:
– Все, Алексей Архипыч?
– Пожалуй, – устало произнес Чернышев. – Запиши напоследок: учитывая сделанную при развороте на заднем ходу ошибку, в будущем маневр следует повторить.
– Повторить? – Корсаков, казалось, не поверил своим ушам. – Нет сомнений, Алексей Архипыч, маневр принципиально важен и достоин рекомендации, но я решительно против того, чтобы вторично искушать судьбу. Ведь может случиться, – он усмехнулся, – что некому будет обобщать добытые наблюдения.
Лыков сердито посмотрел на Корсакова и трижды постучал по столу.
– Посмотрим, – благодушно сказал Чернышев и зажмурился. – Возьмешь меня с собой, Антоныч? – обратился он к Лыкову. – Уж больно хороши у Татьяны пельмени…
Я в поселке Вознесенском бывал не раз: здесь находятся база тралового флота и судоремонтный завод, за деятельностью которых наша газета следит с пристальным и благосклонным вниманием. Расположен поселок удобно, с трех сторон его окружают сопки, а выходом к морю служит природой созданная гавань, куда не добраться штормам и где гасятся самые сильные ветры. Зимой здесь скучновато, лысеют сопки и замирает тайга; зато летом никакого курорта не надо: лучшая в мире рыбалка (правда, браконьеров прижали, штраф за одну семгу – пятьдесят рублей!), сказочная охота (даже с тигром можно встретиться, только лучше в зоопарке), а ягоднику и грибнику такое раздолье, что в волшебных снах не увидишь. Здесь охотно поселяются и действующие, и вышедшие на пенсию моряки, предпочитающие почти что первобытную природу сомнительным преимуществам цивилизации; впрочем, дома в Вознесенском стали строиться со всеми удобствами, в Доме культуры без большого опоздания крутят последние фильмы, и, самое главное, через «Орбиту» на сей «дикий брег» проникло телевидение. Когда-то мы с Инной провели в Вознесенском две недели отпуска и твердо решили стариться здесь: решение, которое делало честь молодоженам с супружеским опытом, кажется, в три месяца. Мы даже присмотрели на окраине домик, который купим лет через двадцать (теперь на его месте пятиэтажное общежитие молодых рыбаков), и площадку для гаража. До чего же хорошо быть молодым и глупым!
Обойдя за полчаса поселок, я забрел в читальню и полистал подшивки. Нашел я и шесть строк о нашей экспедиции: указывалось, что «Семен Дежнев» вышел в Японское море для натурных испытаний по программе «Лед». Редактор уже прислал две радиограммы, требует материал, но я торопиться не собираюсь: самому надо разобраться. Если до сегодняшнего обсуждения я еще подумывал о первом из серии очерков, то теперь такая мысль казалась мне кощунственной. О чем я могу написать? О том, что Чернышев с самыми благими намерениями полез в шторм и едва нас не утопил? Одни будут пожимать плечами (Крюков, мол, набивает себе цену), другие радоваться (говорили же, предупреждали, что «хромой черт» гоняется за славой). Не имею я никакого права об этом писать, вред могу нанести непоправимый и себе, и экспедиции, какой-нибудь перестраховщик обязательно поднимет крик: «Прекратить! Люди дороже!» И прекратят. А кто от этого выиграет? Уж во всяком случае, не рыбаки, которые все равно выйдут на промысел зимой, и в шторма попадать будут, и лед набирать, только бороться с этими явлениями им придется вслепую, каждый как может и знает.
Однако все эти аргументы я изложу редактору лично. Чернышев заверил, что в море мы выйдем лишь через дня три-четыре, и на денек я еду домой – на автобусе, вечерним рейсом. Это километров полтораста, несколько часов езды.
Я пошел на почту и заказал разговор с Гришей Саутиным. Монах жив-здоров, газета выходит, мой «запорожец» еще не украли, в театре готовится премьера, – словом, пусть это меня не удивляет, но жизнь продолжается. Торжественной манифестации в честь моего приезда Гриша не обещает, но, если я привезу свежую рыбу, готов встретить меня лично. Понизив голос, он попросил передать привет и плитку шоколада Клаве из обувного отдела универмага. Зная, что подобные поручения я выполняю без энтузиазма, Гриша льстиво добавил, что тут же, немедленно отнесет Монаху миску объедков. Дебелая девица с коровьими глазами равнодушно отнеслась к привету, чуть оживилась при виде шоколада и абсолютно некстати стала знакомить с ражим детиной, оказавшимся ее мужем. Детина с крайней подозрительностью меня осмотрел, принял, очевидно, за благодарного покупателя и не без сожаления отпустил с небитой физиономией. Любвеобильный Гриша не впервой втравливает меня в подобные приключения, но на сей раз я поклялся, что больше этого не повторится.
Размышляя на эту тему, я вышел из универмага и попридержал дверь, пропуская элегантно одетую даму, лицо которой показалось мне знакомым. Дама улыбнулась, сказала, что в универмаг, по слухам, завезли японские чайные сервизы, – и я узнал Любовь Григорьевну.
Его величество Случай! Я уже говорил вам когда-то, что верю в него и отношусь к нему с величайшим уважением. Меня не раз упрекали, что такой темный фатализм недостоин интеллигентного человека (очень мы любим называть себя интеллигентами, будто сие звание выдается вместе с дипломом), однако на занимаемой позиции я стою твердо и сбить с нее никому себя не даю. Не позвони я Грише, не приди ему в голову блажь отблагодарить (за мой счет) Клаву из обувного отдела, я не встретил бы Любовь Григорьевну и многое в этом повествовании сложилось бы по-иному.
В каракулевом пальто, норковой шапочке и сапожках на высоком каблуке, Любовь Григорьевна неузнаваемо похорошела и помолодела, о чем я и доложил ей с приличествующим сему поводу восхищением. Любовь Григорьевна не без удовольствия заметила, что баба есть баба и одежда для нее наиважнейшее дело; оказываясь дома, она всегда хоть на короткое время рядится в павлиньи перья, благо заботиться, кроме как о самой себе, ей не о ком, на что еще деньги тратить.
Сервиз Любовь Григорьевна купила, пригласила меня обмыть покупку, и я шел с ней, томимый, как пишется в изящной литературе, неясными предчувствиями. Волокитой, несмотря на полную свою свободу, я не был, но и в святоши не записывался, будь что будет – слава богу, уже совершеннолетние. Любовь Григорьевна с кем-то здоровалась, на нас поглядывали, перешептывались, но раз ее это не смущало, то меня и подавно. Она улыбалась каким-то своим мыслям, скуластое лицо ее разрумянилось, тяжелые серьги подрагивали в такт шагам. Нет, в самом деле вполне интересная женщина, и никаких ей не сорок с лишним, гораздо моложе.
Однокомнатная квартирка на первом этаже была просто, но уютно обставлена, для повседневного жилья, пожалуй, слишком уютно и чисто, как в номере порядочной гостиницы. На стенах висело множество фотографий в рамках – корабли в море, старики – родители, наверное, мужчины в морской форме; а вот и сама хозяйка, юная и черноглазая, склонила голову на плечо надменному вихрастому моряку. У меня от неожиданности екнуло сердце: уж не молодой Чернышев ли? Те же тонкие губы, нависший хищный нос, глаза с их неистребимой насмешкой.
Я покосился на Любовь Григорьевну, которая накрывала на стол.
– Что, не похожи? – не глядя на меня, поинтересовалась она. – Давно это было, сто лет назад. Неужто не знали?
Любовь Григорьевна позвала за стол.
– Селедочка, кальмары с майонезом, салатик, кушайте, Павел Георгич, не стесняйтесь, – сказала она. – Первого, извините, не будет, а на второе терпуг с картошечкой в духовке томится, еще с полчасика. Люблю дома готовить, на камбузе от машины вибрация сильная, очень от нее устаю. Может, водочки хотите?
– А капитан не узнает? Спишет ведь на берег с волчьим билетом.
– Сегодня бы ему пол-экипажа списать пришлось, – улыбнулась Любовь Григорьевна. – А вот утром снова по каютам будет шастать, его не обманешь, и трюм обшарит, все укромные местечки знает.
– Ну, утром я дома буду. Вечером уезжаю.
– Покидаете нас? – огорчилась Любовь Григорьевна.
– На денек, послезавтра вернусь.
– Вряд ли Архипыч будет вас ждать, – засомневалась Любовь Григорьевна. – Не в его правилах. Он однажды самого начальника управления на берегу оставил, тот на час опоздал, а уж вас…
– Так ведь мы здесь три-четыре дня простоим, – забеспокоился я. – Сам Чернышев мне сказал, что раньше портнадзор не выпустит.
– Поня-тно… – Любовь Григорьевна достала водку, налила мне и, поколебавшись, себе. – Вы уж меня не выдавайте, на десять утра отход назначен.
– Точно?
– Уж кто-кто, а повар знает, без меня-то он в море не выйдет!
– Хочет от меня избавиться, – констатировал я. – Почему?
– У себя спросите. Чем-то, значит, ему не угодили.
Я задумался. Первая мысль – послать Чернышева к дьяволу и уехать домой, не на нем свет клином сошелся. Тигроловы в тайгу приглашают, в южные моря на научно-исследовательском судне можно пойти, давно договорено… А что меня ждет на «Дежневе»? Сплошная нервотрепка, неизбежное общение с этим «хромым чертом», который неизвестно чего хочет, и уж во всяком случае, потерял ко мне интерес… Когда я ему на хвост наступил?
– Оставайтесь, Паша, – с неожиданным дружелюбием сказала она. – Не знаю, как Алексею, а нам вы нравитесь, спокойный такой, положительный, и девочки на вас не жалуются. У него, у Алексея, семь пятниц на неделе, назавтра сам пожалеет, что выпроводил.
– Остаюсь! – решил я. – За вашу удачу, ваше счастье, Григорьевна.
– Люба, – поправила она. – Григорьевнами старух кличут.
Мы чокнулись, выпили.
– Остаюсь, – повторил я. – Странная штука жизнь, Люба, если бы не наша случайная встреча, на «Дежневе» одним пассажиром стало бы меньше. Хорошо это или плохо?
– А вот этого никто не знает, какая судьба выпадет.
– И хорошо, что не знает, упаси бог – знать свое будущее!
– А чего бояться? – беспечно возразила она. – Хуже смерти ничего не будет. Каждый день жизни, Паша, – это человеку подарок, а кто того не понимает, пусть себе трясется, как бы чего не случилось. От таких думок цвет лица портится, а это единственное, что у меня осталось.
– Вы умная и красивая женщина, Люба, – с чувством сказал я. – У вас глаза хороши, и руки, и фигура совсем девичья.
– Ой, только не влюбитесь. – У нее в улыбке задрожал подбородок. – Своих девчонок, Раису и Зину, я учу, чтоб ни одному мужику, хоть самому распрекрасному, в море не верили. Вот когда в порту за тобой бегать будет и с ума по тебе сходить, тогда прислушайся, а в море – ни-ни, пусть в ногах валяется и криком кричит, ни-ни! Это, говорю я девочкам, не душа в нем кричит, а зверь. Какая ему вера?
– Справедливо, – согласился я. – И слушаются?
– Какое там! Необожженные они еще, зеленые. По Райке четвертый помощник сохнет, уже расписаться договорились, а ей теперь новенький этот, красавчик, да вы знаете, Федя, голову кружит, да и сам Корсаков не брезгует ручку повыше локтя чмокнуть. А Зинка и вовсе дура, ошалела от жадных глаз. Это для меня урок пройденный, а они, считай, в первый класс пошли… Можете закурить, если желаете, и меня угостите, я тоже иногда балуюсь.
Мы закурили.
– И для меня тоже пройденный, – неожиданно для самого себя сказал я. Обычно на эту тему я ни с кем стараюсь не говорить.
– Я только вчера узнала, что Инна Крюкова ваша жена.
– Бывшая, – поправил я.
– Красивая… У нас все девки ей завидуют, мужики, чтоб поглазеть, у телевизоров торчат. Вот узнали бы, что ее муж здесь сидит!
– Бывший, – терпеливо поправил я, и мы невольно заулыбались. – Еще по одной, Люба?
– А за что будем пить?
– Чтоб прошлое нас не тревожило, ни вас, ни меня.
– А зачем тогда жить? – просто, но со скрытой горечью спросила она. – Позади – годы, впереди – денечки. Вы-то любите еще?
– Отвык.
– И я отвыкла. – Она подошла к стене, сняла фотографию, положила на стол. – Я правду говорю – отвыкла. Вы и в самом деле не знали? Удивительно, что вам не насплетничали, нам уже пятнадцать лет косточки перемывают, а был Алеша мой жених, только и всего. И не он от меня, а я от него ушла!.. – И с гордостью добавила: – От меня еще никто не уходил, сама бросала.
Она повела плечами, серьги звякнули, а раскосые черные глаза вдруг стали жесткими. «Да, от тебя по своей воле не очень-то уйдешь», – подумал я.
– Дура я тогда была, молодая, – продолжала Любовь Григорьевна. – Он мне в море предложение сделал, когда любая замухрышка кажется мужику королевой. Слова красивые говорил, а он ведь умный, кого хошь заговорит, вот я и развесила уши, поверила. И только на берег сошли и заявление подали, он из-за Марии голову потерял, да и не он один, за ней целое стадо бегало. Другая б скандалила и письма писала, а я сама, – она улыбнулась, вздохнула, – балованная была, забрала из загса заявление, разорвала и ему послала – мой свадебный тебе подарок. Ох и извелся Алеша, то меня порывался вернуть, то Марию караулил, как школьник. Как узнал, что она Чупикова выбрала, пошел в рейс, напился и посадил пароход на камни, год на буксире без диплома палубу драил. А Мария, что за самого молодого капитана не хотела идти, прибежала на буксир к матросу – к несчастненькому, из-за нее пострадавшему. С той поры я ее и зауважала… Вот вы смотрите на меня, глаза добрые, жалеете небось, а вы не жалейте, все получилось так, как надо: не пара я ему. Он не очень-то добренький, и я не сахар, он говорит – белое, я – черное, он – слово, я – два, не сегодня, так завтра бы ушел, мы с ним – случайные… Ой, забыла!
Она побежала на кухню и вернулась с противнем.
– Успела, – весело сообщила она. – На камбуз я никого не пускаю, там разболтаешься – двадцать мужиков без обеда оставишь, а голодные они злые, волками смотрят. Кушайте, Паша, зелень берите, еще летом заготовила, а рыбка свежая, Птаха утром наловил. Вот кому повезло, так это его учителке, он ведь тоже непьющий, таких у нас по пальцам считают. Алеша – тот большой любитель был, да Мария с него зарок взяла – ни капли. Всякий Алеша бывает: и хороший и плохой, а уж если сказал слово – как ножом отрезал. Пятнадцать лет с ним плаваю, а ни разу не видела, одну воду пьет да квас.
– Пятнадцать лет? – пробормотал я.
– Ну, как они поженились, я, конечно, ушла, а через год вернулась, когда с Колей, его боцманом, расписались. Мужик был стоящий, если трезвый – никого другого не надо, только водка его погубила, двух лет не прожили, дала ему отставку. И второму на дверь указала – за такое же дело. И хватит с меня, больше я с вашим братом всерьез не играю, мне и одной хорошо, сама себе хозяйка, и пьяных рыл не вижу, и чужие порты не стираю. Захотела шубку – присмотрела и купила, пришла блажь Москву посмотреть – села и поехала, встретила умного человека – в гости пригласила, и ни перед кем мне отчитываться не надо. Ох и разболталась я, Паша, хороша хозяйка, ничего не едите! Еще маленькую для аппетита?
– За вас, Люба, и за вашу удачу.
– Хорошо, спасибо.
– Если б это не звучало глупо после водки, я бы сказал, что очень вас уважаю.
– А вы говорите, – она засмеялась, – мы, бабы, любим комплименты, можете еще про руки-глаза повторить, если хотите. А правда, я еще ничего? Я ведь за собой слежу, мне еще до пенсии… а вот это уже необязательно, да?.. И это необязательно… – Она легонько отвела мою руку. – Уж вы-то не похожи на Федю, которому все равно кто, лишь бы юбка была… А Жирафик у вас забавный, – она улыбнулась, – как я его пожалею, сразу краснеет и начинает про свою жену рассказывать, какая она у него заботливая и славная. Пейте компот, домашний. Не обиделись на меня, Паша?
– Ничуть, – со вздохом сказал я. – Хотя, признаюсь, меня больше бы устроил другой десерт.
Мы рассмеялись.
– Не все сразу, – лукаво сказала она, – этак вы и всякое уважение ко мне потеряете. У нас рано темнеет, Паша, не заблудитесь?
Я сердечно поблагодарил за гостеприимство и стал прощаться.
– Выдам вам секрет, Паша, – уже в коридоре сказала она. – Жалеет Архипыч, что взял вас, не любит он, когда выносят сор из избы.
Темнело, тротуар был скользкий, и я шел осторожно. Из-за угла показалась знакомая долговязая фигура, я отпрянул в сторону.
– Будьте любезны, – послышался голос Баландина, – здесь нет таблички, это дом номер три?
Прохожий подтвердил, и Баландин, потоптавшись, двинулся к подъезду, из которого я только что вышел.
Эх ты, Жирафик!
Баландин явился в пять утра, сразу улегся спать, и к завтраку я его не будил. Увидев меня в кают-компании, Чернышев чуть усмехнулся, но ничего не сказал. Я даже был разочарован – так мне хотелось насладиться его растерянностью: на сей случай я заготовил парочку язвительных, в его стиле, экспромтов. Но ему было не до меня, так как он затеял с Корсаковым длинный квалифицированный разговор о бункеровке, балласте, пресной воде и прочем, из которого я понял, что ради остойчивости продолжать эксперимент следует с полными топливными и водяными танками, а в случае необходимости заполнять их забортной водой. Вообще, когда речь заходила об остойчивости, Чернышев слушал очень внимательно, не скрывая, что в теории этого предмета познания Корсакова несравненно превосходят его собственные. Говорили они деловито и вполне миролюбиво, и мы старались им не мешать.
Когда, прихватив термос с чаем для Баландина, я вернулся в каюту, он брился. В ответ на мое приветствие он что-то хрюкнул, затем стал суетиться и делать массу ненужных движений. Уши его пылали, как у провинившегося школьника. Оставленная мне вечером записка: «По приглашению знакомого буду, возможно, ночевать в поселке» – валялась, скомканная, в корзине как ужасающая улика. Я не отказал себе в удовольствии осведомиться, хорошо ли он отдохнул, и этот далеко не простой вопрос оказал на Баландина потрясающее действие. Он в отчаянии провел два раза по лысине и, совершенно убитый сознанием своего грехопадения, трогательно простонал: «Паша, вы все знаете, вы теперь нас презираете, Паша?»
Я расхохотался и совершенно искренне заверил, что испытываю к ним самую дружескую симпатию, и если никаких других заверений не требуется, на этой теме можно поставить точку. Баландин просиял и посмотрел на меня с такой благодарностью, что мне снова стало смешно. Воистину взрослое дитя! Готов дать голову на отсечение, что такое приключилось с ним впервые в жизни.
– Паша, – торжественно произнес он, – Любовь Григорьевна… – Он крякнул и не без усилия поправил себя: – Люба мне рассказала, как бесцеремонно поступил с вами Чернышев. Это не делает ему чести, Паша, но я очень рад, что вы нашли в себе силы остаться. Льщу себя надеждой, что вы об этом не пожалеете и соберете оригинальный материал для будущей повести.
– Какой там повести – для серии очерков.
– Разве? Мне казалось, что вы замахнулись на большее. Дерзайте, Паша, запас высоты у вас имеется, судя по вашей книжке. У меня есть знакомый писатель, он тоже начинал с очерков, а теперь издает толстые книги, правда очерки его были интереснее… Я очень рад, что вы остались, мне без… – Он щелкнул пальцами. – Я к вам привык, в моем возрасте привычные связи рвутся трудно, а новые завязываются еще труднее.
– В термосе чай крепкий. Хотите?
– С удовольствием, – обрадовался Баландин. – Рая очень милая девушка, но ворчит, когда опаздываешь к завтраку. – Он налил в стакан чаю, открыл пачку печенья и присел, явно располагаясь к беседе. – Чернышев, Паша, нелегкий человек, но зато с оригинальным умом и своеобразным, не лишенным иронии отношением к людям. Мне такие встречались, похожим был мой первый заведующий кафедрой, известный ученый: он зачастую бывал груб и циничен, мне, тогда еще зеленому аспиранту, казалось, что он надо мной издевается и выставляет на всеобщее посмешище; я бесился, подавал заявления об уходе, в конце концов оставался и давно считаю годы, проведенные под его руководством, наиболее важными в своей научной жизни. «Лучше с умным потерять, чем с дураком найти», – любила говорить моя мать; незаурядная личность имеет право на трудный характер. Не стану проводить прямой аналогии, но Чернышев из людей такого типа. Если не обращать внимания, закрыть глаза на его недостатки – кстати говоря, естественные для человека его профессии, – то обнаружится личность, из общения с которой вы почерпнете много пользы. Не обижайтесь на него, Паша.
– Вам легко советовать, – проворчал я, – вы здесь нужны, необходимы, а каково чувствовать себя нежеланным пассажиром и вдобавок курицей? Согласитесь, не очень-то приятно дожить до тридцати семи лет и неожиданно узнать, что ты курица, причем с бараньими или верблюжьими мозгами. Лично во мне это вызывает чувство протеста – быть может, необоснованного, однако…
Баландин прыснул.
– Вас ведь не собираются жарить, – успокоил он, – подумаешь, курица. Ну и что из этого? Не дожидайтесь сочувствия от человека, который, перешагнув через полсотни, стал жирафом. Впрочем, я привык, студенты – за моей спиной, разумеется, – кличут меня Холстомером. – Баландин весело заржал и стал в самом деле удивительно похож на жизнерадостную лошадь. – Кстати, Паша, если у преподавателя нет клички – значит к нему относятся равнодушно. Я по-настоящему уверовал в свое призвание, когда получил кличку, и вовсе задрал нос, узнав, что обо мне стали рассказывать анекдоты. Это уже высокая честь, верный признак известной популярности. Тем, что он вошел в студенческий фольклор, мой завкафедрой гордился больше, чем многочисленными званиями и наградами. Забавный народ – студенты, вы не поверите, но я даже скучаю по ним.
– Вы когда-нибудь ставите на экзаменах двойки? – улыбаясь, спросил я.
– Еще сколько! Сдать мой курс не так-то просто, на экзаменах, Паша, я сею панику! Если я этих негодяев люблю, это вовсе не значит, что поощряю их халтурить. Мою кафедру вечно критикуют за высокий процент двоек, ректор со мной воюет, но вынужден отступать, так как у меня имеется могучий покровитель – начальник главка министерства. Когда институту нужна помощь, я звоню Борису и все пробиваю. Боря – мой бывший ученик, ученого из него не вышло, но администратор – отменный. И его карьера – моя личная заслуга, поскольку именно я своевременно отчислил его из аспирантуры.
– Он тоже так считает? – засомневался я.
– Представьте себе, да, – подтвердил Баландин. – Борис неоднократно и во всеуслышание говорил, что только благодаря мне он избежал участи стать бездарным кандидатом наук. Он умница и великолепно руководит главком, а в науке был сер и бесцветен. Иной кандидатский диплом скрывает скудный интеллект так же, как хорошо сшитый костюм – сутулую спину и дряблые мышцы. Самый умный человек, которого я знаю, не окончил и восьми классов, что не мешает ему великолепно размышлять и ремонтировать пишущие машинки. Если бы, Паша, изобрели прибор, измеряющий величину и силу ума, произошла бы неслыханная переоценка ценностей.
– Отличный сюжет для фантаста! – подхватил я. – Или кинокомедии с Леоновым в главной роли. Вы меня убедили, хорошо, не буду.
– Что не будете? – не понял Баландин.
– Обижаться на Чернышева, – пояснил я, – тем более что с обиженным корреспондентом разговор короткий: капризничаешь, куксишься – скатертью дорога. А мне, Илья Михалыч, понравилась цепочка ваших размышлений, о себе-то вы и не рассказывали никогда.
– Исповедуйся вашему брату, – проворчал Баландин, – потом такое о себе прочитаешь…
– Бывает, – согласился я, – в отдельных нетипичных случаях.
– Вам я верю, Паша, – с некоторой торжественностью изрек Баландин. – Вы не из тех, кто…
– …врет как сивый мерин, – закончил я. – Надеюсь, что так оно и есть. К тому же Виктор Сергеич мудро и красиво заметил: «Мы недостаточно знакомы, чтобы не доверять друг другу».
– Слишком красиво, – неодобрительно сказал Баландин. – Бойтесь афоризмов, Паша, они игра поверхностного ума и более подходят ораторам, чем мыслителям. Разумеется, – спохватился он, – я вовсе не имею в виду Корсакова, который представляется мне умным человеком и интересным собеседником. Уже одно то, что он смело прервал многоообещающие лабораторные испытания ради натурных…
– А вы? – поинтересовался я. – Давно хочу об этом спросить: вот вы, Илья Михалыч, профессор, доктор наук, у вас студенты и аспиранты, – почему сами пошли в экспедицию, а не послали кого-нибудь?
Баландин широко улыбнулся:
– Помните, я чуть не подпрыгнул, когда Чернышев признался, что полез в шторм из любопытства? Вот и я пошел в море: поглазеть. Ну а если шире – хотелось самому проверить порошок и эмаль, я ведь этими штучками восемь лет занимаюсь. До смерти хотелось, Паша, своими глазами увидеть, проверить и убедиться. Зато теперь я знаю, что с порошком грубо ошибся, не годится он на море, а вот на эмаль, не стану лукавить, очень надеюсь. Если окончательно подтвердится, что адгезия льда к ней минимальна, я вернусь домой, Паша, с высоко поднятым носом. Разве этого мало?
– Много, – заверил я. – Ребятам нравится, что вы легко признали ошибку с порошком, думали, что вы полезете в бутылку и будете настаивать.
– Ну, легко не то слово, – сказал Баландин, – мне было очень даже обидно, ведь на суше порошок зарекомендовал себя совсем неплохо. Но если уж быть честным до конца, друг мой, сия неудача не из тех, о которых долго скорбишь. По большому счету, наши с вами ошибки – это ошибочки, мелкие уколы самолюбия; настоящая, огромная ошибка, достойная статьи в энциклопедии, по плечу только гению – вспомните хотя бы Роберта Коха с его туберкулином или «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголя. – Баландин оживился, чувствовалось, что размышлять на эту тему ему интересно. – Впрочем, гению труднее всего, он слишком одинок, потому что всегда идет против течения: в истории человечества не было ни одной гениальной идеи, которую сначала не подняли бы на смех и не осыпали оскорблениями, ибо каждая новая идея раздражает своей дерзостью и вызывает ненависть к ее создателю. Поэтому в личной жизни гениальные люди чаще других бывают несчастны. Но когда гений умирает и рожденная им идея начинает свое победоносное шествие, люди спохватываются и вспоминают лишь о том, что он сделал для человечества, а не о том, в чем ошибался, с кем жил и какие черты его характера были несносны для окружающих. Меня коробит, когда иные исследователи выкапывают интимные письма великого человека и с энтузиазмом, достойным лучшего употребления, перетряхивают давно остывшее постельное белье… Паша, я очень отвлекся, верный признак старческой деградации, как в рассказе Марка Твена «Старый дедушкин баран»; мы говорили об ошибках: так вот, мое отношение к ученому во многом определяется тем, как он их признает. Ошибки цементируют наш опыт, их не надо бояться, они, если хотите, необходимы, ибо развивают способность к сомнению – нужно лишь своевременно их осознать. Иначе – крах. Это необычайно важно, Паша: если человек упорствует в своих ошибках и даже норовит превратить их в победы, он безнадежен, нет веры ни ему лично, ни его работе. И в этой связи на меня произвело большое впечатление, что Чернышев безоговорочно признал ошибочность, неточность своего маневра: в тех обстоятельствах – вы, конечно, помните, что страсти на обсуждении легко могли вспыхнуть, – не всякий решился бы на это. За такую принципиальность и самокритичность я готов даже простить ему чудовищный выпад по адресу моего носа.
– Какой выпад?
– Он заявил, что таким носом можно расщепить атомное ядро! – Баландин оглушительно заржал и, вытерев слезы, пояснил: – Это когда я на мостике чуть не вышиб окно.
– Грубиян! – не очень искренне возмутился я.
– Ерунда, – отмахнулся Баландин. – Мой нос послужил темой для острот не одному поколению студентов. Пусть смеются, лучшей разрядки не придумаешь. Знаете, что я заметил? Человек без чувства юмора не способен к научной работе, ему не хватает воображения и критического отношения к себе. Юмор – великая штука, Паша, если человек обижается на шутку, он либо глуп, либо тщеславен, либо то и другое. В смехе есть нечто такое неуловимое, возвышающее нас над рутиной повседневной жизни. Представьте себе мир, из которого исчез юмор, – это была бы катастрофа, сравнимая с той, как если бы исчезло трение. Я вовсе не собираюсь идеализировать нашего капитана, но ценю его, в частности, за то, что он любит шутку и не становится в позу, когда сам оказывается ее объектом. Ну а крепкие словечки – вы больше меня видели, Паша, и лучше знаете, как говорят, глубинку: без них, как без смазки, наши подшипники срабатывают со скрипом… Чувствуете, качнуло? Мы отходим от причала. Паша, если б вы знали, как я не люблю качку…
– Ванчурин пообещал дня два штиля, – обнадежил я. – Корсаков огорчился, обледенения-то не будет, а Федя тут же отреагировал в своей манере: «Ай-ай, как не повезло, Виктор Сергеич, снова солнышко! Что ж, придется героически загорать».
– Федю можно понять, – сказал Баландин, – ему-то обледенение ни к чему: орден не дадут, зарплаты не прибавят, одна морока и острые ощущения, в каковых ни он, ни его товарищи абсолютно не нуждаются. Со своей колокольни ему открывается именно такая правда. А между тем колокольня на судне одна: капитанский мостик. Обзор оттуда наилучший, и решения принимаются только там.
– Иной раз мучительные, – припомнил я. – «Морально-этический вопрос», как говорил Чернышев: имеет ли право капитан во имя науки рисковать жизнью находящихся на борту людей? Даже если каждый дал подписку о том, что идет в экспедицию добровольно. Щепетильная ситуация, Илья Михалыч?
– Пожалуй. – Баландин задумался. – Мне это как-то в голову не приходило… Прививку, о которой он рассказывал, делал-то себе один человек, один – и себе… Ну а вы что скажете?
– Запутался, – признался я. – Нет у меня еще позиции, что ли. Да и в отличие от Феди не имею я на нее права – нейтральный пассажир…
Баландин покачал головой:
– Нет у нас здесь башни из слоновой кости, друг мой. Нейтральность предполагает другую судьбу, а она может быть для нас лишь одна, общая. Вы меня крайне заинтересовали. Не секрет, что вам говорил тогда капитан?
– Для вас – нет… То ли он проверял на мне свои ощущения, то ли просто прощупывал пассажира… Я сказал тогда, что знаю, на что иду, и этим выразил полное свое согласие с его решением штормовать…
Баландин одобрительно кивнул.
– …а он, абсолютно для меня неожиданно… попробую припомнить дословно, смысл во всяком случае: «Мы ведь не на войне, тебе хорошо – бобыль, пустоцвет, а Лыкова шесть человек ждут на берегу». Вот вам и «капитанская колокольня»…
– Когда был разговор? – живо спросил Баландин. – До или после шторма?
– В самом начале.
– И все-таки он пошел на риск! – возбужденно воскликнул Баландин. – Прививку – себе, вам, Никите, всем! – Он вновь задумался, закурил, забыв, что мы уже давно повесили табличку: «За курение – под суд!» – Да, ситуация щепетильная, я бы сказал, даже очень…
В дверь постучали.
– Вот вы здесь сидите и ничего не знаете! – Птаха просунул голову в каюту. – Давно в цирке не были?
Мы рванулись наверх. По дороге Птаха сообщил, что капитан порта попросил Чернышева расчистить от льда бухту, а это зрелище получше всякого цирка, потому что туда пускают по билетам, а здесь бесплатно.
Не очень пока что понимая, мы выбрались на бак, откуда доносился сочный смех Корсакова. Никита стрекотал кинокамерой, а по бухте, усиленный динамиком, гремел голос Лыкова:
– Ни уклейки вам, ребята, ни хвоста!
Разобравшись, в чем дело, мы стали свидетелями редкостного спектакля. На залитом утренним солнцем льду бухты мирно пристроились у лунок человек двести любителей-рыболовов.
– …все наши, но одно дело – тралом в море, а другое – на удочку, – комментировал Птаха. – Клюет здесь трам-тарарам, не успеваешь вытаскивать!
Дав предупредительный гудок, «Семен Дежнев» начал разгонять лед.
– …его сейчас нужно ломать, пока он слабый, – продолжал Птаха. – Топай, топай, кореш!
Лед расползался. На баке стоял хохот: сбежавшиеся «на цирк» матросы подавали советы отчаянно сквернословящим любителям рыбалки. Одни грозили судну кулаками, другие с проклятиями подхватывали деревянные чемоданчики и бежали к краю бухты, а третьи, сидя к нам спиной, мужественно не обращали на приближающееся судно внимания до тех пор, пока лед не начинал плясать под их ногами. Один из них, самый упорный, демонстративно вытащил из кармана клок ваты и сунул в уши.
«Семен Дежнев», который и так шел на самом малом, остановился в нескольких метрах. На крыло мостика из рулевой рубки выскочил Чернышев и проорал в мегафон, образно именуемый «матюгальником»:
– Птаха, спусти штормтрап и прочисть этому барану уши!
– Как бы не так, – ухмыльнулся Птаха. – Для тебя он, может, и баран, а для нас, вознесенских, Сан Саныч, директор ресторана. Филя, доложи Архипычу, пусть сворачивает.
Выслушав донесение Воротилина, Чернышев что-то ему сказал, спустился с крыла на палубу и торжественно прохромал на бак.
– Сан Саныч! – приторно-вежливым, даже елейным голоском обратился он к застывшему над удочкой рыболову. – Как клюет?
Сан Саныч не шелохнулся.
– Наверное, плохо слышит, – проворковал Чернышев и неожиданно рявкнул: – Полундра! В ресторане ревизия!
Не оборачиваясь, Сан Саныч сплюнул в лунку. Чернышев щелкнул пальцами, подавая знак Воротилину, и за борт с шипением полетела дымовая шашка.
– Выкурили, – удовлетворенно констатировал Чернышев, когда Сан Саныч, окутанный клубами дыма, позорно бежал. И крикнул вдогонку: – За порциями проследи, за порциями, мошенники у тебя на раздаче!
Заглушая гудками проклятия по своему адресу, Чернышев быстро разогнал остальных рыболовов, победно протрубил на прощание, и «Семен Дежнев» вышел в открытое море.
На сей раз прогноз Ванчурина не оправдался: во второй половине дня, подгоняемые ветром, налетели тучи и пошел дождь со снегом, а затем море разволновалось, температура воздуха резко упала, и началось обледенение.
– Зимняя муссонная циркуляция… – обескураженно оправдывался Ванчурин. – Восточная периферия мощного азиатского антициклона…
Ванчурин был, пожалуй, лучшим синоптиком Дальнего Востока и ошибался, как утверждали моряки, один раз в году, и то в високосном.
– Тот случай, когда за ошибку объявляют благодарность, – успокаивал Корсаков расстроенного Ванчурина. – Алексей Архипыч, предлагаю поощрить синоптика!
Мы собрались в салоне для обсуждения следующего этапа эксперимента. По плану это мероприятие довольно громко именовалось «теоретической конференцией», но материала для докладов накопилось пока что мало, и было решено просто обменяться мнениями – «потрепаться на научные темы», как выразился Никита.
Последними, замерзшие и обветренные, явились в салон Ерофеев и Кудрейко.
– Опаздываете, теоретики, – проворчал Чернышев. – Начнем с вас, пока не разморило в тепле.
– На палубе все еще полужидкая каша, а на такелаже слабый лед, – бодро сообщил Ерофеев. – Мы с Алесем, пораскинув своим скудным умишком, пришли к выводу: пока продолжается забрызгивание, лед будет образовываться медленно. Запиши крупными буквами, Никита, для вечности.
– Архимеды, – уважительно сказал Никита. – Неужели сами такое придумали?
– Наблюдение верное, – сказал Чернышев. – Только смотря при какой температуре воздуха. Сколько сейчас?
– Минус семь, – доложил Ванчурин.
– Значит, до конца забрызгивания быть на палубе каше, – утвердительно сказал Чернышев, – можно убирать лопатой. А вертикальные конструкции обледенеют быстрее: ветер их обдувает гораздо интенсивнее, чем палубу.
– Вряд ли, Архипыч, останется каша, – усомнился Ванчурин. – К двадцати часам, полагаю, температура понизится до минус двенадцати, ветер работает с норд-веста. Если к тому времени забортная вода не смоет кашу, она превратится в лед.
– Алексей Архипыч, когда, по вашим наблюдениям, лед достигает наибольшей прочности? – спросил Корсаков.
– Часа через три-четыре по окончании забрызгивания.
– А что скажут специалисты? – обратился Корсаков к гидрологам.
– Да, примерно так, – подтвердил Ерофеев. – Когда часть рассола вытекает или вымораживается, температура льда понижается и он становится более прочным. Истина эта общеизвестна, а практический вывод предлагаю сформулировать таким образом: околку льда, если она не производилась в процессе обледенения, следует произвести сразу же по окончании забрызгивания, иначе потребуется в несколько раз больше усилий.
– И мысль правильная, и сформулирована толково, – кивнул Чернышев. – Если нет возражений, так и запишем. Вот молодцы-полярники, недаром про вас в газетах пишут и по высшим нормам кормят – смекалистые ребята, с мозгом. Именно сразу же – в этом весь секрет. Я знавал капитанов, которые не торопились с околкой – чего там, придем в порт, успеем! – а потом лед становился как камень, хоть отбойным молотком его кроши. Или, того хуже, начинался шторм, и тогда окалываться приходилось в аварийных условиях. Взять того же Васютина, – Чернышев скрипнул зубами, – это теперь он большой начальник, учит плавать других несмышленышей, а два года назад возвращался с промысла на «Алдане» в новогоднюю ночь, обледенел по дороге как сукин сын, а гнать наверх команду пожалел, отец родной: пусть ребятишки отдохнут, сохранят силы поплясать вокруг елочки. А в пяти милях от берега – крен под пятьдесят градусов, елочку побоку, SOS в эфир, и если бы случайный танкер не взял «Алдан» на буксир…
– А сколько льда он набрал? – спросил Корсаков.
– Никак не меньше тридцати тонн, – припомнил Чернышев. – Но дело не в количестве льда, у него еще и танки были почти пустые – элементарно потерял остойчивость. – Чернышев желчно усмехнулся. – И с тех пор товарищ Васютин настолько поумнел, что истины изрекает, лекции по радио нам, дуракам, читает!
Мы тактично смолчали: с «Буйного», который маячил на горизонте, час назад пришла радиограмма, рекомендовавшая капитану «Семена Дежнева» держаться ближе к берегу и при малейшей опасности покидать зону обледенения. Ничего особенного в той радиограмме не было, обычная перестраховка, но Чернышев вышел из себя и долго орал на ни в чем не повинного радиста. Впрочем, все знали, что одно лишь упоминание фамилии Васютина совершенно лишает Чернышева и подобия чувства юмора.
– Как-то увереннее себя чувствуешь, когда спасатель рядом, – простодушно и абсолютно не к месту поделился Баландин. И, увидев наши вытянутые лица, поспешно добавил: – При условии, конечно, что он не будет слишком назойлив, не так ли?
Чернышев великодушно сделал вид, что не слышал этого оскорбительного замечания.
– Ну, с Васютина чего спрашивать, – с непередаваемым пренебрежением произнес он, – удивительно другое: даже настоящие капитаны, такие, к примеру, как Сухотин и Григоркин, и те к обледенению относятся легкомысленно. Вернее, относились – до нашей январской истории в Беринговом море: пока гром не грянет, мужик не перекрестится. Да и японцы, и англичане, и немцы, и шведы – все на лед поплевывали: вместо того чтобы потратить сущую чепуху на оснащение экспедиции, забивали публике голову тайнами всяких там треугольников, где нечистая сила корабли в пучину втягивает. Я, конечно, не знаю… – Чернышев еле слышно трижды постучал по столу, – есть эти самые тайны или нет, а то, что от обледенения сотни судов идут на дно, – факт. И только потому, что многие капитаны понятия не имеют, когда и каким образом нужно окалываться или, если позволяет обстановка, выходить из зоны обледенения.
– Чуточку сгущаете краски, – возразил Корсаков. – Лабораторные испытания на моделях в масштабе 1 : 48 и 1 : 12 мы все-таки провели. Я не хочу сказать, что нам полностью удалось имитировать процесс обледенения, но теоретические расчеты у нас теперь имеются. А это, Алексей Архипыч, уже кое-что.
– Я имел случай, Виктор Сергеич, выразить свое уважение к вашей плодотворной работе, – с не очень ловко скрытой иронией сказал Чернышев. – Уверен, что она исключительно полезна, даже необходима… для написания диссертаций. Но практические выводы, которые вы сделали, вызывают… как бы по-научному, помягче выразиться… А можно по-простому?
– Докторскую, между прочим, я защитил на другую тему. – Корсаков старался сдерживаться. – Прошу говорить конкретно.
– Хорошо, конкретно. Вот мы будем давать рекомендации морскому регистру. Какое, по вашим расчетам, предельное количество льда может набрать судно, чтобы обеспечить высокую степень безопасности?
– Вы прекрасно помните: два процента от водоизмещения.
– Значит, на средний рыболовный траулер восемь-девять тонн, – кивнул Чернышев. – Сказать, что получится, если ваша рекомендация войдет в морской регистр и станет законом? – Чернышев сжал до ниточки губы и выдержал паузу. – Добыча рыбы зимой прекратится! Да мы едва в море вышли, а набрали примерно столько – и что, бить во все колокола: спасите наши души?! Знать не знаю, как в бассейне вела себя ваша модель с такой нагрузкой, но рыбак выходит в море не дышать свежим воздухом, а ловить рыбу, и наша задача – научить его бороться со льдом, а не напугать до смерти! Если он наберет восемь тонн и драпанет с промысла, спасибо за это нам скажет только рыба. Ваши аргументы, Виктор Сергеич, я внимательно изучил и отношусь к ним плохо: голая теория. Извините, если обидел.
– Мы собрались не для того, чтобы осыпать друг друга комплиментами, – сказал Корсаков. – Расчеты по остойчивости вы тоже подвергаете сомнению?
– Вот уж нет, в этом вопросе вы дока.
– Спасибо, – усмехнулся Корсаков, – приятно сознавать, что кое для чего мы еще годимся. Насчет рекомендаций спорить не буду, проверим их, как говорится, на своих шкурах. Но, памятуя недавнее прошлое, я настаиваю, чтобы начальник экспедиции согласовывал с ее членами свои планы. Надеюсь, мы имеем на это право?
– Само собой, что я, волюнтарист какой-нибудь? – с важностью сказал Чернышев. – Я за коллективное руководство.
– Отлично. – Корсаков пристальнейшим образом смотрел на Чернышева. – Тогда один вопрос: если условия для обледенения останутся стабильными, сколько льда вы намерены набрать?
– А сколько сможем, – благодушно поведал Чернышев и с некоторой мечтательностью добавил: – Хорошо бы побольше, правда, Митя?
– Снег да лед – наш доход, – легко согласился Ерофеев. – Алесь без льда совсем одичал, еле уволок его с палубы.
– Куй железо, пока не украли, – пояснил Кудрейко. – Птаха грозится из пожарных шлангов смыть кашу в море.
– Я ему смою! – пообещал Чернышев. – Значит, сколько сможем, Виктор Сергеич. Я бы хоть сейчас приказал начать околку, да Митя с Алесем обидятся, им замеры нужно сделать, где и сколько нарастает, да Илья Михалыч опять же предъявит претензию за непроверенную эмаль… как она называется по-научному, Илья Михалыч?
– Кремнийорганический полимер с антикоррозийным подслоем, – с улыбкой подсказал Баландин.
– Обязательно выучу наизусть, – пообещал Чернышев. – Дальше, разве вам не интересно, Виктор Сергеич, как поведет себя пароход при ледовой нагрузке, скажем, тонн сорок пять? А Никите – все это отобразить на кинопленке? Да и Паша совсем соскучился и скис без материала для статьи о героях-моряках.
– Могу ответить за себя: очень интересно, – сказал Корсаков. – Тем более что я ни разу еще не был свидетелем оверкиля. Точнее, его участником.
– Вот видите, – обрадованно подхватил Чернышев, – тогда мы и вовсе единомышленники. Вы верите в шестое чувство, Виктор Сергеич? Между нами, я верю! Недаром что-то мне подсказывало, что рано или поздно мы полностью сойдемся во мнениях. Ну, сорок пять – это я, пожалуй, загнул, а сорок – в самый раз, правда?
– С вами становится трудно разговаривать, – с усилием проговорил Корсаков. – У нас не застолье, Алексей Архипыч, и вы не тамада.
– Сорок тонн, – стерев с лица ненужную улыбку, жестко сказал Чернышев. – Я хочу знать, как будет держаться средний рыболовный траулер при ледовой нагрузке сорок тонн.
Много спустя, когда зароненное Баландиным зерно проросло и я замахнулся на повесть, мне не раз вспоминалась эта сцена. Теперь, по прошествии времени и после всего, что случилось, она не кажется столь значительной, но тогда я сидел не за письменным столом в своей квартире, а раскачивался вместе с креслом и глаза мои смотрели не на двор, где за Монахом гнался какой-то тип с палкой, а на угрюмо волнующееся за иллюминатором море. Одно дело – быть истолкователем событий, и совсем другое – их участником: совершенно разные ощущения.
Вспоминаю, тогда меня вдруг пронзила мысль, что капитан Чернышев – одержимый навязчивой идеей фанатик, и мне на миг стало страшно. Его взгляд показался мне безумным. Я смотрел на него и думал, что за изменчивым, как ветер на море, поведением этого человека, нарочито уважительным, а на самом деле пренебрежительным отношением к спутникам по экспедиции, скрывалась железная решимость навязать нам свою волю и любой ценой осуществить задуманную идею. А страшно мне стало потому, что я физически ощутил давящее превосходство его воли, полную свою неспособность что-либо ей противопоставить: ну что может сделать попавшая в водопад щепка? Я говорю о себе, а лучше бы сказать «мы»: на лицах моих товарищей читались такие же мысли.
И хотя права голоса я не имел и обязан был оставаться беспристрастным свидетелем, всей душой я склонялся на сторону Корсакова.
Теперь они, не отрываясь, смотрели друг на друга.
– Законная любознательность, – сказал Корсаков. – Я бы отнесся к ней с полным уважением, если бы не одно обстоятельство.
– Какое же? – мрачно спросил Чернышев.
Впервые я увидел его без всякого грима: бескомпромиссный, абсолютно уверенный в себе, с холодным и даже жестоким взглядом.
– Если бы, удовлетворяя ее, вы рисковали только своей жизнью.
Баландин импульсивно сжал рукой мое колено.
Чернышев изменился в лице – хотя, бьюсь об заклад, он ждал именно этих слов.
– Кто еще так думает? – с оскорбительным вызовом спросил он. И, не дожидаясь ответа, буркнул: – Впрочем, это не имеет значения: каждый желающий может покинуть судно.
Кудрейко присвистнул:
– Под зад коленкой?
– Ну зачем так грубо, – поморщился Ерофеев, – нам, может, еще и пообедать дадут.
Корсаков покачал головой:
– Не в вашей компетенции это предлагать, Алексей Архипович, состав экспедиции утверждали не вы.
Воцарилась полная тишина. Чернышев напряженно о чем-то думал, кивал каким-то своим мыслям, а потом с силой ударил ладонью по столу – привычка, которая меня раздражала.
– Вы правы! – воскликнул он. – Приношу свои извинения – переборщил. Но от сорока тонн, простите великодушно, не отступлю. Тридцать у нас уже было, запросто вывернулись, а сорок нужно испытать. Вы же умные люди, поймите, очень нужно!
– Почему вы настаиваете именно на этой цифре? – оторвавшись от протокола, спросил Никита.
– А ты записывай, без тебя спросят! – прикрикнул Чернышев. – Потому, что многие капитаны считают ее критической.
– Ну а вы сами? – спросил Корсаков.
– Не знаю, у меня сорока тонн еще не было. Но мы докажем – поверьте моей интуиции, докажем! – что при правильном управлении судном оно сохранит остойчивость!
– Допустим, вы, – Корсаков сделал ударение на последнем слове, – это докажете. И что же тогда?
– Тогда, – возбужденно воскликнул Чернышев, – мы победители! Мы будем знать все! Мы пройдем все стадии обледенения, от слабого до критического, по ходу дела испытаем различные средства защиты и первыми – первыми! – познаем, как спасать теряющее остойчивость судно! Черт побери, да как вы не поймете, что это исключительно важно! Я проведу это на практике, вы дадите теоретическое обоснование – да нашей работе цены не будет! Сколько судов ушло под воду только из-за того, что не знали… Эх, – он потряс сжатыми кулаками, – не с того я с вами начал… В печати, Виктор Сергеич, публиковались отрывочные данные, а у меня – помнишь, Паша, я тебе заметки давал? – все собрано, я ведь этой статистикой специально занимаюсь, ну вроде хобби. Хотите, я вам почитаю докладную министру? Там про все главные случаи, вам будет интересно, честное слово! А ты, Никита, чаю нам пока что крепкого завари, брось протокол, я тебе копию записки дам.
Чернышев порывисто встал и вышел из салона.
– Слишком много патетики, – пробормотал Корсаков. – Страсти в научном эксперименте – вредная штука.
– Позвольте с вами не согласиться, – возразил Баландин. – Я имею в виду не данный конкретный случай, а общий принцип.
– До споров ли сейчас? – с упреком сказал Корсаков. – Нам нужно держаться вместе. Как считаете, Митя?