Отказываясь присягать императору Николаю I, 14 декабря 1825 года часть войск Санкт-Петербургского гарнизона подняла мятеж. Точнее говоря, офицеры заведомо ввели солдат в заблуждение, заверив, что новый император является узурпатором и готов с оружием в руках бороться за восшествие на престол. Офицеры-заговорщики, ради совершения революционного переворота воспользовавшиеся невежеством своих солдат и их привычкой к повиновению, вошли в историю под названием «декабристы».
Историю декабристов, строго говоря, нельзя соотносить с революционными традициями России. Однако, только разобравшись с действиями этой удивительной группы мужчин, принадлежавших к привилегированному классу общества, но, тем не менее, выступивших против существующего режима, можно понять многие события российской истории. В России начиная с декабря 1825 года разногласия между обществом и правительством, так до конца и не улаженные, легли в основу революционных выступлений. Итог всем выступлениям подвел октябрьский день 1917 года, когда с помощью вооруженного восстания, на этот раз успешного, Владимир Ленин встал во главе государства, установившего советский режим правления.
Все без исключения заговорщики являлись членами тайных обществ, появившихся в большом количестве после окончания войн с Наполеоном. Опьянение войной с французами, победное шествие по Европе сменились серыми буднями гарнизонной жизни. Вполне естественно, что молодые, наиболее энергичные офицеры стремились создать сообщества, где бы удалось найти выход обуревавшим их идеям. Война, завершившаяся победой, как это ни парадоксально, пошатнула царский режим; молодые, впечатлительные люди столкнулись с развитой и неизмеримо более свободной, нежели в России, культурой Запада. (Спустя более сотни лет, после победы русских в 1945 году, советское правительство сделало все возможное, чтобы оградить страну от проникновения западных идей и изолировать от общества тех, кто был готов к восприятию этих идей.) Офицеры не могли не обратить внимание на то, что, несмотря на поражение, во Франции не прекращалась культурная и общественная деятельность. Характерная черта России того времени – крепостничество для передового Запада было уже давно забытым понятием. Рабство и отсутствие индивидуальных прав и свобод, характеризовавшие царскую Россию, фактически отсутствовали в западном обществе, построенном на основе классовой системы.
Существовали и другие обстоятельства, заставившие молодых людей пуститься в опасное предприятие. Во время войны император Александр I выступал как олицетворение национального сопротивления французам, а затем как вершитель судьбы Европы. Правда, продолжалось это недолго; воодушевление сменилось упадком сил, а затем император впал в мистицизм. Его прежние планы по реформированию правительства и общества уступили место реакции и уверенности в том, что только армия и полиция способны сохранить статус-кво – существующее политическое и социальное отставание России. Послевоенные европейские договоры нанесли удар по национальной гордости России. Согласно решению Венского конгресса Финляндия и часть Польши в составе России получали автономию; император в них выступал как конституционный монарх. В России же он оставался абсолютным самодержцем.
В 1816 году в России появилось первое тайное общество. Оно было построено по типу масонских лож, в то время весьма активизировавших свою деятельность в России. На протяжении девятилетнего существования общество неоднократно преобразовывалось и меняло названия. В конечном счете оно разделилось на два общества: Северное, с центром в Санкт-Петербурге, и Южное – на базе Тульчинской управы, с центром в войсках 2-й армии на Украине. Основным стремлением членов тайных обществ являлось желание трудиться на благо и процветание своей страны, но самые горячие головы подумывали не только о coup d'etat, государственном перевороте, но даже об убийстве монарха. Любая организация, занимавшаяся обсуждением социальных и политических вопросов, учитывая особые условия в России в 1820-х годах (сохранившиеся вплоть до 1905 года), почти неизбежно должна была стать на противоправный путь, ведущий к революционному перевороту. В условиях абсолютизма не могло быть и речи о каких-либо, даже самых мягких, формах реформирования status quo – существующего положения. Растущее подозрение вызывали любые общественные организации. Это, в свою очередь, вело к тому, что шахматный клуб или литературный кружок являлся потенциальным источником подрывной деятельности. Поскольку сама мысль об умеренной реформе отождествлялась с изменой, время от времени даже люди самых что ни на есть умеренных политических взглядов склонялись к тому, что революция и террор могут рассматриваться как средство уничтожения наиболее явных социальных бед.
К этому порочному кругу добавился еще один, который, начиная с декабристов, определил все политические движения XIX столетия. Молодым аристократам приходилось признать, что их мечты о конституционной монархии и государственном перевороте не находят понимания и уж тем более поддержки у населения. В 1820-х годах в России отсутствовал средний класс, существовавший на Западе, и промышленный пролетариат, подобный тому, который уже развивался в Лондоне и Лионе. Основную массу населения России составляло неграмотное крестьянство, чересчур пассивное и ничего не смыслящее в политических выступлениях ради светлого будущего. Любая реформаторская и революционная деятельность неминуемо должна была перерасти в заговор, и доведенные до крайности заговорщики как к последнему средству должны были прибегнуть к радикальным мерам. Следовало поразить вершину пирамиды.
Царская семья была не в состоянии внушить уважение как государственный институт. Петр III, дедушка правящего монарха Александра I, был убит заговорщиками-дворянами при участии жены. Отец Александра I, Павел I, был убит с ведома сыновей, Александра I и его брата Константина. Однако хотя заговорщики неоднократно обсуждали убийство императора, множество причин мешало осуществлению их плана. Прежде всего, целью заговорщиков был не просто дворцовый переворот, предполагающий замену одного самодержца на другого, а изменение политической ситуации в России. Кроме того, почти все они были участниками войн с Наполеоном и служили под началом Александра I. Несмотря на усиление реакционной политики и то, что царь все больше стал напоминать своего безумного отца, он оставался тем, кто начал царствование с проведения либеральных реформ.
Но помимо преданности монарху и неприятия политических убийств, имелась еще одна, наиболее веская причина выжидательной позиции декабристов. Они были весьма далеки от создания действенной, скоординированной политической организации. Мотивы вступления людей в эту тайную организацию были весьма и весьма разнообразны. Кто-то не мог более терпеть грубость и жестокость воинской жизни, когда солдаты за малейшую провинность подвергались телесным наказаниям.[9]
Многих привело в организацию чувство дружбы и жажда приключений. Ни совместно выработанной идеологии, ни согласованного плана революционных действий, ни ясного понимания, какая форма правления требуется России, не было. Северное общество склонялось к идее конституционной монархии с ограничением привилегий. Членам Южного общества, придерживающимся более радикальных взглядов, был ближе пример якобинцев времен французской революции. Вполне вероятно, что в случае удачи декабрьского восстания между этими двумя обществами разгорелся бы конфликт, а может, и гражданская война.
Радикальная философия Южного общества базировалась на идеях одного человека, полковника Павла Пестеля. Он, единственный из всех декабристов, может считаться прообразом будущих русских революционеров. Пестель рассматривал государственный переворот не только как способ свержения самодержавия, но и как возможность создания абсолютно другого типа государственного устройства. Интерпретируя идеи якобинцев, Пестель подошел к понятию социализма (на тот момент этого термина, как и самого движения, еще не существовало) настолько близко, насколько это было возможно в 1820-х годах в России.
Однако существуют и другие мнения относительно этого молодого офицера. Революционер и чиновник по своей сути, Пестель мало чем отличался от некоторых первых большевистских лидеров. Это, возможно, о нем воскликнул Ленин: «Поскоблите русского коммуниста, и вы обнаружите русского шовиниста». Немец по происхождению, лютеранин по вероисповеданию, Пестель был ярым русским националистом, сторонником централизованного государства, готовым рассматривать православие в качестве государственной религии. По его теории подданные империи, исповедовавшие другую веру, должны были приспосабливаться; в противном случае их следовало рассматривать как иностранцев; евреев надлежало выдворить из России и части Польши, принадлежавшей России. Молодой законодатель так и не смог отстоять свое мнение; декабристы поддерживали отношения с польскими революционными организациями и рассчитывали на их поддержку. Но совершенно ясно, что он хотел, говоря современным языком, чтобы Польша стала государством-сателлитом.
Пестель изложил свои идеи с истинно немецким педантизмом в секретном проекте программы под названием «Русская правда». Согласно проекту Пестеля Россия должна была стать демократической республикой, и, по словам автора, «народу следовало сообщить о том, что он будет освобожден и чего ему следует ожидать». Когда после 1905 года наконец-то в России удалось опубликовать проект Пестеля, редактор в манере, присущей российской интеллигенции (он считал, что любые формы борьбы с самодержавием похвальны и заслуживают одобрения), писал: «Если что и может защитить Пестеля от клеветы и упреков в его адрес, так это величие его замысла, претворенного в грандиозный теоретический труд».[10]
Для того времени изобретательность автора, широта его интересов и в самом деле производили ошеломляющее впечатление. Пестель намеревался уничтожить крепостничество и покончить с классовыми различиями, связанными с происхождением. Он считал, что должна быть проведена национализация земель, и давал гарантию, что каждый гражданин сможет получить в пользование земельный надел, достаточный для поддержания семьи. Но он пошел дальше якобинцев, насколько это было возможно в 1820-х годах, по пути к тоталитарному государству. Одна из глав проекта посвящена необходимости создания тайной полиции и агентурной сети.[11]
Пестель разражается тирадами (здесь его подводит чувство юмора) против тайных союзов и заявляет, что, будь его право, запретил бы любые тайные организации. Излишне подробно останавливается на функциях полиции, ее численности и вопросе вознаграждения (педантичный немец, сидящей в Пестеле, заставляет его вдаваться в подробности, почему полицейские должны быть более высоко оплачиваемыми, чем солдаты: откровенно говоря, их обязанности не столь почетны!).
Будем справедливы, реформатор начала XIX века не имел нашей сегодняшней возможности понять, что тирания во имя высоких идей будет скорее пагубно отражаться на свободе человека, чем стремиться к защите его законных интересов; на Западе до сих пор не все усвоили это правило. В качестве оправдания следует сказать, что в 1820 году Пестель не мог осознать столь необходимую связь между свободой и государственными законами. К тому же он продемонстрировал очевидные диктаторские замашки и амбиции. Парламентские институты Англии и Франции (как часто это будет повторяться русскими революционерами) существовали для установления господства высших классов. До наступления в России реальной демократии Пестель предусмотрел период диктатуры, и члены Северного общества предполагали, кто должен был стать диктатором. Пестель был ярым противником самодержавия и твердо придерживался мнения о необходимости не только полного уничтожения института самодержавия, но и физического истребления действующего императора, всех претендентов на трон и всего царствующего дома. Болезненно-обостренное чувство насилия, развитое в этом политическом мыслителе и теоретике, будет характерно для развития революционного движения в России.
Причиной восстания послужил ряд непредвиденных обстоятельств. В 1825 году Александр I, не достигший еще своего пятидесятилетия, внезапно умер. Официальным преемником должен был стать старший из его братьев, великий князь Константин. Унаследовавший более, чем ему причиталось, семейной «странности», к тому же состоящий в морганатическом браке, он отказался от своих прав на престол в пользу брата Николая. Смерть Александра, не оставившего прямых наследников (члены царской семьи знали о существовании тайного документа о назначении наследника, который не был обнародован), повергла империю в пучину беспорядков. Константин находился в это время на посту наместника Польши. Ожидая в Санкт-Петербурге отказа брата от прав на престолонаследие, Николай тем не менее провозглашает Константина царем и приводит войска к присяге ему. К этому времени пришел отказ, и поступил новый приказ о «переприсяге» Николаю 14 декабря. Заговорщикам была предоставлена уникальная возможность, воспользовавшись замешательством, связанным со столь необычным событием, претворить в жизнь свои планы.
Неудавшийся государственный переворот был не чем иным, как грубым обманом. Декабристы отдавали себе отчет, что их политические лозунги не найдут не то что поддержки, а даже понимания у широких слоев народных масс. Воспользовавшись невежеством солдат, заговорщики предприняли отчаянную попытку убедить их в том, что Константин не отказывался от престола, а его брат, Николай, незаконно захватил трон, заключив старшего брата в тюрьму. Само собой разумеется, что при существовавшем на тот период времени уровне связи не могло идти речи о синхронных действиях всех ветвей общества и тех, кто находился на Петровской (Сенатской) площади в Санкт-Петербурге. Несостоятельность и неуверенность заговорщиков (самые решительные находились далеко от столицы, в южных гарнизонах) с самого начала обрекли восстание на провал. Лишь часть столичного гарнизона, введенная в заблуждение, вышла на площадь воевать «за Константина»; восстание было подавлено артиллерийским огнем.
Хотя восстание продолжалось всего один день и было с легкостью подавлено, его последствия оказали серьезное влияние на тридцатилетнее царствование Николая I. Многие прогрессивные историки придерживались, вообще-то говоря, необоснованного мнения, что император был крайне встревожен этими событиями. Будь Николай (по натуре солдафон и диктатор) более демократичным, на него, безусловно, заговор произвел бы сильное впечатление. В течение нескольких дней после событий 14 декабря стало совершенно ясно, что в заговор были вовлечены не только горстка офицеров и их сторонники в Санкт-Петербурге, но большое количество людей по всей России. Среди них были представители самых знатных фамилий, начиная с князей Оболенского и Трубецкого, и наиболее перспективного офицерства. Поскольку теперь их знакомые и друзья составляли элиту русского общества, самодержавию, похоже, приходилось опасаться именно того самого класса, который, по сути, должен был являться его главной опорой. Жестокое обращение Николая с декабристами (многие историки увидели в этом проявление черт жестокосердного и хитроумного тирана) продемонстрировало, кроме всего прочего, элементы присущей ему истерии. Он лично беседовал со многими заключенными. Временами начинал злиться и осыпал их оскорблениями, а то вдруг переходил на дружеский, даже братский, тон. Император всея Руси не считал ниже своего достоинства лично отдавать распоряжения, как нужно обращаться с заключенными, следует ли их держать в цепях, пускать ли к ним посетителей. И действительно, после неудавшегося восстания он стал меньше похож на деспота, чем следователь внутренних органов тоталитарного государства в XX веке.
Пушкин передает поэтическое послание, пытаясь поддержать друзей-декабристов. Из сибирской ссылки один из них (Александр Одоевский) отвечает другу от имени декабристов, подчеркивая фразу – «из искры возгорится пламя». Первый печатный орган, издаваемый русскими революционерами в XX веке, «Искра», своим названием подчеркивал преемственность революционных традиций и неразрывную связь пролетариата с дворянами, которые почти век назад поднялись против самодержавия.
Конечно, это единение не означает единства мировоззрения. Большинство декабристов имели довольно слабое представление о политических и социальных стремлениях общества.
Находясь под следствием, они во всем сознались и многие отреклись от революционных целей, отдаваясь на милость императора. В большинстве случаев они отрекались от убеждений (по степени эмоциональности они перекликаются со сталинскими «чистками» 30-х годов) не из чувства страха или в надежде на смягчение приговора. Нет, это были мужественные люди. Просто многие декабристы не были в достаточной степени убеждены в справедливости своего дела и испытывали чувство вины перед друзьями и родными.
Судьба декабристов послужила стимулом для дальнейшего развития революционного движения. Как бы ни были они наивны, какими бы запутанными ни были их мотивы и сомнительными средства, они глубоко чувствовали несправедливость жизни. Уверенный в себе император, проводящий разумную политику, продемонстрировал бы снисходительность к людям, отрекшимся от своих убеждений и потерпевшим полное фиаско в своей попытке совершить государственный переворот. Их выступление, как и жестокость наказания, создало вокруг декабристов атмосферу мученичества; царское самодержавие навлекло на себя позор варварской расправой с восстанием. Надо сказать, что фактически никакого суда над декабристами не было. Следствие закончилось, но обвиняемые не получили возможности выступить в суде, у них не было ни адвокатов, ни какой-либо другой помощи. Пятерых декабристов приговорили к смертной казни через повешение; царь заменил первоначально вынесенный приговор о четвертовании.[12]
Но чувство жалости и сострадания к ста двадцати декабристам, осужденным на разные сроки на каторгу и поселение в Сибирь, затмило даже ужас, связанный с казнью, которая в России, в отличие от Запада, применялась в исключительных случаях при совершении наиболее тяжких преступлений. Многие были приговорены к пожизненному заключению. Жены могли последовать за мужьями только в том случае, если бросали детей, понимая, что никогда больше не вернутся домой. Кто-то оказался в Сибири просто потому, что некоторое время посещал тайное общество, хотя и не участвовал непосредственно в заговоре. Адские условия труда определялись тяжестью вины заговорщиков. Наиболее выносливые из ссыльных приспособились к условиям жизни в Сибири, а вот слабые лишались рассудка или умирали. В 1856 году, после смерти Николая I, был издан манифест об амнистии декабристов, и оставшиеся в живых смогли вернуться в Европейскую Россию и воссоединиться с семьями. История декабристов и их семей не для одного поколения российского общества служила доказательством бесчеловечности системы, которая продолжала отыгрываться на людях, не представлявших никакой опасности.
Однако восстание декабристов явилось не просто человеческой трагедией. День 14 декабря наложил отпечаток на все царствование Николая I. Маловероятно, что он когда-нибудь мог поверить в конституционализм или либерализм. Но он был умным человеком, понимавшим, в чем кроются причины отставания России, и весьма сожалевшим об этом. Если бы не восстание, Николай, вероятнее всего, натворил бы гораздо больше бед. Теперь, после выступления декабристов, царское самодержавие страшилось любых перемен. В годы наиболее интенсивного индустриального и социального развития Европы все усилия России в этих направлениях, напротив, были сведены существующим крепостничеством на нет. Реформа 1860-х годов не смогла возместить ущерб, нанесенный четырьмя прошедшими десятилетиями. Проблема российского крестьянства оставалась главным источником отставания страны и косвенной причиной революционных взрывов, которые периодически сотрясали общество вплоть до 1917 года.
Восстание декабристов положило начало современной эре политических событий в России. Ссылка революционеров-дворян развеяла последний миф о XVIII веке как эпохе российского просвещенного абсолютизма. Периоды компромисса и реформ представлялись призрачными интерлюдиями между этапами борьбы двух непримиримых сил XIX века – реакционных и революционных. Царизм получил наглядный урок: обществу, включая привилегированные классы, нельзя доверять. Если часть дворянства (многие из них были связаны узами родства с царской фамилией) способна на «безрассудное стремление к изменениям» существующего режима, где же искать защиту институту самодержавия? В ответ режим попытался преобразовать Россию в некое подобие современного полицейского государства, поскольку уже нельзя было слишком рассчитывать на характерные для классической модели признаки – лояльность и пассивность подданных. Бюрократическим нововведением явилось создание Третьего отделения Имперской канцелярии – прототип печально известных учреждений, процветавших в России (и в период самодержавия, и в советские времена) и дошедших до наших дней. Охранка, ВЧК, КГБ разделяли с Третьим отделением грандиозную моралистическую концепцию охраны государства; прозаичные функции обычной полиции не шли ни в какое сравнение с деятельностью этих организаций. Третье отделение, отыскивая и ликвидируя подрывные элементы, должно было не просто сохранять, а усиливать всеобщее благосостояние. Современный тоталитаризм окружил некой сентиментальностью такого рода институты. Чего только стоит легенда, что Николай назначил начальником Третьего отделения графа Бенкендорфа, уполномочив его осушить слезы и успокоить православных россиян.
На самом же деле Третье отделение должно было заниматься крупномасштабным политическим шпионажем, доносительством и пресекать в корне любую подрывную деятельность, чтобы (как это произошло 14 декабря) она не смогла перерасти в государственную измену. Поскольку прежние административные органы проявили неоправданную, если не сказать – преступную небрежность, тайной полиции следовало действовать в обход обычных каналов, а ее шеф становился доверенным лицом монарха и одним из наиболее высокопоставленных имперских сановников. Вскоре функции Третьего отделения были значительно расширены и включили решение таких, казалось бы, не связанных с его деятельностью вопросов, как политика в области культуры, статистики и тому подобное.[13]
Третье отделение заложило основы будущей системы российских спецслужб с их своеобразным подходом к таким понятиям, как государственная измена и подрывная деятельность в отношении государства. Большинство государств, имевших тайную полицию, прибегали к услугам агентов-провокаторов. Однако именно Россия была первым государством, где под действия спецслужб подводилась философская база. Как зло является составляющей каждого человека, так и в обществе всегда зреет потенциальная измена; она может быть обнаружена и в литературной критике, и в исторических трудах, и в живописном полотне, на первый взгляд абсолютно безобидном. Спецслужбы, соответственно, должны не просто предотвращать или карать явные действия, направленные на подрыв государства, но раскрывать неосуществленные преступления и сурово наказывать за возможность их совершения. Позже мы увидим, что агенты спецслужб не только проникали в секретные организации, но, как это ни парадоксально, нередко провоцировали на противоправные действия. Со временем революционное движение должно было обрести психологическое сходство со своими преследователями: дух инквизиторства, постоянный поиск «изменников» и неуважение к законным нормам и правилам.
Посеянные Николаем на русской почве семена тоталитаризма наиболее очевидно проявились в культурной сфере. До 1825 года основным источником тревоги являлись приходящие с Запада политические идеи, подвергавшиеся жестоким гонениям со стороны правящего режима. Французская революция положила конец идеям просвещения, с которыми носилось русское самодержавие. В 1815 году был сделан очередной шаг к реакционной политике, символом которой стал Священный союз, созданный по инициативе русского самодержца Александра I. Восстание декабристов заставило правительство осознать важность идей, как философских, так и политических, и чреватых серьезными последствиями высказываний разного рода писательского люда. Теперь журналистика и литература подвергались особо пристальному изучению. Будь то сюжет исторического романа или описание страстей в поэтическом произведении – все теперь подвергалось тщательному изучению в целях выявления изменнических настроений и антипатриотических чувств. Власти старались подкупить журналистов и литераторов. Под строжайшую цензуру попал величайший поэт России. Пушкину, связанному узами дружбы с декабристами, словно школьнику, пришлось выносить оскорбительное обращение, выслушивая то похвалу, то ругань в адрес своих произведений.[14]
Возникла новая популяция журналистов, так называемая продажная «желтая» пресса, оплачиваемая правительством. Ожидалось, что они, осмеивая западные идеи и нововведения, встанут на защиту абсолютизма, православия и русского национализма. Невозможно было выполнить поставленную задачу, не сообщая сути западных идей, а потому даже самые подобострастные и продажные писаки время от времени попадали в тюрьму. То же самое происходило и в рядах официальных цензоров: где уверенность в том, что бдительность и рвение вышестоящих чиновников не позволит обнаружить им тайный смысл в самом безобидном романе или статье?
Современная русская культура зарождалась в атмосфере крайней подозрительности. В каком-то смысле попытка применения репрессивных мер спровоцировала неизбежное. Когда из цепи были удалены некоторые звенья, русская литература активно включилась в решение политических и социальных вопросов, а высокопрофессиональная критика превратилась в один из основных способов революционной пропаганды. В XIX веке самодержавие было попросту не способно организовать культурную жизнь по образцу современного тоталитарного государства. Репрессии внесли раскол между правительством и образованными людьми, которые со временем стали называться интеллигенцией. Этот термин стал практически синонимом оппозиционного духа по отношению к основным институтам империи. Только большевистская революция смогла положить конец разногласиям, уничтожив и Российскую империю, и интеллигенцию.
Политика Николая I оказала губительное влияние на развитие общественного сознания и в целом на революционное движение. Действия царя увеличили и без того жгучий интерес к Западу. Мысль о «бескультурье» России все чаще и чаще посещала интеллигенцию. В качестве компенсации за оскорбление своей отсталой страны интеллигенция проповедовала мессианское восприятие ее будущего: России предначертано отставание от других стран, поскольку именно благодаря этому ей удастся избежать недостатков западной цивилизации и создать более справедливый и совершенный тип общества. В наше время в некоторых развивающихся странах отставание в развитии нередко выливается в шовинизм, в заявления о духовном превосходстве над материалистическим Западом. В XIX веке российская интеллигенция действовала более тонко, но сколь плачевными оказались далеко идущие последствия. Они помешали реально оценить силу и слабость общества. Отчасти популярность идей социализма среди русской интеллигенции явилась отражением того факта, что социализм подвергал критике западную идеологию и громил европейские институты, подвергавшие нападкам отсталую Россию и превозносившие западных богов.
Правление Николая I явилось началом этого запутанного интеллектуального путешествия. В наши дни западные идеи являются чем-то вроде запретного плода; принятие по отношению к ним репрессивных мер только добавляет им привлекательности. Официальное преследование часто превращало рядовых мыслителей в борцов за свободу, а очередную новость – в наиважнейшее событие в культурной жизни России. Именно такой была судьба «Философических писем», написанных отставным офицером Чаадаевым, которому в 1836 году удалось опубликовать одно из них. В письме (в оригинале написанном по-французски), передававшемся из рук в руки, своего рода историческом эссе, в несколько напыщенном тоне высказывалось сожаление об отлученности России от всемирной истории, о духовном застое и недостатке традиций. «Где наши мудрецы, где наши философы… кто сегодня думает о нас?» Автор не принимал в расчет предыдущие попытки вывести страну из спячки; Петр Великий придал России только внешний налет цивилизации. Чаадаев упоминал о трагедии декабристов: «…другой великий правитель… провел нас из одного конца Европы в другой; пройдя триумфальным маршем через большинство цивилизованных стран, мы восприняли идеи и устремления, которые привели к огромной трагедии, отбросив нас на полстолетия».[15]
Этот изящный образчик французской прозы путешествовал по гостиным Санкт-Петербурга, где собиралась наиболее мыслящая часть интеллигенции, и нельзя сказать, что являлся предметом ежедневных обсуждений. Но стоило опубликовать письмо, и оно стало расцениваться как диверсионный акт. Чаадаев был объявлен сумасшедшим и попал одновременно под медицинское и полицейское наблюдение. Вспомним, как Н.С. Хрущев, столкнувшись с творчеством советских художников-абстракционистов, громогласно поинтересовался, являются ли они нормальными людьми или извращенцами. Наказание Чаадаева за инакомыслие было хорошо продуманным садистским актом со стороны Николая I, хотя этот приступ ярости нового российского диктатора, похоже, был стихийным.
Письмо Чаадаева изложено банальными фразами, без какого-либо намека на революционность, что впоследствии использовалось западниками в качестве основного аргумента: Россия может стать цивилизованной страной и занять достойное место в мировой истории только путем заимствования западных идей. Это неявно прослеживалось в планах Северного общества декабристов и соответствовало стремлениям царей, от Петра Великого до Александра I.[16]
В действительности режим сыграл сам с собой злую шутку, подвергнув критике «Философические письма» как работу сумасшедшего, поскольку в ней было затронуто направление российской общественной мысли. Лишенные возможности повлиять на существующие государственные институты, русские мыслители были вынуждены находить утешение в сфере философской и исторической фантазии. Лишенные возможности проверить правильность своих умозаключений в процессе дискуссий, публичного признания и в практическом применении, люди, воображающие себя реформаторами, были способны только парить в метафизических высотах в пылу горячих философских споров, опускаясь на грешную землю лишь затем, чтобы разрабатывать бессмысленные планы осуществления революционных переворотов и закончить жизнь в царских тюрьмах или в ссылке, в Сибири или на Западе.
В 1840-х годах идеалистическая философия Германии воспринималась в России с особым энтузиазмом, взахлеб. При тех условиях, в которых находилось на тот момент русское общество, этот жадный интерес к философским измышлениям Гегеля, Фишера и Шеллинга кажется крайне странным. В стране, породившей эти идеи, молодые интеллектуалы уже утратили к ним интерес. Один из этих молодых, Карл Маркс, заметил, что философов интересует всего лишь обсуждение различных вариантов мира, в то время как основной вопрос заключает в том, как это сделать. Но в России немецкая философия не только давала возможность уйти от гнетущей действительности, но и служила руководством к действию. В ней юношеский восторг сочетался с грандиозными понятиями абсолютного, мирового духа и им подобными. Но молодые российские интеллигенты не учитывали предупреждение Гегеля, что философия добирается до сути слишком поздно, чтобы объяснить, каким должен быть мир. Рано или поздно они нашли бы в Гегеле и Фишере то, что действительно искали: критику статус-кво и даже призывы к революции. Александр Герцен, отыскивая собственный путь к революции, убеждал, что «философия Гегеля суть алгебра революции; она предоставляет человеку исключительную степень свободы и не оставляет камня на камне от всего православного мира, мира традиций, которые пережили сами себя».[17]
Весьма сомнительно, что Гегель, лояльно настроенный в отношении прусской монархии, согласился бы с такими выводами из своей философской концепции. Двадцатью годами позже другие российские радикалы не испытали никаких трудностей, опираясь на утилитаризм, философию английских либералов, чтобы логично обосновать террористические акты. Только религия способна дать утешение в условиях политической тирании. Традиционная концепция православной церкви больше не устраивала сердитых молодых людей 1840-х годов, хотя более многочисленная, консервативная, часть интеллигенции, славянофилы, вскоре сделала попытку (здесь не обошлось без помощи Гегеля) придать православию интеллектуальный характер. На какое-то время немецкий идеализм заполнил пустоту, но затем должен был уступить дорогу новой, более заманчивой религии – социализму.
Растущий класс русской интеллигенции вел лихорадочный поиск новой философии религии, и зачастую обстоятельства оборачивались скорее комической, нежели трагической стороной. Известный литературный критик Виссарион Белинский (1811—1848) за свою короткую беспокойную жизнь прошел через стадии горячей преданности Фишеру, затем Гегелю, затем через яростное неприятие «признания действительности» Гегеля и в итоге проникся примитивной материалистической точкой зрения другого немецкого мудреца, Фейербаха. Молодежь с жадным интересом знакомилась с последними новинками французских и немецких периодических изданий. Белинский, выдвинувший тезис о социальной направленности искусства, имевшей самые грустные последствия для советской литературы, также не избежал политических метаморфоз. Он, превозносивший историческую роль российского императора, позже объявил себя социалистом. Зачастую, лишь бегло ознакомившись с творчеством автора, Белинский выносил поспешное заключение о его произведениях. Руссо был высокомерно отвергнут за «дурацкую» сентиментальность (хотя Белинский прочитал только его «Исповедь»). Незнание немецкого языка препятствовало изучению немецкой философии. Этот факт более всего приводил в замешательство поклонников Белинского, которые были готовы представить его точку зрения как образец марксистского взгляда на искусство. Русскую интеллигенцию отличал вопиющий дилетантизм и стремление следовать новейшим западным теориям.
Только тайные общества давали интеллигенции возможность относительно свободно общаться друг с другом. Правительство установило неусыпный контроль за деятельностью университетов и жесткий, унижающий человеческое достоинство режим работы для профессоров. Слыханное ли дело, чтобы на профессора, опоздавшего на лекцию, налагался штраф?! Все периодические издания находились под строгой цензурой, любой издатель и автор автоматически подпадали под подозрение. Белинский, никогда не опубликовавший ничего, что могло бы рассматриваться как противоправный акт в отношении государства, находясь при смерти, был «приглашен» в Третье отделение; присутствовавшие на похоронах агенты установили слежку за его друзьями. Кружки, группы друзей, собиравшиеся для дискуссий, и литературные общества, фактически превратившиеся в закрытые светские, стали единственными местами, где сравнительно свободно обсуждались западные теории и социальные проблемы самой России. Однако тайные агенты проникали даже в частные дома и дискуссионные группы. В надуманном мире Николая I дискуссионные группы могли незаметно перерасти в центры заговора.
Именно такой оказалась судьба кружка Петрашевского. Руководитель общества, М.В. Буташевич-Петрашевский, был из тех упрямых, язвительных натур, которые по складу своего бунтарского характера всегда будут рваться в бой. Во время учебы он курил только потому, что это было запрещено, но после окончания лицея тут же перестал курить. Когда Петрашевский узнал, что был наказан человек, не поприветствовавший встретившегося ему на прогулке императора, он тут же заявил, что, если бы с ним произошел подобный казус, он бы объяснил, что близорук, а императору следует носить на шляпе трещотку, чтобы преданные подданные могли узнавать его издалека.[18]
Так что нет ничего странного в том, что Петрашевский был признан неблагонадежным.
Достоевский и Салтыков-Щедрин, участники кружка Петрашевского, в немалой степени способствовали широкой известности этого общества. Кружок действительно заслуживает большого внимания историков, изучающих революционное движение, поскольку в нем были некоторые идеи и психологические особенности, получившие развитие в будущем революционном движении. Петрашевский, в отличие от декабристов, делал упор не просто на создании тайного общества, а на проведении пропаганды и агитации. В 1844—1845 годах он в соавторстве разработал невинно озаглавленный «Карманный словарь иностранных слов» на русском языке. Самый добросовестный цензор вполне мог «зевнуть» и пропустить (что поначалу и произошло) книгу с таким названием, которая, фактически под видом объяснений, содержала неслыханные доселе «подрывные» идеи. Объясняя значение слов «конституция», «риторика», «национальность», автор незаметно критиковал царский режим и упоминал о социалистических движениях Запада. Петрашевский обладал чувством юмора – редкая черта для революционера. О «национальности» после ссылки на Петра Великого Петрашевский писал: «…(его наследники) приблизили нас к идеалу политической и общественной жизни… (в нашем государстве) нет больше места обычаям и предрассудкам, оно управляется наукой и достоинством». Объяснение эгалитаризма он сопроводил обвинительным актом в адрес крепостничества: «Согласно учению Христа, все люди равны, и в христианском мире рабство должно быть стерто с лица земли… Все помещики должны передать принадлежащие им леса и водные пространства в общественное пользование». И далее: «Успешная борьба за восстановление утраченных прав никогда не обходится без кровавых жертв и преследований со стороны властей». Эти слова уже характеризовали суть будущей революции.
Деятельность петрашевцев сводилась не только к стремлению ознакомить с агитационной литературой образованный класс, предпринимались попытки агитационной работы и среди необразованной массы населения. Порой этот вид деятельности принимал странные формы. Петрашевский испытывал неприязнь к женщинам; его мать была отвратительной особой, и он любил говорить, что большинство бранных слов в русском языке женского рода. Дворянин по происхождению, он ходил в городской танцевальный клуб, чтобы иметь возможность проводить агитацию среди низших классов.
В неполные двадцать лет молодой революционер Петрашевский занялся организацией кружка, привлекая в него знакомых, начиная с гимназии и до Министерства иностранных дел, где занимал должность мелкого чиновника. Кружок собирался еженедельно, по пятницам, в квартире Петрашевского. Хозяин относился к тем людям, чья природная веселость, чувство юмора и экстравагантность привлекают самых различных людей. Поначалу гости приходили просто для того, чтобы за чаем обсудить литературные сочинения западных писателей. Но довольно скоро встречи приняли более организованный характер. Кто-нибудь из гостей зачитывал, к примеру, выдержку из книги или предлагал для обсуждения проблему, и разгоралась горячая дискуссия, являвшая собой модель знаменитых бесконечных разговоров, которые вела русская интеллигенция. Беседа могла начаться с обсуждения вопроса, связанного с биологией, перекинуться на социальные проблемы, коснуться печального положения, в котором пребывает отчизна, и закончиться выражением революционных настроений.
В то время слово «социализм» получило весьма широкое распространение. Главным образом оно относилось к учению Роберта Оуэна, Сен-Симона и Шарля Фурье, которых Маркс называл «социалистами-утопистами».
Стоило идеям утопистов, несмотря на строжайшую цензуру Николая I, проникнуть в Россию, как петрашевцы первыми включились в активное обсуждение проблем социализма, коммунизма и других новых увлекательных французских и немецких теорий. Утописты были очень далеки от настоящих революционеров (отсюда и весьма ироничное название, данное им Марксом). Они искали щедрых покровителей, чтобы претворить в жизнь свои идеи об общественном устройстве государства. В России, конечно, их идеи были тут же связаны с революционными преобразованиями общества. Петрашевцы превратились в восторженных поклонников Фурье. Шарль Фурье (1772—1837), обаятельный безумец, пребывал в полной уверенности, что разработал универсальный закон «гармонии», и является Ньютоном общественных наук. Сейчас, вероятно, трудно представить, как разумные люди могли поверить в безумные идеи Фурье и считать его выдающимся умом столетия. Однако у него было огромное количество последователей не только в своей стране, но и в далеких Соединенных Штатах и в России. Следует заметить, что основная привлекательность теории Фурье заключалась не в том, чтобы человеческое общество достигло благосостояния – «молочных рек и кисельных берегов» и других приятных фантазий, а в предложенных им общинах (фалангах). Членам таких фаланг, вместе живущим и работающим, будет предоставляться возможность выбрать занятие, удовлетворяющее их устремлениям.[19]
Историки социализма с долей высокомерия относятся к тем, кто имеет отношение к Фурье, явно невменяемому, и его фантасмагорической системе. Но многим вполне разумным современникам Фурье фаланги казались мечтой об острове гармонии и довольства в бурном море растущего индустриализма. У людей вроде Петрашевского фантастические идеи Фурье вызывали бурный восторг, поскольку являлись отражением не только его собственной эксцентричности, но и подтверждали безрадостную действительность, связанную с правлением Николая I. Ждать реформ или каких-либо улучшений не приходилось. Мрачная действительность способствовала тому, чтобы ухватиться за любую, даже самую невыполнимую, самую фантастическую идею, связанную с реформами, ведущими к спасению отечества.
Петрашевский безуспешно пытался применить учение Фурье на практике; еще одна из безнадежных попыток русских революционеров (такое положение сохранялось, по крайней мере, до революции 1905 года) произвести впечатление на народные массы, ради которых они якобы боролись с режимом и терпели лишения. Петрашевский решил организовать фаланстер[20] на собственные средства. В качестве первого шага он попытался убедить своих крепостных отказаться от собственных жалких лачуг и переехать в общественное здание, построенное за его счет. Крестьяне просто отреагировали на его пламенные речи о выгоде от совместного проживания: «Как пожелаете. Мы – народ темный. Как ваша светлость решит, так и будет».[21]
Как-то ночью, когда дом для общины был уже практически готов к заселению, его подожгли. Скорее всего, сами крестьяне. Так произошло одно из первых столкновений теории социализма с реалиями русской жизни.
Неудачный опыт не излечил молодого революционера от фурьеризма. Наоборот, он еще больше уверился в том, что Россия – «дикая страна» («Мы живем в наполовину варварской стране», – говорил Ленин). С невероятным оптимизмом, столь редким в среде русских радикалов, Петрашевский решил, что за пять лет ему удастся ознакомить народ с учением Фурье. Этого срока будет достаточно, чтобы массы осознали все достоинства нового учения и выгоду, которую они смогут получить, применяя его на практике. Слово «массы», еще одна связь с будущими революционерами, довольно часто звучало из уст Петрашевского. Он был противником военного переворота в духе декабристов. Петрашевский полагал, что воинская жизнь и дисциплина отупляет людей, а Фурье считал военных паразитирующим классом. И тут выясняется, что они в состоянии генерировать идеи. Нет, единственная надежда на массы и народное восстание.
Кружок Петрашевского, как и всякую революционную ячейку, разрывали жесточайшие споры и разногласия; помимо фурьеристов, были последователи других учений и теорий. Группа, называвшая себя коммунистами, настаивала на немедленном крестьянском восстании. Одно время Петрашевский считал, что они могли бы распространять учение Фурье среди помещиков. Экстравагантный бунтарь Петрашевский воображал себя в одинаковой степени революционером и реформатором. Он напоминает тех французских деятелей, которые, пережив безумное юношеское увлечение фурьеризмом и сенсимонизмом, превратились в предпринимателей и банкиров.[22]
Даже самые безобидные сочинения (вроде вполне разумного сочинения о возрастающем значении земельной собственности) использовались в царской России как лишнее доказательство неблагонадежности реформатора-дилетанта. Один из петрашевцев вынес приговор своей эпохе, который, к сожалению, имеет отношение не только к периоду правления Николая I.
«В России все – тайна и обман, и поэтому ни о чем нет никакой достоверной информации… Политика правительства заключается в том, чтобы сохранить как можно больше вещей в тайне или заниматься обманом… Рабы с готовностью или неохотно пытаются предвосхитить желания тиранов. Поэтому ложь и скрытность входит у нас в привычку».[23]
Писатель добавляет, что он говорит о русских рабах, своих современниках, а не о тех, «кто после свержения самодержавия поразил человечество своим беспримерным героизмом и благородством чувств». Увы!
В 1849 году полиция разогнала кружок, а его членов арестовала. В отличие от декабристов среди петрашевцев не было представителей высшего дворянства. В большинстве это были мелкие помещики и чиновники, занимающие невысокие должности. Тайная полиция постаралась представить кружок петрашевцев, обычный дискуссионный клуб, как общество заговорщиков. Вынесенный петрашевцам приговор, учитывая тот факт, что обвиняемые, в отличие от декабристов, отрицали свою причастность к подрывной деятельности, отличался невероятной жесткостью. В числе приговоренных к смертной казни были Достоевский и Петрашевский, двадцать один член кружка. Им уже объявили приговор, когда поступило распоряжение о замене смертной казни бессрочной каторгой (затягивание с объявлением изменения приговора до последнего момента было, несомненно, умышленным).
Вся сущность эпохи царствования Николая I воплотилась в судьбе последовавших за декабристами петрашевцев. По сути, с радикализмом было покончено. Годы революционного подъема, 1830-й и 1848-й, пошатнувшие троны и государственные институты всей Европы, нашли свое отражение в России в еще больше увеличившихся репрессиях. Восстание в Польше в 1830 году было подавлено, и русская часть Польши лишилась автономии. Россия, проявившая себя как оплот самодержавия, противостояла либеральным идеям и конституционализму всей Европы. Стабильность и могущество империи были приобретены ценой пренебрежения к проведению необходимых реформ, и после смерти Николая I, последовавшей в 1855 году, Россия была несоизмеримо дальше от Европы, чем в 1825 году. Поражение России в Крымской войне (1854—1856) явственно продемонстрировало необходимость проведения реформ; устойчивое положение империи было всего лишь миражем.
Но самым пагубным наследием эпохи явился антагонизм между правительством и просвещенным классом. У последних это выражалось в страхе и ненависти к самодержавию, заставляя их видеть в любом правительстве, даже склонном к реформам, непримиримого врага. Как бы то ни было, но в России должен был появиться либерализм. Поначалу незаметный, совсем не похожий на революционный радикализм и неохотно признающий, что имеется угроза свободе как с одной, так и с другой стороны. Политическое давление во времена правления Николая I, правительство, взявшее на себя управление религией, литературой и личными делами своих сограждан, преподали обществу опасный урок: все в конечном счете зависит от политиков. Таким образом, самодержавие подготовило почву для появления в России социализма.
Русский социализм был направлен против российского самодержавия и западного либерализма. Две личности стоят у его истоков: Михаил Бакунин и Александр Герцен. Они наиболее полно определяют характер русского социализма: мучительный, раздираемый внутренними противоречиями в поисках компромиссного решения, в котором приступы отчаяния сменялись мессианской надеждой, что Россия, русские могли бы научить мир и указать путь к свободе и социальной справедливости. Строго говоря, ни Бакунин, ни Герцен не могут считаться социалистами. Они не признавали сословных различий, и никакая система – социализм, анархизм, популизм – была не в состоянии оценить по достоинству экстраординарное многообразие и сложность идей, которые появлялись из-под пера каждого из них, множество настроений и политических позиций, которые они сменили за свою жизнь. Но они пришли к социализму, то есть писали и действовали в полном убеждении, что недостаточно одной политической реформы и только широкомасштабные социальные и экономические преобразования смогут возродить Россию. Свои радикальные идеи они высказывали в салонах Санкт-Петербурга и Москвы, выступали с ними на европейской сцене, тем самым заложив начало революционной борьбы на родине.
Наследие Михаила Бакунина (1814—1876) является в основном частью западного анархизма. В своей стране Бакунин имел немного последователей. Его жизнь была воплощением идеала радикализма, примером настоящей революционной деятельности и вошла в историю как типичная для всего движения.
Бакунин был из породы людей, вызывающих или бурный восторг, или полное неприятие. Любая попытка создать объективное жизнеописание, вероятно, будет лицемерием. Недружелюбно настроенный биограф обязательно отметит, что его бунтарский дух являлся следствием беспорядочной жизни; такой революционер не может примириться ни с одной из социальных систем. Благожелательно настроенный биограф будет вынужден опустить или преуменьшить отрицательные черты характера Бакунина: расизм, ксенофобию, полную безответственность, которая толкала к настоящим преступникам и явным сумасшедшим вроде Нечаева. В Бакунине, в явно преувеличенной форме, совместилась вся сила и слабость русского революционного движения, от героического и патетического до финального поражения (его увлеченность большевизмом), в котором было больше пафоса, нежели героизма.
Бакунин был дворянин и пробовал себя в одной из немногих профессий, предоставляемых его классу, – военной. Оставив службу в армии, он прошел курс ученичества в московских философских и литературных кружках и в скором времени сбежал в свободный западный мир. В Европе (именно так, сознательно или бессознательно, русские интеллигенты, в отличие от России, называли Запад) этот студент, изучавший немецкую философию, с головой окунулся в радикальные социалистические движения, наложившие отпечаток на 40-е и 50-е годы XIX столетия. Бакунин стал (и так и остался) так называемым заезжим революционером. Не было восстания, фактического или планируемого, в Праге в 1848 году, в Дрездене в 1849 году, в Польше в 1863 году, множества предпринятых восстаний во Франции и Италии, в которых Бакунин не был бы готов принять участие, предоставив свою помощь в качестве составителя манифестов, теоретика революционного движения и тому подобного.
Часть сознательной жизни Бакунин провел в тюрьмах и ссылке. В 1851 году австрийские власти выдали его России. Существует анекдот, согласно которому Бакунин, всегда остававшийся патриотом, после передачи его царской полиции воскликнул, что на русской земле хорошо даже в кандалах. (Писатель в XX веке мог бы сказать, что это была «фрейдистская оговорка»; передача Бакунина, борца за независимость поляков, на самом деле произошла на территории Польши, правда входившей в состав России.) Лишенный всякой сентиментальности жандарм ответил Бакунину: «Разговоры строго запрещены».
Во время пребывания Бакунина в тюрьме произошел инцидент, который его биографы затрудняются объяснить. Николай I, как уже можно было заметить, имел прямо-таки советское пристрастие к слушанию и чтению публичных покаяний заключенных в тюрьму врагов. Это же было предложено и Бакунину. Результатом явилось его признание (увидевшее свет лишь после Октябрьской революции), которое царь прочел с огромным интересом и в целом одобрил. Бакунин всячески восхвалял царя и поносил западных либералов и парламентариев. Не стоит представлять это признание как ловко составленный и оправданно лживый документ (как это сделал советский биограф Стеклов), дававший Бакунину надежду на смягчение приговора или уподобляться профессору Вентури, видевшему в признании Бакунина «негативную сторону его личности» и предположившему, что Бакунин хотел «намеренно… ввести в заблуждение и привлечь на свою сторону царственного тюремщика».[24]
Бакунин не был бы собой, если бы не добивался послабления тюремного режима, который действовал на него губительно (следующее поколение русских революционеров с презрением отвергало подобные приемы. Они искали мученическую смерть, как это было с Чернышевским). Правда, отдельные части признания звучат по-настоящему страстно. Поведение Бакунина в какой-то мере можно объяснить тем, что революционер искал что полегче. Как это ни печально, но лучше было выразить симпатию к самодержавию, чем лестно отозваться о либеральном реформаторе западного толка.
Николай I был лишен сентиментальности, и признание не принесло Бакунину освобождения. После смерти Николая I заключение в Шлиссельбургской крепости заменили ссылкой в Сибирь, где Бакунин мог, по крайней мере, свободно передвигаться и общаться с людьми. Длительное заключение в крепости для человека его темперамента неизбежно закончилось бы сумасшествием, как это случилось со многими. Из Сибири ему удается довольно быстро сбежать за границу. В 1861 году он уже в Лондоне, и интересуется очередной революцией.
Для историка, не обременяющего себя серьезными исследованиями, Бакунин – огромный, большой любитель поесть (можно сказать, обжора), беспрерывно курящий и пьющий чай (или крепкие напитки), живущий за счет друзей и ведущий весьма безалаберный образ жизни – был «типичным русским революционером», или, что еще хуже, «типичным русским человеком». Этот образ так же грешит преувеличениями, как образ типичного русского интеллигента: утонченный, в высшей степени образованный человек. Но зачастую стереотипы бывают намного значительнее действительности. Ленин (это никак не связано с его неприятием многих революционных традиций России) в личной жизни демонстрировал невероятную, прямо-таки буржуазную, умеренность и рассудительность; не было никого, кто бы с большей антипатией относился к представителям богемы. В свою очередь, эти черты проявились в советских государственных чиновниках, чей конформизм, и не только в политической сфере, заставил бы перевернуться в гробу Бакунина и Герцена.
Излишне говорить, что Бакунин не занимался всерьез философией революции и социализма. Его восприятие социализма носило скорее интуитивный характер: восстание против любого насилия и несправедливости, неприятие полумер и компромиссных решений. Одно время Бакунин был сторонником идеологии панславизма, идеи коренного отличия славянских народов от других народов Европы и необходимости создания союза славянских народов. Но ни одна философия не смогла полностью заинтересовать и удержать его внимание – ни марксизм, ни сенсимонизм, ни прудонизм. Он верил в необходимость революционной диктатуры и теорию анархизма. Анархизм позволил Бакунину разглядеть потенциальные возможности для авторитаризма, скрывающиеся в учении Карла Маркса. Марксизм был для него другим способом создания жесткого централизованного государства; «тот, кто говорит о государстве, подразумевает угнетение, а тот, кто говорит об угнетении, подразумевает эксплуатацию». По словам Льва Толстого, который никогда не находился в тюрьме, Бакунин проявил себя христианином и пацифистом-анархистом. По мнению Стеклова, Бакунину была свойственна «безалаберность», которую рассеял свет марксизма-ленинизма, но советский историк, умерший в сталинских лагерях, вероятно, имел время, чтобы пересмотреть собственное мнение.[25]
Анархизм, безусловно, превосходен с точки зрения критики других политических систем, но едва ли подходит в качестве положительного примера. Подобно всем анархистам, Бакунин мог лишь повторять: уничтожьте государство, уничтожьте господство и неравенство. И что потом? На этот нетактичный вопрос Бакунин, как и другие анархисты, мог ответить только общими фразами о добровольном сотрудничестве, федерализме и тому подобном.
К концу жизни Маркс и марксизм стали для Бакунина олицетворением зла не меньшего, чем царский режим. Бакунин выступал против Маркса и его сторонников, что внесло разлад в I Интернационал. На Западе, и в особенности в странах Латинской Америки, исторический разлад ознаменовал начало разрыва между марксистами и анархо-синдикалистскими членами рабочего движения, перешедшего затем в открытую борьбу. Бакунин, который в свое время находился с Марксом в дружеских отношениях и предполагал перевести его «Капитал» (перевод, как и большинство подобных попыток Бакунина, так и остался незаконченным), теперь испытывал к Марксу враждебные чувства. Бакунин писал: «Будучи евреем, он привлекает в Лондоне, во Франции и особенно в Германии множество евреев, более или менее умных, интриганов, любителей сунуть нос в чужие дела и спекулянтов, коммивояжеров и банковских служащих, писателей… корреспондентов… стоящих одной ногой в финансовом мире, а другой в социализме».[26]
Историки социализма неохотно признают, что радикальное движение грешило антисемитскими настроениями. Но у Бакунина это стало просто навязчивой идеей. Забыв о своем аристократическом происхождении, он воображал себя представителем «народных масс». «Они (евреи) всегда эксплуатируют труд других людей; они боятся и ненавидят массы, откровенно или тайно презирая их». Антисемитизм перешел у него в германофобию. Его ненависть подогревалось личной обидой: он испытывал чувство неполноценности рядом с Марксом. А самое главное, и евреи и немцы воплощали качества, особенно ненавидимые Бакуниным (возможно, потому, что он осознавал отсутствие в себе подобных качеств): усердие, аккуратность, практическое и деловое чутье. В сумме эти качества являлись неотъемлемой частью самодержавия или, что ничуть не лучше, составляли презренную буржуазную культуру Запада.[27]
Социализм на Западе разрушили евреи, толкнувшие его в русло авторитарного марксизма. Что же касается России, то даже Бакунин не мог представить Николая I евреем; не только императорский дом, но и высшие слои бюрократического аппарата имели немецкие корни. Российское самодержавие было «по-настоящему» немецким, и Бакунин частенько называл его «германо-татарским». Русские люди, точнее, крестьянские массы, удерживаемые в рабстве иностранной олигархией, были инстинктивно демократичны.
По существу, Бакунин был против современного общества: индустриализма, централизованного государства, структуризации, составляющих основные признаки современного общества. При всех своих странностях он придерживался традиций русского народничества, наиболее влиятельного течения до тех пор, пока марксизм не занял главенствующее положение. Следует заметить, что особую притягательность и революционную энергию марксизм позаимствовал именно у российского народничества. В Бакунине полное неприятие Запада (по Бакунину, нежелательными элементами российской действительности являются западнонемецкие) сочетается с верой в «людей». Те, кто во времена Бакунина думали о крестьянах, считались образцом нравственной добродетели, антиподом развращенной западной буржуазии. Слава богу, русский крестьянин, чей рассудок не был замутнен немецко-еврейскими идеями и западным материализмом, сохранил простоту и достоинство; демократичный по натуре, он являлся тем самым необходимым фундаментом для создания будущего социалистического государства. Все эти философские рассуждения не имели ничего общего с реальными условиями, в которых находилось русское крестьянство, и, кроме того, отдавали скрытой ксенофобией и оскорбленной национальной гордостью. Головокружительные успехи западных народов на пути прогресса явственнее видны с позиций современной жизни, нежели русскому революционеру XIX века. Однако и сегодня слышны подобные голоса, звучащие в Азии и в Африке, находящие благожелательный отзвук на Западе. Но вот что ускользнуло из поля зрения многих критиков русского народничества: отнюдь не демократическая снисходительность при сентиментальной идеализации простого человека. Крестьянин предстает в виде благородного дикаря. Он является орудием, назначение которого покарать ненавистное правительство и эксплуататорские классы и выявить сущность презренной западной буржуазии, самодовольно упивающейся своими успехами в области прогресса.
Вкладом Бакунина в русское народничество являются главным образом легенды, связанные непосредственно с его личностью и революционной деятельностью. В последние годы жизни в Швейцарии он стал объектом повышенного внимания и даже некоторого почитания в среде молодой, радикально настроенной интеллигенции, хлынувшей в 1870-х годах на Запад.
Его труды и выступления оказывали огромное влияние, побуждая интеллигенцию немедленно «идти в народ», чтобы готовить крестьян к революции. Но руководство радикальным движением перешло в другие руки. Для нового поколения Бакунин стал воплощением революционной энергии и непримиримости, но не было тех, кто бы поддержал его буйный анархизм и мечты о всеобщих крестьянских восстаниях. В своей стране Бакунину не удалось создать собственную школу. Активная антимарксистская позиция Бакунина мешала сделать его образцом для подражания будущих поколений социалистов. Бакунин, готовый сразиться с любым и каждым сторонником тирании, стоит немного в стороне от вереницы революционеров, начиная с декабристов и заканчивая Лениным. Несмотря на огромные недостатки, образ Михаила Бакунина необыкновенно притягателен.
В отличие от Бакунина, сторонника активных действий и применения насилия (своего рода донкихотство), его современник и друг Александр Герцен воплотил в себе интеллектуальную и нравственную стороны революционной привлекательности. В отношении Герцена история оказалась более доброжелательной. Несмотря на принадлежность к «сердитым молодым людям» 1860-х годов, Герцен не вполне искренне защищал революцию, имея роскошный дом; осуждал материализм, а жил на доход с миллиона рублей; подвергал резкой критике неправильные методы борьбы. Впоследствии радикалы решили признать заслуги Герцена. Ленин причислил Герцена к кругу основных предвестников большевизма. Между либералами и марксистами разгорелся спор: кому должно принадлежать наследие Герцена? Оставим в стороне политические баталии; Александру Герцену, безусловно, принадлежит особое место в истории русской литературы. Его книга «Былое и думы» является своеобразным шедевром, одним из наиболее привлекательных примеров автобиографического жанра. Даже обычные политические статьи Герцена обладают отточенностью формулировок и изысканностью оборотов, что ставит его выше русских радикальных писак с их претенциозным тоном в отношении «народа» и тяжеловесным сарказмом в адрес существующей власти.
Герцен всегда был любимцем иностранных знатоков русской революционной традиции. Это связано с его аристократизмом – и в жизни, и в творчестве. Подобно Льву Толстому, который придерживался собственных взглядов в политике и личной жизни, Герцен не мог, даже если бы и захотел, отказаться от аристократического происхождения и образа мыслей. Но в его аристократизме были и негативные стороны. Например, снобизм. Но самое неприятное, что в его частых выступлениях, направленных против материализма, присутствовал элемент притворства. Два места в книге «Былое и думы» яркое тому доказательство. Едва закончив гневную тираду, направленную в сторону Запада, и произнеся обвинительную речь в адрес буржуазии, Герцен тут же возвращается к личным делам. Царское правительство отказало ему, как политическому эмигранту, в родовом наследстве. Герцен мчится к своему банкиру, главе парижского дома Ротшильдов. Банкир сообщает царскому правительству, что деньги незамедлительно должны быть переведены владельцу, иначе оно столкнется с трудностями на международном финансовом рынке. И как весьма забавно замечает Герцен, роли тут же поменялись: подобно «купцу второй гильдии», царь покорно выполняет приказ банкирского дома. Деньги, как положено, переданы политическому преступнику. Надо сказать, что враг материализма не брезговал спекуляциями на фондовой бирже и операциями с недвижимостью. Герцен должен был испытывать некоторые угрызения совести, поскольку в Гражданской войне в США он поставил на победу «сил реакции» Конфедерации штатов Америки и продал американские облигации.
Трудно ждать, что социалисты чем-то отличаются от остального рода человеческого и должны быть более последовательны в своих мыслях и личной жизни. Во всем, что касалось революции и политических ссыльных, Герцен проявлял необыкновенную щедрость. А вот его гневные тирады в адрес коррумпированного западного материализма наносили явный вред. Он учил (а в то время влияние Герцена на русскую интеллигенцию было огромным), что только усилием воли можно добиться политического возрождения России, что устойчивые экономические институты не есть необходимое требование политической свободы. История русской революционной мысли – это история обычных людей, чье возрастающее неприятие монотонного однообразия повседневной жизни находит выход в терроризме, а затем, перегорев, они становятся активными проповедниками марксизма. Вызывавший восхищение Герцена французский социалист Прудон написал в минуту разочарования, что в человеке «таится зверь», которого интересует только пища, сон и занятие любовью. Немногие революционеры согласились бы с таким нелестным описанием обычного человека.
Герцен родился в богатой аристократической семье. Родители не оформили брак, и Герцен был внебрачным ребенком, но это обстоятельство никоим образом не сказалось ни на его образовании, ни на социальном статусе. Его отец, эксцентричный по натуре, в духе старорежимного французского аристократа, не обращал внимания на условности, к коим относилась женитьба. Трагедия декабристов потрясла воображение мальчика и послужила толчком, как писал Ленин, к последующей деятельности. Дворяне, ставшие мучениками свободы, покорили сердце четырнадцатилетнего подростка. Вскоре после этих страшных событий Герцен и его друг Огарев дадут торжественную клятву положить свою жизнь, как декабристы, за освобождение русского народа. Это был романтический жест в духе Шиллера, которым в то время зачитывалась молодежь, но Герцен и Огарев, талантливые и богатые, не имеющие необходимости заполнять политикой жизненную пустоту, навсегда остались верны юношеской клятве.
Герцен от рождения не был бунтарем и заговорщиком, подобно Бакунину. В другое время и в другой стране он мог бы стать либеральным политиком или литератором. Но Россия времен Николая I создавала все условия, чтобы впечатлительные молодые люди становились революционерами. Первый арест и изгнание из Москвы были связаны с тем, что среди знакомых Герцена было несколько молодых людей, якобы сочинявших революционные песни. Причиной второй ссылки Герцена было перехваченное тайной полицией письмо, в котором он намекал на продажность полиции. В 1847 году молодой аристократ оставил свою несчастную страну, чтобы отыскать, как он думал, на Западе гавань свободы и цивилизации.
Идеи Герцена в отношении Запада были почерпнуты из романтической литературы, немецкой идеалистической философии и являлись отзвуком трудов западных (главным образом французских) теоретиков социализма. Хотя Герцен оказался в Европе уже в зрелом возрасте, он испытал просто-таки юношеское потрясение, осознав, что политическая жизнь на Западе наполнена не только благородными идеями республиканизма и социализма и что люди во Франции и Германии заняты прозаическими делами. Революции 1848 года после некоторого замешательства и социального экспериментирования, казалось, только ослабили высший и усилили средний класс, приняв за руководящий принцип политики точку зрения среднего класса – буржуазии. Как это отличалось от романтизма! Неожиданное столкновение с действительностью выявило у Герцена националистические чувства. Европа постарела и одряхлела. Наступило время буржуазии. Вот именно с этого момента начинается становление Герцена как наиболее передового мыслителя России. Он, подобно Карлу Марксу, был абсолютно уверен, что станет свидетелем предсмертной агонии капитализма.
Привычное раздражение в отношении иностранцев обострилось у Герцена во Франции по идеологическим причинам. Русские молодые дворяне воспринимали Францию «живьем», через репетиторов и слуг, и с помощью трудов французских философов и социалистов, призывающих к борьбе с тиранией и эксплуатацией народа. Средний француз не испытывал на себе никакой тирании. Он стремился полагаться на собственные силы, был невероятно практичен и овладел тем самым извечным французским шовинизмом, который заставлял добродушно критиковать французское произношение его русских друзей. Нет ничего странного в том, что Герцен чувствовал себя намного лучше в Италии. Страдания итальянского крестьянина были такими же, как страдания русского мужика. Итальянская буржуазия была намного слабее и беднее французской, а потому не вызывала такого раздражения, как французская. В Лондоне Герцен одновременно испытывал недовольство и некое благоговение перед этим в высшей степени уверенным в себе оплотом капитализма. Он не мог не восхищаться английскими законами и индивидуализмом. В Париже, Италии и даже в Швейцарии никто не был так защищен от длинной руки царской охранки, и присутствие иностранных заговорщиков время от времени беспокоило местные власти. Британия предоставляла революционерам абсолютную безопасность, но в то же время проявляла полнейшее, оскорбительное отсутствие интереса к их делам.
Стоило Герцену в достаточной мере оценить западные институты, и он нашел средство для лечения российских болезней, принявшее форму «русского народнического социализма».[28]
О явном неприятии Герценом европейского конституционализма свидетельствует его знаменитая фраза: «Россия никогда не станет протестантской (читай, умеренной и материалистической), Россия никогда не станет juste-milieu, золотой серединой (то есть прозаическим буржуазным обществом), Россия никогда не станет революционным путем избавляться от Николая I, чтобы заменить его царскими представителями, царскими судьями, царскими полицейскими».[29]
И что потом?
Ошибочные теории приводят к негативному ходу истории. Так и в случае с Россией. Множество философских гипотез, лежавших в основе «типично русских» политических и экономических решений, являлись детищами немецких ученых. Герцен изучал творчество барона Гакстгаузена, чьи труды о русском крестьянине и сельском хозяйстве оказали огромное влияние не только на самого Герцена, но и на русскую общественную мысль XIX века. Особое внимание Гакстгаузен уделял крестьянской общине в России. На территории Европейской России община, и во времена крепостного права, и после его отмены в 1861 году, являлась основной формой аграрного хозяйства. Земля принадлежала общине, а не отдельным крестьянским семьям. В большинстве общин крестьянское собрание (в России – мир) периодически перераспределяло земельные наделы среди членов общины, решало споры и рассматривало различные вопросы (до отмены крепостничества тема обсуждения определялась землевладельцем, а после отмены – представителями правительства). Гакстгаузен рассматривал общину как относящийся к глубокой древности институт, реликт древнего коммунизма; община являлась отличительным признаком первобытного строя. России удалось сохранить эту основу крестьянской демократии и социализма, что могло оградить ее от пагубного влияния западного капитализма, где лишенные собственности крестьяне и рабочие превращались в живущий в трущобах Лиона и Манчестера пролетариат.
Русского консерватора, славянофила теория Гакстгаузена вооружала серьезным интеллектуальным оружием в борьбе против апологетов западных институтов. Крестьяне не нуждаются в парламентах; у них самая что ни на есть демократия. Община обеспечивает экономическую стабильность крестьян, придает уверенность и защищает от деградации, грозящей западному пролетариату.
Следует сказать, что в действительности община не была таким уж древним институтом. Обеспечиваемая общиной экономическая стабильность находилась на нижайшем уровне, периодическое перераспределение земли вовсе не исключало экономического неравенства среди крестьян, и, что наиболее важно, община затрудняла социальную мобильность, препятствовала техническому прогрессу сельского хозяйства и, следовательно, являлась преградой и до и после отмены крепостного права для индустриализации и экономического развития России.
Мы можем оценить происходящее, а более проницательным мыслителям дано заглянуть в будущее. Русский радикал 40—50-х годов XIX века содрогался при мысли об индустриализации мира, грязных, перенаселенных промышленных городах и ожесточенном пролетариате и всячески стремился не допустить такой судьбы для России. Теория Гакстгаузена только подкрепляла уже существующую идеализированную точку зрения русского социалиста на общину: да, Россия стремится к цивилизованному миру и социализму, но без индустриализации. Это приятно тешило национальную гордость. Кто бы мог подумать, что отсталая, самодержавная Россия может указать остальному миру путь к демократии и социализму!
Кроме того, социализм, с точки зрения Герцена, включал план объединения свободных крестьянских общин. В первую очередь следовало отменить крепостное право; крестьяне должны были получить землю, заплатив землевладельцам небольшую компенсацию или вообще без компенсации.[30]
В отличие от Бакунина Герцен был противником крестьянских восстаний, подобных тем, что имели место в России в XVII веке. Время от времени Герцен подумывал о реформе сверху и взывал к совести и уму собственного класса, дворянства. Несмотря на полное неприятие буржуазного Запада, Герцен был настоящим европейцем, по крайней мере, высоко ценил индивидуализм и не признавал насилия до тех пор, пока не будут исчерпаны все возможности для убеждения и мирного урегулирования.
Вклад Герцена в революционные традиции не ограничивался только аграрным социализмом; его точка зрения на общину и идеализация демократических, а по сути, коммунистических основ русского крестьянства не сильно отличались от взглядов Бакунина и других современных радикалов. Сама личность Герцена, учителя и вдохновителя, является основным вкладом в революционное движение. Его личность, его мастерство писателя и журналиста способствовали созданию классического образа русского интеллигента, человека, заботящегося о благе людей и считающего занятие политикой долгом каждого думающего, честного человека. Именно таким был Герцен, взявший на себя ответственность за душевное состояние русской эмиграции. Сбежавшие из России жертвы тирании чувствовали себя не просто отдельными личностями, а объединенными общей ответственностью за политическое будущее России.
В 1857 году в Лондоне Герцен начал издавать газету «Колокол». В России Герцен в свое время уже предпринимал попытки опубликовать свои идеи, но только с «Колоколом» у него появилась возможность занять главенствующее место в интеллектуальной и политической жизни. Смерть Николая I в 1855 году, поражение России в Крымской войне привели к ослаблению самодержавия. «Колокол», официально запрещенный, проник в наиболее влиятельные круги; его читал даже император Александр II. В тот момент создатели газеты очень точно уловили дух перемен после смерти прежнего деспота. Социально-политическая система давно себя изжила, что наглядно продемонстрировало поражение в войне. Власти решились на реформу; новый император не унаследовал от отца его панического страха перед любыми политическими изменениями. С первого взгляда, если не вдаваться в подробности, есть некоторое сходство этого времени с постсталинской эпохой, правда, царское правительство не обладало столь широкими возможностями, чтобы удержать либерализм в разумных рамках. Отсутствие у власти опыта умелой пропаганды лишило ее возможности отнести прошлые беды за счет культа личности.
Время от времени «Колокол» одобрительно отзывался о тенденциях в реформировании, а временами, напоминая об обещаниях, данных царем, подвергал их нападкам за излишнюю медлительность. Больше всего доставалось отжившей бюрократической системе и в особенности тем, кто продолжал цепляться за николаевский режим. Благодаря таланту политического обозревателя Герцен приобрел известность в России как в среде либералов, так и среди тех, кто придерживался умеренных взглядов. Но успех и благожелательное отношение были недолговечны. Герцен, сам того не подозревая, уже заразился западным либерализмом и превратился в либерального революционера. По его мнению, любая реформа должна была быть нацелена на будущее и привести к полной свободе и социализму. Он не мог понять новое радикальное направление, которое с большим сарказмом относилось ко всем реформам и требовало полностью уничтожить старую социально-политическую систему, не дожидаясь создания новой, социалистической России. Конфликт сулил будущий раскол в революционном движении: каждое следующее поколение смотрело на старших с жалостью и презрением, как на людей излишне мягких и не расположенных к революционной борьбе.
В политике, как, впрочем, и в личной жизни, Герцен был истинным порождением романтизма, приступы экзальтации у него периодически сменялись депрессией. Новость, что царь планирует освобождение русского народа от векового рабства, вызвала у него взрыв благодарности. Он назвал Александра II освободителем России и поместил на страницах «Колокола» несколько писем в адрес императора с советами, как справиться с противоборствующей бюрократией и реакционной частью дворянства. Временами эта односторонняя «переписка» принимала смешной оборот, как в случае, когда Герцен давал советы царской семье относительно воспитания наследника престола.[31]
Но стоило проявиться репрессивной политике нового режима, как неумеренные восторги Герцена сменялись на суровое осуждение. По сути, предрасположенность к царю (и Герцен был не одинок в своих чувствах) была связана с народничеством. Поверил ли крестьянин, что царь для него – отец родной, и не обвинил ли бюрократическое правительство в том, что оно обмануло царя, воздвигнув барьер между царем и его народом? Даже террористы, впоследствии убившие императора, стали жертвами тех же чувств, той же веры во всемогущество одной личности: они покарали несправедливого отца, который дал себя обмануть и отказал народу в свободе. Русским марксистам была абсолютно чужда атмосфера столь сокровенных революционных чувств в отношении царя. Для Ленина император был «дураком Романовым» и личностью, не обладающей никаким влиянием.
В начале 60-х прежнее влияние «Колокола» в России резко пошло на убыль. Процесс освобождения крестьянства не оправдал надежд Герцена. Царизм в очередной раз поверг его в ужас кровавым подавлением восстания в Польше в 1863 году. Герцен был в числе сравнительно небольшого числа русских интеллигентов, искренне вставших на сторону поляков. Несмотря на этническую связь (а может, благодаря ей) и всю историю двух этих народов, отношения между поляками и русскими складывались не лучшим образом. В отношении поляков русское общественное мнение придерживалось стереотипов, не слишком отличающихся от тех, которыми иногда награждали евреев. Радикалы видели в польских лидерах аристократов и землевладельцев, которые эксплуатировали своих (а нередко русских) крестьян. Консерваторы считали поляков нацией революционеров, похвалявшейся своей исключительной культурой и предавшей славянскую расу. Герцен, уверенно вставший на защиту польской независимости в тот момент, когда поляки убивали русских солдат, разбудил в России шовинистические чувства.
Герцен катастрофически быстро терял влияние и среди радикалов, готовых приветствовать любое выступление против царизма. Герцен явно отставал от «людей 60-х годов», или «нигилистов», как их иногда называют. Он был продуктом романтизма, а они вообразили себя представителями «научного» коммунизма. На их взгляд, социализм Герцена был излишне гуманным. Во многих случаях «нигилисты» были людьми низкого происхождения; их самолюбие уязвляли аристократические манеры и изысканный язык Герцена. Они прикрывали свою социальную и интеллектуальную неполноценность, как это зачастую происходит в подобных случаях, сарказмом в адрес «людей 40-х годов» с их полными благих намерений, но такими устаревшими и бессмысленными либеральными идеями (в радикальной среде слово «либерал» стало звучать как оскорбление). Новые люди, вроде Чернышевского, вызывали у Герцена скорее эмоциональное, нежели политическое неприятие. Он чувствовал, как, вероятно, почувствовал бы в большевиках, что занятие революцией, скорее всего, является для них не возможностью добиться свободы, а просто самоцелью. За их ярко выраженным материализмом и погруженностью в науку Герцену виделась враждебность к традиционной культуре, ко всему, что не могло стать «полезным», то есть не соответствующему их политическим представлениям и амбициям. В ужасе от новых радикалов Герцен произнес фразу, которая постоянно ставилась ему в вину: молодежь, писал Герцен, сохранила в своей ментальности характерные особенности, присущие «комнате для слуг, духовной семинарии и казарме». Это был прямой намек на их плебейское происхождение, обвинение в грубости и зависти к старшему, более «благородному» поколению. В другом случае Герцен воспользовался приемом, который впоследствии использовался во всех революционных спорах, а сегодня, тщательно отлаженный, прослеживается в отношениях между русскими и китайскими коммунистами, которые, отказавшись от собственной политики, ставшей «крайне» правой, служат интересам реакции. В статье под заголовком «Very Dangerous» (есть какая-то неестественность в том, что название дано на английском языке) Герцен объявил, что нападки на него служат интересам наиболее реакционной части царской бюрократии и за это правительство могло бы наградить молодых радикалов.
Герцен с горечью понял, что его противники все сильнее завоевывают умы и сердца молодого поколения России. Кроме того, к нему пришло осознание безнадежности его собственной политической позиции. Герцен не мог позволить себе долго оставаться среди людей с умеренными взглядами и отрицать любые формы революционной борьбы. В нем уже проявилась психологическая черта, ставшая проклятием будущих либералов. Как повезло Ленину, который понял и использовал в своих интересах слабоволие либералов.
В силу характера Герцен должен был вернуться к революционной борьбе. Он все еще возлагал надежды на императора, но, как и прежде, горячо реагировал на любые проявления тирании и жесткости со стороны властей. Студентам, возглавившим теперь революционные беспорядки в России, Герцен писал: «Слава вам! Вы начинаете новую эру, вы осознали, что время слухов, скрытых намеков (тайного чтения), запрещенных книг прошло». Куда же им следовало идти, если власти закрыли университеты? «К народу, к народу… показать ему… что среди вас есть те, кто готов сражаться за русский народ». На арест Чернышевского, своего основного антагониста среди радикалов, человека, который олицетворял для него духовную узость (менталитет семинарии), Герцен отреагировал статьей, в которой отдавал дань уважения Чернышевскому и осыпал проклятиями царизм.
Последние годы жизни Герцена (он умер в 1870 году) были омрачены личной драмой. Kapp в «Romantic Exiles» дает яркую картину бурной личной жизни революционера и его окружения; жизни, отравленной неверностью, а затем трагической смертью жены; мучительной связью с женой самого близкого друга, Огарева, связью, которая не смогла внести раздор в давнюю дружбу и не отразилась на политическом сотрудничестве, но, безусловно, нанесла моральный и психологический удар Огареву.[32]
Переезд Герцена на континент был связан не только со снижением популярности «Колокола», но и с личными соображениями. К тому времени в Женеве сосредоточилась новая русская эмиграция, а какой же русский мог долго оставаться в Лондоне с его холодной, викторианской атмосферой, отвратительной английской кухней, вдали от очаровательных французских кафе, столь необходимых революционерам-изгнанникам? Герцену Лондон казался «муравейником»; ничто не связывало его с интеллектуальной и политической жизнью британской столицы. Круг его знакомых практически ограничивался эмигрантами.
Герцена не приводил в восторг не только новый русский радикализм, но и многие тенденции европейского социализма. Ему были чужды «научный» социализм и то особое внимание, которое придавалось рабочему. «Рабочий любой страны превратится в буржуа». Какое дальновидное, даже если и чрезмерно оптимистичное, суждение! Русские марксисты так до конца и не простили Герцену неприятие им основной роли рабочего класса. Как можно сравнивать героический рабочий класс с продажной, филистерской буржуазией? Но против Маркса Герцен не мог устоять. Лондонский политический деятель относился к так называемому «желчному» типу революционера. Интриган, не отказывавший себе в удовольствии во время полемики оскорбить оппонента и вылить на него ушаты грязи. Герцен не разделял бакунинского патологического антисемитизма и германофобии (хотя и не любил немцев). Но Маркс для него являлся олицетворением духа немецкой буржуазии: педантичный, абсолютно неромантичный, лишенный жалости и сострадания и всего того, что он не считал необходимым для настоящего борца за народное право. За одно то, что доктор Маркс выступал или просто присутствовал на каком-либо политическом сборище, Герцен был готов простить ему все.
Последователи и противники Герцена по-разному оценивали веру Герцена в нравственную основу революции; зачастую их мнение сильно огорчало Герцена. Он писал, обращаясь к горячим головам «молодой России», распространявшим манифесты, призывающие к террору, что давно перестал на войне и в политической деятельности желать крови врага. «Всякий раз, когда будет пролита чья-то кровь, прольются чьи-то слезы». Но будущее русское революционное движение принадлежало таким революционерам, как лишенный всяческих сантиментов Чернышевский: «История шагает не по Невскому проспекту; ее путь пролегает по грязи, отбросам, через болота и овраги! Если вы боитесь покрыться грязью и испачкать башмаки, не занимайтесь политикой!»[33]
Это несправедливо по отношению к Герцену. Он не боялся забрызгаться грязью; он просто не хотел, чтобы революция запачкала руки бессмысленной кровью. «Удача» пришла к Герцену после смерти: все направления русской революционной мысли признали в нем духовного наставника. Дома он чувствовал бы себя неуютно среди либералов, пребывающих в восторге от парламентских институтов Запада, и, уж конечно, не принял бы большевизм. Коммунистам лучше всего удавалась посмертная реабилитация. Мертвых не заставишь отказаться от собственных убеждений, но их ошибки могут быть приписаны происхождению или эпохе, которой они принадлежали. В пантеоне коммунистических святых – предшественников Ленина – Герцен разделил неподходящую компанию с Чернышевским, террористами «Народной воли» и Плехановым (который бы также воспротивился подобной чести). Можно с уверенностью сказать, что, окажись Герцен в XX столетии в Париже или Лондоне, он с не меньшим пылом, чем когда-то Николая, заклеймил бы советскую власть. Можно не сомневаться, что он бы совместил разгром российской тирании с выражением протестов в адрес капиталистического Запада с его империализмом, непониманием того, что происходит в России, жестокой и деспотичной, хотя, возможно, все еще сохраняющей семена свободного и лучшего общества. Можно даже ожидать, что Герцен приветствовал бы приход коммунизма в Китай, а легендарные события, связанные с кубинской революцией, вызвали бы в нем необычайное волнение. Вероятно, энтузиазм и разочарование Герцена вызывают в нас воспоминания, относящиеся не только к России и ее прошлому.
Николай Гаврилович Чернышевский (1828—1889) стоит у самых истоков большевизма. В восемнадцатилетнем возрасте Владимир Ульянов написал ему восторженное письмо, а затем, после его длительной ссылки в Сибирь, письмо в Саратов. В Кремле, в кабинете Председателя Совета народных комиссаров, работы Чернышевского занимали почетное место рядом с сочинениями Карла Маркса. Чернышевский помог в создании образа революционера, Маркс способствовал формированию идейных взглядов. Но Ленин был не единственным, кто подпал под влияние Чернышевского. В мемуарах и даже в полицейских показаниях у революционеров различных политических убеждений можно часто встретить такую фразу: «Я стал революционером после чтения Чернышевского». Наиболее часто упоминаемая книга, давшая название одному из основных трудов Ленина, «Что делать?». Молодые радикалы запоем читали появившийся в начале 60-х годов роман. Но даже спустя десять – двадцать лет, когда уже удалось объяснить все туманные намеки, коими изобиловал роман, школьники все еще подпадали под его очарование.
В произведении Чернышевского мы видим влияние социальной среды, глубоко отличной от той, к которой принадлежали Герцен и Бакунин. Чернышевский был сыном православного священника. В этой среде духовный сан был фактически наследственным. Условия жизни рядового духовенства, которое не могло рассчитывать на высокое положение, не сильно отличались от условий жизни прихожан (основную часть их в XIX веке в России составляли крестьяне). С той лишь разницей, что священники должны были быть хотя бы минимально образованными людьми. Эта смесь бедности и образованности создавала основу для зарождения радикальной революционной интеллигенции. Не только Чернышевский и его ближайший сподвижник Добролюбов, но и многие другие революционеры вышли из среды духовенства.[34]
Происхождение и обучение в течение некоторого времени в духовной семинарии наложили отпечаток на характер Чернышевского. Советский биограф с неохотой отмечает, что неверующий Чернышевский тем не менее любил посещать церковные службы и, входя в церковь, осенял себя крестом.[35]
Строгое воспитание отразилось на характере мальчика, он был робок и неуютно чувствовал себя в обществе.
С моей точки зрения, очень важно остановиться на личной жизни Чернышевского. Не ради болезненного любопытства, а из-за его огромного вклада в радикальное движение и в связи с тем, что он и герои его произведения станут образцами будущих революционных бойцов.
Опять появляется соблазн свести все к упрощенной схеме: Чернышевский, как любой человек из народа, не обладал высокой образованностью и эрудицией. В нем смешались крестьянская хитрость и простодушие, а временами на смену непреодолимой застенчивости приходила высокомерная уверенность в себе. Какой бы автор так обратился к читателю, как он делает это в предисловии «Что делать?»? «У меня нет ни тени художественного таланта. Я даже и языком-то владею плохо. Но это все-таки ничего: читай, добрейшая публика! Прочтешь не без пользы. Истина – хорошая вещь; она вознаграждает недостатки писателя, который служит ей». Из тюрьмы накануне ссылки в Сибирь Чернышевский пишет жене: «Наша жизнь принадлежит истории; пройдут сотни лет, и наши имена все еще будут дороги людям; когда наши современники давно уже будут мертвы, о нас по-прежнему будут думать с благодарностью». Человек, предупредивший читателя, что не обладает художественным талантом, с гордостью заявил полицейскому чину, что его имя будет жить в истории русской литературы наряду с именами Пушкина, Гоголя и Лермонтова.
Чернышевский героически переносил выпавшие на его долю страдания; его выносливость граничила с мазохизмом. После десяти лет, проведенных в ссылке в Сибири, правительство известило Чернышевского о том, что, если бы он подал прошение о помиловании, ему бы позволили воссоединиться с семьей. Чернышевский не выразил ни гнева, ни радости. Он с некоторым смущением ответил чиновнику, доставившему известие: «Спасибо, но, послушайте, как я могу «просить» о помиловании? <…> Мне кажется, что меня сослали потому, что моя голова устроена иначе, чем у начальника полиции, так за что мне просить помилования?» К разочарованию чиновника, Чернышевский категорически отказался просить о помиловании. Когда ему позволили вернуться в Европейскую Россию, он, будучи уже в зрелом возрасте, глубоко больным, спокойно продолжил литературную деятельность. На дурацкие вопросы, как он чувствовал себя в Сибири, Чернышевский терпеливо отвечал, что это были самые счастливые годы!
Циник захочет увидеть в этом желание создать легенду из собственной жизни. Но в личной жизни у Чернышевского проявлялись те же свойства: долготерпение, робость и твердость характера. Он влюбился в девушку из высшего общества, к тому же красивую, которой долго добивался. Чернышевского приводило в восторг, что его возлюбленная отвечает ему взаимностью. Весьма парадоксальным образом он принялся доказывать девушке, что не имеет права жениться, поскольку его тянет в политику, и, хотя он по природе труслив, должен присоединиться к революционному движению, что, вероятнее всего, закончится виселицей или тюрьмой.[36]
Перед свадьбой Чернышевский сделал самое необычное заявление, какое можно было услышать в XIX веке. Он сообщил, что предоставит жене полную свободу в прямом смысле этого слова. Более того, он заявил невесте: «Я в вашей власти, делайте что хотите». Друзьям, которые предостерегали его, имея в виду репутацию будущей жены, он ответил совсем уж невероятное: «Если моя жена захочет жить с другим, если у меня будут чужие дети, это для меня все равно. Если моя жена захочет жить с другим, я скажу ей только: «Когда тебе, друг мой, покажется лучше воротиться ко мне, пожалуйста, возвращайся, не стесняясь нисколько».[37]
Чернышевским двигала не только любовь, но и социальная убежденность. Женщину всегда угнетали, и теперь ее эмансипация должна была начаться с временного господства над мужчиной. «Каждый порядочный человек обязан, по моим понятиям, ставить свою жену выше себя; это временное превосходство необходимо для будущего равенства». Впоследствии измены и легкомысленные поступки жены переносились Чернышевским с тем же невероятным терпением, с каким он выносил ссылку. Он писал ей только о своей любви и преданности и никогда ни о чем не просил. Если поведение жены, за исключением неверности мужу, не вписывалось в концепцию Чернышевского о том, какой должна быть эмансипированная и политически сознательная женщина, то он успешно скрывал это от посторонних глаз.[38]
После ссылки Чернышевский вернулся к Ольге и ради удовлетворения ее малейших капризов брался за любую, даже самую неподходящую, денежную работу.
Наиболее значительный период активности Чернышевского совпадает с последними годами правления Николая и началом царствования Александра II. Отбросив мысль о духовной карьере, он в 1846 году поступает в Петербургский университет. По окончании университета он какое-то время занимается преподавательской деятельностью, а затем начинает работать в журнале «Современник». В скором времени этот двадцатилетний сын священника становится одним из наиболее влиятельных социальных и литературных критиков России. Для России конца 50-х – начала 60-х годов «Современник» имел огромный тираж – более шести тысяч. Основанный незадолго до смерти Пушкина, он печатал Тургенева, Толстого и многих других писателей этого спокойного периода в русской литературе.