Утром Шестаков проснулся не только без малейших признаков похмелья, но даже и без так называемой «адреналиновой тоски», когда после хорошего возлияния испытываешь неопределенное, но мучительное чувство вины неизвестно за что, пытаешься вспомнить, не сказал ли лишнего, не оскорбил ли кого, угнетенность и острое нежелание вновь возвращаться в омерзительно реальный мир, который не сулит ничего хорошего.
Напротив, пробуждение было приятным.
Он лежал на застеленном свежим бельем диване, в комнате чудесно пахло смолистым деревом, потолок над головой и стены вокруг были из золотистых досок, без побелки и обоев, гладко выструганы фуганком, напротив – самодельные книжные полки до потолка и самодельный же письменный стол, на нем – пузатая медная керосиновая лампа с зеленовато-молочным стеклянным абажуром поверх длинного, чуть закопченного стекла.
Где-то за пределами поля зрения мерно и громко тикали часы. И по-прежнему завывал ветер за покрытым густым морозным узором окном. Так, что моментами казалось, будто весь дом вздрагивает от порывов ветра и ударов снеговых зарядов. А в комнате тепло, уютно, не хватает только запаха пирогов, чтобы вообразить себя ребенком в первый день рождественских каникул.
Шестаков скосил глаза и увидел рядом отвернувшуюся к стене, тихо посапывающую во сне жену. Длинные распущенные волосы рассыпаны по подушке. Вроде бы нормальная утренняя картина. Но отчего все вдруг стало вновь непонятно и даже жутковато?
Словно соскочила заслонка в памяти.
Что-то странное ночью все-таки случилось.
Как шли они с Власьевым от баньки через метель, проваливаясь в сугробы чуть не по колено, поддерживая друг друга и еще пытаясь о чем-то говорить, хоть ветер и снег забивал слова обратно в глотку, Шестаков помнил. И как довел его Николай Александрович до двери комнаты – тоже. А дальше он вроде полностью отключился? Когда пришла к нему Зоя? Или она уже лежала в постели? Она ему что-нибудь сказала?
Пустота в голове.
И вдруг…
Да нет, такого быть не могло, это ему лишь приснилось. Но отчего вдруг так отчетлив странный сон?
Он опустился на край разобранной постели. Разделся, лег. Был совершенно трезв, только никак не мог понять, где и почему вдруг оказался. Ведь он же в Лондоне? Откуда там такая обстановка? И за окном пурга. А только что ведь было лето? Ничего не понимаю.
Небольшая дверь посередине правой стены вдруг открылась. С горящей керосиновой лампой в руке вошла незнакомая женщина. От высокого желтого язычка пламени внутри пузатого стекла по стенам запрыгали ломкие черные тени. В ярком, хотя и колеблющемся свете лампы видно было, что женщина, пусть и не слишком молодая, довольно интересна.
Светлые распущенные волосы чуть ли не до пояса, прямой нос, высокие, резко очерченные скулы, красиво вырезанные, хотя и чуть крупноватые губы. Длинная шея.
Такое впечатление, что он ее где-то уже видел. В кино?
Женщина поставила лампу на край стола, притворила за собой дверь, мельком глянула в его сторону, пожала плечами и не спеша начала стягивать через голову длинное платье. Потом, тоже не торопясь, все остальное.
Он лежал, почти не дыша. С мгновенно пересохшим ртом. Подобный случай уже был в его жизни, но очень давно. На институтской преддипломной практике в Пятигорске. Тогда он тоже стал случайным свидетелем, как, не подозревая о его присутствии, раздевалась молодая симпатичная докторша.
На ночном дежурстве в санатории он забрался в укромный уголок, чтобы покурить на подоконнике процедурного кабинета, откуда открывался чудесный вид на Горячую гору и ярко освещенный центр города, помечтать, глотнуть хорошего винца.
Июль стоял удивительно жаркий, даже после полуночи духота не спадала, вот и решила дежурная докторша – как ее звали? Да, Лариса Владимировна, заведующая терапевтическим отделением, – слегка освежиться. А дверь зала радоновых ванн не закрыла, чтобы услышать телефон, если вдруг зазвонит в ординаторской.
О том, что еще кто-нибудь, кроме нее, может оказаться в столь поздний час в этой части санаторного корпуса, она, конечно, и вообразить не могла.
Примерно те же чувства, что пятнадцать лет назад, он испытывал сейчас, наблюдая, как незнакомая женщина стянула с себя последнее. И оказалась поразительно хороша. Без всяких скидок. Фигура, формы, движения.
Довольно долго она разглядывала себя в огромном, больше человеческого роста, зеркале. Держа лампу, как факел, в отставленной и поднятой руке, то всматривалась в свое лицо, то, отступив назад, изгибала по-разному талию, поворачивалась в профиль и даже спиной, выворачивая голову до крайнего предела, будто стараясь рассмотреть нечто крайне для нее важное.
Судя по лицу, ей можно было дать лет тридцать пять, но тело выглядело значительно моложе. Гладкая кожа, подтянутый живот, не слишком большая, но крепкая, ничуть не оплывшая грудь.
Он даже прикусил губу, чтобы не выдать себя шумным дыханием.
Но кто же она и что тут делает? Вернее, что тут делает он, а женщина, похоже, у себя дома.
Наконец, видимо, удовлетворенная осмотром, она прошла по комнате, покачивая бедрами, остановившись в двух шагах от изголовья постели, надела длинную ночную рубашку, потом задула лампу.
Довольно бесцеремонно перешагнула через него, толкнув в бок, легла у стены, потянула на себя край одеяла.
Скорее инстинктивно, чем осознанно, он положил ладонь на грудь женщины.
– Ты что, не спишь? – удивленно, но спокойно спросила она. – Я думала, вы с Николаем Александровичем до чертиков набрались.
Не понимая, о чем идет речь, но осознав, что женщина его не прогоняет, он продолжил. Потянул вверх край рубашки, стал шарить жадными дрожащими руками по незнакомому, но восхитительному телу. Тем и восхитительному, что незнакомому.
– Что это вдруг с тобой? – В шепоте женщины прозвучали и насмешка, и кое-что еще. Она не отстранилась, напротив, тоже обняла его. И даже поудобней повернула голову, подставляя губы. – Ого! Действительно. Давно пора было уехать. Ты правда меня еще любишь?..
Не отвечая, потому что нечего было отвечать, он продолжал ласкать ее, одновременно мучительно пытаясь вспомнить хотя бы имя. Такого с ним еще не случалось. С другими – да, он слышал о подобном, но чтобы самому напиться так, что и не знать, как и в чьей оказался постели?..
Женщина, похоже, настолько соскучилась по этому делу, что не настаивала на ответе. Неровно, сбивчиво дыша, она шепнула ему в ухо:
– Ну ладно, ладно, действуй, что ли.
Шестаков помотал головой, садясь на постели. Такое впечатление, что они с Зоей занимались этим всю ночь напролет. Даже поясницу ломит. Ну да, все так и было, вон губы у нее распухшие, а на груди и шее багровые следы поцелуев.
Но что же все-таки произошло? Не белая ли вдруг горячка? Это же надо – не узнал собственную жену! И в то же время такие яркие воспоминания.
Только о чем?
Какой вдруг Пятигорск, молодая докторша? Он там вообще был один раз в жизни, на экскурсии, когда лечился в Кисловодске. И уж тем более никогда не был студентом-медиком. И не курил, сидя на подоконнике, длинных сигарет с фильтром. И ни одна из его знакомых девушек или женщин не носила цветных полупрозрачных трусиков в ладонь шириной, кружевных, сильно открытых бюстгальтеров, неизвестно почему называемых «Анжелика», не пила, так и не застегнув белый халат, венгерский (?) вермут из картонного стаканчика и не занималась с ним любовью на узкой кушетке процедурного кабинета под музыку каких-то «Битлов» из маленького плоского транзистора.
Такого не было и просто быть не могло! Даже и слов, неожиданно легко пришедших в голову, он никогда раньше не слышал, вряд ли сможет объяснить, что они на самом деле значат.
Неладно что-то с головой, товарищ нарком, ох, неладно. Или после вчерашнего в уме повредился, или, наоборот, сначала с фазы сдвинулся, а потом уже чекистов начал бить.
Шестаков босиком прошлепал к окну. Чуть приоткрыл форточку, откуда сразу рванул в комнату морозный ветер с искристой снеговой пылью. Закурил папиросу, а никакую не сигарету. Окончательно приходя в себя, покрутил головой.
Ну, ладно. Чего не бывает. Выпили крепко вчера с Власьевым. Потом действительно вспомнили с Зоей молодость. На фронте тоже так бывало, после боя неудержимо тянуло к женщине.
Какие «провороты» моряки на берегу устраивали, и офицеры и матросы. В борделях Гельсингфорса и Ревеля дым стоял коромыслом, очень мягко выражаясь.
Вот и он вчера так.
А сон уже позже привиделся. Как там Павлов писал: «Сон – небывалая комбинация бывших впечатлений». Яркий – да, непонятный – тоже да, но мало ли как и что может в воспаленном переживаниями и алкоголем мозгу преломиться. Книга, давно прочитанная, вспомнилась или в кино что-то похожее видел, а то и на пирушке хмельные друзья давними подвигами хвастались.
На том и следует остановиться, чтобы действительно с нарезов не сойти.
Он нашел глазами напольные, с двумя медными цилиндрами по бокам от маятника, часы.
Десять минут десятого. С незапамятных времен нарком не просыпался так поздно. А на улице все равно сумеречно. Мало, что январь, так еще и пурга, и многокилометровый слой туч между поверхностью Земли и Солнцем.
Выбросил окурок в форточку, потянулся, присел несколько раз, помахал руками, изображая нечто вроде утренней зарядки.
Тело слушалось великолепно и было, пожалуй, отзывчивее на команды мозга, чем вчера или когда-то в обозримом прошлом.
Захотелось сделать что-нибудь такое… Покрутить «солнце» на турнике, к примеру, побоксировать, саблей помахать, прыгнуть с вышки в бассейн…
«Какой бассейн, когда ты в нем плавал?» – одернул он сам себя. В море, в речке на даче – бывало, а в крытом бассейне с голубой хлорированной, а то и подогретой морской водой, с упругой доской трамплина?..
Да было ли, не было – неважно. Опять мысли из той же оперы. Решил забыть – значит, забыть. Главное – чувствовал он себя гораздо лучше и бодрее, чем когда-либо за последние пятнадцать лет.
И помещение, где он оказался, очень уж не соответствовало той деревенской, хотя и просторной, и чистой избе, где принимал их Власьев вчера. Если передние комнаты отвечали облику захолустного, нелюдимого бобыля-егеря, то этот явно рабочий кабинет и видимая через полуоткрытую дверь соседняя комната куда больше подходили просвещенному помещику прошлого века, естествоиспытателю-самоучке, не лишенному вдобавок художественного вкуса.
Кресло у стола было искусно сделано из громадных лосиных рогов, стулья заменяли причудливые, слегка обожженные и покрытые лаком пни.
На стенах – охотничьи ружья: две вполне ординарные двустволки, еще два очень неплохих вертикально-спаренных штуцера, может, бельгийской, а может, и английской работы, и еще совсем раритет – длинная капсюльная шомполка солидного калибра, как бы не десятого.
В следующей комнате, узкой и длинной, с тремя окнами и круглой печью голландкой в углу, стены тоже занимали полки, на которых выстроились многочисленные чучела птиц и лесных зверьков, стояли банки с какими-то растворами, на верстаке располагалась целая таксидермическая мастерская, простой дощатый стол загромождали книги, колбы, реторты и очень приличный бинокулярный микроскоп.
И еще одна дверь, и там – шкуры на полу, кресла, настоящий, пусть и маленький рояль, причем не довольно обычный в семьях интеллигентов средней руки «Юлиус Блютнер», а подлинный «Стенвей». До половины сгоревшие свечи в подсвечниках над клавиатурой. И ноты разбросаны по крышке. Поигрывает, выходит, Николай Александрович и здесь. Сам для себя, долгими зимними вечерами. Шестаков вспомнил, как почти профессионально, с чувством, играл старший лейтенант в кают-компании Вагнера. Заслушаешься.
Недурно устроился старлей Власьев! Прямо тебе убежище капитана Немо на острове Линкольна. А книг-то, книг! Откуда столько в тверской глуши?
Впрочем, это как раз и не удивительно – после революции столько помещичьего добра растащили хозяйственные крестьяне по домам, а после раскулачивания много неинтересного комбедовцам имущества снова оказалось бесхозным. Было бы желание.
Также и в Москве, а особенно Ленинграде, после высылки «чуждых элементов», после голода начала тридцатых в комиссионках и на толкучках почти задаром можно было приобрести все, что угодно, вплоть до картин импрессионистов и фамильных драгоценностей знатнейших родов империи…
Оставив Зою спать, Шестаков оделся и вышел в передние комнаты. Ребята уже давно встали и, деловитые, сосредоточенные, гордые оказанным доверием, помогали «дедушке Коле» набивать ружейные патроны.
– С добрым утром, Григорий Петрович. Как почивалось на новом месте? А я думал, вы и еще поспите. – Шестакову показалось, что в бороде егеря промелькнула мимолетная улыбка. Да уж. Зоя, кажется, не слишком сдерживалась, мог и услышать. Ну, не беда, должен понимать. – А мы тут занятие нашли. На улице вон какая погода, не для гулянья, так мы пока патрончиков набьем. Для будущей заячьей охоты.
Оставили ребят развешивать дробь, вышли покурить в сени. Продолжая присматриваться друг к другу, говорили о пустяках – что приготовить на обед, какие работы по хозяйству нужно сделать обязательно, невзирая на метель, не отправить ли сыновей очищать лопатами дорожку от крыльца к амбару.
После позднего завтрака Зоя, переодевшись в какое-то старенькое платье, гладко, по-деревенски зачесав волосы, принялась за уборку и мытье посуды. О минувшей ночи она Шестакову ничего не сказала, но время от времени посматривала на него со странным выражением. А у мужчин состоялся наконец деловой разговор.
– Вы, Григорий Петрович, наверное, уже имели возможность подумать о происшедшем спокойно? – спросил Власьев, пригласив его в свою лабораторию. Он плотно притворил дверь, подбросил несколько поленьев в печь.
– Более чем, – сказал нарком, радуясь возможности отвечать своему бывшему командиру раскованно и непринужденно. Хотя бы даже оставаясь в полной от него зависимости. – Я думал об этом, как бы это сказать получше – подсознательно. Поскольку иным образом думать не мог. Пьян был до изумления. А вот, поди ж ты… Проснулся – и все мне ясно и понятно стало.
– Что же? – с любопытством спросил Власьев. – Как Раскольникову Родиону?
– Нет. Как другому Раскольникову. Федору. Да вы его знаете. Бывший гардемарин, затем заместитель у Дыбенко, командующий Каспийской флотилией, потом полпред Советской России во Франции, невозвращенец, осознавший, что Сталин и его власть – худший вариант из возможных, не только в нашей стране, но и вообще в истории человечества.
Шестаков говорил сейчас истинную правду. Во время эротических снов и не менее эротической яви он, оказывается, успел обдумать еще и мировоззренческие проблемы.
– Вот как? Раскольникова помню, хам редкостный, не понимаю, как он мог в корпусе учиться. При первой встрече с англичанами струсил, добровольно флаг на «Спартаке» спустил. Дальнейшей его карьерой не интересовался, но про Сталина мысль интересная. То есть – еще один из подобных вам, заблуждавшихся, но осознавших? И чем его открытие закончилось?
– Чем? – Шестаков задумался. Он отчетливо помнил, что после того, как Раскольников опубликовал свое открытое письмо Сталину в западных газетах, его убили, как Троцкого, но было это, кажется, в 39-м или даже 40-м году. А сейчас какой? Тридцать восьмой в самом начале. Тоже странно, по определению, но в то же время – вполне естественно. Отчего бы ему и не знать будущего, если оно предопределено?
– Не важно, – нашел он наконец достойный ответ. – Главное – понять истину. А она непременно сделает нас свободными. И как ныне свободный человек, я говорю вам, Николай Александрович: жить в этой стране я не хочу и не буду. Следовательно…
– Эмиграция? Не поздновато ли? Отчего же – возвращаю вам вчерашний вопрос – вы сами не захотели уйти вместе с нами в Финляндию в 21-м?
– А потом? – усмехнувшись, ответил ему Шестаков. – Уйти ведь вполне можно было и в 21-м, и в 22-м тоже. Я-то ладно, у меня оставались кое-какие иллюзии, но вы зачем живете здесь столько лет? Под гнетом ассирийского режима?
– На режим, кстати, мне плевать, – почти спокойно ответил Власьев. – Я здесь и сейчас вряд ли не свободнее, чем был в царское время. Не завишу ни от кого. Почти. В моем распоряжении десятки тысяч гектаров леса, два обширных плеса, острова. Больше, чем у любого помещика екатерининских даже времен, и я гораздо более бесконтролен, потому что большевикам по большому счету совершенно безразлично, что и как делается, если не затрагивает самих основ режима.
Вы думаете – власть коммунистов безмерна, поскольку сами к ней принадлежали. А это не так, далеко не так. Она сосредоточена только в тех сферах, которые они в состоянии сами себе вообразить. В остальном же… Да вот великолепный пример – мой дом. Обычнейшая крестьянская изба, но одновременно… И никого, кроме вас сейчас, я туда не пускал. Поскольку это мой собственный мир.
Я не ушел в эмиграцию и был прав. Мне здесь веселее… Даже исходя из публикаций советской прессы. Может быть, будучи Шаляпиным или Буниным – как-то можно устроиться. А кому нужен флотский минер, старший лейтенант? Даже и унтером в английский или французский флот вряд ли взяли бы… Таксистом же в Париж – увольте.
– Тут вы не совсем правы. Как раз флотские минеры союзников весьма интересовали. Колчаку, кстати, они предлагали адмиральский же чин в американском флоте именно в этом качестве. И вас бы вряд ли обидели. Или возьмите Финляндию. Маннергейм бывших русских офицеров весьма привечает, и флот у него есть. Но это к слову. А теперь? Чувствую, что-то для вас изменилось?
– Теперь – другое дело. Нам с вами здесь не укрыться и не выжить.
– Нам с вами? – удивился Шестаков.
– Конечно. Видимо, пришло время разбрасывать камни…
И нарком в душе немедленно с ним согласился. Мало, что способов выжить в Советской России после всего случившегося не было никаких, он еще и каким-то шестым чувством понимал, что оставаться здесь не следует в силу еще и неких высших исторических причин. Каких именно – он пока не знал.
Спросил только:
– Ну, если даже и нам с вами вместе – так как и куда?
– Проще всего – в ту же Финляндию. Через карельскую границу, поскольку линию Маннергейма нам не преодолеть ни в каком виде. А от Петрозаводска – можно. Тем более – у меня там приятели имеются как раз такой склонности характера.
– Какой? – не понял Шестаков.
– Носить через границу товары повседневного спроса. Контрабандой это еще называется. Откуда, по-вашему, берутся на черном рынке заграничные чулки, презервативы, одеколон, бритвенные лезвия? Родная потребкооперация их не производит… И советские пограничники промышленной контрабанде как раз особенно и не препятствуют. Или свой интерес имеют, или сверху установка такая. В какой-то мере товарный голод удовлетворяется. Вот если идейные враги из страны бежать пытаются – тех ловят умело и беспощадно. А мои честные контрабандисты десятилетиями ходят – и ничего.
– Согласен. Если найдутся люди, способные нас через границу перевести, я согласен. Мне лично жизнь не дорога, но Зоя, ребята… Им в лагере умереть я не позволю.
– Приятно слышать внезапно прозревшего советского чиновника, – вновь скривил губы Власьев. – Только ведь такой переход денег стоит…
– Деньги у меня есть.
– Много ли?
Шестаков торопливо вскочил, принес из соседней комнаты свой саквояж.
Выбросил на стол конверты с зарплатой за последние месяцы.
Власьев вскрыл их со скептическим интересом. Денег даже на глаз было довольно много, по советским меркам. Около сорока тысяч.
– Как думаете, этого хватит? – Нарком внезапно смутился. – Я в нынешних ценах не очень разбираюсь. За путевки, одежду, питание бухгалтерия сама вычитает, а по магазинам уж не помню когда и ходил. Недосуг. В театре у Зои был несколько раз, так опять же по контрамарке…
Власьев хмыкнул.
– Неплохо устроились. Здесь, у нас, если жить на уровне врача, учителя, заводского рабочего, – лет на десять хватит. А если по-другому считать, исходя из коммерческих цен… – Старший лейтенант пожал плечами. – До весны на моих запасах протянем. В смысле – на еду тратиться не нужно. Почти. А до Петрозаводска впятером доехать, тому дать, другому, третьему… В погранзону попасть, контрабандистам заплатить… Вот и все ваши деньги. – Он посмотрел на наркома выжидающе.
– У Зои еще кольца есть, перстни с рубинами и бриллиантами…
– Тоже сгодится. Это на той стороне пограничникам и чиновникам уйдет. На паспорта, разрешение на жительство. Если… Вы «Золотой теленок» читали?
– Да уж…
– И что вам останется делать с женой и двумя малыми детьми в Финляндии? Без денег, без языка и связей?
Шестаков развел руками:
– Я инженер. Неплохой. Могу даже мастером на завод пойти…
– Ну-ну… А я думал, вы остаток жизни хорошо надеетесь прожить. И я бы не прочь. Причем учтите, стоит вам заикнуться о своем подлинном имени и должности – там будет вряд ли лучше, чем здесь. Сначала вами займутся местные разведслужбы, потом могут передать вышестоящим. Если агенты НКВД не подсуетятся раньше.
– Так что же, по-вашему, делать нужно?
– А вот послушайте мой вариант… Только… Давайте оденемся, на улицу выйдем, свежим воздухом подышим. Там и поговорим.
Шестаков удивился. Зачем на улицу? Здесь вроде бы подслушивающих устройств еще не существует. Да и метель… И только потом понял, что Власьеву действительно захотелось просто прогуляться. И служебный долг, превратившийся в свойство характера. Пройтись с ружьем по окрестностям, браконьера ли выследить, порубщика леса, глухаря или зайца подстрелить на ужин, лису на продажу.
И хозяин тут же его предположение подтвердил:
– У меня там капканы поставлены, лосям и косулям сенца и веников в кормушки подбросить надо. Привыкло зверье, что я их не забываю… – В голосе Власьева прозвучала скрытая нежность к своим подопечным.
– Ну, пойдем в таком случае…
Зое егерь открыл свои кладовки и подвалы, попросил приготовить «по-настоящему хороший обед, переходящий в ужин». Отвык, мол, от женской кухни и приличного общества.
Оделись, вышли, прихватив с собой двустволку, трехлинейный карабин и «трофейный» автомат. Пока Шестаков на крыльце пристегивал к унтам широкие охотничьи лыжи с мягкими креплениями, Власьев запряг буланую смирную лошадь в розвальни, груженные брикетами сена, спустил с цепи собак, которые, коротко взлаивая, унеслись вперед, бороздя рыхлый снег.
Для прогулки момент был не самый подходящий, снег сек глаза, за ночь превратившись из крупных и рыхлых хлопьев в жесткую, как каракумский песок, крупу. Ноги даже на лыжах глубоко зарывались в сугробы. Однако стоило им зайти в распадок, под прикрытие громадных двадцатиметровых елей, распустивших лапы до самой земли, и тесно стоявших меднокорых сосен, как сразу стало почти тихо.
Снежные змеи вились вдоль опушки, далеко вверху раскачивались остроконечные треугольные вершины, окутанные вьюжной мутью, а внизу порывы ветра почти и не чувствовались. И говорить можно было, не напрягая голоса.
Они прошли по лесу километр или полтора, вышли к краю глубокой лощины, по дну которой, как помнил Шестаков, проходила летом грунтовая дорога.
Власьев присел на вывернутый давними бурями ствол дерева, указал рукой наркому место рядом. Разлапистый комель с торчащими обломками корней надежно прикрывал их и от ветра, и от человеческих взглядов – если б было кому смотреть с той стороны.
Свистнул собакам, которые успели обежать окрестности и вернулись, никого не обнаружив, ни зверя, ни человека. Они, словно исполняя устав караульной службы, устроились метрах в десяти справа и слева от края обрыва, свесив языки, но при этом настороженно поводя ушами.
– И для чего мы сюда пришли? – спросил, пряча папиросу от снега за поднятым воротником реглана, Шестаков. – Думаете, «хвост» за собой привел? Или жене моей не доверяете?
– Я, Григорий Петрович, семнадцатый год абсолютно никому и ничему не доверяю. Оттого, наверное, и жив пока что. Сейчас – то же самое. Можно допустить, что выследили вас или не выследили, а просто догадаться могли, куда вы скроетесь. Проговорились невзначай, что есть у вас такое вот приятное место отдохновения, а кому нужно – на карандашик взяли…
– Говорить – никому не говорил. Но, так если даже… Тогда ведь не спастись…
– Ну, обижаете. Вы же от своих ночных гостей избавились успешно? А зимний лес – не квартира московская. Батальон или даже роту на ваши поиски не пошлют. А если сильно настырных человек пять-десять появятся – тут до весны и останутся. – Власьев провел рукой в шерстяной перчатке по граненому казеннику винтовки. – На случай же чего – хочу вам одно место показать. Вот – смотрите.
Они перебрались на другую сторону лощины. Власьев указал на глубокую засечку, сделанную топором на стволе сосны. Похоже – довольно давно, смола заполнила ее почти вровень с корой.
– Отсюда – двести метров до следующей, вот по этому азимуту.
Через пару километров они вышли к небольшой полянке, окруженной плотно стоящими елями. Среди них притаилась крошечная избушка, по крышу утонувшая в сугробе.
– Прямо Фенимор Купер какой-то у нас получается, а не эпоха развернутого наступления социализма по всему фронту. – Шестаков сказал это со странным чувством, словно бы вполне принимая происходящее как данность.
– Само собой. Они – как бы колонизаторы в этих краях, а мы, соответственно, вольные трапперы. Давайте снег разгребать.
Внутри избушка была разделена дощатой перегородкой на совсем узкие сени – только-только повернуться да лыжи поставить – и комнату примерно три на три метра, с чугунной печкой-»буржуйкой» в углу, самодельным столом, табуретом и длинным сундуком, который одновременно был и лежанкой. Посередине стола стояла медная керосиновая лампа.
– Вот-с. Приют уединения. Вдруг что случится, здесь свободно можно отсидеться. Зиму перезимовать, а уж летом тут раздолье. Кустарник зазеленеет – в двух шагах избушку не увидите. В сундуке кое-какая посуда, инструмент, порох, свинец, иной необходимый припас. Лески, крючки, грузила. Даже ружьишко кремневое, чтобы без капсюлей и гильз обходиться. Если чуть выше по склону подняться, там бурелом, десяток человек перестрелять можно, пока они сообразят, что к чему. Тропинка здесь одна, а вокруг – топи непроходимые. Чудесное местечко. У меня и еще такие есть.
Шестаков покуривал, слушал товарища, кивал, словно совершенно естественно было на двадцать первом году Советской власти сидеть в скиту, будто раскольникам времен Тишайшего Алексея Михайловича, в глухом зимнем лесу и готовиться встретить сотрудников НКВД, как каких-нибудь стрельцов, посланных на отлов сторонников Аввакума, или гуронов, вышедших на охоту за скальпами бледнолицых.
И более того – ему это нравилось, никаких угрызений партийной совести он больше не испытывал, как не испытывали их персонажи любимых в детстве приключенческих книг.
«Вот ведь интересно, – думал нарком, – в тех книгах действительно понятие «совести» или «морального права» убивать врагов авторами даже и не рассматривалось. Ни у Буссенара, ни у Майн Рида я такого не помню».
Власьев посмотрел на него с интересом, стряхнул с усов образовавшийся от дыхания иней, тоже вытащил кисет.
– Может, печку растопим, чего в холоде сидеть? Печка здесь добрая, с двух поленьев докрасна раскаляется, если их, конечно, в лучину поколоть. Сейчас увидите. Я, пожалуй, стал здесь от многолетнего одиночества немного сумасшедшим, а вот вы… Непонятно мне, что с вами все же произошло. За сутки человек так поменяться не может… – Он помолчал, прикуривая, потом продолжил: – Но пока это не слишком важно. Примем как данность. Я ночь не спал, думал. Решил, во-первых, вам поверить, а во-вторых – взять на себя общее руководство предстоящей операцией. Вы уж извините.
– За что же извинять? – удивился Шестаков. – Думаю, вы знаете, на что идете. И какой-то план имеете…
– Непременно имею. Вы себе представить не можете, сколько интереснейших сюжетов приходит в голову, когда месяцами не с кем словом перемолвиться, кроме как с собаками и кошкой. Первые годы своего отшельничества я все больше прошлые события переживал, думал, в чем ошибки допустил, как себя иначе вести бы следовало, в семнадцатом, восемнадцатом, двадцать первом году… А потом о будущем задумываться стал. Да не просто задумываться. Семнадцать лет – это ведь не шутка. Граф Монте-Кристо примерно столько лет в одиночке просидел? И кем стал в результате?
Продолжая говорить, Власьев отточенным до остроты бритвы плоским австрийским штыком наколол щепы, растопил «буржуйку», которая на самом деле мгновенно загудела, словно аэродинамическая труба. Через несколько минут иней на трубе и стенах начал таять, нарком стянул с головы шапку и расстегнул полушубок.
– Так вот, наблюдая за реалиями советской жизни, я, как и означенный граф, столько всяких прожектов наизобретал… Впрочем, – махнул рукой Власьев, – не об том сейчас речь. Сюжеты сюжетами, а вот как быть практически…
Не торопясь, тщательно подбирая слова, бывший старший лейтенант начал излагать Шестакову свои соображения.
Выходило так, что для того, чтобы уйти за границу, через Финляндию дальше на Запад, для начала хотя бы в Швецию, а потом лучше всего куда-нибудь в Америку, можно и в Южную, поскольку в Европе все равно в ближайшие годы непременно начнется война и будет она пострашнее предыдущей, нужны деньги. И деньги приличные.
– Без десятка-другого тысяч фунтов или долларов там делать нечего. Тут все очевидно. Паспорта оформить, приодеться соответственно, билеты на пароход купить, в первом классе, разумеется, на новом месте устроиться. Взятки ведь придется давать направо и налево… Ваши драгоценности на две-три тысячи фунтов потянут, я уже прикинул. У меня еще тысчонки на три царских монет имеется, пара часов золотых, портсигар хороший, призовой. Но все равно мало, очень мало… Был бы я шулером, в первом же европейском кабаке мог недостающее выиграть, а так…
Шестаков испытывал сильное сомнение, что и сейчас в Европе остались кабаки, где по крупной играют в карты, Власьев явно путает тридцать восьмой год с десятым или двенадцатым. Но спорить не стал. Не о том сейчас речь.
– Поэтому напрягите воображение, Григорий Петрович, нет ли способа где-нибудь в Москве нужной суммой разжиться?
– Да где же? Разве Торгсин ограбить или сразу Внешторгбанк? Поскольку нам ведь не советские рубли нужны, а нечто более солидное?
– Зачем же сразу банк? Знакомые, может, есть состоятельные? После гражданской войны и нэпа много чего у людей к рукам прилипло. У вашей же жены, не в обиду будь сказано. Наверное, и еще кто-нибудь антиквариатом увлекался… Нет?
Настолько успело измениться мироощущение наркома, что без всякого внутреннего протеста, не удивившись даже, по какой такой причине Власьев заговорил с ним, как с уголовником, которому добыть кражей или грабежом немыслимую по советским меркам сумму – раз плюнуть, слушал Шестаков егеря. Позавчера еще предложи ему кто угодно раздобыть неправедным путем хотя бы даже тысячу рублей, он удивился бы самому факту такого предложения, потом возмутился бы, еще что-нибудь сделал, а сейчас?
На полном серьезе он начал перебирать в памяти близких и не очень близких знакомых, у кого можно без особого труда и риска «экспроприировать» необходимое. То ли силой, то ли шантажом… Впрочем, воспринял он это скорее как головоломку или шахматную задачу, отнюдь не всерьез. Как способ отстраниться от реально уже случившегося, уйти в своеобразную интеллектуальную игру.
И даже успел припомнить кое-какие отвечающие условиям кандидатуры, как вдруг… Он даже чуть было не шлепнул себя ладонью по лбу. Господи, какая там кража, какой шантаж! Неужели правда с головой так плохо, что даже об этом он забыл?
Очевидно, выражение его лица настолько изменилось, что Власьев хмыкнул удовлетворенно.
– Вот видите! Значит, я не ошибся. Есть у вас ходы. Ну и слава Богу. Можете пока ничего не говорить, обдумайте все как следует. А уж я гарантирую, так сказать, техническое обеспечение. Вы не поверите, но я сейчас буквально аббат Фариа и Эдмон Дантес в одном лице. Слишком долго я мечтал об отмщении и готовился к нему. Так что вы только наводку дайте, а уж там… – Власьев неожиданно вздернул голову, посмотрел на Шестакова внимательно и подозрительно. – Вы, может быть, думаете сейчас, что я от чрезмерной задумчивости в уме повредился? Как тот же аббат? Разубеждать не буду, глупо было бы. Сами все увидите. Кстати, еще одна идея у меня мелькнула. Может быть, не через финскую границу нам стоит двинуться, а морем, в Норвегию. Парусный бот купить или украсть, а то и рыболовный сейнер. Поначалу риска побольше, но если горло Белого моря проскочить, то потом может куда вернее получиться.
Впрочем, это уже детали. А пока пойдемте домой. Обедать пора. А сюда точно никто не доберется, ни машиной, ни санями, ни пешком. Я посмотрел, заносы непроходимые. До Осташкова сорок верст, и все лесом. На танке не проедешь.
– А озером, как я?
– И озером не добраться. Санный след замело, видимость, считай, нулевая, ни один местный мужик ехать не рискнет, а чужой заплутает и замерзнет. Погода действительно как на заказ. Силен ваш ангел-хранитель. Самое же главное – никому ведь в голову не придет вас здесь искать.
Просто по теории вероятности. Я даже вообразить не могу стечения обстоятельств, при котором кто-то мог бы вычислить ваши действия… В нынешнем НКВД, функционирующем по принципу негативного отбора, давно уже не осталось подходящих людей.
Власьев несколько ошибся. Такой человек в Москве был, просто он сам еще не знал, что ему придется решать подобную задачу.