Как я уже говорил, история изучения русского эпоса в целом – тема чересчур объемная. Да и подводить итоги, «закрывать темы» на манер Путилова в любой науке, особенно в гуманитарной, – дело крайне неблагодарное. Стоит хотя бы вспомнить, как лет тридцать-сорок назад советские историки объявляли опровергнутой норманнскую теорию, объяснявшую происхождение русского государства деятельностью пришлых норманнов – якобы варягов русской летописи. В настоящее время норманнизм чистейшей воды образца доклада Готфрида Мюллера в Петербургской де сиянс академии 1749 года господствует в специальных и популярных книгах о начале русской истории на правах последнего слова науки. В конце XIX века Джордж Фрэзер объяснил общие черты преданий Ветхого Завета с легендами и поверьями едва ли не всех народов Земли схожими путями развития общества и представлений людей о мире. В конце ХХ века господа Петрухин и Данилевский любое сходство между, скажем, «Повестью временных лет» и Библией объясняют цитатами из последней – скажем, те же варяги, братья Рюрик, Трувор и Синеус, пришедшие на Русь и севшие в Ладоге, Изборске и Белом Озере, это-де, оказывается, влияние ветхозаветной легенды о трех сыновьях патриарха Ноя, разделивших после потопа землю. Словно русские сказки не полны преданий о трех братьях-царевичах, словно еще скифских времен легенда не говорит о трех братьях-царях, разделивших землю скифов-пахарей на берегах Днепра – Коло, Липо и Арпо!
Таким примерам нет числа.
Мы ограничимся историей взглядов исследователей на отражение глубокой, дофеодальной, дохристианской, догосударственной старины в былинах.
Первые попытки решить задачу взаимосвязи былин и истории начались задолго до появления исторической и филологической наук. Еще в шестнадцатом веке автор Никоновской летописи на свой лад решал эти задачи, вводя в текст былинных героев – Александра (Алешу) Поповича и Василия Буслаева. Именно он первым «превратил» былинного Владимира Красно Солнышко во Владимира I Святославича, крестителя Руси. Новые поколения уверенно шли по его следам. Так, писатель «века золотого Екатерины» Василий Алексеевич Левшин написал по мотивам былин «Русские сказки» – вдохновившие, кстати, Пушкина на создание «Руслана и Людмилы». В них Левшин также отождествляет «Владимира Святославича Киевскаго и всея России» с былинным князем. Показательно, что «Святославичем» он называет князя лишь в авторском предисловии, тогда как в самих «Сказках» он «Славный князь Владимир Киевский солнышко Всеславьевич». Вслед за Левшиным первый издатель «Слова о полку Игореве», приводя былинную цитату из «Древних российских стихотворений» Кирши Данилова, заменяет в ней отчество «Всеславич» на «правильное» «Святославич» – последнее в былинах появляется чуть ли не в ХХ веке. Наконец, это отождествление узаконивает своим авторитетом Николай Михайлович Карамзин – и после него оно считается общим местом, едва ли не аксиомой.
Любопытное замечание Василия Никитича Татищева, связывавшего, кажется, слышанные им от «скоморохов песни старинные о князе Владимире» не с крестителем Руси, а с древним языческим князем того же имени, предком призвавшего Рюрика Гостомысла, осталось, насколько мне известно, незамеченным.
Еще занимательнее история того, как главный богатырь русских былин обрел прозвище Муромец, под которым он сейчас и известен, а также место в сонме почитаемых православной церковью святых. Жизнь этого «святого», чьи «мощи» недавно были с помпой перевезены «на родину», в Муром, церковь относит к двенадцатому веку. Однако жития его, что показательно и что признают даже церковные авторы, не существует. В «Киево-Печерском патерике», подробно описывающем жизнь обители в том самом двенадцатом столетии, нет и намека на пребывание там муромского богатыря – хотя жизнеописания гораздо менее примечательных иноков дотошно пересказываются на десятках страниц. Впрочем, неудивительно – в двенадцатом столетии равноапостольный князь Константин только-только крестит упрямых «муромских святогонов», используя в качестве наиболее веского богословского довода камнеметные машины под стенами города. Первые известия о богатырских мощах в Киево-Печерской лавре также не называют их обладателя Муромцем. Посол австрийского императора Рудольфа II к запорожцам, иезуит Эрих Лясотта, первый описывает в 1594 году останки «исполина Ильи Моровлина». Двадцатью годами ранее, вне связи с мощами и лаврой, оршанский староста Филон Кмита Чернобыльский в письме Троцкому кастеляну Остафию Воловичу упоминает былинного богатыря Илью Муравленина.
Еще в конце XIX – начале ХХ века русские ученые Д.И. Иловайский и Б.М. Соколов убедительно доказали, что причиной превращения Муравленина в крестьянского сына Муромца стало появление в начале XVII века сподвижника известного повстанца Ивана Болотникова, казака-самозванца Илейки Иванова сына Муромца, выдававшего себя за несуществующего «царевича Петра». Многочисленные местные муромские легенды, связывающие названия урочищ, возникновение родников и пригорков с деятельностью Ильи Муромца, изначально, видимо, посвящались именно разбойному казаку. Подобные «борцы за народное счастье», от гигантов вроде Степана Разина, Емельяна Пугачева, Ваньки Каина до каких-нибудь Рощиных или Зельиных, были в Российской империи любимыми героями народных преданий. С ними как раз очень часто связывались – подчас самым невероятным образом – названия лесов, гор, рек. Так, речка Кинешма получила-де свое имя от тоскливого крика персидской княжны на разинском струге «Кинешь мя!». Надо ли говорить, что Степан Тимофеевич утопил несчастную пленницу за сотни верст от Кинешмы – кстати, и не в Волге, как поется в известной песне, а в Яике, который тогда еще не звался Уралом. На берегах Камы тот или иной холм оказывается в глазах местных крестьян грудой земли, высыпанной из сапога Пугачевым. В Жигулевских горах едва ли не каждый камень связывают с памятью если не самих Разина и Пугачева, то их сподвижников. И так далее и тому подобное. Вот про других былинных богатырей – Алешу, Добрыню, Святогора и прочих – подобных легенд нет, и муромские предания о ключе, забившем из-под копыт коня Ильи, или о холме, вставшем там, где он бросил шапку, примыкают не к былинам, а к разбойничьим историям. И только позднее их связали с былинным тезкой самозванца. Сам же богатырь много древнее: его имя, как мы увидим, возникает в германских легендах и шведских сагах в XI–XIII веках.
Сам культ «святого Ильи Муромца» расцветает к концу того же семнадцатого столетия. Во время Никонова Раскола в русской церкви многочисленные паломники в Киево-Печерскую лавру устремлялись к мощам святого богатыря. И тут возникает очень занятное недоразумение – старообрядцы, возвращаясь, уверяли, что рука святого сложена в «древлем двуперстном знамении». Никониане, в свой черед, видели пальцы святого, «в посрамление раскольничьему суемудрию», сложенные троеперстно. Наконец, когда страсти Раскола схлынули, рука «Ильи Муромца» оказалась покойно лежащей поверх облачений с распрямленными пальцами. Поскольку всякому понятно, что любая попытка согнуть или разогнуть иссохшие пальцы мощей – по сути, мумии – привела бы лишь к их разрушению, остается лишь два объяснения этому странному явлению. Первое заставляет предположить, что в лавре, этом средоточии православной святости, развлекался над паломниками (при помощи святых мощей) нечистый – ну не небесные же силы так жестоко глумились над чувствами верующих! Второе, более обыденное – к нему, читатель, склоняюсь и я, – состоит в том, что в конце XVII века печерские иноки еще не решили твердо, какие из мощей принадлежат Илье Муромцу. Пока шел Раскол, а власть российского государства и московского патриарха над Киевом еще была не тверда, печерские чернецы, кто из личных убеждений, а кто-то и из корысти – водили староверов к мощам с двуперстно сложенной десницей, а сторонников реформ Никона – к тем, что сложили пальцы «щепотью». Впоследствии же, чтобы не разжигать страстей, были подобраны на роль «святого Ильи Муромца» мощи с распрямленными пальцами – так сказать, ни вашим ни нашим. И вот по этим-то мощам безвестного черноризца иные горе-«ученые» в азарте «церковного возрождения» конца восьмидесятых «восстанавливали» и внешний облик былинного богатыря, и чуть ли не его биографию! И именно эти безымянные мощи недавно переехали «на родину». Остается воистину лишь молить Бога, чтоб хозяин «святых» останков при жизни имел хоть какое-то касательство к Мурому. Впрочем, ему, думается, это уже безразлично, зато муромцы получили «наглядное доказательство» того, что главный богатырь русских былин был их земляком, а муромские власти, светские и духовные, – неплохой источник дохода, как от паломников, так и от обычных туристов. В конце-то концов, если уж объявляют у нас Великий Устюг «родиной Деда Мороза», а село Кукобой Первомайского района Ярославской области – «родиной Бабы-яги» – чем «Илья Муромец» хуже?
Примерно той же степенью надежности и обоснованности отличается увязывание «святого Ильи Муромца» с двенадцатым столетием. Лясотта упомянул между делом, что-де «Элия Моровлин» геройствовал не то четыреста, не то пятьсот лет назад. Православные сочинители быстро отсчитали от времен Лясотты четыреста лет – и пожалуйста, двенадцатый век! Что никаких точных дат в преданиях, услышанных иноземным послом, не было и не могло быть, что, наконец, писания немецкого иезуита не самый лучший источник для поисков сведений о православном святом – это, по-видимому, никого не смутило. Главное – во благо церкви, во славу Христа. А истина – дело десятое. Что ж, наш современник Андрей Кураев, готовый и Гарри Поттера привлечь к делу православной проповеди, имеет достойных предшественников. Да они и не были первыми – разве не становились христианскими святыми языческая богиня кельтов Бригитта (родственница скандинавской Фригг, супруги Одина, и нашей Берегине) и александрийская язычница Ипатия, убитая христианами?
Как мы увидим еще, главный богатырь русского эпоса был «христианином» ничуть не лучше, чем эти достойные женщины.
Стоит еще заметить, что в связи с культом приписанных Илье Муромцу мощей в народе сохранялась очень устойчивая легенда, что мощи эти обретаются в пещерах на днепровском берегу со времен, предшествовавших заложению Антонием Киево-Печерской обители в начале XI века. Я прошу вас, читатель, запомнить это – мы вернемся к этому преданию, когда будем говорить о времени и месте возникновения русского эпоса.
Так создавалась, в некотором роде, атмосфера, в которой пришлось работать последующим исследователям эпических преданий русского народа.
Образованному российскому обществу и впрямь пришлось открывать эпос собственного народа, как какую-то неведомую страну. Впрочем, во времена возникновения исторической науки эта страна и интереса-то особого не вызывала. И Татищев, и издатель «Слова о полку Игореве» упоминали былину лишь в примечаниях, комментариях, а Карамзин затрагивает их вскользь, в нескольких словах. Уж такое это было время, читатель. Время, когда царица Екатерина всерьез рассматривала архитектурные проекты Баженова, предусматривавшие разрушение части кремлевских стен, и молодой Карамзин с восторгом писал об этих планах в своем дневнике, а митрополит Филарет недрогнувшей рукою подписывал распоряжение о сносе древнейшего храма Москвы. Век классицизма и ампира с их идолопоклонническим преклонением перед «правильными» формами античности, век «Разума» и идей «Просвещения», овладевших напудренными головами. Национальный эпос с этих позиций представлялся осколком дикости и суеверий и не мог иметь никакой научной ценности.
Уж, казалось бы, минули конец XVIII – начало XIX столетий, когда благостные бредни просветителей заскрежетали ножами гильотин, когда напудренные головы покатились – во имя Разума, естественно! – с эшафотов. Когда «светоч Прогресса» обернулся заревом пылающей Москвы, а в русский язык вошло словцо «шаромыжник», обозначавшее перемазанного в крови и саже поджигателя и мародера, славного сына революционной Франции, – казалось бы, пора было и протрезветь! Но нет – мысли радетелей прогресса и просвещения косны и неповоротливы, почитатели «Разума» менее всего склонны считаться с реальностью. Еще в 1815 году престарелый Державин – тот самый Гаврила Державин! – охарактеризовал первое издание русских былин в сборнике Кирши Данилова, как «нелепицу, варварство и грубое неуважение» к вкусам «чистой публики». Известный в то время фольклорист князь Н.А. Церетелев презрительно припечатал былины: «грубый вкус и невежество – характеристика сих повестей». Все тот же Карамзин – и снова в примечаниях, как бы в людской, чтоб не омрачать слуха благородной публики в «чистых» комнатах, – посмертно отчитал Михайлу Васильевича Ломоносова, вздумавшего провести параллели между эллинскими мифами и – «какой моветон!» – русскими сказками. Дворянин, потомок крещеных золотоордынских мурз, цедил через губу этому неотесанному мужлану, нордическому великану из Холмогор – мол, Баба-яга и Морской Царь это мужицкие, простонародные басни, не могущие, конечно, и сравниться с мифологией эллинов и не представляющие никакого интереса. Сравнить леших с фавнами, нимф – с русалками?! Как можно-с?! Уж не хотел ли господин Ломоносов сказать, что приемные и парки дворянства российского украшены изображениями тех же существ, про которых врут ваньки и маньки в людских?!
Фи!!
Прошло полтора столетия. Уже давно стали аксиомой общие индоевропейские истоки славянского язычества и эллинской мифологии. Уже давно выяснены мифологические корни образов Бабы-яги и Морского Царя. Уже давно «низшая мифология» с ее лешими, домовыми и русалками – предмет пристальнейшего изучения этнографов и мифологов. Но до сих пор в чести у историков напудренный сентиментальный ордынец, а на прозревавшего, как обычно, через века вперед, Русского Гения многие историки смотрят с презрительной гримасой дорогой французской левретки, унюхавшей лапотный дух.
Упоминавшийся выше Василий Левшин принужден был изуродовать свои «Русские сказки» «рациональными» толкованиями в духе века, превращая, скажем, огненную реку в… ряд зеркал на пружинах. Иначе «чистая публика» просто не стала бы читать… впрочем, и тогда он не решился «опозорить» свою дворянскую фамилию, разместив ее на титульном листе книги, написанной по мотивам русских былин. В этом Василий Алексеевич оказался весьма предусмотрителен – стоит только вспомнить, сколько пришлось претерпеть его гениальному эпигону, Александру Сергеевичу Пушкину, за написанную по мотивам левшинских «Сказок» поэму «Руслан и Людмила». Специалист по народной поэзии (!) А.Г. Глаголев язвил в адрес поэмы: «Кто спорит, что отечественное хвалить похвально; но можно ли согласиться, что все выдуманное киршами даниловыми хорошо и может быть достойно подражания?» Некий критик, укрывшись под псевдонимом «Житель Бутырской слободы», негодовал на поэта: «Позвольте спросить, если бы в Московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородой, в армяке, в лаптях и закричал бы зычным голосом: здорово, ребята! Неужели бы стали таким проказником любоваться?!»
Я повторяю – все это суждения и дела не каких-то бездарей и русофобов. Это столпы и вершины тогдашнего культурного общества, специалистов по фольклору, народной культуре, а Баженов, Державин, Карамзин вообще вошли в историю русского искусства и литературы. И я описываю все это не для того, чтоб столкнуть их с пьедестала, а только затем, чтобы Вы, читатель, оценили подвиг первопроходцев изучения русского эпоса.
Вспомните, наконец, каков был царь, при котором все это писалось и произносилось. «Властитель слабый и лукавый, плешивый щеголь, враг труда, нечаянно пригретый славой, над нами царствовал тогда». Это Пушкин, а Лесков в «Левше» приласкал лысого «фантастического путешественника» (ох, везет бедной России на этакие типажи!) еще убийственней – «царь Ляксандра». Даже не «Ляксандр» – видать, до мужского рода в глазах подданных сей император недотягивал. И очень точно изображено в том же «Левше», как «Ляксандра» взахлеб восхищается всем иностранным, не забывая мимоходом грустненько пнуть русское мастерство. А каков поп, таков и приход…
Положение несколько изменилось при следующем царе. И можно сколько угодно бранить «Николая Палкина», «жандарма Европы», но именно при этом государе-рыцаре, начавшем правление с вразумления очередных просвещенцев картечью и виселицами, Чаадаев, попытавшийся, видать, по старой привычке, разом охаять русскую историю и русский народ, к своему несказанному удивлению, приземлился в лечебнице для умалишенных, по-нынешнему говоря – в психушке.
А для нас важно, что именно в правление Николая Павловича, в 1830-е годы, начался целенаправленный поиск былин – тех самых диких и грубых «сказок» неотесанного русского мужичья. И тогда же вошло в научный обиход слово «былина». До сих пор можно прочесть – иной раз как «твердо доказанное» – мнение, высказанное Всеволодом Миллером в 1895 году, что слово это по происхождению ненародное. Якобы Илья Петрович Сахаров, страстный собиратель русского фольклора, взял его из «Слова о полку Игореве» и превратил в обозначение богатырских песен-преданий. Но ведь Миллеру почти сразу возразил А.С. Архангельский, сам собиратель былин. Он указал, что в тридцатых-сороковых годах девятнадцатого века слово «былина» уже было в ходу у крестьян Вологодской губернии (с ударением на последний слог – «былина´») и именно в значении песни про богатырей, и в Архангельской и Олонецкой губерниях оно обозначало то же («положи-тко полтину, я и спою былину»). Полвека спустя, в 1953 году, в поддержку Архангельского высказался П.Д. Ухов, сославшись на сибирские записи собирателей фольклора середины XIX века («былина – слово сибирское»).
И откуда что брала —
А куды разумны шутки,
Поговорки, прибаутки,
Небылицы, былины
Православной старины —
писал Пушкин о мастерице сказывать сказки, Пахомовне.
Однако исследователи – в особенности принадлежащие к школе Проппа – настойчиво повторяют, как доказанную истину, мнение Всеволода Миллера, хотя он, казалось бы, один из корифеев нелюбимой ими «исторической» школы. Дело в том, что последователям Проппа очень важно подчеркнуть – ни к какой «были», то есть исторической конкретике, былины якобы не восходят.
Правильнее, наверное, будет все же считать слово «былина» редким, но народным по происхождению термином, вполне отражающим отношение сказителей к эпосу («не сказка-побаска, а быль бывалая»).
Тридцатилетние усилия собирателей-первопроходцев сделали возможными в шестидесятые годы XIX века издание «Песен В.П. Киреевского» и открытие П.Н. Рыбниковым онежских былин. На Русском Севере обнаружился кладезь фольклора и эпоса, и эти суровые края стали почти на сто лет местом паломничества фольклористов. Иногда их поэтично величали «Исландией Русского эпоса». Именно на далеком острове в Северной Атлантике лучше всего сохранились скандо-германские предания, восходящие иногда к эпохе Великого переселения народов, падения Рима и нашествия гуннов Аттилы. Сравнение красивое, но неточное. Дело в том, что немалая часть преданий, сохранившихся в Исландии, была не забыта и в тех краях, где происходит их действие – во фьордах Скандинавии, на берегах Рейна и Дуная. В то же время под самым «стольным городом Киевом» мы не найдем и следа былинных преданий. Ниже мы подробно рассмотрим причины такого странного положения.
Обычно былиноведение XIX – начала ХХ веков делят на ряд школ. Конечно, в те времена научные школы не приобрели еще того характера политических партий или религиозных сект, как во второй половине ХХ столетия. В наше время почти невозможно стать последователем И.Я. Фроянова человеку, начавшему научную карьеру как последователь идей Б.Д. Грекова, последователь В.Я. Проппа не примкнет к исторической школе Б.А. Рыбакова, а сторонник «неонорманнизма» В.Я. Петрухина, Р.Г. Скрынникова и Л.С. Клейна вряд ли станет в ряды учеников А.Г. Кузьмина. Фраза: «Вашу руку, коллега, – вы меня убедили» – почти немыслима в научной дискуссии конца ХХ – начала XXI веков – по крайней мере в среде лингвистов, фольклористов или историков.
В XIX веке, напротив, известен целый ряд таких примеров. Так, Всеволод Миллер и Ф.И. Буслаев, начинавшие как видные представители соответственно теории заимствований и мифологической теории, примкнули впоследствии к исторической школе.
Но все же в фольклористике XIX века довольно отчетливо выделяется ряд направлений, а именно: мифологическая школа (ее иногда еще называют солярно-метеорологической), компаративистская школа (попросту говоря, школа заимствований), наконец, историческая школа. И, знакомясь с этой эпохой былиноведения, не принимать их во внимание невозможно.
Возникшая в первой половине XIX века в Германии под влиянием романтизма и разочарования в мифах «Просвещения», мифологическая школа в нашей стране была представлена такими, подчас мирового значения, фигурами, как А.Н. Афанасьев, Ф.И. Буслаев, Орест Миллер и многие другие. В последние годы, после почти полуторавекового перерыва, несколько раз был переиздан фундаментальный труд Афанасьева, трехтомник «Поэтические воззрения славян на Природу». Несколько менее повезло с издателями работам Буслаева, тем не менее подборка его статей, изданная под общим заголовком «Народный эпос и мифология», в Москве в 2003 году, доступна любому любознательному читателю.
Мифологическая школа называлась так потому, что ее приверженцы возводили сюжетные основы былин и их быт к мифологии. В мифологии они, в свою очередь, видели аллегорическое описание явлений Природы, преимущественно грозы, дождя и других погодных явлений. Боги казались им воплощениями Солнца и Грома, демоны – туч или зимних холодов. Оттого возникло другое название этой школы – солярно-мифологическая.
В глазах этих ученых былины сами по себе были дохристианской, догосударственной архаикой, слегка прикрытыми христианскими именами мифами о Русских Богах. Во Владимире Красно Солнышко видели, как легко догадаться, Солнечного царя Даждьбога. Илью Муромца через посредство Ильи Громовника отождествляли с небесным воителем, Громовержцем Перуном. Богатырский меч (а равно и палица, копье, стрела) становился молнией, вражьи орды – тучей. Илья, по их мнению, сидел на печи, скованный болезнью – а на деле зимней стужей, – пока чудесные странники (осенние тучи) не напоили его живительной влагой (дождем). Тогда он обретает силу, и со стрелами-молниями отправляется на бой с Соловьем-разбойником, воплощением зимних ветров.
Иногда, впрочем, внутри былинного эпоса все же выделяли «старших» и «младших» богатырей. Выражение «старшие богатыри» встречается в одной былине об Илье Муромце.
Старшии богатыри дивуются:
«Нет на поездку Ильи Муромца!
У него посадочка молодецкая,
Вся поступочка богатырская».
Первым предложил выделять их славянофил Константин Аксаков, и Федор Иванович Буслаев поддержал его. Оба они понимали под «старшими» богатырями тех, в ком языческое, «титаническое» начало выступает слишком уж очевидно, – исполина Святогора, князя-оборотня Вольгу Всеславича, волшебного пахаря Микулу Селяниновича. Следует, однако, отметить: сам эпос не проводит четкой грани между «старшими богатырями» и прочими героями былин.
Толкование былин как «замаскированных мифов» было очень натянутым. Сохранилось немало культур, в которых отдельно и независимо существовали мифы и эпические предания о героях. Пураны и итихасы Индии, мифы и легенды Эллады, мифологические и героические песни «Старшей Эдды». Зигфрид побеждал дракона – и Тор побеждал Змея, но Зигфрид явно не был «историфицированным Тором», как и Геракл, победитель Лернейской Гидры, не представлял собою очеловеченную, приземленную версию змееборца Аполлона. Наивные методы мифологистов позволяли свести к все той же солнечно-погодной схеме жизнь любого исторического персонажа. Первым это подметил француз Жан Батист Перес – и с истинно французской легкостью и остроумием сочинил памфлет, в котором с серьезным видом, по всем правилам «мифологической» теории, доказывал, что Наполеон Бонапарт не кто иной, как… солнечный миф. В самом деле – его имя означает Наи Аполлон, Истинный Аполлон, фамилия Бонопарте, «благая часть», обозначает власть Солнца над светлой частью суток, днем, и летом – теплой половиной года. Кстати о Лете – мать Наполеона звалась Летицией, а мать Аполлона – Латона или Лето – не ясно ли, что это одно и то же?! Двенадцать маршалов Наполеона – это знаки Зодиака, его дети – времена года, поверженная им гидра революции (ре-волюта, извивающаяся!) – это змей Пифон, пораженный Аполлоном, и так далее и тому подобное. Английский этнограф Эдуард Тэйлор писал в 1871 году: «Нет такой легенды, аллегории или детской песенки, которая была бы в безопасности от всюду проникающего мифолога-теоретика… Нетрудно также указать на солнечные эпизоды, олицетворенные в исторических характерах, выбранных с известной осмотрительностью. Так, Кортес, высаживающийся в Мексике и принятый ацтеками за самого Кетцалькоатля, жреца Солнца, возвращается с Востока для возобновления своего царства света и славы. Подобно Солнцу, покидающему Зарю, он покидает жену своей молодости и в более зрелую пору изменяет Марине ради другой невесты. Подобно Солнцу, блестящая, победоносная карьера его только на закате жизни омрачается тучами печали и немилости.