В сегодняшнем мире, ощутив полную беззащитность относительно рассеяния внимания, мы отключаемся: объявляем во всеуслышание, что временно покидаем социальные сети, уходим на цифровой детокс, удаляемся в лесные хижины. Пока отключение длится, нам становится легче, мы убеждаемся, что наш ум все еще способен пребывать в покое. Но подобные меры – временное решение, да к тому же не всем доступное, и полное удовлетворение так никогда и не наступает.
Наши попытки показались бы монахам поздней Античности и раннего Средневековья вполне осмысленными. Они тоже по-своему «отключались», когда делали первый шаг на пути к большой цели – сконцентрироваться на Боге и своих моральных обязательствах в пределах его Творения. Правда, их уход от общества совершался, предположительно, навсегда, ведь посторонние мысли и дела – неотъемлемая черта этого самого общества. Нужно было отказаться от мира целиком, а не от какой-то его отдельной части.
Называют немало мест, откуда родом концепция разрыва с миром, да и сами монахи по-разному рассказывали, откуда она взялась. Толкователь по имени Астерий[24], писавший в начале V века, назначил первым отшельником Адама, ибо до появления Евы тот жил в тихом уединении. Другие усматривали корни монашества в истории Моисея, чья покорность Богу вызрела в пустыне. Третьи же возводили монашеский «род» к книге Деяний, где апостолы описываются как люди, у которых «было одно сердце и одна душа; и никто ничего из имения своего не называл своим, но всё у них было общее»[25]. Сегодня в научно-популярной литературе вы чаще всего прочтете, что первым христианским монахом являлся Антоний (ок. 251–356 гг.), а его собрат египтянин Пахомий (ок. 292–346 гг.) – тот самый невозмутимый Пахомий, с которым мы уже встречались, – основал первую монашескую общину. Однако отшельники существовали и до того, как Антоний удалился в пустыню, равно как и монашеские обители существовали до того, как Пахомий принялся собирать их вместе около 320 г. Исторические упрощения почти такие же древние, как сама идея монашества. Позднеантичных и раннесредневековых христиан так же, как и нас, влекли истории об истоках вещей и явлений, и в данном случае они фокусировались на нескольких фигурах, ставших звездами международного масштаба благодаря некоторым необычайно популярным текстам {1}.
Впрочем, рассказы об истоках монашеской жизни отдельных личностей доставляли не меньшее удовольствие: переломный момент истории, то есть свершившийся выбор уйти из мира – сколько бы раз он ни повторялся, – неизменно будоражил умы. Моисей Мурин[26] отрекся от разбойничьей жизни и стал монахом. Пастух Аполлон убил беременную женщину, чтобы посмотреть, как выглядит плод у нее в чреве, а затем бежал в монастырь, чтобы каяться и искупать вину. Сахдона[27] шел на купеческом корабле в Индию, когда на судно напали пираты, и он поклялся, что примет монашество, если уцелеет. Некто Павел застал свою жену с другим мужчиной; он развернулся и направился прямиком в пустыню, учиться у самого великого Антония {2}.
Большинство монахов не могло похвастаться столь драматичными биографиями, но какими бы фантастическими ни казались эти байки, в них очень точно отслеживался весьма важный для всякого инока критический момент {3}. Монашеская жизнь начиналась с отказа от «мира» и поворота к новой этической системе. В этой точке и происходило conversio – разворот на 180°.
Сам «мир» по природе своей не был плохим. Обращаясь к повествованию о его началах, изложенному в Книге Бытия, христиане обычно приходили к выводу, что все созданное Богом – благое. Просто слово «мир» также служило эвфемизмом для состояния поглощенности житейскими заботами. Речь шла о семье, друзьях, собственности, работе и повседневной рутине; о судебных тяжбах и бесконечных разговорах насчет урожая и скота; о сплетнях и новостях. Речь шла о будничной жизни, полной треволнений, травм и тривиальности, где всё требует внимания {4}.
В общем, хоть мир и хороший, христиане – и особенно монахи – рассматривали его по сути своей как нечто, отвлекающее от Cоздателя этого мира. Епископ и теоретик монашества Василий Кесарийский утверждал, что «невозможно продвинуться в таких размышлениях и молитвах среди множества всего, которое тащит душу туда и сюда и держит ее в путах мирских дел». Спустя почти полтысячелетия аббат Хильдемар[28] из Чивате сформулировал мысль еще проще: нельзя сосредоточиться на двух вещах сразу. Василий и Хильдемар не удивились бы, узнав от нейрофизиологов и психологов XXI века, что наш мозг действительно не способен выполнять много задач сразу, если только речь не идет о рефлекторной деятельности. Он может лишь метаться между разными задачами и структурами, отчего быстро теряет эффективность {5}. Вот и монахи считали, что человек не в состоянии нормально сосредоточиться, если не сократить объем потенциального «множества всего». Мир населен людьми, которые безразличны к духовному росту и по уши погружены в привычные дела, постоянно требующие внимания и мешающие изменить жизнь.
Монахи сохраняли это ощущение, даже когда христианство в Европе и Средиземноморье превратилось из религии меньшинства в религию большинства – всего-то за пару столетий с IV века. В конце Античности и начале эпохи Средних веков жизнь большинства христиан (а также иудеев, язычников, зороастрийцев, манихеев и мусульман) определялась отнюдь не только их религиозной принадлежностью, даже если сам человек имел серьезные намерения по этой части {6}. Именно от такого многовекторного мира и бежали монахи ради более единонаправленной цели – предаться божественному. Монашество привлекало очень разных людей, однако все они постепенно обнаруживали, что мир нельзя ни бросить насовсем, ни утихомирить полностью. На овладение искусством сосредоточенности уходила целая жизнь.
Уже в самом начале пути монахи сталкивались с намеками на вызовы, ожидающие их в новой жизни. Большая часть обращений происходила не так эффектно, но и не так просто, как в историях Моисея, Аполлона и Сахдоны. Многим приходилось тяжело даже на предварительной стадии «ухода». Например, за десятилетия до того, как Мар Йонан[29] стал почитаться святым мужем в регионе Персидского залива, он переживал такое давление со стороны родителей, прочивших ему медицинскую карьеру, что предпочел вообще не говорить им о своем желании уйти в монахи, а дождаться, когда его отправят из дома изучать лекарственную ботанику, и сбежал уже оттуда. Похожий случай произошел в Северной Галлии, на пару тысяч километров северо-западнее Персидского залива (ныне Северо-Восточная Франция). Отпрыск одного знатного семейства по имени Вандрегизель[30] очень боялся признаться родителям в своих мечтах о монашестве, поэтому дотерпел до женитьбы и только тогда приступил к действиям, а именно убедил супругу вместе уйти из мира, и, говорят, она этой идеей весьма воодушевилась. Ему очень повезло, потому что, вообще-то, уход от супруга или супруги без его или ее согласия считался деянием безответственным и иногда противозаконным. Но не только семья стояла у Вандрегизеля на пути. Он состоял на службе при королевском казначействе у монарха, который требовал, чтобы чиновники высокого ранга лично испрашивали у него дозволения покинуть двор и уйти в монастырь, и хотя король сам был христианином, он далеко не всегда хотел их отпускать. Вандрегизель (как и Мар Йонан) попытался в принципе избежать этого разговора и просто удалился без уведомления, однако был вызван обратно ко двору и вынужден защищаться перед королем и бывшими коллегами {7}.
Христиане на противоположном конце социальной лестницы обнаруживали, что главное препятствие в уходе из мира – это, как ни смешно, недостаток ресурсов. Предполагалось, что монах отказывается от всего, чем владеет, но при этом после обращения ему нужно было как-то содержать себя. Упорное движение к цели оказывалось в некоторой степени привилегией, и особенно трудно приходилось малоимущим женщинам. Помимо всего прочего, девушки, как правило, вступали в брак в более юном возрасте, чем юноши; то есть женщины, избравшие монастырь вместо брака, зачастую были просто подростками. В этих условиях некоторые из них вступали в фиктивный брак с мужчиной-аскетом, и пара просто по-соседски делила жилище. Подобные взаимовыгодные сделки зафиксированы еще в начале четвертого столетия и продолжали существовать в течение нескольких веков: они позволяли поделить расходы, облегчали ведение хозяйства и, возможно, обеспечивали некоторую физическую защиту, отнюдь не лишнюю. Так, Аврелий Августин[31], епископ из Северной Африки, теолог и покровитель монахов, описывает случай, когда одну североафриканскую отшельницу изнасиловал работник, служивший у владельца этих земель. А монах по имени Иоанн Мосх[32] рассказывал об инокине из Александрии, пострадавшей от настырного преследователя {8}.
Преступники, впрочем, не единственные люди, тащившиеся за иноками в их новую жизнь. «Мир» просачивался в монашеское существование и вполне ненасильственными путями. Мы знаем примеры, когда слуги, рабы и вообще все члены домохозяйства вместе с господином уходили в монастырь, а там уже растворялась иерархичность их отношений. Некоторые семьи отдавали в дар монастырю детей, они назывались облаты; и смысл заключался не в том, чтобы избавиться от них (по крайней мере, в норме), а в том, чтобы создать крепкую связь с монахами и их святыми покровителями. Члены одной семьи уходили в монастырь вместе, друзья уходили в монастырь вместе. А кроме того, монахи приносили с собой воспоминания. Способы не пускать память о прошлом в благообразные размышления были, мы еще поговорим об этом позже. Однако монахи не всегда хотели расставаться с этой памятью. Ирландская поэтесса Дигде приняла монашеские обеты в старости, будучи вдовой, но и тогда с удовольствием вспоминала годы, когда была красивой и нарядной девушкой, наслаждалась сексом с молодыми королями и веселилась на пирах {9}.
Невозможно было полностью отречься от мира и его искушений. Только смерть обеспечивала полное отречение. Возьмем монаха по имени Франге, который в VIII веке, когда Египтом правили Омейяды, обосновался в могиле фараона в местечке Джеме. Несмотря на замогильную обстановку, Франге не терял связи с живыми. От него осталась куча писем, написанных на осколках керамики, – археологи обнаружили их прямо в гробнице. Судя по этим остраконам, он состоял в переписке более чем с 70 корреспондентами обоего пола, и большинство из них – миряне. Он слал им приветы, просто чтобы поддерживать связь. Он отправлял благословения им, их детям и их скоту. Он напоминал, что они задолжали ему за работу (чтобы содержать себя, Франге изготавливал книги и ткани). Он просил одолжить ему кое-какие тексты. Он просил передать ему кардамона. Он приглашал в гости. Но иногда он также писал, что хочет побыть в одиночестве {10}.
Авторитетные деятели монастырского движения часто указывали, что отречение и обращение не происходят в один момент. Все это часть продолжительного процесса отделения от материального мира, и в долгосрочной перспективе их ждет тяжелая нагрузка. Игумен Синайского монастыря Иоанн Лествичник[33] писал в VII веке, что, вообще-то, «если бы люди вполне осознавали это, никто не отрекся бы от мира» {11}. Даже когда человек принимал фундаментальное решение отказаться от всего, ему постоянно приходилось прикладывать усилия, чтобы освободиться от собственности, социальных связей, повседневных драм и прочих вещей, до сих пор поглощавших внимание.
Единой готовой формулы для подобного освобождения просто не существовало. Монахи обрезали эти нити по-разному, поскольку разграничить «мир» и «отречение» означало распределить по категориям вещи и понятия, очевидным образом не укладывающиеся в эти категории. Что отвлекает от Бога, если Бог во всем? Что отвлекает человека от его морального долга, если личность – часть целостной космической системы?
Обязательный отказ от имущества, например, на практике принимал разные формы. Монахи любили рассказывать истории об отшельниках, которые доводили отказ от собственности до того, что отдавали даже свои Евангелия. Но про такие случаи и судачили оттого, что происходили они редко. В конце IV века Августин всячески уговаривал женщин и мужчин, живших в подконтрольных ему монастырях, раздать все свое добро. И все же, как явствует из его писем, у иных монахов уходило довольно много времени на полное избавление от имущества – как правило, потому, что сначала им требовалось обеспечить надежное будущее своих матерей, братьев, сестер и прочих зависимых родственников. А если они жили на территории Римской империи и принадлежали к слою городской администрации, то, прежде чем отречься от мира, им приходилось сперва улаживать всякие бюрократические и налоговые дела. Финансовые договоренности были вопросом щепетильным, даже для людей, не обремененных особыми фискальными трудностями, а потому некоторые монастыри предпочитали юридически оформлять акт полного отказа от имущества и настаивали, чтобы перед постригом будущие монахи уступили всю собственность и подтвердили это письменно. Состояние могло отойти монастырю или любому человеку на выбор, главное уже на старте окончательно и бесповоротно отказаться от всего имущества {12}.
На противоположном конце шкалы находятся многие египетские монастыри, позволявшие сохранять личное имущество вплоть до IX века. Об этом свидетельствуют записанные на папирусе контракты и прочие юридические документы, откуда явствует, что отдельные монахи владели и различным образом распоряжались землей, мастерскими, рабами и даже своими кельями. А в Средиземноморском регионе братья искали какую-нибудь халтуру на стороне, чтобы подзаработать, – иногда не ради наживы, а просто от беспокойства за свое будущее. Например, Иоанн Кассиан, весьма проницательный психолог, встречал монахов, сильно обеспокоенных тем, что они могут заболеть или состариться и не иметь средств на лечение. Он не считал, что таковое беспокойство – достаточное основание для приносящей доход подработки, но соглашались с ним, очевидно, не все {13}.
Противоречивые подходы отражают расхождение во взглядах на сам вопрос: обладают ли сами по себе собственность и подработка такими свойствами, которые непременно засасывают монаха в пучину? В конце концов, цель ведь не просто в отказе от материального имущества. Для монаха это лишь предварительное условие перед отречением от главного владения – «своего тайного достояния, то есть ума и мыслей» (как это формулировалось в одном популярном сборнике наставлений IV века) {14}. Настоящей ценностью считалось обладание не собственностью, а вниманием, и монахи приходили к очень разным выводам насчет того, как личные вещи влияют на мысли, и, соответственно, как с ними, вещами, поступать. Некоторые заключали, что определенные формы владения имуществом вовсе не вредны для монашеского сознания.
В одних обителях от братьев требовали, чтобы они не говорили о вещах «мое», в каких-то считалось, что вся одежда – общая. Но где-то каждого монаха обеспечивали личным комплектом одежды, и в некоем сирийском уставе даже разрешалось эту одежду подписать. В том же духе монахини аббатства Амаж в Галлии сделали себе личные глиняные кружки и после обжига запечатлели на них разные послания, причем как минимум одна из сестер оставила нам свое имя: Огхильда {15}.