Вина же подавались такие, что Архаров впал в глубочайшее недоумение – он и не ведал, что столь затейливые оттенки вкуса существуют…

Наконец уж не только гость, но и сам хозяин взмолился: хватит, довольно, не то и помереть недолго!

Фетинья Марковна блаженствовала – накормить гостя так, чтобы молча сидел и пыхтел, выкатив глаза, почти лишенный соображения, было делом чести для хорошей хозяйки.

Наконец Архаров с трудом поднялся из-за стола и изъявил шепотом некоторое желание.

Благоустроенная каморка, которую так хвалил купец, была у него в доме не одна – он их три штуки завел, по каморке на каждом этаже. Каждая была устроена в углу дома и отгорожена от мира толстой стенкой, на крышу же выходила труба под медным навесиком, чтобы вытягивать дурной воздух.

Архаров был препровожден туда купцом самолично и ознакомлен с удобствами – с изразцовой печкой, со столиком, на котором стоял медный турецкий таз, а над ним был подвешен по старинке кувшин-рукомой, со стулом, на который можно поместить все, что способно помешать. Стояла на табурете яркая ароматница – ваза в виде большого яйца, с дырявой крышкой, откуда поднимался легкий дымок. Опору вазы составляли три дородные фаянсовые бабы с львиными лапами и хвостами, а также с крыльями, само же яйцо представляло собой как бы поляну, усыпанную разнообразными цветами. Тут же было льняное полотенце, вышитое красным узором, и все эти предметы, вместе взятые, – старый ореховый стул на причудливых ногах, как будто четыре когтистые лапы зажали каждая по небольшому шару, и турецкий таз с носатым рукомоем, и разноцветная фаянсовая ароматница, и русское полотенце, – составили причудливое единство, на просвещенный взгляд смешное, однако чем-то милое.

Сиденье Архарову, правда, не понравилось – высотой оно было менее аршина, и никак не походило на кресло – он полагал, тут не помешали бы подлокотники, но их не было, а прорезанную в толстой доске овальную дыру покрывала деревянная крышка, вроде тех, что используют на поварне для кадок и бочат с соленьями и моченьями. Перед тем, как усесться, Архаров оглядел дыру и обнаружил под ней воронку, сделанную из меди, которая соединялась с большой стоячей трубой, уходящей в весьма глубоко устроенную выгребную яму. Купец особо сам себя хвалил за то, что велел оную яму выложить камнем, но жаловался, что при очистке, производимой раз в месяц, ночью, поднимается вонь на все окрестности.

– И ладно бы с вечера они приезжали, закрыл окна – да и спи, – сказал он. – Так все ближе к рассвету норовят, просыпаешься – извольте радоваться!

Архаров взял сие на заметку – полиция столько всяких неожиданных обязанностей исполняла, что присмотр за московскими золотарями с их черными бочками, очевидно, тоже входил в компетенцию обер-полицмейстера. Однако же как-то до сих пор обходилось без его личного вмешательства, и даже нужники Рязанского подворья вычищались по чьему-то распоряжению, должно быть, Шварцеву…

Он задумался: золотари уже с полвека жили в двух слободах, одна – по дороге к Тушину, другая – где-то за Лефортовым, у Владимирского тракта, он сам не знал, где именно. Однако если вонючие обозы начнут таскаться мимо Лефортова и нового Екатерининского дворца, который когда-нибудь же достроят, – сие не есть хорошо… сие даже изрядно дурно…

Выходя из каморки, Архаров уже думал, в каких словах изложить государыне необходимость избавить полицию от несуразных хлопот. Мало было возни с фонарями, так теперь еще изволь гонять золотарей. Хотя в столице же как-то с ними управляются? Один Зимний дворец, поди, обеспечивает работой целую дивизию сих тружеников…

Государыня – дама утонченная, веселить ее такими пакостями не с руки. Надо будет обязать Шварца составить докладную записку – он всегда изъясняется витиевато, но в письменной речи ничего неприличного не допустит.

Отдохнув у купца в гостиной, выпив чашечку кофея и сказав несколько любезных слов Фетинье Марковне, Архаров поехал обратно к Рязанскому подворью. Был такой хороший майский вечер, что домой не хотелось вовсе. А на Лубянке непременно что-то занимательное случится.

И случилось, хотя ничто уже развлечений не предвещало.

Архаров отпустил Шварца, выслушал донесение Демки Костемарова, выслушал Жеребцова, выслушал еще несколько бумаг, прочитанных Сашей, и понял, что на сегодня с него довольно. Тем более, что ему от обжорства дышалось весьма тяжко. Следовало скорее добраться до Пречистенки и лечь спать.

Но он не сразу поднялся с удобного кресла. Уже и руками в столешницу уперся – а душевных сил для такого подвига недоставало.

Если бы княгиня Елизавета Васильевна видела его такого, то непременно изругала бы – в тридцать три года он отяжелел, раскис, едва ли не растекся по обитому красным сукном столу, стыд и срам!

Куда такому увальню о женитьбе помышлять!..

А ведь помышлял – глядя на краснощекую купеческую дочку. Красивую синеглазую девку усадили довольно далеко от него, но она тянула шейку, чтобы разглядеть получше обер-полицмейстера, и попалась ему на глаза. Дети в таких семействах растут в строгости, послушны и богобоязненны, и Фетинья Марковна не отпустит от себя дитя, не научив вести хозяйство, да сама будет на первых порах дневать и ночевать в доме у зятя, пока там все не наладится. Для таких жареных молочных поросят, пожалуй, и на купеческой дочке жениться можно!

Архаров резко выдохнул и встал.

Саша ждал в карете, Демка ждал в коридоре.

Архаров довольно скоро вышел на крыльцо, Демка выскочил следом с фонарем. Но посветил не на ступеньки, а правее. И недовольно ругнулся.

Архаров увидел нечто, принятое сперва было за ком тряпья. Но ком здоровенный, бугристый, несколько напоминающий те большие кучи на огородах, в середине которых прелый навоз, а поверху опытный садовник сажает тыквы. Он подошел, оглянулся – тут же рядом оказался Демка.

– Убрать, Костемаров, – сказал Архаров. – Ну что за город, мать бы его! Вот уж и к полицейской конторе всякой дряни понанесли. Кто там дневальный? Крикни, пусть придет с лопатой.

Демка сбежал вниз, присел на корточки.

– Ваша милость, там человек, – доложил он.

– Как человек? Ну-ка, развороши!

Демка разгреб сбоку тряпье и пошерудил в темной глубине рукой. Тут же, вскрикнув, выдернул руку.

– Да оно кусается! – растерянно сказал Архарову.

– Человек, говоришь?

– Так не пес же! Пес бы залаял!

– Сашка! Сенька! Ванюшка! – крикнул тогда Архаров. – Сенька, кнут прихвати! Сейчас мы это диво расковыряем! Сашка, пистолеты!

Из кареты вышел вооруженный Саша, с козел спустился Сенька с кнутом, тут же подошел и здоровенный лакей Иван с фонарем. Впятером они окружили кучу, Саша наставил на нее пистолет (держал двумя руками, но Архаров мог бы поспорить на ведро водки, что при необходимости стрелять пальнет зажмурившись и промахнется), а Сенька потыкал кнутом в середину.

Из кучи заспанным бабьим голосом было послано на мужской причиндал.

– Свои! – обрадовался Архаров. – Ну-ка, баба, вылезай! Вылезай, говорю, не то отведаешь кнута!

Он присел перед кучей, упираясь в колени.

Оказалось, баба сидела, вытянув ноги и привалившись к стене. Она выпростала голову из-под накинутой душегрейки и ошалело уставилась на мужчин. Тут же на ее груди тряпки зашевелились, явилось заспанное личико левочки лет трех или четырех. А сбоку высунулось другое лицо – мальчишеское. Возраст Архаров определить затруднялся, понял только, что парнишка недокормленный – бледненький и рожица с кулачок.

– Какого хрена ты уселась спать прямо под полицейскими воротами? – без церемоний спросил Архаров. – Другого места не нашла? Ну-ка, вставай и проваливай.

– Барин мой желанный, – сказала баба, – ты-то ведь мне и надобен, родименький! Ты ведь над колодниками старший?

– Аттестовала! – воскликнул Демка. – Ты, дура, думай, что говоришь!

Баба завозилась под своим тряпьем и оказалась стоящей перед Архаровым на коленях, глаза в глаза.

– Барин миленький! Не вели гнать! Издалека бреду, детишки со мной! Избу бросила, пришла на Москву мужа искать! Добрые люди сюда идти велели! Сказывали, коли муж в колодниках, так тут все ведомо! Христа ради, барин, не гони! Дай мы тут до утреца досидим!

– Колодники в тюрьме, а тут полиция, – объяснил Демка. – Крепко твой парнишка кусается! Зубастый чертенок растет!

– Да только и богатства, что зубы! – пожаловалась баба. – Как мой-то из дому ушел, так все захирело, беды одолели! Прибился мой дурак к налетчикам, вместе с ними гужевался, шайку перебили, мой вернулся, потом еще куда-то подался. А потом, сказывали, нашлась и на него управа – видели его добрые люди, как колодников по Москве за милостыней выводили! Я – сюда! Нельзя нам без мужика! Он хоть и дурак, а все – мужик! Своего-то ума ему в дурную башку не вложишь!

Забывшись, баба повысила голос – и голос этот был весьма сварлив. Архаров выпрямился.

– Тут тебе делать нечего, – решил он. – Собирайся, бреди… вот черт, как же ей объяснить?..

– На бастион, что ли? – догадался Демка.

– Ну да, там же еще бараки не пожгли. Или нет, у китайгородской стены есть пустые хибары.

– Вряд ли, что пустые, – возразил Демка.

Архаров задумался.

– Надо будет там облаву произвести, – решил он. – Много любопытного обнаружим…

– Барин милостивый! Так коли не ты над колодниками старший, куда же мне податься? – встряла баба.

– Куды ни подайся, толку выйдет мало, – вместо Архарова отвечал Демка. – Коли он у тебя колодником был, так, поди, давно в сибирскую каторгу сослали. Даже ежели в Москве, в остроге обретается, какая тебе с детками из того польза? Да ни на грош!

– Так я ж ему жена! – возразила баба. – Мне при нем надобно быть! На то и венчались! Да что он без меня может? Кроме как дуростей натворить?! Он у меня дурачок, сам ложки ко рту не поднесет, за него все решать надобно!

– К налетчикам, говоришь, прибился? – уточнил Архаров.

– На другой год после свадьбы, – подтвердила баба. – Ваша милость, знатный барин! Может, видали вы его? У него, у дурака моего, и примета есть! На брюхе, повыше пупа, красное пятно, как мышь бежит! Матушка его, брюхатая, мыши испугалась! И еще…

– Вот ведь дура! – воскликнул Демка. – Нешто его милость с колодниками в баню ходит?! Дурища ты стоеросовая! Пошла отсюда! Во-он туда беги, потом правой руки держись – там тебе будут всякие хибары, ты в двери толкайся. Где открыто – там и ночуй! А сюда больше носу не кажи! И с детишками вместе!

– Что это ты так взъерепенился? – спросил Архаров, когда Демка, поставив бабу на ноги и чуть ли не тычками сопроводив ее в нужном направлении, вернулся обратно. – Не у тебя ли на брюхе то мышиное пятно?

– Кабы у меня – я бы не на другой год после свадьбы, а еще до свадьбы лыжи навострил, – отвечал Демка. – Умная! Муж у нее дурачок! Детей жалко – не дай Бог, в матушку уродились!

Архарову случалось видеть Демку буянящим, но при иных обстоятельствах. У мазов и шуров, а шурзом он себя, очевидно, считал по сей день, коли совсем точно, так шуром на государственной службе, – было заведено иные вопросы решать глоткой, но ор стоял до определенного мига, после коего крикуны как-то сразу увядали и приходили к какому-то одному мнению уже без воплей и угроз. Архаров знал, что это за миг: после него было два пути – либо мириться, либо хвататься за ножи. Опытные мазы довольно быстро понимали, что друг друга им не перекричать, а молодые часто после таких стычек бывали подбираемы в глухих переулках мертвыми и, понятное дело, без документов. И Демка порой одним лишь внезапным заполошным криком умел добиться поболее, чем тот же Тимофей – рассудительностью, или Федька – кулаком.

Сейчас же Демкино возмущение было не наигранным, а вполне искренним, вот только слышалась в нем некая легчайшая фальшь. Да и странно, что подчиненный так вопит при начальстве.

Но время было позднее, объевшемуся Архарову смертельно хотелось спать. Ему недосуг было занимать голову приблудными бабами. На Пречистенке он прямо в сенях скинул надоевшие башмаки и прямо в чулках, благо в дворне целых две прачки, отправился к себе в спальню. Там не удержался – разложил пасьянс «Простушка», наскоро помолился Богу и лег.

Уже в постели, глядя, как Никодимка на цыпочках бродит, собирая его раскиданную одежду, Архаров вспомнил – куда-то подевался Демка. Обычно Архаров брал с собой в карету кого-то из архаровцев, и Демка вроде бы ехал на переднем сидении, Архаров даже был уверен, что подчиненный будет ночевать на Пречистенке… но куда он пропал потом? На кухню, где в любое время суток повар Потап держал в печи что-то горячее? Или наверх, где в двух комнатах, еще только ожидавших порядочных мебелей, имелись пока что для таких ночевщиков топчаны и тюфяки?

Утром, еще лежа в постели, Архаров велел Никодимке кликнуть Демку. И тут выяснилось, что Демка на Пречистенке не ночевал. Приехать – приехал, поприставал к заспанной Иринке, Потаповой дочке, и скрылся, куда – неведомо.

– Ага, – мрачно сказал Архаров. Приставание к пятнадцатилетней Иринке, баловство с которой пресекалось на корню и поваром Потапом, и самолично Архаровым, означало одно – Демка хотел убедиться, что начальство заснуло и более его не позовет.

Архаров сел и в ожидании фрыштика начал вспоминать.

Баба Демку не признала. Кабы узнала – тут же об этом и доложила бы. При таком дурном нраве молчать – хуже каторги. Демка бабу не признал – по крайней мере, спервоначалу. Но был миг, когда он заволновался и стал ее гнать уже всерьез. Архарову запомнилось ощущение фальши – словно бы на воспоминаниях была поставлена метка. И по метке он тут же нашел нужные слова. Демка заголосил про баню… С чего бы вдруг? А баба припомнила примету на брюхе у мужа.

Пятно – как мышь бежит… Красное. Продолговатое и с отростками, наподобие почти незримых мышиных лапок, что ли? Примета. И знакомая Демке примета!

– Кто из наших в доме? – спросил Архаров Никодимку.

– Никого, ваши милости, – тут же отвечал Никодимка, да с каким еще поклоном! Пальцы растопырены, башка – набекрень, улыбочка, следственно, тоже набекрень! Тьфу!

Архаров аж засопел. Никодимкина страсть к галантерейному обращению уже преступала все разумные границы.

– Бриться и фрыштикать, – распорядился он.

Завтрак был прост – кофе с ванильными сухариками, Шварц присоветовал немца-кондитера, мастера по сухарям. Основательно Архаров ел уже потом – в полицейской конторе, ему приносили два-три блюда из трактира или привозили с Пречистенки. А обедал или в гостях, или уже дома, когда доводилось приехать пораньше.

Сухари он любил – и сладкие немецкие, и русские ржаные. Частенько даже в постели их грыз, чем привадил в спальню мышей. Крошки заваливались за кровать, откуда их не так уж часто выгребали, и порой Архаров слышал там деятельное шебуршание.

Никодимка тут же приволок поднос, установил на маленьком столике, и Архаров молча стал макать сухари в крепкий кофе. Потом пришел черед бритья, причем от соленого огурца за щеку Архаров отказался наотрез – не желал портить приятное послевкусие во рту. Никодимка, причитая, что не добьется на личиках Николаев Петровичей идеальной гладкости, взялся за работу и через четверть часа уже оправлял на Архарове темно-зеленый мундир с таким количеством галунов, что простой человек, угодив за грехи в палаты Рязанского подворья, отступал, сраженный всепоглощающим почтением – не иначе, как генерал-аншеф и обер-гофмаршал в одном лице! Деньги, потраченные на три с половиной фунта золотого галуна, вполне окупались.

На Лубянке Архаров потребовал к себе Демку. Оказалось – полицейский, приучая новичка Евдокима Ершова к работе, ушел с ним вместе – показывать ему какие-то московские закоулки возле Охотного ряда, где, отцепившись от погони, бесследно исчезают шуры и мазурики, чтобы вынырнуть в иных местах. С одной стороны, это было отрадно – Демка щедро делился своим боевым прошлым, как бы показывая, что возврата нет. С другой – явно скрывался.

Архаров спросил про бабу с детишками. Нет, баба не появлялась. Должно быть, послушалась совета и отправилась в острог.

Наконец Демка вернулся.

– У кого из наших на брюхе красная мышь? – сходу спросил Архаров.

Демка был шустрый парень – тут же смекнул, что попался.

– Да не у наших, ваша милость, я совсем в ином месте то пятно видел.

– И где?

– У лоха одного. Бежал с каторги, прибился к мазам, с шурами дружился, а толку от него – чуть. Баба права – дурак дураком, сущий фаля.

– Ну, ладно. Ступай.

Но это не значило, что архаровская подозрительность, встрепенувшись было, снова задремала. На остроносой Демкиной физиономии вранье было еще не крупными буквами прописано – так, карандашиком намечено. И неудивительно – ремесло у Демки такое, чтобы врать, не краснея.

– Постой! – вдруг приказал Архаров.

Подчиненный резко обернулся.

Тревога на Демкиной остроносой рожице была более красноречива, чем трагедия господина Сумарокова.

– Что Ершов?

– Прозванию соответствует, ваша милость. Ты ему слово, а он тебе десять.

– Выйдет из него толк?

Архаров, принимая новичка на службу, как всегда, исходил из имени. Евдоким – значит «славный». Так что была надежда воспитать хорошего полицейского. Опять же, не со стороны взяли, а из молодых десятских, кое-чему уже обучен.

Демка, польщенный тем, что обер-полицмейстер вроде как с ним советуется, тщательно обдумал ответ. Архаров же наблюдал за его лицом – уловил и беззвучный вздох облегчения, и движение плеч, вздернувшихся было, когда Демка услышал оклик, и исчезновение тревожной складочки между бровями.

– Выйдет, ваша милость.

– Ну, ступай, Клавароша ко мне позови. Он там, поди, в канцелярии дожидается.

Француз явился, поклонился с той самой грацией, которой Архарову так недоставало в его великосветских маневрах, и приступил к докладу, сверяясь с записями на мятой бумажке.

Все это время он суетился вокруг скромного домашнего учителя в семействе отставного гвардейского полковника Шитова, носившего подозрительное прозвание – де Берни. Клаварош отыскал двух человек из той дворни, что набрали шулера для особняка в Кожевниках. Обоим он втихомолку показал учителя, но они его не признали. Но один был истопник, другой – из кухонных мужиков, с господами встречались редко, опять же, прошло время. За это время худощавый господин мог наесть брюшко, а полный господин – отощать, кудрявый господин – облысеть, а молодящийся сорокалетний на вид господин – под воздействием хворобы вмиг обернуться шестидесятилетним.

– Это все? – спросил Архаров.

– Нет, ваша милость, я говорил с его товарищами, с танцевальным учителем Ла Раме, с музыкальным учителем Равальяком, он учит играть на скрипке и на виолончелях. Ла Раме после двух бутылок венгерского обещал дать мне рекомендацию, чтобы меня взяли фехтовальным учителем к мальчику. Ла Раме – парижанин, он хочет найти место у богатой дамы, вдовы, не очень старой, я обещал.

– К Марфе его пристроишь, что ли? – пошутил Архаров. Но шутки ему не давались – Клаварош усмехнулся и пожал плечами с видом человека светского, сглаживающего чужую неловкость.

Удивительно было, откуда во французском кучере с весьма подозрительным прошлым эти манеры не просто знатного человека, а даже человека, воспитанного для красивой жизни, для мира, где положено царить изяществу. Недаром Марфа, не имевшая вкуса, но имевшая острейший нюх, так сражалась за его благосклонность.

– Нет, ваша милость, я не стану искать для него богатую вдову. Я наймусь давать уроки шпажного боя мальчику и попытаюсь увидеть бумаги этого кавалера де Берни.

– Мусью Клаварош, я твой шпажный бой знаю, – уже не шутя сказал Архаров. – Ты дерешься не по-дворянски, я видел. Ты шпагу в руке для приличия держишь, а сам брыкаешься, как стоялый жеребец. Тут же тебя и раскусят.

– Нет, ваша милость, я сумею преподать правильные уроки.

– Верши мне…

– Некен, ваша милость, не облопаюсь.

Глаза у Архарова полезли на лоб.

Конечно, не было ничего удивительного в том, что Клаварош, пятый год служа в московской полиции, нахватался слов из байковского наречия. Однако до сих пор он при обер-полицмейстере так не выражался. Да еще интонация – не то чтобы вызов, а нечто весьма задиристое… Возможно, это был мелкий, пробный укол – за неуместное упоминание Марфы, примерно то же, что у кулачных бойцов – пытливый удар. И, главное, винить было некого – сам же Архаров первый начал.

Но обер-полицмейстер не стал подбивать француза на новые шалости.

– Как полагаешь, мусью, нужно ли приставить к этому твоему де Берни наружное наблюдение?

– Он из дому почитай что не выходит, – подумав, отвечал француз. – Но дом большой и… и…

Он произвел руками странное, но весьма выразительное движение, быстро проиграв беззвучный клавикордный пассаж длинными пальцами, – для Архарова оно олицетворяло разбегающихся в разные стороны тараканов.

– Бестолковый, что ли?

– Да, ваша милость, бестолковый. Много детей, много женщин… Вавилон!

– Думаешь, если туда кто-то к нему и приходит, этого могут попросту не заметить?

– У меня есть таковое подозрение.

– У меня тоже. Ну, приставим к этому дому дня на два, на три Макарку. Глядишь, чего и заприметит.

Тут явился человек с запиской от Елизаветы Васильевны. Княгиня Волконская, зная норов мужнина подчиненного, сама встретилась с отставным сенатором Захаровым и обо всем с ним договорилась. Человек сказал, что ответа ждать не велено. Это означало уже не заботу княгини об Архарове, а прямой приказ ехать за картинами. Но обер-полицмейстер сидел в кабинете, занимаясь делами, пока не пожаловал человек от Захарова с иной запиской. Милостивого государя Николая Петровича приглашали навестить болящего и потолковать касательно картин. Отступать было некуда – обер-полицмейстер собрался с духом и поехал наносить визит. Хотя ехать ему сильно не хотелось. Обер-полицмейстер был весьма признателен Захарову за помощь при поимке шулеров, но ощущал некоторую неловкость за то, что из ошибочных соображений заставил его целую ночь проблуждать где-то в Замоскворечье.

Господин Захаров проживал в Никитской улице, неподалеку от Никитских ворот. Привратник был предупрежден о приезде Архарова. Гостя со всем почтением отвели в хозяйский кабинет.

– Добро пожаловать, Николай Петрович, – сказал отставной сенатор. – Анисовой или травничка?

Анисового запаха Архаров не любил, а травничек – это еще какой попадется. Гаврила Павлович умел читать по лицу, даже неподвижному, не хуже, чем обер-полицмейстер, и тут же предложил померанцевой. От нее Архаров не отказался.

Сам хозяин водку пить не стал – сослался на болезнь. Выглядел он совершенно так, как положено сухопарому старцу с морщинистым лицом, беседовал бодро, и признаков хворобы Архаров вроде бы не обнаружил – впрочем, если хвороба давняя, привычная, то следует помнить: они знакомы недавно, и обер-полицмейстер никогда не видел отставного сенатора здоровым. Одет он также был, как положено человеку светскому, а не завернут в какой-нибудь стеганый полосатый архалук.

– Ее сиятельство просила поспособствовать в украшении вашего жилища, – сказал Гаврила Павлович. – А я тому и рад. Когда в доме картина пять лет висит – и то уж на нее глядеть тошно. Мои же тут лет десять пребывают – пора избавляться.

Прозвучало сие по-светски легкомысленно, как ежели б молодой петиметр в кругу таких же лоботрясов расуждал о надоевшей любовнице. И далее отставной сенатор заговорил о живописцах былых времен, заговорил с легчайшей грустью, как рассказывал бы изгнанник из рая много лет спустя о неземной красоте и прелести. Он называл имена, совершенно Архарову неизвестные, – и с особым французским прононсом упомянул неких гениев, которых звали Мишель-Анж Буонаротий и Леонард Винт.

Архарова мало интересовали художества, привозимые русскими вельможами из Франции и Италии, не понимал он также, как можно держать дома по шести и более десятков картин. Положив приобрести не более трех, подешевле, он с особливым интересом присматривался к Гаврилову. Бывший сенатор в душе уже расстался с любимыми полотнами, чтобы сохранить привязанность простой московской девки из Зарядья. Архарову вдруг сделалось безумно жаль старика, душа которого жила в этих вот древнегреческих храмах, выписанных искусной кистью, под оливами, среди босоногих бородатых пастухов в грубых плащах и полуобнаженных нимф, заманивающих в гроты.

– А вот, извольте видеть, мой Теньер, картина именуется «Прислужник, раскуривающий трубку». Вот сельский вид Ван-дер-Гюзена, вот мой Сальватор Роза… – Захаров указывал, сложив кисть с таким изяществом, что впору бы записной кокетке и щеголихе.

Странной они были парой, эти двое, бродящие вдоль стен захаровской гостиной: плотный и не желающий совершать лишних движений обер-полицмейстер – а рядом с ним грациозный, словно бы танцующий менуэт, быстрый в движениях Захаров. И коли бы кто близорукий смотрел на них издали, то уж точно ошибся бы, определяя, которому тут семьдесят, которому – тридцать три года.

– Вам именно живописные художества угодны? – вдруг забеспокоился Захаров. – А то имею камни с резьбой, из Италии – Тивериева голова, Орфей, животными окруженный, Минервина голова…

– Да мне бы, Гаврила Павлович, таких художеств, чтобы ее сиятельство поглядела и одобрила, – честно объяснил тогда обер-полицмейстер. – Выберите сами на ваш вкус три или четыре. А что за камни?

Тут-то наконец и проснулось его любопытство. Особливо когда была вынута из коробочки Минервина голова, резанная по слоистой яшме. Архаров принялся задавать вопросы, и отставной сенатор много чего припомнил про античные камеи. Наконец обер-полицмейстер вспомнил кое-что важное.

– А нет ли у вас, Гаврила Павлович, простой красной яшмы?

– Яшмы мясной? – уточнил Захаров. – На что вам? Вид у нее скучный, для камей не подходит.

– Поглядеть, какова из себя…

И тут Архаров, желая хоть как-то отблагодарить хозяина за увлекательную беседу, рассказал про письмо де Сартена и похищенный золотой сервиз.

Захаров выслушал и сделал рукой элегантное движение, призывающее к вниманию.

– Господин де Сартин, стало быть, писать изволил? Дивно мне это – он сам знатный сыщик, а такой сервиз – не иголка в стоге сена. Неужто его осведомители маху дали?

Архаров вспомнил, что отставной сенатор не раз побывал в Париже.

– А вы, сударь, с ним знакомы?

– Да, встречались в свете… – несколько туманно отвечал Захаров. – Но он в том доме был под чужим именем, мне приятель мой, маркиз де Бриссак на него указал. В Париже, изволите видеть, свет куда как разнообразней нашего. Я повстречал господина де Сартина в салоне у некой дамы, которая нашим боярыням показалась бы герцогиней, хотя благородство ее манер было театрального происхождения. Знаете ли, что она под старость лет сделала своим ремеслом?

– Нет, откуда?

– Наше счастье, что у нас пока не завелись такие дамы и такие салоны, сударь. Сия особа не то чтобы прямо состояла на жаловании у полиции, но господин де Сартин тайно ей покровительствовал и оплачивал ее расходы по чаепитиям в приемные дни, а также она получала и иные суммы… Принимала же наша держательница салона несколько раз в неделю господ придворных, литераторов, светских остроумцев, вообще всех бездельников, кои разъезжают из дома в дом, перенося сплетни. И знаете, что любопытно? У нее совершенно не играли в карты. Все, что она предлагала, помимо чая, разумеется, была приятная беседа.

– А дамское общество? – спросил Архаров, решив было, что отставной сенатор рассказывает ему об устроенном на почтенный лад доме свиданий – таких в Париже, по словам путешественников, было немало.

– Нет, дам она почти не приглашала. Хотя маркиз сказал мне тогда, что многие содержательницы борделей и их девицы служат господину де Сартину. Эта же была особа почти из приличного общества. Мы с маркизом были ей представлены, и тогда же я познакомился с господином Ленуаром. Это, сударь, был молодой человек с большим будущим, и господин де Сартин, кажется, воспитывал его, чтобы передать ему свою должность.

Архаров дважды кивнул – так оно и должно быть.

– И при том количестве осведомителей, который явно или тайно содержит французская полиция, мне кажется странным, что она проворонила сей сервиз, – сказал Захаров. Тем более, что он, сдается мне, имеет занятную историю. В последнее время во Франции была лишь одна дама, способная заказать такую милую безделицу с яшмовыми ручками на две дюжины персон. И то лишь потому, что ее счета поступали в государственную казну под видом королевских, теперь-то об этом все узнали и был немалый скандал. Вы, должно быть, слыхали такое имя – графиня Дюбарри.

Архаров пожал плечами – сколько он знал, во Франции, а особливо в Париже, куды ни плюнь – в графа или в графиню попадешь.

Собеседник усмехнулся.

– Это, изволите ли видеть, та самая графиня Дюбарри…

Но и тонкий намек ничего Архарову не сказал.

Тогда господин Захаров от души развеселился и повел гостя в свой кабинет. Там он достал из бюро галантные французские гравюры, на которых оная графиня изображалась в самом непотребном виде. Архаров уставился на них – и расхохотался.

В последний раз он видел гравированные безобразия еще в Санкт-Петербурге. Переехав в Москву, он, разумеется, таким добром не запасся, а те непотребства, что продавались на Трубной площади и притаскивались порой архаровцами в полицейскую контору, были уж больно грубы. Самую страшную лубочную картину обер-полицмейстер собственноручно изодрал в клочья не далее как на Прощеное воскресенье, очищая канцелярию от всякой дряни перед Великим постом. Она изображала даму в платье с фижмами, едущую верхом на сгорбленном дядьке. Дядька мало что был со спущенными штанами, так еще извергал из задницы соответствующую материю.

– Извольте, сударь, расскажу, – произнес господин Захаров. – Я как раз успел побывать в Париже, когда ее слава сделалась совсем скандальной. Покойный французский король… впрочем, того вы, верно, и знать не могли… Он был одолеваем скукой. Покойная маркиза де Помпадур… о Господи, кого ни вспомнить, все уж покойные…

Вот тут Архаров поверил, что отставной сенатор не на шутку болен. Глаза у него сделались совсем тоскливые, и обер-полицмейстер положил себе немедленно направить к Захарову Матвея Воробьева, а лучше бы – деда Кукшу, коли удалось бы того изловить.

– Поведаю вам, Николай Петрович, так и быть, пикантную историю о графине Дюбарри. Царствовала сия блудная особа при его величестве лет примерно шесть, и за то время нажила себе множество недоброжелателей. Наиглавнейшую же недоброжелательницу – супругу дофина, нынешнюю королеву французскую Марию-Антуанетту.

– Иначе и быть не могло, – согласился Архаров.

– Было в ней одно похвальное качество – она не пыталась управлять государством, как ее предшественница, покойная мадам де Помпадур. И замков она не строила – кроме Люсьенна, но тут уж ничего не поделаешь, должна же была она свить хоть какое-никакое гнездышко. Однако ж денег на нее уходило порядочно. Все больше на платья, на бриллианты, на фарфор из Севра… тут она, сама того не ведая, завещание мадам де Помпадур исполнила. Та все говорила: коли кто, имея деньги, покупает не севрский фарфор, а саксонский, тот-де плохой француз. Ведь сама она те фарфоровые фабрики в Севре и завела… Так вот, отвечу я на ваш вопрос, почему упоминать о мадам Дюбарри в приличном обществе не рекомендуется…

Вот тут Архаров уже сосредоточился.

– Изволите ли видеть, сударь, когда покойный французский король подобрал свою прелестницу, она была не более не менее как модисткой, причем прошла через множество рук и получила лишь то воспитание, которое требуется для амурных дел. А он был немолод и подвержен приступам болезни, именуемой хандра. Развеселить его было трудновато. Покойная мадам де Помпадур еще как-то исхитрялась развлекать его невинными средствами – то прогулки, то театры, то фарфор. Эта, повторяю, иного полета пташка. А потерять любовника лишь потому, что его тоска берет, обидно. И она пустила в ход то, что умела и замечательно знала. Господа, бывавшие в Люсьенне, рассказывали: коли там комедию ставят – так непристойную, коли песни поют – от тех песен хоть святых выноси да и сам выходи. Пляски затевают – один срам. И тем она его развлекала. А ему все сие непотребство было в диковинку и в его-то годы лишь такие пряные штучки и могли сподвигнуть на великие дела…

Архаров невольно усмехнулся, глядя на собеседника. Собеседник уже весьма смахивал на сушеный гриб. Очевидно, был никак не моложе французского короля, однако держал для своей утехи такую бойкую девку, как Дунька, и Дунька даже присматривала, чтобы ей никто дорогу не перебежал.

– Его величество французский король изволили скончаться в начале мая семьдесят четвертого – тому уж, выходит, год. И звезда графини закатилась с поразительной быстротой. Тут же все завопили о ее безобразиях, а главным образом – злейшая ее врагиня, новая королева. И все ей припомнили, до последнего ливра. Она стала имущество распродавать – и тут-то, видно, избавилась от золотого сервиза. А ведь сие художество следовало бы вернуть в казну. Так что вы, сударь, легко можете себе представить восторг государыни, когда ее имя, не приведи Господь, будет впутано в скандал с ворованным имуществом мадам Дюбарри. Из-за какой-то, прости Господи, бляди начнется дипломатическая околесица… тем более, что наши с французами дипломатические дела едва-едва налаживаться стали, и есть немало доброжелателей, кои бы охотно нас с Парижем заново рассорили. Покойный господин Шуазель сильно нам успел напортить, да что это я все про покойников?.. Не к добру.

– Да уж, – согласился Архаров. – Благодарствую. Да только…

– Что, сударь?

– Не верится мне что-то, чтобы такая подлая девка столько денег имела, чтобы золотые сервизы заказывать и дворцы себе строить.

Гаврила Павлович расхохотался.

– Вам бы, Николай Петрович, за границу съездить, по тем же немецким княжествам прокатиться, тогда лишь поймете, какие деньги тратятся на фавориток. Слава Богу, Россия сей беды не знала…

Тут произошло некоторое молчание. Оба вдруг подумали об одном и том же человеке – о графе Орлове. Его открыто звали фаворитом, и денег на него государыня извела прорву. Теперь вот новое сокровище объявилось – тоже неведомо, чем будет за амуры вознаграждено…

– А коли и заводилась фаворитка, то и смех, и грех… Вы госпожу Каменскую знаете?

– Знаю.

– А какое у нее было прозвание при покойном государе Петре Федоровиче – помните? Распустеха Романовна! Ибо была редкостной неряхой, к тому же злобной и крикливой, однако несколько лет держала при своих юбках великого князя, впоследствии государя. Но не слишком из государственной казны поживилась. Побрякушек понавыпрашивала – и только. Разумнее всех вел себя покойный государь Петр Алексеевич. Тот, сказывали, каждой метреске, будь хоть прачка, хоть графиня, за амуры рубль платил, говорил: более сие не стоит. Так что от фавориток нас Господь избавил…

И опять было молчание, потому что обсуждать особу графа Орлова и его преемника, господина Потемника, ни Архаров, ни Гаврила Павлович не желали.

– Простите, сударь, покину вас на минутку, – сказал Захаров и быстро вышел из кабинета. Но обер-полицмейстер заметил – лицо старика отразило внезапную боль. Видно, не такую уж внезапную – отставной сенатор не испугался, а поспешил за лекарством в спальню.

Архаров стал рассматривать графиню Дюбарри во всех подробностях, и за этим занятием застал его лакей. За лакеем шел, стуча вечной своей тростью с круглым стальным набалдашником, доктор Воробьев. Ничего странного в этом не было – Матвей считался одним из лучших врачей в Москве, и Захаров отыскал его без архаровского посредничества.

– Ты тут для чего? – удивился доктор и вытаращился на Архарова.

Матвей знал про Дунькину ночную беготню с Ильинки на Пречистенку.

– Слушай, Николашка, забери ты ее у него, Христом-Богом прошу, – прошептал Матвей. – Она ж его в гроб загонит.

– Дунька-то? Эта может.

– Дурак ты – что бы она могла, кабы он настойку шпанской мушки не пил?

Архаров знал, что не только на старости лет для мужской мощи пьют эту дивную настойку, но о вреде, ею производимом, не подозревал. Так и сказал Матвею.

– Ну, иногда, может, и не вредно, – растолковал тот. – Ну, раз в неделю, не чаще! И то – понемножку, по капельке, за час перед амурными шалостями. Он же, старый дурень, эту настойку ложками хлебать принялся, как мужик – пустые щи. Вот и не может больше часа усидеть, бегает в нужник, как беременная баба. А всякий позыв – сильная боль…

– Вон оно что…

– Дуньке хоть скажи – он же себе во вред для нее старается… чш-ш-ш… о чем-нибудь говори…

Архаров вдруг вспомнил – есть же у него дело к доктору. Может, он опознает в слове, употребленном государыней, какую-нибудь мудреную хворобу.

– Матвей! Что есть инже… чтоб ей сдохнуть… иже…

– С этим к Устину Петрову, – тут же отозвался доктор.

– Устин в хворях не смыслит. Инжедействие.

Матвей сделал круглые глаза.

– Нет такой хвори, Николаша.

– Тогда… – Архаров тяжко задумался. Попытка не удалась.

– Да ты здоров ли, Николаша?

– Пошел к монаху на хрен. Государыня слово сказала, никто объяснить не умеет.

– А слово, выходит, инжедействие?

Архаров задумался. Теперь, когда он услышал это свое изобретение из Матвеевых уст, оно оказалось вовсе не похоже на умное слово государыни.

Вошел Захаров – походкой петиметра и щеголя, с особой игрой руками и глазами, причем сие получалось у него отнюдь не вычурно, не по-дурацки, как если бы безнадежно пытался подражать молодым, а словно отставной сенатор родился со светской сноровкой. И на лице его была полуулыбка – словно этот человек никогда не ведал телесных страданий.

– Ты, сударь мой, безнадежен, – произнес свой вердикт доктор Воробьев. – Хоть и обер-полицмейстер. Как есть люди, чья голова виршей не вмещает… твоя, впрочем, тоже не вмещает… Стой, придумал! Знаешь, Николашка, кого бы надо к тебе в полицию завербовать? Елпидифора.

– Какого еще, на хрен, Елпидифора?! – Архаров был не в том состоянии, чтобы шутки понимать.

– Ну как же? Сие имя значит – «надежду приносящий»!

– А-а… точно…

– Ну, Николай Петрович, надумали что брать? – осведомился Захаров.

Архаров кивнул.

Если княгиня не ошибается в намерениях государыни, то картины лучше повесить благопристойные. Вот чем плох сельский вид с мельницей? Будет себе висеть и висеть, не привлекая лишнего внимания.

Архаров показал два парных пейзажа, вид с мельницей и впридачу – некое мифологическое изображение с белыми храмами, пастухами, нимфами, овцами и синим южным небом. И тут оба, продавец и покупатель, несколько растерялись. Обер-полицмейстер понятия не имел, сколько стоят картины, а отставному сенатору тоже было неловко называть цену – он, слава Богу, не купчишка из Охотного ряда. Матвей сообразил, в чем дело.

– У меня приятель есть, немец, миниатюрные портреты пишет и иными художествами приторговывает, я его к вам пришлю, пусть оценит, – сказал доктор. – А теперь, господин обер-полицмейстер, уступи место Эскулапу.

Захаров усмехнулся – он-то всех греческих богов знал наперечет, Архаров же должен был вспоминать, что за Эскулап такой.

Вспомнил уже в карете. И одновременно – ту хворь, которую поминала государыня. Иноземное слово в верном его виде повторял про себя, пока не прибыл в полицейскую контору.

– Клавароша ко мне! – сказал он, проходя в кабинет.

Клаварош тут же явился.

– Скажи, мусью, что такое индижестия?

Француз задумался.

Он хорошо намастачился говорить по-русски, но происходило его искусство от умения использовать каждое известное ему русское слово и составлять фразы только из них. Иной собеседник ввек бы не догадался, что Клаварош знает этих слов хорошо коли полтысячи. Смысл вопроса он понял, только не имел в своем словаре ничего соответствующего.

– Брюшная хворь, ваша милость, – сказал он наконец, – когда брюхо своего долга не исполняет.

– Прелестно…

Он кликнул кого-нибудь из канцелярии – продиктовать записочку к Матвею с диковинным словом, и чтобы посыльный стребовал с него ответ. Сразу никто не прибежал, и Архаров отправился разбираться. Он не был сердит, просто по своему гвардейскому прошлому помнил: приказ должен исполняться незамедлительно и без рассуждений, а с секундным промедлением уже следует бороться.

Возле канцелярии он увидел Шварца, Шварц пожаловался, что на дворе стоит огромная лужа, если пройдет еще дождь – вода начнет стекать в подвальное окошко. Пошли смотреть лужу.

Она была необъятна – вроде в прошлые годы так не разрасталась, но убрать ее было несложно – воду разметать метлами, а углубление в земле засыпать и утоптать. Архаров поглядел по сторонам в поисках рабочих рук и увидел в дальнем углу Тимофея, Федьку, Демку и Ваню Носатого. Они о чем-то совещались втихомолку, и вдруг Тимофей довольно громко выругался.

Архаров привык к тому, что этот его подчиненный всегда спокоен, рассудителен, терпелив. Сейчас же Тимофей выглядел совершенно расстроенным, потерпевшим некую вселенскую конфузию.

Обер-полицмейстер обошел лужу и пошел к архаровцам. Его заметили, замолчали, и по лицам было видно – он притащился очень некстати. Особенно Тимофей и Демка не обрадовались начальству – Тимофей глядел в землю весьма удрученно, Демка же – с некоторой злостью.

– Ну, что еще стряслось? – спросил, подходя, Архаров. – Что за беда? Костемаров, это ведь с той бабой увязано, которую ты от нашего крыльца турнул. Ну-ка, докладывай, у кого из наших на брюхе пятно – как мышь бежит? Не то всех вниз отправлю – и ты, Ваня, все брюха оглядишь и доложишь.

Федька открыл было рот – да и замер, опомнившись. Пресловутая круговая порука, которой повязали бывших мортусов, сейчас работала против Архарова – они не имели права выдавать друг дружку…

– У тебя, Тимоша? – никак не показывая своего недовольства, задал вопрос обер-полицмейстер. Догадаться было нетрудно, опять же, архаровцы не первый день знали своего командира – даже не удивились.

– Приплелась на мою голову!.. – с тоской прошептал Тимофей.

– А чего на дуре женился?

– Так кто ж знал? Я овдовел, детишки без ухода, кого-то ж надо было брать…

– И что детишки?

– Не уследила, дура, оба померли. Да у нас к тому времени уже свой народился. Я потерпел немного – да и пошел прочь.

– Не врала, стало быть, баба?

Этот архаровский вопрос был адресован Демке.

Демка потупился.

– Далее.

– Ушел. Прибился…

– К налетчикам. Далее.

– Господь уберег… ну, вернулся…

Тимофею было сильно неприятно вспоминать подробности той давней, дополицейской жизни.

– Опять удрал, – спокойно продолжал Архаров, который, оказывается, кое-что запомнил из бестолкового рассказа бабы.

Тимофей покивал.

– И с перепугу до Мурома добежал. Да ладно тебе, я бы тоже от такой сбежал. Что делать будешь, коли она тебя сыщет?

– Ваша милость, а нельзя ли его куда-нибудь отправить? Ну хоть в Санкт-Петербург? – встрял Федька. И в глазах у него был восторг – он сам наслаждался тем, как старается выручить товарища.

Архаров тут же перевел взгляд на Демку. Федька был прост – что на уме, то и на лице. Демка же – хитер, да только и он не всегда умел за своим личиком уследить.

– Ваша милость! – воззвал Федька, глдя на обер-полицмейстера с надеждой. – Она ж не уйдет, она так и будет по Москве околачиваться, пока до правды не доберется!

– А ты ее знаешь? – спросил Архаров, вспомнив, что оба они, Тимофей и Федька, вроде бы тверские.

– Да вроде видал… – тут догадливый Федька по глазам Архарова понял, что его вранье может выйти боком. – Она тетки моей куме как-то сродни приходится. Я тогда еще знал, что у нее муж в бега подался. Бабы так и толковали – сама-де из дому выжила, вот и осталась без мужа с сыном да с прибылью…

– Я не знал, – хмуро сказал Тимофей. – Кто ж мог знать, что с прибылью?.. А только жить с ней не стану, хоть убейте.

– Значит, прибежал, когда налетчиков твоих повязали, отоспался, отъелся, брюхо бабе своей вдругорядь набил, а потом до тебя дошло, что жить с ней невмоготу, и ты добежал до Мурома? – безжалостно допытывался Архаров. Когда он после чумы принимал и осваивал полицейское хозяйство, то и узнал много любопытного про мортусов. О том, что Федька в пьяной драке на свадьбе у родни убил приятеля, Архаров знал и раньше. Воровское прошлое Демки было у него на роже написано. Насчет Вани – и сомнений быть не могло. А вот, слушая, как Саша читает связанные с Тимофеем бумаги, удивлялся – этот крепкий неторопливый мужик затесался в ватагу, которая целую зиму грабила купцов на муромской дороге, и взят был чудом – до того ловко уходил, путая след, от погони.

– Два месяца только и побыл с ней…

– Прелестно. И она только теперь додумалась искать тебя на Москве?

– Черт ли ее разберет.

Архаров хмыкнул. Что-то следовало предпринять. Если баба добредет до острога да, чего доброго, найдет сердобольных слушателей, то имя Тимофея Арсеньева может оказаться им знакомо – тут-то и заорет слушатель: беги к Рязанскому подворью, баба, твой муж в архаровцах служит!

Кабы он эту Тимофееву жену своими глазами не видел и своими ушами не слышал – то и махнул бы рукой: разбирайся сам со своей бабой. Но он, хотя и говорил с подчиненным сурово, душой был на его стороне и выдавать его на растерзание дуре не желал.

Мысль явилась вовсе неожиданная…

– А вот что! – воскликнул Архаров. – Знаю, как ее отвадить! Федя, крикни Сеньке – пусть экипаж к крыльцу подает! Тимоша, поедешь со мной.

Федька смотрел на Архарова с таким восторгом, что получил в последнюю минуту приказание вставать на запятки вместе с Иваном.

– Сенька, гони в Зарядье! – велел обер-полицмейстер.

Карета понеслась вдоль китайгородской стены, свернула на Варварку, затем во Псковский переулок, и далее – в Ершовский.

Марфа была на дворе, вешала белье, когда раздался стук в ворота. Она подошла к калитке и увидела архаровский экипаж. Федька, соскочив, отворил дверцу, обер-полицмейстер выбрался и сразу вошел во двор, архаровцы, еще ничего не понимая, – следом.

– Марфа Ивановна, у нас – товар, у вас – купец! – не поздоровавшись объявил он. – Наоборот то есть! В общем, принимай жениха!

Марфа попятилась. Архаров выпихнул вперед сильно смущенного Тимофея.

– Этот, что ли? – вмиг заинтересовалась Марфа. – А что ж! Детина здоровенный! В годах, правда, так ведь и я не первой свежести невеста! Согласна! Благословляй, батюшка Николай Петрович!

– Да ну тебя! – возмутился Тимофей, отступая. – Ваша милость Николай Петрович! Она ж этак не на шутку меня к алтарю потянет!

– Надобно, чтоб он у тебя пожил, – объяснил Марфе Архаров. – За ним баба притащится, станет домогаться. Мы-то ей укорот дать не можем, поскольку они с моим дураком повенчаны, по закону она права, а ты ее за милую душу и из Зарядья, и из самой Москвы в тычки выставишь. Тебе – можно, потому как это ваши бабьи дела.

– А я-то обрадовалась… – Марфа еще раз оглядела статного и плечистого Тимофея. – А и ладно, пусть поживет! Может, что и получится. Так что перебирайся – я тебе внизу постелить велю.

– Прямо сейчас, – добавил Архаров. – Час тебе на новоселье даю. Хрен ее знает, когда она до тебя доберется…

Тимофей остался, Архаров указал Федьке на запятки и вернулся обратно в полицейскую контору.

Всю дорогу он посмеивался, воображая поединок между Марфой и той безымянной бабой, от которой следовало спасать Тимофея.

Но, войдя в кабинет, он об этой дурости уже не помнил – его ждал Михей, только что вернувшийся из Санкт-Петербурга.

– Заходи. Ну, что столичные шуры? – любезно спросил Архаров. – Мне не кланялись?

– Они бы и рады поклониться, так ваша милость сламу на клюя не берет, – тонко польстил Михей. – Коли позволите, я в канцелярии донесение продиктую.

– А на словах?

– Никто ни о каком сервизе не слыхивал. В полицейскую канцелярию писем не приходило, купчишки-посредники знать не знают. Один гирячок мне вот что сказал: большой парадный золотой сервиз ведь и весит поболее двух пудов, статочно, что три, и места, коли его бережно везти, занимает немало, его так просто в Россию не протащишь. Стало быть, на таможне кому-то барашка в бумажке поднесли, да и немалого барашка…

– А коли мимо таможни? Я знаю, матросы в трюмах слона спрятать могут.

Михей усмехнулся.

– Ваша милость, зимой корабли в Петербург не приходят, да и до Пасхи, поди, тоже не могли пробиться – там же весенние шторма. А вы про сервиз еще задолго до Пасхи узнали.

– То бишь, коли его к нам водой повезли, то он, когда мне Сартин писал, еще в Париже обретался? – Архаров задумался. – Коли он знал, что покража под носом, и ее повезут морем, чего ж сам не взял?

Михей развел ручищами – ответа на такой вопрос у него не было да и быть не могло.

– Поди, продиктуй – с кем встречался, что разведал, все подробно.

Следовало бы сесть, да со Шварцем, с Абросимовым, с Тимофеем дружно подумать – каким путем прибыл блудный сервиз из Франции в Россию. Но в коридоре уже набился народ – и с донесениями и «явочными», приходилось браться за работу. Даже странное поведение Демки Костемарова, в иное время не оставшееся бы без внимания, – и то вылетело из головы…

* * *

Изба была обыкновенная – даже не нищего житья, а принадлежащая благополучному крестьянскому семейству. Посередке, как водится имелась печь с широким устьем, в подпечке сохли дрова. Рядом стояли лопата для углей и ухват на длинном катовище. Напротив печи висела на шесте люлька с дерюжным пологом, приспособленным так, чтобы задерживать тепло, шедшее от печи, и обогревать дитя. Слева от печи стоял высокий светец с погасшей лучиной, справа – стол, в углу, одно на другом, ушаты и кадушки, тут же висело на стене большое решето.

Что за крашенинной занавеской – Тереза не знала и знать не желала.

В люльке захныкал ребенок. Он распеленался, холстинка, на которой он лежал, сбилась, и солома, устилавшая люльку, колола дитя. Тереза даже не повернулась. Этот мир был ей чужд, и она хотела совершать как можно менее движений в нем, вообще окаменеть – в надежде, что тогда она перестанет воспринимать его шумы и запахи. Единственно – когда мухи, гудевшие непрерывно, пытались сесть ей на лицо или на руки, она их отгоняла.

Одновременно появились старуха из-за грязной занавески и мужик в дверях. Мужик был еще молод. Хотя на дворе пригревало солнце, он был в высоком меховом колпаке, из-под которого виднелся один нос, а дальше – торчала светлая борода. Этот мужик в коротком буром армяке, от которого несло псиной, в холщовых портах, с ножищами, толсто обмотанными онучами и криво перехваченными оборами лаптей, подошел к люльке первый, подобрал тряпочный рожок, потерянный ребенком, и сунул обратно в ротик. Дитя замолкло, старуха вернулась на свое место, где сидела беззвучно, мужик поправил холстинку и без единого слова ушел. Как Тереза не желала замечать их – так и они не желали замечать Терезу. Кто-то велел им терпеть, пока эта закутанная в черный атлас женщина молча сидит за столом и ждет. Они и терпели.

Тереза не могла бы сказать, сколько времени сидит за этим столом, опираясь локтем, и глядит на неровную щель между выскобленными досками. Время уже ничего не значило для нее – она знала цену долям секунд, когда играла, и не понимала, даже не желала понимать, куда подевался год жизни. Словно бы проспала его, сидя на постели с открытыми глазами и не осознавая смены дней и ночей.

Она и раньше не была разговорчива, теперь – могла бы при желании перечесть те слова, которые произнесла за время своего то ли изгнания, то ли заключеиия. Больше сотни бы, поди, не набралось.

Лишь раз встрепенулась было Тереза – зимой, когда толстая девка, собравшись топить печь в ее комнатушке, принесла на растопку листы плотной бумаги, расчерченные нотными линейками. Тереза выхватила у нее из рук ноты и некоторое время смотрела на них, даже не пытаясь воспроизвести в голове записанную музыку. Это было – словно весточка из иного мира, покинутого ею и покинувшего ее, казалось, навеки.

Кто переписал – а ноты были начертаны от руки, старательно, и это выдавало молодость музыканта, без летучей небрежности, означающей, что рука не поспевала за душой, в глубине которой уже зазвучала мелодия, – эти скрипичные и басовые ключи, эти гроздья созвучий, кто – и чью музыку хотел сделать своей этот человек? Чернила выцвели, а стопку нот, найденную на антресолях, погрызли мыши. И Тереза поняла сей тайный знак судьбы – она теперь сама была, как эти немые ноты без начала и конца.

Ей даже было по-своему хорошо, что в доме, куда ее привезли, не оказалось музыкальных инструментов.

Оказались же там старик-хозяин, глухой на левое ухо, ключница – ровесница его, несколько человек прислуги, и вся усадьба производила тягостное впечатление разоренного гнезда: сыновья выросли, ушли служить да где-то на чужбине, в Пруссии, головы сложили, единственная дочь вышла замуж и укатила с мужем Бог весть когда и куда, присылая письма к Пасхе, к Рождеству и к отцовским именинам. Хозяйка же умерла, ненадолго пережив сыновей и оставив мужа в вечной растерянности: как же жить дальше одному-то?

Но Тереза, смутно осознав, что в опустевшем доме поселилась тоска о детях, не стала доискиваться подробностей – ей вполне хватало ее собственного смятения.

Ее привезли ночью, и человек, который ее привез, отдал хозяину письмо и имел с ним короткий разговор наедине. После чего Терезу отвели в комнату, куда сразу пришла девка и застелила свежим бельем постель с двумя перинами. Спать в них оказалось душно, и Тереза попросила девку убрать хоть одну. Та сильно удивилась – как же без перин? И хорошо, что она не послушалась странной гостьи. Наступила осень, и Тереза оценила свои перины по достоинству.

Кормили ее убого – живя в Москве, она даже не прикоснулась бы к такой пище. Но точно так же питался хозяин – и Тереза, не обращая внимания на вкус, съедала редьку с луком под конопляным маслом, тощих вяленых подлещиков, черный тертый горох, вареную репу. Подавали ей еще похлебку из каких-то мелких рыбешек с просом или с пшеном, подавали похлебку с грибами, еще бывали иногда щи с сомовиной. Тут она впервые попробовала и окрошку, и зеленые щи, и даже гречневую кашу. Впрочем, ей было все равно, что продлевает ее существование. Похожее состояние она знала в чумной Москве – но тогда было желание все прекратить наипрекраснейшим образом, под музыку, теперь же Тереза не хотела ни смерти, ни жизни, вообще ничего – лишь бы это безрадостное существование не сменилось каким-то иным, требующим усилий ума и тела.

Ей было все равно.

Она ощущала себя отражением хозяина, которому тоже было все равно, до такой степени, что он смотрел сквозь Терезу, когда они встречались в столовой. Ключница же поглядывала на нее косо, но молчала.

Всю осень, всю зиму, всю весну Тереза провела в этой усадьбе, не выходя даже в сад – у нее не было теплой одежды. Несколько раз ей приходила мысль уйти отсюда – но она понятия не имела, куда, а главное – зачем. Мир за пределами старой усадьбы казался ей враждебным. Даже если бы ей принесли шубу, шаль, валенки, подали бы к крыльцу хороший возок, в котором установлена маленькая печка, – она бы лишь помотала головой. Необходимость впустить в жизнь нечто новое вызывала у нее страх – она была, как больной, которому наконец удалось устроить тело так, чтобы боль почти не ощущалась, и мысль о движении вызывала страх перед возвращением боли.

Единственное, что Тереза знала о своем местожительстве, – оно было в шести верстах от села, куда отправили в ссылку больного Мишеля, возможно, отправили умирать.

Некого было спросить, как он исхитрился взять с собой Терезу, как устроил ее на жительство в старую усадьбу. Да и какое это имело значение? Кто-то выполнил его приказание, кто-то оставил хозяину усадьбы денег. И Тереза жила… как если бы он взял ее с собой – в смерть…

Ее жизнь здесь тоже была своего рода смертью. Если бы у Терезы спросили, как она представляет себе тот свет, где каждому воздается по делам его, она бы сказала: именно так, старым и запущенным домом, где изо дня в день – все то же, жалкая пища, жалкие лица, немота и глухота.

Она не думала о будущем – ей уже казалось, что ее поселили тут навсегда. Она не вспоминала о прошлом – ей было стыдно о нем вспоминать. Начиная с того дня, когда она, обезумев от волнения, взглядом сказала Мишелю, что ему все позволено, начиная с той первой ночи, когда он прокрался к ней в комнату, все словно покатилось лавиной крупных камней с крутого откоса. Она желала быть вместе с этим неимоверно красивым юношей – но осознавала невозможность брака. Она была готова родить ребенка, чтобы привязать Мишеля, и в то же время – готова наложить на себя руки, если обнаружится беременность. Затем семейство Ховриных забыло ее при бегстве из чумного города – и тогда смерть стала желанной, оставалось лишь обставить ее понаряднее, чтобы она была не грубым и тяжким умиранием плоти, но вознесением души. Клаварош спас ее – но она совершенно не ощущала благодарности, своим вмешательством он нарушил некую внутреннюю гармонию ее жизни – где страсть к Мишелю могла разродиться только смертью.

Затем Тереза познала растерянность – следовало как-то жить дальше, но для этого – отсечь прошлое. Ей казалось, что ни у кого более нет в прошлом такого ослепительного огненного шара, в котором сплавились вместе страсть к мужчине и музыка, настолько сплавились, что одно без другого было уже невообразимо. Такое прошлое отсечь было невозможно, однако она слишком долго ждала вознесения души в опустевшем особняке, сидя за клавикордами, и в шаре словно что-то перегорело, его пламя уже не сжигало дотла, а лишь причиняло ожоги, наподобие свечного воска, и Тереза невольно спусказась все ниже и ниже с той вершины, на которую сама себя загнала. Странный подарок Архарова помог ей окончательно отказаться от прошлого, от всего целиком, но Тереза не подумала об одной мелочи – мало было умертвить в душе музыку, следовало как-то умертвить и Мишеля, а пока он жив – освобождение невозможно.

Модная лавка несколько развлекла ее, оказалось, что Тереза умеет вести денежные дела, и это радовало – живут же тысячи женщин без всякой музыки и без любви, что же, она станет одной из них, и ее место в жизни будет не самым худшим. Возвращение Мишеля, возвращение музыки сбили ее с толку. Ей почудилось, что прошлое можно восстановить точно таким, каким сохранила его душа – то есть, искаженным, облагороженным, более гармоничным и ярким. Но пылкая страсть Мишеля была подобна его игре на клавикордах – в бурных аккордах была та неточность ритма, те неверные удары по клавишам, тут же перекрывавшиеся верными, которых не заметит разве что совсем неопытный дилетант, или же влюбленная женщина, принимающая музыку как начало опьяняющей ласки.

Его загадочные исчезновения и внезапные возвращения стали подобны отступлению и возвращению изматывающей болезни; болезнь, впрочем, была из тех, с которыми больной умудряется сродниться, так что ее отсутствие вызывает ощущение душевной пустоты – нечем занять себя, нечем выделиться среди людей здоровых, нечем подпереть, как ворота палкой, свою исключительность в этом пошлом мире.

Когда Мишель явился к ней, едва держась на ногах, она должна была сказать ему твердо: возвращайся, откуда пришел. Но не смогла. Этот смуглый и светлоглазый красавец обладал странной властью над ней – тогда лишь это и стало понятно до конца. Слыша его голос, то повелительный, то вкрадчивый, она теряла способность к сопротивлению. Это состояние удивительного безволия словно предвещало осень, зиму и весну в неизвестно чьей усадьбе.

За это время Тереза получила семь писем от Мишеля – на французском, с ошибками. Он называл ее своей любовью и клялся, что встреча близка. Она читала в какой-то полудреме – встреча так встреча, близка так близка…

Возможно, она в своей покорности обстоятельствам находила некое странное наслаждение – как если бы несла кару за грех неразумной любви к музыке и к Мишелю и верила в искупление этого греха столь необычным способом. Или же, устав от страха, играла сама с собой в опасную игру – доводила свое состояние до крайности, чтобы произошел взрыв и душа вырвалась на свободу. Или же ею владело поочередно и то, и другое отношение к своему добровольному заточению в старой усадьбе.

Восьмое письмо от Мишеля было кратким и повелительным. Терезе предписывалось собрать вещи и следовать за посланцем туда, куда он приведет ее. О дальнейшей судьбе Терезы Мишель не сказал ни слова.

Вещей у нее было немного, да и те она охотно бы оставила толстой девке, до такого состояния довела их жизнь в усадьбе, где не было возможности следить за собой так, как привыкла француженка.

В нужный час Тереза вышла в сени. Имущество свое она держала в узле, спрятанном под черной атласной накидкой. Слава Богу, уже можно было выходить в этой накидке, не боясь замерзнуть. Никто из обитателей усадьбы не вышел ее проводить – как если бы у них оставили до выздоровления больное животное, захромавшую лошадь или собаку, а теперь, не тратя времени, забирали.

Она встала на крыльце, подняла голову к небу – и ощутила желание вернуться в маленькую свою комнатушку с низким потолком, с душными запахами от стен, перин, одеяла. Ей стало страшно – возвращение в огромный и враждебный мир ничего хорошего не сулило. И только тягостное ощущение долга перед Мишелем заставило ее сойти с крыльца.

Экипаж, поданный к калитке, несколько ее удивил – это была простая телега, правил подросток в розовой рубахе. Посланец Мишеля, немногословный мужчина лет сорока с небольшим, дурно говорящий по-французски, помог Терезе забраться в телегу и сесть на мешок, набитый сеном. Сам он сел в седло и рысцой сопровождал француженку примерно четыре версты. На краю длинной деревни подросток, не дожидаясь приказания, остановился у ворот. Мужчина помог Терезе сойти, отвел ее в избу и велел здесь ждать. Он даже не спросил – нуждается ли она в чем-либо, в питье или в пище. А Тереза ничего не сказала – в конце концов, у нее были при себе деньги, и она могла купить все необходимое.

Двор был грязный, вымощенный гнилой соломой, в которой башмачки Терезы утонули едва не по щиколотку, но она спокойно дошла вслед за провожатым до приоткрытых дверей. Ей указали на лавку, она села – боком к столу, всем видом показывая случайность своего появления здесь.

Ждать пришлось долго.

Но она все еще не ощущала течения времени.

Поскольку сидеть совершенно без движение она все же не могла, она еще не до такой степени окаменела душевно, пальцы ее правой руки постукивали по столешнице, сперва касаясь ее беззвучно, затем – ударяя чуть сильнее.

И пальцы ожили. Их машинальные движения обрели смысл. Растопырившись, они уже били в доску поочередно, запястье приподнялось, явился сухой отчетливый ритм. Беззвучная музыка проснулась и заиграла пальцами, единственным своим прибежищем в теле Терезы.

Это была лучшая в мире – для тех, кто понимает, – музыка, которая безупречно накладывается на перестук конских копыт в галопе. И неудивительно было ее возникновение – где-то очень далеко уже били в подсохшую глину проселочной дороги стертые подковы, били вразнобой, но разве это имеет значение?

Тереза глядела на свои пальцы, а память ее вывалила тут же все сохраненные осколки сонат, все аллегро и аллегро престо, среди которых так легко было сейчас найти нужную мелодию.

Она выпрямилась, она повернулась к приоткрытой двери. Ей было страшно того, что стук копыт окажется настоящим и в ее спасительную для души неподвижность вторгнется нечто опасное, увлекающее в пропасть.

Быстрые шаги пронеслись по вязкой и чавкающей соломе.

Дверь скрипнула, вошел Мишель.

Тереза даже не поняла сразу, что это он. Свет в избу проникал через маленькие окошки под потолком, Мишель был в широченной черной епанче и в треуголке без плюмажа, надвинутой на лоб. Лицо… лицо изменилось, не то чтобы осунулось, а утратило юную мягкость черт и округлость. Казалось, кости стали крупнее и кожа на них натянулась, сделавшись от того тоньше и приобретя пергаментную сухость. Мишель, бывший моложе Терезы на два года, сейчас глядел тридцатилетним мужчиной, давно не ведавшим спокойствия, мирного сна, приятной беседы.

Она даже не встала, а просто смотрела на него, все отчетливее понимая, что жизнь в усадьбе не была отдыхом для души, что душа все это время как-то непостижимо трудилась, и вот сейчас сделалась ясна вся ее усталость.

– Идем, любовь моя, – сказал Мишель. – Все переменилось! Идем, мы долго ждали, но дождались своего часа! Ты и вообразить не можешь, сколь я благодарен тебе за то, что ты меня не бросила… я не мог позвать тебя, но я знал, что ты тут, что ты рядом… идем, идем, время наше настало!..

Он взял Терезу за руки, словно помогая ей подняться, и она покорно встала, и увидела его глаза – светлые, безумные, любимые.

Красота вернулась, лицо было вновь узнано и принято.

Губы соприкоснулись – это не было еще поцелуем, так – знак близости минувшей и близости будущей, обещание нежности, не более. И Тереза поняла, что у нее еще хватит душевной силы, хватит ненадолго, чтобы сопровождать Мишеля в его странствиях и авантюрах, а когда сила иссякнет – она просто умрет.

Мишель вывел ее из вонючей избы, у ворот стоял экипаж – старая берлина, сзади были привязаны сундуки и коробья.

– Мы возвращаемся в Москву, любовь моя, – говорил Мишель, обнимая Терезу за талию. – Есть люди, которые знают мне цену. Для нас уже готово жилище! Мне помогут отомстить…

– Но твое здоровье?.. – наконец спросила она, хотя и так было понятно – проведенная в запертом холодном доме ночь крепко подкосила Мишеля, и не надобно врачей, чтобы разглядеть болезнь в его глазах, ощутить ее при объятии. И еще дыхание – он слишком часто делал вдохи, воздух с трудом проходил сквозь его горло и в легкие, и из легких.

Той ночью он, ругаясь и даже однажды заплакав, рассказал ей, что в младенчестве много болел, и уж не чаяли, что выживет. Она не знала этого, не знала также, что восьмилетним ребенком он, едучи весной с родителями из гостей, попал в неприятность, словно бы предвещавшую все последующие: их сани на переправе провалились в полынью. Людей вытащили быстро, отогрели в ближайшем доме, но это стоило Мишелю двух месяцев, проведенных в постели.

– Здоровье мое вернется, а для этого необходимо главное – отомстить. Едем, любовь моя, едем! – твердил он, подсаживая Терезу. – Все вернется, мы еще будем счастливы, мы поедем в Париж! Клянусь тебе, и года не пройдет, как мы будем жить в Париже!

Карета заколыхалась на колдобинах, Терезу и Мишеля качнуло, они прижались друг к другу.

– Знаешь ли ты древнюю историю? – спросил вдруг Мишель. – Я готов крикнуть кучеру Фомке: вперед, ты везешь Цезаря и его счастье!

В восторгах Мишеля было нечто тревожное.

– Я не хочу в Париж, – сказала Тереза.

Для Парижа она уже не годилась – стала стара, некрасива, и то единственное, чем могла бы она выделиться в свете, музыка, отдалилось от нее. В Париже она прежде всего потеряла бы Мишеля – хватило бы юных светских прелестниц, желающих осчастливить светлоглазого русского графа.

– Поедем, куда пожелаешь, любовь моя. Но сперва – московские дела… Я знал, что меня найдут. Рано или поздно нашли бы, я знал, все получилось даже лучше, чем я полагал… этот болван Горелов!.. Какого черта он вздумал жениться неизвестно на ком? Все наши неудачи начались с этой невозможной глупости его! То-то теперь его сиятельство счастлив и блажен! Взят с оружием в руках – так он же сам сделал все возможное, дабы его взяли с оружием в руках! Непременно ему надобно было затеять спектакль с присягой!.. Господь уберег нас, любовь моя, Господь ведет нас… но я не покину Москвы, не рассчитавшись с этим ублюдком!..

Тереза слушала голос и пропускала мимо разума слова. Однако желание Мишеля мстить ее обеспокоило. Она довольно знала пылкий нрав возлюбленного и полагала, что, обзаведясь врагом, Мишель не угомонится, пока не заколет этого врага шпагой или сам не рухнет с кровавой пеной на губах.

Но спрашивать она не стала. Она не хотела ни о чем спрашивать. Жизнь снова менялась, и Тереза еще недоверчиво, но уже с любопытством наблюдала эти изменения.

Скрипели каретные колеса, дребезжало что-то под днищем, постукивало, попискивало, словно эта древняя берлина была живым существом, левиафаном на службе Мишеля, и с прилежанием доброго слуги несла их с Терезой в иной мир – в мир гармоничных звуков, в мир одушевленных голосов. А за оконцем, в щели между занавесками, была живая молодая зелень – не та тусклая, которая даже не радовала Терезу сквозь годами не мытое окно ее комнаты, а зелень, победившая черно-белую зимнюю палитру. И воздух! Пока Терезу везли из усадьбы в избу, она не находила в нем радости – ее после затхлых запахов усадьбы раздражал запах свежего конского навоза, не более. Теперь же, в карете, она вдруг поняла, что можно дышать полной грудью и получать от этого наслаждение. Мелочь лепилась к мелочи – и жизнь возрождалась во всей пестроте флорентийской мозаики, составленной из полудрагоценных камней – оттенков, может, не чрезмерно ярких, но изысканных.

Страх отступил – надолго ли?

– Он мне за все заплатит, клянусь! – пылко сказал Мишель. – Ты видела, какое у него было лицо? Ему приятно издеваться над людьми! Когда он велел запереть нас в том доме, он знал, что это погубит меня! Он знал, что я едва держусь на ногах – и оставил меня в том доме! На всю ночь! Доктор объяснил – если бы не это, болезнь, сидящая в легких, не стала бы подниматься наверх, к горлу, но меня вылечат… У меня к нему обширный счет – и есть люди, которым он досадил не менее. Ты можешь заказывать по нему панихиду, любовь моя, ведь он был тебе так дорог!..

Этот внезапный упрек был как удар когтистой хищной лапой по обнаженному телу спящего человека. Тереза повернулась к Мишелю так решительно, как только могла – они сидели в обнимку, и это недовольное движение могло бы даже привести к поцелую – так близко оказались лица, глаза, губы.

– Я не понимаю тебя. Мишель, кого ты обвиняешь, кому хочешь отомстить?

– Виновнику всех бед наших – и, поверь, жить ему осталось менее недели!

Она уже догадывалась, кого осудил на смерть граф Ховрин, но не хотела пускаться в беседу о виновности или же невиновности этого человека.

Мишель же, напротив, требовал, чтобы она ввязалась в спор, дающий ему возможность доказать свою правоту.

– Может быть, тебе жаль господина Архарова, которому ты столь обязана? Не думай об этом, любовь моя, ведь ты давно уже вернула ему деньги! Участь его решена, он никого более не погубит и никому не встанет поперек дороги, о, ты даже вообразить бессильна, какая против него плетется интрига! Это будет знатный удар! Двор содрогнется!

Тут карета попала в выбоину, Терезу и Мишеля подбросило, они невольно оттолкнули друг друга.

Когда Мишель снова заговорил, это был уже другой человек, спокойный и деловитый.

– Прежде всего надобно сменить твой гардероб, любовь моя. Подумай, что тебе необходимо, чтобы не тратить на приобретение лишнего времени. Жить мы будем не в самой Москве, а в Тушине, квартира для нас уже готова. Я даже велел поставить в гостиной клавикорды…

И тут Тереза поняла, что никогда в жизни более не прикоснется к клавишам.

Это решение было разом и предчувствием беды, и какой-то неотвратимой карой. До сих пор она сама определяла свои отношения с музыкой, но теперь появилась посторонняя сила, имевшая право либо даровать ей музыку, либо лишить ее музыки окончательно. И эта сила была как-то связана с московским обер-полицмейстером. Тереза еще не понимала, как именно, однако внутренний голос принялся повторять то, что сказал ей Мишель об Архарове. Об этом некрасивом офицере с обнаженной шпагой, который все не желал и не желал уходить из темной гостиной ховринского особняка.

Архарова ждала смерть. Архарова ждала смерть. Архарова ждала смерть…

* * *

– Ваша милость, я продиктовал донесение, – сказал Макарка. – Сейчас господин Щербачов кончит перебелять и принесет!

– Чего ж ты ему так много надиктовал? – спросил обер-полицмейстер. Парнишка ему нравился – был скор, находчив, весел, исполнителен.

– Я, ваша милость, точно описал всю дорогу, а как я улиц не знал, то говорил приметы!

– Хорошо, хвалю.

Такие слова от Архарова слышали крайне редко. На сей раз он хотел показать Макарке, что доволен, не только по случаю удачного наружного наблюдения за господином де Берни, но и с расчетом на будущее – чтобы впредь служил усердно. Награда была точно отмерена и выдана в сопровождении кивка и полуулыбки.

Хорошо еще, что Архаров не додумался до орденов, имеющих хождение внутри Рязанского подворья. То-то бы суеты вокруг них развел – иному давал, у иного отнимал. А ведь был уж близок к тому, когда с помощью Абросимова разбирал загадочные бумаги, найденные на месте ограбления. Сперва показалось было, что воскрес маркиз Пугачев и принялся в новых манифестах развешивать титулы и чины своему неграмотному воинству.

«Дом его сиятельства князя Федота Панкратьевича Ахлебаева, канцелярия, стол 2-й исполнительный» – так начинался первый документ, ввергший Архарова сперва в недоумение, потом в хохот: в России не было князей Ахлебаевых! Далее шла деловая переписка относительно зайца, принесенного кучером Степаном и гривенника в вознаграждение за оного зайца, занимавшая шестнадцать листов. Листы зачитал вслух Саша, присутствовавшие при сем Архаров, Шварц, Абросимов, Тимофей и Щербачев к концу уже едва не рыдали от смеха. На всякие шалости были горазды мелкие помещики, но устроить дом свой сообразно чуть ли не Сенату, на возвышенно-канцелярский лад, с присутствиями, столами, отделениями, слушаниями и резолюциями, включая ордер ключнице Фекле на изготовление жареного зайца, – до этого, пожалуй, один этот Ахлебаев и догадался.

Однако самозванец был симпатичен Архарову своим желанием расставить дворню по ступенькам, устроить для каждого систему наград и перемещений со ступеньки на ступеньку, словом – возбудить в людях своих желание хорошо служить, пусть и за ничего не стоящие почести.

Вот и сейчас Макарка прямо расцвел от столь редких в архаровском обиходе слов.

– Давай-ка, молодец, начни доклад, а бумагу я потом погляжу, – усугубил обер-полицмейстер свое благоволение.

Шестнадцатилетний Макарка приосанился и, стоя перед архаровским столом пряменько, как на параде, заговорил весьма бойко.

– Я, ваша милость, как велено, пошел на наружное наблюдение. Как господин Шварц учить изволил, сперва все оглядел, где парадные двери, где двор, где ворота, нарисовал карандашом, извольте…

Макарка добыл из кармана мятый листок и, несколько смутившись из-за его неприглядности, положил на стол.

– Вот так Столовый переулок, вот так – Скатертный, вот дом вдовы Огарковой, извольте видеть – переулки узкие и долгие. Вот тут двор, тут выход в Скатертный, а вот так и вот так можно дворами пробраться в Столовый.

– И ты там открыто лазил? – недовольно спросил Архаров.

– А я у господина Шварца в чулане ливрею взял, башмаки с белыми чулками, корзинку. Ходил, спрашивал – не забегала ли господская моська, знаете, ваша милость, есть такие гладкие, с плоскими рыльцами, и на ходу хрюкают.

– Шварц научил?

– Он, ваша милость, нас с Максимкой многому учит. Мы умеем вдвоем сопровождать! – похвастался Макарка. – А Демьян Наумович научил из кармана бумаги вытаскивать совсем неприметно…

Архаров решил про себя, что наука, конечно, для архаровца полезная, однако Демьяну Наумовичу следует дать хорошую оплеуху, чтобы не портил мальчишек. Тут же явилась другая мысль – отчего не Яшка-Скес, известный шур, обучает их воровским ухваткам, а именно Демка? Сразу последовал ответ: Яшка, повязанный круговой порукой, более или менее честно выполняет обязанности, и коли завтра велено будет архаровцев распустить, на его бледной роже не отразится решительно никакого страдания, он преспокойно вернется к прежней жизни; Демка же рвется вверх, желает добиться чинов и денег, вот и совершает благодеяния, о коих его никто не просил.

Для обер-полицмейстера эти хитросплетения человеческих интересов, эти запутанные связи между его подчиненными были куда занимательней французских романов, даже в артистическом чтении Клавароша.

– Продолжай, Макар Иванович…

Макарка улыбнулся – понял, что это обер-полицмейстерская неуклюжая шутка.

– Так, ваша милость, я там пошарил и три выхода сыскал. Этот господин Шитов, у которого наш человечек служит…

Архаров усмехнулся – паршивец прелестно скопировал интонацию бывалого полицейского.

– Так он во втором жилье комнаты снимает, и я со двора на окна глядел – там из крайнего окна можно запросто на крышу каретного сарая перебраться, только это не огарковский сарай, а соседский.

– И ты решил, что почтенный господин будет по крышам скакать?

– Так он и скакал же!

Вот тут Архаров и поднял наконец глаза от Макаркиного плана.

Глаза подчиненного не лгали – он точно видел, как немолодой француз благородной внешности, свидетельствующей о склонности к кабинетным занятиям, ночью выбрался в окошко, как ежели бы его в двери не выпустили, и дворами, огородами, закоулками отправился в сторону Козьего болота.

Это было еще одно недоразумение московской жизни – в трех шагах от Тверской доподлинное болото с прескверной репутацией.

Болото как таковое для холмистого города было не в диковинку – вот ведь и Балчуг по-татарски значит «болото», и на Неглинке, у самого Охотного ряда есть топкое место под названием Поганый брод, да и вспомнить, где казнили маркиза Пугачева… Но ни одно не обросло столь страшными преданиями.

Окрестные жители, тараща глаза, жутким шепотом сообщали о живущем на дне запущенных и заросших Патриарших прудов чудище, которое хватает и утаскивает под воду гусей, уток, даже свиней, что пришли на берег поваляться в грязи, даже тех пьяных дураков, что лезут туда искупаться. И вроде неглубоко, а шарить баграми бесполезно…

Архаров же полагал, что нечистая сила – сама по себе, а лихие люди, спускающие в болото труп загулявшего купца, сначала освободив его от одежды и от кошелька, – сами по себе.

Дурная слава болота каким-то загадочным образом увязывалась с его названием, о чем Архаров не знал. Были Козьи болота и в Киеве, и в Муроме, и в самом Санкт-Петербурге, каждое славилось своими пакостями. Московское, кроме всего прочего, еще и благоухало примерно так же, как Неглинка.

Было время, когда с этим злом пытались бороться – еще патриарх Иоасаф велел выкопать три рыбных пруда, питавшиеся подземными ключами, и таким образом осушил эту местность. Кроме всего прочего, выращивали там коз, на продажу шли и молоко, и шерсть, откуда и взялось название болота. Но император Петр Алексеевич избавил Россию от патриархов, ухоженная Патриаршая слобода захирела, за прудами не следили более, и болото вернулось на прежнее свое место. Отдельные его края были вовсе непроходимыми.

– Стало быть, ты провожал его до болота? – спросил Архаров.

– Нет, ваша милость, он раньше в дом вошел.

– Что за дом?

– Вот тут, – Макарка осторожно показал на план местности.

– А улица?

– Я приметы запомнил. Там церковь приметная.

– Прелестно. И что – ты ждал его у дома?

– Я, ваша милость, вздумал подождать на лавочке, – жалобно сказал Макарка, – там лавочка у ворот стояла, а я с раннего утра в наблюдении… Задремал, поди, а он либо там остался, либо как-то иначе вышел, либо я его не заметил… я до рассвета сидел, глядел…

Следовало выругать парня, но Архаров сдержался. Кабы он знал, что француз ночью в окно полезет, то велел бы наладить попеременное наблюдение, чтобы трое человек поочередно присматривали за домом вдовы Огарковой. И то еще диво, что Макарка торчал там до полуночи и увидел сию странную вылазку.

– Позови Арсеньева, Клавароша, Савина.

Архаров отдал Федьке донесение Макарки и отправил их обоих разбираться, в каком таком доме исчез господин де Берни. Жеребцов получил приказание наладить более основательное наблюдение за французом. От Клавароша потребовалось пространное описание всего, что он подметил при своем знакомстве с учителем.

Архарова более всего интересовано положение этого учителя арифметики в семействе отставного гвардейского полковника Шитова. Должен же быть какой-то договор с хозяином о труде и вознаграждении, а также об условиях проживания.

Сам он, не имея детей, никогда учителей не нанимал, но если бы нанял – первым делом запретил бы приставать к дворовым девкам, совершенно не заботясь, где француз будет удовлетворять амурные побуждения.

– Когда сам я служил в учителях, то кондиции были таковы: от хозяина кровать со всей постелью, две пары платья… Меня научили соотечественники, что надобно писать «купленное сукно», потому что эти господа могут приказать сшить кафтан из сукна… м-м-м…

Клаварош изобразил руками нечто вроде маятника.

– Сашка! – крикнул Архаров.

Саша, сидевший в соседней комнате, тут же явился.

– Клаварош, как это будет по-французски?

– Tisse sur metier a bras.

– По-русски?

Саша на мгновение задумался.

– Домотканый, поди, ваша милость.

– Не уходи. Клаварош, продолжай.

– Еще в кондициях пишут шубу, рубашки, башмаки, чулки. Будет или нет человек для услуг… Еда с господин… господского стола. Деньги – мне обещали сорок рублей в год, а когда окажу иные услуги, будет иная плата.

– Пишут ли что о домашнем распорядке – когда можно уходить со двора?

– Я не писал. А когда бы хотел покупать одежду сам – то платили бы восемьдесят рублей. Но проверяли бы, дабы одет был непостыдно моей должности, сукно на кафтан не меньше рубля аршин, шерстяные чулки и платье холстинное – не велено.

Архаров хмыкнул – зимой он сам предпочитал простые шерстяные чулки, потому что – поди знай, куда понесет тебя в ближайшие полчаса нелегкая из теплого кабинета…

– Ты, мусью, встреться-ка с тем кавалером еще раз. Пожалуйся – сыскал-де место, да только со двора уходить не велено, так не надобен ли его хозяевам кучер, который по уговору дважды в неделю будет по вечерам уходить на два, на три часа. Придумай что-нибудь – метреску-де завел…

– Я придумаю, ваша милость.

Отпустив всех, кого приспособил к слежке за учителем-французом, Архаров стал собираться в Пречистенский дворец. Нужно было доложить государыне, что она вольна переезжать в Коломенский дворец – он безопасен от всяких неприятностей, а заодно и уточнить время ее паломничества к Троице-Сергию. Кроме того, он был приглашен на обед.

Архаров уже освоился в обществе государыни, но прекрасно видел – чем-то не угодил, лицом ли, фигурой ли, и менее всего грешил на многословие, а князь Волконский тоже не догадался подсказать, чтобы подчиненный растолковывал императрице свои мысли менее дотошно – не с дурочкой же говорит, а с умнейшей дамой во всей империи.

Но тут бы он зря потратил время: отнюдь не сомневаясь в уме государыни, Архаров постоянно помнил, что она – женщина, а значит, существо, нуждающееся в руководстве, иначе наломает дров. Если сему очаровательному существу не объяснить все досконально – совесть замучает…

Государыня была занята делами, Архаров приготовился ждать. Во дворце толклось немало народу – иные званы на обед и прибыли заранее, иные – в каких-то непонятных надеждах, иные – и просто по службе, поскольку жили тут же, во дворце, и даже не имея на тот час никаких обязанностей, все равно околачивались среди знатной публики. Тем более, что при выходе государыни следовало присутствовать возможно большему числу дам и кавалеров, хотя к столу после этого отправлялось с ней человек сорок.

Архаров рассчитывал после обеда блеснуть своим умением играть в бильярд – если государыне угодно будет забавляться бильярдом, а не картами, шахматами или шашками. Чаще всего она, как ему уже было известно, играла в карты, но и к бильярду несколько раз подходила.

Ожидая, он внимательно оглядывал придворных, определяя по их поведению степень близости к государыне. И зазевался – не заметил, как рядом с ним встал отставной генерал-майор Шестаков. Жил он на Большой Дмитровке, Архаров знал его дом напротив Успенского храма, построенного добрых двести лет назад. С храмом постоянно возникала путаница – многие москвичи почему-то привыкли его звать храмом преподобного Сергия, хотя этому святому был устроен лишь один из приделов.

Шестаков явно был зван к обеду, и Архаров знал, за что старику такая милость – в Москве было недостаточно гостей классных чинов, так что и отставному генералу выпадала порой такая удача. Для такого случая их с самого начала собрали и представили государыне. Тут-то Шестаков и повеселил общество.

Екатерина Алексеевна считала долгом с каждым перемолвиться словом. Вот и Шестакову, когда он раскланялся, сказала любезно и с приятным сожалением в голосе:

– Я вас до сих пор почти не знала.

– Да и я, матушка государыня, вас не знал, – со всем московским простодушием объявил радостный Шестаков.

– Да где и знать меня, бедную вдову! – таков был немедленный ответ.

После чего всякое появление Шестакова в Пречистенском дворце уже вызывало у придворных любопытство: чем-то еще повеселит?

Один лишь Архаров вовсе не желал находиться в момент веселья рядом с невольным проказником. Ему все казалось, что общий смех относится и к тем, кто случайно оказался поблизости от Шестакова.

Не успел он отойти, как явилась государыня и пошла вдоль ряда красавиц, приседающих в реверансах, и склоненных в поклоне кавалеров. Многим говорила нечто благодушкое, делала вопросы, выслушивала ответы, завязалась некая общая беседа и, оказавшись рядом с Архаровым, императрица, продолжая ее, обратилась к Шестакову:

– А ваш дом где, Федор Матвеевич?

– У Сергия, государыня, – отвечал генерал-майор.

– Да где же этот Сергий?

Архаров забеспокоился – сейчас явится, что один и тот же храм имеет два прозвания, и не окажется ли, что полиция и за такими недоразумениями обязана следить?

– Против моего дома, ваше величество, – объяснил Шестаков.

Государыня несколько нахмурилась и, кивнув Архарову, прошла дальше, а оставшиеся у нее за спиной придворные тут же принялись шепотом перешучивать старика.

Пока он думал, что означает сей кивок, к нему подошли немолодые супруги, граф и графиня Матюшкины. Как-то мгновенно оказались рядом, всем видом показывая, что сопутствовали государыне и лишь на шаг от нее отстали в этом шествии.

Графиня Анна Андреевна и смолоду была собой нехороша, зато сообразительна, услужлива, и умела понравиться высокопоставленным дамам. Когда государыня тридцать лет назад вышла замуж за племянника императрицы Елизаветы Петровны Петра Федоровича и сделалась великой княгиней, к ней, кроме прочих знатных особ, была приставлена в качестве фрейлины молодая (в двадцать четыре года-то незамужняя!) княжна Анюта Гагарина. Она умудрилась явить свою преданность великой княгине и одновременно сподобиться благосклонности императрицы. Просидев в девках до тридцати двух лет, княжна вдруг нацелилась на жениха, который мог почесться первым при дворе красавцем, хорошего рода, хотя шалопай. Анна Андреевна сумела привлечь к делу своего сватовства саму императрицу и благополучно сделалась госпожой Матюшкиной. Эту историю Архарову рассказал Шварц – он немало помнил приключений из прежнего царствования. Супруга ее восемь лет спустя возвел в графское достоинство австрийский император Франц, так что Дмитрий Михайлович стал графом Римской империи – кстати, не единственным в России. Государыня же Екатерина в день своей коронации пожаловала бывшую фрейлину в статс-дамы.

Архаров недолюбливал большой свет. Ему все казалось, что он забавляет этих богатых и высокомерных господ. Скрывая волнение, он старался быть безмолвным, как каменный истукан, но вдруг срывался в какую-то потешную суетливость, которая самого его изрядно бесила. Однако с этими супругами следовало взять весьма сдержанный тон – что бы ни толковал Михайла Никитич, а государыня их за что-то недолюбливала.

– Что, батюшка Николай Петрович, все сервиз мадам Дюбарри ищем? – вдруг спросил граф. – Наслышаны, наслышаны! Сказывали, изумительной работы сервиз, полировка – истинное художество… Мы с Анной Андреевной уж об заклад бились, я ваш давний почитатель, говорю ей – сыщет господин Архаров сервиз! Так она мне сказывает – нет, да и только.

Графиня молчала, не оправдываясь.

Архаров безмолвно послал чересчур разговорчивого отставного сенатора Захарова к монаху на хрен.

– До сей поры вы все покражи на Москве находили, – продолжал граф, – так Анна Андреевна и полагает, что именно этого орешка вам не раскусить! Не все ж кумплиманы выслушивать… а я, батюшка, в ваш талан верю и хоть сейчас готов государыней дарованную табакерочку против оловянной пуговки поставить, что коли тот сервиз доподлинно в Москве – вы его из-под земли откопаете!

Архаров знал про себя, что чрезмерно подозрителен. Но обвисшее лицо отставного красавчика ничего хорошего не выражало, голос был фальшив и ехиден. Супруга, опытная по части продворных контр, молчала и улыбалась. При ней никак нельзя было высказаться по-мужски.

Эта парочка совершенно испортила Архарову удовольствие от обеда, и без того невеликое.

В довершение неприятностей, государыня неважно себя чувствовала, куталась в большую накидку поверх широкого платья на русский лад, и о бильярде не могло быть и речи. Доложить – доложил, а блеснуть не удалось. Может, и к лучшему – потом, уже едучи к Рязанскому подпорью, Архаров сообразил, что у него хватило бы дурости обыграть императрицу, а сие придворному успеху мало способствует.

Да еще чета Матюшкиных… Теперь весь двор будет знать, что Архаров ищет блудный золотой сервиз. Есть он в Москве, нет его в Москве – уже безразлично, может, он и вовсе в каком-нибудь Лиссабоне, но если обер-полицмейстер к Троице его не найдет – позор обер-полицмейстеру!

Чтобы уж было одно к одному, он принялся вспоминать все свои служебные упущения за последнее время, готовясь устроить нагоняй виновникам, и вспомнил-таки кое-что весьма подозрительное.

Явившись в кабинет, Архаров потребовал к себе Тимофея, Демку и заодно уж Федьку с Ваней Носатым – всех четверых, кого он застал недавно на дворе обсуждающими несуразное появление Тимофеевой жены.

Ваня поспешно явился из нижнего подвала в кожаном фартуке на голое тело. Уж что они там со Шварцем затевали – и подумать было жутко.

После комической Ваниной попытки жениться на брюхатой девке Архаров все думал, как бы ему помочь. Он знал цену честной службы, он видел, что Ваня делает то, что ему малоприятно, однако трудится на совесть и в дуростях не замечен. И Архаров остро ощущал несправедливость судьбы по отношению к Ване – мужик отрекся от своего дурного прошлого, стиснув зубы, выдерживает непростое обязательство круговой поруки, но дороги наверх из нижнего подвала ему нет…

Прочие пришли не сразу (Архаров в иное время удивился бы, что они околачиваются в полицейской конторе, а не занимаются делом), получили нагоняй за промедление, возразить не осмелились. Архаровцы уже подметили – налеты на высший свет обычно так и завершаются, командир недоволен, орет на правого и виноватого.

Архаров оглядел их всех, стоящих перед ним в ряд.

– Тимоша, ты уж которую неделю у Марфы живешь, что – приходила твоя дура?

– Нет, ваша милость, не приходила, – отвечал тот, даже не поправив начальство: счет его проживанию у Марфы еще не приходилось вести на недели.

– И нигде более не появлялась? И у острога ее не видывали?

Ответа он не дождался.

Тимофей насупился – уж он-то должен был хоть до острога добежать, предупредить солдат, чтобы гнали бабу взашей. Ваня Носатый стоял прямо, а глазами косил то на Тимофея, то на Демку. Демка же уставился в пол, и на остроносой рожице было сильнейшее недовольство. Как ежели б обер-полицмейстер встрял не в свое дело.

– А странно, братцы, что Тимофеева баба так и не появилась, – глядя не на всех, а на одного лишь Демку, сказал Архаров. – Ни в остроге, откуда бы ее к нам послали, ни сюда прибрела, ни Марфе глазыньки выцарапывать… Диковинно все это.

– Ваша милость, баба простая, дура, потерялась на Москве, кого спрашивать – не знает, – тут же бойко ответил Федька, и Архаров подивился остроте его чувства: Федька, который в этом деле был вовсе ни при чем, уловил опасность, нависшую над товарищами, по одному лишь прищуру начальства, и тут же ринулся на защиту. Круговая порука!

– А может, прижилась где-то, – предположил Демка. – Пустили на чей-то двор, поладила с хозяевами. Или умные люди искать отговорили, домой побрела.

– Оно бы неплохо, – вздохнул Тимофей. – Чтобы от меня отвязалась…

В кабинете отчетливо повеяло враньем. Следовало кончать церемонии да говорить с этими господами так, как они разумеют.

– Ты, Демка, клевый шур, да только верши! – Архаров повысил голос. – Ты Тимофееву елтону к Китайгородской стене ночевать послал, в пустые ряхи, сам со мной поехал, ночевать не остался, я знаю. Куда ты с Пречистенки среди ночи ухлял? Кубасью укосать вздумал?

Это было прямым обвинением в убийстве.

– Да режь ухо – кровь не канет! – вдруг диким голосом заорал Демка.

Федька только рот разинул, что лишний раз подтвердило его слабое знакомство с миром шуров и мазов.

Тимофей же хищно оскалился.

– Не там шаришь, талыгай! Он масовской елтоны не косал! Он – шур, шуры не жулят!

При такого рода светских беседах главное было – чтобы не вломился кто посторонний.

– Так где басвинска елтона скоробается? – спросил Архаров Тимофея, мало внимания обращая на готового снова вопить и рвать рубаху на груди Демку.

– А хрен ее знает! – отвечал Тимофей. – Где б ни скороблялась – лишь бы от меня подале!

– Ага, – согласился Архаров. – А лучше всего – в царствии небесном. Вы мне вершите! Чтоб отыскали кубасью и мне живую показали. И без обмана! Я ее харю помню. Пошли вон.

Все четверо молча выперлись из кабинета.

Архаров крепко задумался, чувствуя, что вроде приходит в себя и после придворных реверансов, и после крика.

Ему нравились они оба, и рассудительный хозяйственный Тимофей, и не в меру шустрый Демка, за которым порой, как на поводу, тащился Федька. Однако полицейского, который из лучших побуждений прирезал ночью бабу, Архаров у себя держать не желал. Он знал – коли среди архаровцев начнутся такие опасные дурачества, то все бывшие мортусы тут же вспомнят прошлое, и удержать их от безобразий станет уже невозможно.

Заглянул Шварц с исписанными листками – результатом длительного допроса убийцы, чья вина подтверждалась множеством свидетелей, и лишь некоторые важные подробности были пока неясны.

– Жив? – имея в виду убийцу, спросил Архаров.

– Водой отливают. Ваша милость, там Костемаров и Арсеньев выражаются неудобь сказуемо, Савин слушает и соглашается. Вашу милость поминают пертовым мазом.

– Знаю, Карл Иванович.

Шварц помолчал, ожидая объяснений. Но не дождался. Архаров не хотел раньше времени настраивать немца на следствие в недрах самого Рязанского подворья.

– Я вижу, вас одолевает некое сомнение, – сказал Шварц.

Архаров промолчал.

– Сомнение должно быть не более, чем бдительностью, иначе оно может стать опасным, – с таковым афоризмом Шварц поклонился и ушел.

Архаров посидел еще немного и понял, что ни черта путного сегодня не сделает. Хотя дел и забот было превеликое множество. Настроение испортилось совершенно. Следовало отдохнуть…

В столе у него лежала карточная колода. Это были модные итальянские карты, «зеркальные», в которых одна половина как бы отражалась в другой, тонкой гравировки. У обер-полицмейстера прямо руки чесались разложить хоть простенький пасьянс. И был такой – назывался «Простушка».

Прежде, чем стасовать колоду, Архаров раскидал ее по столу.

Разлетелись по красному сукну, занимая отведенные им места, короли – Александр, Давид, Цезарь, Шарлемань с боевым топориком. Явили свои высокомерные красивые личики дамы, особо хитро скосил на обер-полицмейстера глаз червовый валет Ла Гир.

Архаров собрал их воедино, выложил из карт большой крест рубашками вверх, стал открывать их, перемещая и добывая недостающие из колоды. Всякий король оказался при даме: Давид вступил в краткосрочный союз с Рашелью, Шарлемань – с Лукрецией. Для тех, кто умеет раскидывать карты на судьбу, эти союзы были полны тайного значения. Архаров не умел – но каким-то предчувствие, предвестием потянуло вдруг от разноцветных фигурок. Александр Македонский накрыл собой красавицу Юдифь… вспомнилось то немногое из древней истории, что неизвестно зачем застряло в голове: Юдифь кому-то отрубила голову. Вряд ли, что отважному воителю Александру, но все же…

Пасьянс не ладился, и Архаров снова сгреб карты, сбил их в ровную колоду.

– Кто там толчется? Заходи! – крикнул он.

Невзирая на хандру, приходилось, встряхнувшись, заняться делами.

* * *

Федька также был в хандре.

Когда Архаров решил произвести облаву во всех китайгородских хибарах, захватив при этом бараки чумного бастиона, Федька сразу догадался – дело не в том, что поблизости от Кремля угнездилась всякая подозрительная шелупонь. Там можно встретить нищих, которые пособляют мазам и шурам, там можно встретить юродивых, девок можно встретить, на которых и плюнуть-то погано. Эта публика, зная, что в Москве гостит государыня, затаилась – кому охота спознаться лишний раз с батогами или розгами?

Очевидно, Архаров полагал найти след Тимофеевой жены.

Федька безмерно хотел, чтобы эта дурная баба отыскалась наконец вместе с детишками, чтобы Тимофей получил причитающийся нагоняй и чтобы все это дурацкое дело забылось. Но он подозревал, что баба пропала основательно, и крепко чесал в затылке. Амузантная история о том, как Тимофея настырная жена отыскала, да как он от нее по закоулкам прятался, грозила превратиться в совсем неприятное дело. Тем более, что Архаров еще не взялся его раскапывать. А как возьмется…

Когда кто с кем в чумную пору живет в одном бараке, ездит на одной фуре, да еще плечом к плечу орудовал крюком, отгоняя взбесившихся фабричных от бараков с больными, то возникает связь хуже всякого родства – родственника и послать через два хрена вприсядку нетрудно, а тут куда пошлешь? Совесть ведь тоже быть должна…

Сильно огорченный этой историей и предвидящий для друзей новые неприятности Федька отправился с Макаркой разбираться – где пропал этот таинственный господин де Берни.

Следуя по Макаркиным указаниям и сверяясь с приметами, они оказались на Спиридоновке. Это была улица хоть и старая, однако с домами относительно молодыми. Еще при царе Петре Алексеевиче на соседнем Гранатном дворе взорвалась пороховая казна, от чего начался жестокий пожар. Прежняя Спиридоновка вся выгорела, и ее до сих пор толком не застроили. Селился тут разный народ – в основном люди не бедные, а ближе к Никитским воротам – и вовсе начали ставить свои обширные усадьбы знатные дворяне.

– Дальше куда? – спросил Федька.

– Вот церковь!

– И что – церковь?

– Колокольня приметная – как три стопки, одна на другой. Я так и продиктовал. И луковка сверху совсем крошечная.

– Церковь ты, стало быть, признал, – невольно в разговоре с младшим подражая спокойствию Архарова, сказал Федька. – А от нее куда?

– Так не от нее, а к ней… – Макарка задумался. – Я когда обратно шел, ее приметил, когда прошел мимо того вон двора… сбился с пути малость, темно же…

Они малость покрутились вокруг Спиридоньевской церкви, единственного на Москве храма, что носил имя этого святого, и нашли искомый двор. Он оказался владением графов Воронцовых и как раз занимал часть немалого пустыря, что возник после пожара между Спиридоновкой и Гранатным переулком.

Гранатный двор погорел не весь – остались от былого великолепия каменные руины в самом начале Спиридоновки. Москвичи неохотно наводили на улицах порядок – пока ни у кого не дошли руки до этого приземистого здания, выстроенного «глаголем», в два жилья, с остатками крыши.

К ним-то и вывел Федьку Макарка, предварительно заплутав меж какими-то курятниками.

Федька что-то такое слышал, вроде бы этот край участка принадлежал братьям Орловым, а может, и не этот вовсе. Был бы тут Демка, знавший Москву вдоль и поперек, – у него бы спросили, но Демку Архаров отправил по иному делу.

– Здесь и сгинул, – показал рукой Макарка.

– Здесь же не живут… – с сомнением глядя на заброшенный дом, отвечал Федька. – Сам погляди – сюда и входить-то страшно. Вон, трещина по стене пошла…

Они уставились на древнее здание, столь отличное от новых особнячков и усадеб на Спиридоновке. Хотя оно стояло грязное, закопченное и годное разве что на слом, но светилось на стенке сине-зеленое пятнышко – остатки нарядного изразца. И небольшие оконные проемы, и карнизы, и крыльцо, и каменные трубы-дымники – все было стародавнее, являло образ той Москвы, которой почитай что не осталось более.

– Так, может, он туда проскочил? – Макарка показал пальцем направление.

– Куда тебе туда? Там какое-то учреждение, поди, – глядя на довольно новое здание, сказал Федька. – Ну-ка, сбегай, разузнай.

Пока Макарка бегал, он прошелся взад-вперед, прикидывая, куда мог подеваться ночью на этом страшном пустыре не имеющий фонаря человек.

– Там канцелярия и полковой двор Преображенского полка! – доложил Макарка.

– Ну и на хрена ему туда ночью ломиться?

По всему выходило – странный француз зачем-то притащился в опасную и грозящую рухнуть ему на голову руину. Может статься, у него тут была назначена встреча – только вряд ли что амурная. Весьма неприятно было бы в самый сладостный миг быть погребенну под древними сводами, не выдержавшими любовных сотрясений…

Вообразив себе сие печальное зрелище, Федька засмеялся.

Стало быть, господин де Берни либо прятал тут нечто, либо с кем-то встречался, и вероятнее, что второе. Место такое, что никто туда без особой нужды не полезет. В первом жилье стены, поди, еще довольно крепкие… подвал?..

Федька знал, что при любом пожаре подвал скорее всего уцелеет. Сам лазил по опасным подземельям, когда выслеживали шулерский притон. Вспомнилась Варенька…

Он еще раз посмотрел на стены, сложенные из старого крупномерного кирпича, и представил, каковы могут быть своды в том подвале.

– А посмотрим? – спросил Макарка.

– Не сейчас. Глянь – люди ходят, тут же начнут нос совать. А тут дело такое… – Федька сдвинул брови, придал лицу серьезный вид и завершил: – Государственное.

Оно и впрямь было государственным – если де Берни, уцелев после разгрома притона, вновь пожаловал в Москву – то вряд ли с целью пожертвовать миллион серебром на воспитательное заведение господина Бецкого. Он, скорее всего, рассчитал, что на праздник съедется множество народу, в том числе и дикие помещики из Заволжья, привыкшие самовластно править в своих владениях размерами с какую-нибудь Данию либо Померанию, но совершенно беззащитные перед опытным карточным обманщиком. Но помещики – свои, а вот иностранные дипломаты, коли будут ограблены шулерами, крик поднимут великий.

Как бы то ни было, Федька уже набрался довольно осторожности, чтобы не лезть напролом, а сперва хотя бы узнать, встретился ли Клаварош с этим причудливым господином де Берни да узнал ли что любопытное.

Время было обеденное – может статься, Клаварош сидел у Марфы. А стряпала она замечательно – коли прийти, когда подает на стол свои знаменитые щи, так ведь голодным не отпустят…

Федька завертелся в поисках желтого пятна. И вскоре высмотрел его там, где сходились Гранатный переулок и Спиридоновка.

Извозчикам было велено красить свои экипажи в желтый цвет, чтобы тем отличаться от господских выездов. Те же, кто экипажа не имел, а выезжал зимой на санях, а летом на дрожках, обязывались зимой носить желтую шапку, летом повязывать желтую ленту на шляпу, и вдобавок поверх кафтана носить желтый широкий кушак.

Добежав до извозчика и остановив его, Федька велел Макарке тоже сесть на дрожки.

Извозчик был не слишком доволен тем, что придется везти архаровцев – они не больно-то любили платить за проезд, хотя стоил он довольно дешево – от архаровского особняка на Пречистенке до полицейской конторы всего пятак, в том случае, если бы кому из архаровцев припала охота с ним расставаться.

Но ссориться с полицейскими было опасно – они могли вдруг вспомнить про все указы государынь Анны Иоанновны и Елизаветы Петровны касательно извозчиков. Этих указов никто не отменял, а разве что царствующая государыня прибавляла к ним все новые и новые. Иной дядя Порфирий, выросши под пузом у лошади и наплодивши детей, не слезая с облучка, только от архаровцев и узнавал вдруг, что уж тридцать лет как велено, ежели кто на резвых конях ездить будет, тех через полицейские команды ловить и лошадей их отсылать на конюшни государыни. Кроме того, был особый указ, подтверждающий это распоряжение и впридачу запрещающий браниться.

Федька довез Макарку до Рязанского подворья, авось там кому-либо понадобится, велел переодеться попроще, взять Никишку, если тот свободен, и побродить вокруг руины, если же народу рядом не случится – залезть туда осторожненько и выяснить, в каком состоянии дом и подвал. Особо наказал быть поосторожнее – ежели их завалит, откапывать некому. Сам он поехал в Зарядье – искать Клавароша.

Благоухание щей Федька учуял еще за калиткой.

Но француза дома не случилось – исполняя архаровское приказание, он всячески старался подружиться с загадочным учителем и, очевидно, угощал его обедом в каком-либо трактире – в той же «Татьянке», где архаровцев привечали, или в «Ветошной истерии», или еще где.

Марфа уже усадила за стол и девчонку Наташку, и инвалида Тетеркина – она не любила кушать в одиночестве.

– Хлеб да соль! – сказал Федька, входя и крестясь на образ Богородицы.

– Хлеба кушать, – вежливо пригласила Марфа. – Садись, молодец. Наташка, дай ему миску побольше да ложку.

Инвалид Тетеркин, поздоровавшись, отрезал настоящий, правильный ломоть хлеба – во всю ширину ковриги.

А вот дальше был уже доподлинный позор всему архаровскому воинству…

Хитрая Марфа поняла, что коли Федька хочет потолковать с Клаварошем с глазу на глаз – то стряслось нечто значительное. Тут она, с одной стороны, сама себя перехитрила – ей и в ум не взошло, что все дело в ее замечательных щах. А с другой – разжилась новостями полицейской жизни, до коих была большая охотница. Стоило же ей это немногого – дала знак домочадцам, и тут же к Федьке по столу поехали миски и плошки, встала и стопочка с водкой.

Ну что за щи, если им не предшествует эта самая стопочка, если в стопочке нет водки, настоянной дома на травах – ну хоть на том же тысячелистнике? Федька даже забыл от блаженства о своем весьма прохладном отношении к Марфе. Да и можно ли не любить хозяйку, которая наливает таких пахучих щей, с мясом, с грибочками, со сметанкой, с луком и чесноком, густых из-за разумно добавленной мучной подболточки?

– Жаль, что Клавароша где-то нелегкая носит, – сказал он, опрокинув стопочку, закусив соленым рыжиком и приступив с большой ложкой к этим роскошным щам.

– Да самой обидно, душу в них вложила, – отвечала Марфа. – А он и не пришел. Ну, хорошо хоть ты пожаловал, есть кому похвалить, потешить мою душеньку.

– А что, Тимофей не у тебя столуется?

– Ночует, а объедать не желает. Я ему уж говорю – да плати ты мне хоть рубль в месяц, и будет тебе знатный обед. Нет, уперся. Боится он меня, что ли? А вчера так вовсе приплелся злой, как черт, разговаривать не пожелал. По службе у него, что ли, неприятности?

– Баба эта, из-за которой Тимофея у тебя поселили, куда-то запропала, ни у тебя появилась, ни у нас, ни в остроге, куда ее посылали. Господин Архаров уже говорил – на тот свет, поди, отправилась.

– Ахти мне! – воскликнула Марфа. – Этого еще недоставало!

– Дура пропала, и с детишками своими вместе, а господин Архаров полагает, что либо Демка ее прикосал, либо Тимошка, либо оба разом. А какого хрена?!

– С детишками? – удивилась Марфа. – Про них-то Тимоша и не сказывал. Ну-ка, Феденька, что за детишки такие? А ты что смотришь? У Феди стопка пустая, подливай!

Это относилось к инвалиду Тетеркину.

– Как не сказывал?

– Да из него лишнего слова не вытянешь. Что за детишки-то с ней были?

Федька не ответил прежде, чем растаяло во рту наслаждение от очередной ложки изумительных щей.

– Парнишка с ней был и девочка. Девочка маленькая… – Федька задумался, припоминая, как беседовали об этом взволнованный Демка и сильно недовольный Тимофей. – Паренек вроде нашего Никишки, годков двенадцати…

– Тимоша ее пальцем не тронул, – сразу объявила Марфа. – Коли с ней дети были. Даже когда бы он супружницу удавил или прирезал, куда-то должен был бы детей пристраивать. А мужики по этой части все, как один, неуклюжие. Вся Москва бы знала, что архаровец с двумя детишками носится. Да и Демка… И Демка вряд ли бы бросил Тимофеевых деток, как щенят…

Но в голосе Марфы было некоторое сомнение.

– Демка хитрый, у него на каждой улице по мартоне, мог к кому-то тут же отвести. Марфа Ивановна, наш пертовый маз точно на Демку думает! Он же ночью для чего-то с Пречистенки сбежал?

Федька наконец-то смог излить все свое огорчение, всю тревогу за друзей.

– Да уж поняла… Теперь им обоим одно спасение – чтобы жена с детишками нашлись. Коли они вообще когда сыщутся… Иван Львович мой сказывал, хотите у китайгородской стены облаву делать?

Иваном Львовичем она звала Клавароша – потому что как иначе кликать Жана-Луи?

– Болтуна бы придержал! – разозлился на Клавароша Федька. – Этак через день все Зарядье будет знать про облаву!

– Нишкни! – прикрикнула Марфа. – Я вот по сей день такое помню – у всей Москвы волосы дыбом встанут, коли заговорю! А вот молчу же! Ты бы так молчать выучился, смуряк обвиченный!

Федька уже знал – когда баба с норовом, вроде Марфы, уткнется кулаками в бока да раскрывает рот, надобно съежиться и сидеть кротко – покуда не кончится ненастье. Чем больше скажешь поперек – тем дольше она будет буянить. Этак и до битья посуды недалеко.

Потому он смиренно молчал, пока Марфа поминала свои былые подвиги да хвалилась Каиновой выучкой.

– Так что я бишь толковала? Про облаву! – вспомнила она. – Коли Тимофееву бабу прирезали или удавили той ночью, так ведь не на глазах же у деток. Коли Демка приходил – так он ее из хибары выманил, куда-то отвел, да так хорошо отвел, что по сей день тела не подняли. Он шур ведомый, он еще не все свои хитрости господину Архарову раскрыл! Но, сдается мне, он за детками сразу же не пошел, детки-то увидят и заплачут: где наша матушка? Может статься, он за ними Тимофея прислал. Или еще кого. А вот теперь поразмысли. Демка в тот вечер поехал сперва к господину Архарову. Был он на Пречистенке, пока господин Архаров не угомонился. Потом обратно побежал, а путь неблизкий, а светает рано. Да пока еще отыскал ту хибару…

Загрузка...