Часть I

24 сентября 1874 г.

Папа любил повторять, что на основе любых событий можно написать стройную историю: главное здесь – решить, с чего начать и на чем закончить. Вот и вся недолга, усмехался он. Вероятно, события, с которыми он имел дело, было легче просеивать таким вот образом, сортировать и классифицировать: великие жизни, великие труды – блестящие, четкие и завершенные, как металлические типографские литеры в наборном ящике.

Ах, как же мне недостает папы! Я спросила бы у него, с чего бы он начал повествование, к которому я сейчас приступаю. Спросила бы, как складно изложить историю тюрьмы, заключающей в своих стенах столь много разных судеб; тюрьмы Миллбанк, которая имеет столь необычную форму и производит столь мрачное впечатление своими бесконечными извилистыми коридорами и несчетными решетками ворот.

Начал бы он со строительства тюремных корпусов? Я этого сделать не могу, поскольку, хотя мне и назвали дату постройки не далее чем сегодня утром, она уже вылетела у меня из головы. Кроме того, тюрьма Миллбанк такая прочная и такая древняя, что мне просто не вообразить время, когда она не стояла здесь, на угрюмом берегу Темзы, отбрасывая тень на голую черную землю.

В таком случае, возможно, папа начал бы с визита ко мне мистера Шиллитоу три недели назад; или с нынешнего утра, когда ровно в семь Эллис принесла мне мое серое платье и пелерину… впрочем, нет, он не стал бы начинать историю с дамы и служанки, с нижних юбок и распущенных волос.

А начал бы, пожалуй, с главных ворот Миллбанка, через которые неминуемо проходит каждый посетитель, желающий обозреть тюремные корпуса. Ну так и я начну отсюда, с вашего позволения.

Меня приветствует тюремный привратник, отмечающий мое имя в толстенном учетном журнале; затем караульный ведет меня через узкую арку, и я уже вот-вот ступлю на территорию собственно тюрьмы…

Но прежде, однако, я вынуждена остановиться и немного повозиться со своей юбкой, простой, но широкой, которая зацепилась за какую-то торчащую железяку или камень. Про такую мелочь, как короткая возня с юбкой, папа, конечно же, не стал бы упоминать, но я все же упомяну, ибо только теперь, подняв наконец глаза от своего метущего землю подола, я впервые вижу пятиугольные корпуса Миллбанка – и своей внезапной близостью они наводят на меня жуть. Я смотрю на них, и сердце мое колотится, и мне страшно.

Неделю назад мистер Шиллитоу прислал мне план Миллбанка, который с тех пор приколот к стене подле моего письменного стола. На схеме тюрьма обладает своего рода странным очарованием: пятиугольники корпусов выглядят лепестками геометрического цветка или секциями орнамента в детском альбоме для раскрашивания. В действительности же Миллбанк напрочь лишен очарования. Размеры тюрьмы громадны, а линии и углы, воплощенные в стенах и башнях из желтого кирпича и в забранных решетчатыми ставнями окнах, кажутся каким-то чудовищным извращением. Такое впечатление, будто здание проектировал человек, одержимый бредом или безумием, либо же замысел архитектора именно и состоял в том, чтобы оно сводило с ума своих обитателей. Я бы точно повредилась рассудком, если бы работала здесь надзирательницей.

Так или иначе, я с замиранием сердца последовала за своим провожатым и лишь раз замедлила шаг, чтобы оглянуться, а потом посмотреть на клин неба над головой. Внутренние ворота Миллбанка расположены в стыке двух пятиугольников, и, когда идешь к ним по сужающейся полосе гравия, чувствуешь, как стены надвигаются на тебя с обеих сторон, словно сходящиеся скалы Босфора. Тени здесь, отброшенные грязно-желтыми кирпичами, отливают синевой кровоподтеков. Земля, из которой вырастают стены, сырая и темная, как табак.

Воздух, пропитанный кислыми испарениями почвы, стал еще более затхлым, когда меня ввели в здание и заперли за мной ворота. Сердце мое забилось пуще прежнего и продолжало глухо колотиться, пока я сидела в голой комнатушке и наблюдала через открытую дверь за хмурыми надзирателями, которые, негромко переговариваясь, проходили по коридору мимо.

Когда наконец появился мистер Шиллитоу, я порывисто пожала ему руку и воскликнула:

– Рада вас видеть! Я уже начала бояться, что меня примут за вновь прибывшую осужденную и отведут в камеру!

Он рассмеялся и сказал, что подобных недоразумений в Миллбанке никогда еще не случалось.

Затем мы с ним направились в глубину тюрьмы: мистер Шиллитоу решил, что лучше сразу отвести меня в кабинет начальницы женского отделения, главной смотрительницы мисс Хэксби. По пути он пояснял наш маршрут, который я пыталась мысленно соотнести с досконально изученной мною бумажной схемой; но планировка тюрьмы столь причудлива, что вскоре я совершенно потеряла ориентацию. В корпуса, где содержались мужчины, мы точно не заходили. Только прошли мимо ворот, которые вели к ним из центрального шестиугольного здания, где размещались кладовые, лазарет, кабинет самого мистера Шиллитоу и конторы низших служащих, изоляторы и часовня.

– Видите? – Он кивком указал на желтые трубы за окном, из которых валил дым от печей тюремной прачечной. – У нас тут настоящий город в городе! Полное самообслуживание. Думаю, мы успешно выдержали бы длительную осаду.

Он говорил с неприкрытой гордостью, почти хвастливо, но тотчас же сам и усмехнулся, словно позабавленный своим тоном, а я улыбнулась в ответ. Если я и сумела справиться с робостью, объявшей меня, когда внутренние ворота тюрьмы закрылись за мной, отсекая воздух и свет дня, то теперь, когда ворота эти остались далеко позади, в самом начале сумрачного запутанного пути, по которому мне одной нипочем не вернуться, – теперь я опять исполнилась тревоги. На прошлой неделе, разбирая папины бумаги, я наткнулась на альбом тюремных гравюр Пиранези и целый час с муторным чувством разглядывала их, рисуя в воображении жуткие картины, что предстанут передо мной в скором будущем. Разумеется, ничего похожего на них я здесь не увидела. Мы шли чередой опрятных побеленных коридоров, на перекрестьях которых нас приветствовали караульные в темной форменной одежде. Но именно опрятность и схожесть этих коридоров и этих людей внушала тревогу: проведи меня хоть десять раз одним и тем же путем, я так и не пойму, что уже по нему проходила. И еще шум, отвратительный шум, здесь стоящий, терзает нервы. Каждый караульный с лязгом отодвигает засов решетки, которая, открываясь, резко скрежещет петлями, потом с грохотом захлопывается и все с тем же ужасным лязгом запирается. По пустым коридорам разносится многослойное эхо других решеток, других засовов и замков, далеких и близких. Такое ощущение, будто тюрьма находится в самом центре нескончаемой грозы, от которой у меня звенит в ушах.

Наконец мы подошли к старинной клепаной двери с задвижным окошечком, которая оказалась входом в женское отделение. Открывшая нам надзирательница поприветствовала мистера Шиллитоу книксеном. Поскольку она была первой женщиной, мною здесь встреченной, я постаралась рассмотреть ее возможно лучше. Моложавая, бледная, неулыбчивая дама в сером шерстяном платье, короткой черной пелерине, серой соломенной шляпке с голубой отделкой и грубых черных башмаках на плоской подошве, каковой комплект, как я поняла впоследствии, был тюремной униформой. Заметив мой пристальный взгляд, она сделала книксен и мне, а мистер Шиллитоу представил нас друг другу:

– Мисс Ридли, старшая матрона. Мисс Прайер, наша новая добровольная посетительница.

Когда мисс Ридли зашагала впереди нас, раздалось мерное металлическое звяканье, и тогда я увидела, что она, как и все надзиратели, носит широкий кожаный ремень с латунной пряжкой, к которой прицеплена связка блестящих тюремных ключей. Чередой все таких же безликих коридоров матрона провела нас к винтовой лестнице, ведущей на самый верх башни, где в белой круглой комнате со множеством окон размещается кабинет мисс Хэксби.

– Сейчас вы поймете, чем хороша такая планировка, – сказал мистер Шиллитоу, когда мы, краснея и отдуваясь, поднимались по ступенькам.

И действительно, я сразу поняла: башня возвышается над внутренними дворами пятиугольника, и из нее видны все стены с зарешеченными окнами, образующие внутренний фасад женского корпуса. Обстановка в комнате скудная. Пол голый. Меж двух невысоких стоек навешена веревка, перед которой должны становиться арестантки, сюда приведенные, а за веревкой – письменный стол. За ним сидела и писала что-то в большом черном журнале сама мисс Хэксби – «тюремный Аргус», как с улыбкой назвал ее мистер Шиллитоу.

При нашем появлении она встала, сняла очки и тоже сделала книксен.

Она миниатюрная дама с совершенно белыми волосами и пронзительными глазами. К побеленной кирпичной стене за столом крепко привинчена эмалированная табличка, на которой черными буквами значится:

«Ты положил беззакония наши пред Тобою, и тайное наше пред светом лица Твоего».

Войдя в эту комнату, невольно испытываешь желание тотчас же подойти к одному из изогнутых окон и посмотреть на вид из него. Заметив мое жгучее любопытство, мистер Шиллитоу промолвил:

– Да-да, мисс Прайер, подойдите к окну, прошу вас.

С минуту я разглядывала неправильные четырехугольники дворов внизу, потом внимательнее всмотрелась в уродливые тюремные стены с рядами частых узких окон.

– Не правда ли, вид прекрасный и жуткий одновременно? – спросил мистер Шиллитоу.

Передо мной была вся женская тюрьма, за каждым окном – одиночная камера с узницей.

Мистер Шиллитоу повернулся к мисс Хэксби:

– Сколько сейчас человек в вашем отделении?

– Двести семьдесят, – ответила она.

– Двести семьдесят! – повторил мистер Шиллитоу, тряся головой. – Вы только представьте на минутку, мисс Прайер, этих несчастных женщин и темные кривые пути, приведшие их в Миллбанк! Воровки, проститутки, жертвы порока, которым неведомы стыд, понятие долга и прочие благородные чувства – да-да, совершенно неведомы, поверьте мне. Общество вынесло им приговор и передало нам – мисс Хэксби и мне – под опеку. И в чем же, спросите вы, состоит наша опека? Отвечаю. Мы прививаем им полезные привычки. Учим молиться, учим благопристойному поведению. Да, в силу необходимости они бо́льшую часть времени проводят в одиночестве, в стенах своих камер. Кто-то из них… – он снова кивнул на окно перед нами, – здесь на три года, кто-то на шесть или семь лет. Вот они там, сидят под замком наедине со своими думами. Мы можем усмирить их языки, можем занять их руки, но над их душами, мисс Прайер, но над их грязными воспоминаниями, гнусными мыслями и низменными устремлениями мы не властны. Верно, мисс Хэксби?

– Да, сэр.

– Но все же вы полагаете, что добровольная посетительница может оказать на них благотворное влияние? – спросила я.

– Безусловно, – ответил он. – Вне всякого сомнения. Эти несчастные безнадзорные души сродни душам детей или дикарей – они впечатлительны и восприимчивы, и нужен лишь качественный шаблон, чтобы сформировать их должным образом. Конечно, перевоспитанием могли бы заняться и наши матроны, – продолжал он, – но рабочие смены у них долгие, а обязанности весьма тяжелые. Арестантки порой на них ожесточаются и бывают очень грубы. Но если к ним явится дама из общества, мисс Прайер, если она возьмется за труд перевоспитания! Стоит лишь им уразуметь, что она оставила свою благополучную жизнь, дабы навестить их и поинтересоваться их жалкими судьбами; стоит лишь им увидеть прискорбный контраст между речью и манерами этой дамы и собственными низкими повадками, они смягчаются и покоряются – я не раз видел такое! И мисс Хэксби видела! Все дело здесь в полезном влиянии, в сострадании, в укрощении дурных чувств…

Он продолжал дальше в таком же духе. Разумеется, почти все это мистер Шиллитоу уже говорил мне три недели назад в нашей гостиной – и там, в присутствии моей хмурой матери, под мерное тиканье каминных часов, речи его звучали очень убедительно. Должно быть, после кончины вашего отца вы томитесь бездельем, мисс Прайер, сказал мистер Шиллитоу. Он зашел к нам для того только, чтобы забрать несколько книг, когда-то взятых у него папой, и не понял, что я вовсе не томлюсь бездельем, а попросту больна. Тогда я даже порадовалась, что он этого не понял. Сейчас, однако, видя перед собой угрюмые стены тюрьмы, чувствуя взгляды мисс Хэксби и мисс Ридли, которая стояла у двери со скрещенными на груди руками и с этой своей связкой ключей на ремне, – сейчас я вдруг испугалась до смерти. На миг мне захотелось, чтобы они распознали во мне малодушную слабость и отправили меня домой – как порой отправляла мать из театра, когда видела, что от переживаний я вот-вот расплачусь навзрыд в тишине зрительного зала.

Однако они ничего не заметили. Мистер Шиллитоу продолжал говорить – об истории Миллбанка, о здешнем распорядке, персонале и посетителях. Я слушала и кивала; мисс Хэксби тоже кивала изредка. Спустя несколько времени где-то в тюрьме зазвонил колокол; мистер Шиллитоу и матроны разом встрепенулись, и мистер Шиллитоу сказал, что слишком уж заболтался. По сигналу колокола, пояснил он, арестанток выводят во дворы на прогулку; сейчас он вынужден препоручить меня заботам матрон, но я непременно должна зайти к нему в другой раз и поделиться впечатлениями о женщинах. Он взял мою руку, но, когда я двинулась было за ним следом в сторону стола, остановил меня:

– Нет-нет, задержитесь у окна еще немного. Мисс Хэксби, сделайте милость, подойдите, постойте здесь рядом с мисс Прайер. Теперь, мисс Прайер, смотрите внимательно – и увидите нечто интересное!

Надзирательница отворила перед ним дверь, и он исчез во мраке лестничной площадки. Мисс Хэксби приблизилась ко мне, и мы обе уставились в окно. Мисс Ридли подошла к соседнему окну. Внизу простирались три земляных двора, разделенные между собой высокими кирпичными стенами, которые расходились от башни смотрительницы, точно спицы тележного колеса. Над нами нависало грязное городское небо, исчерченное солнечными лучами.

– Чудесный день для сентября, – обронила мисс Хэксби и снова перевела взгляд на дворы под нами.

Я тоже смотрела вниз и ждала.

Какое-то время там было совсем мертво: тюремные дворы, как и вся прочая территория, совершенно голые, лишь гравий да глинистая земля, ни травинки, чтоб затрепетала на ветру, ни жучка-червячка, чтоб птица к нему слетела. Но через минуту-другую я заметила какое-то движение в углу одного двора, а потом точно такое же и в двух других. То открывались двери, и из них одна за другой выходили арестантки. Еще никогда прежде я не видела зрелища столь необычного и поразительного; с высоты башни женщины казались крошечными, словно фигурки в часах или бусинки на нитке. Они вереницей вытекли во дворы и образовали три огромных замкнутых овала. Уже в следующую секунду я бы не сказала, кто из них вышел первой, а кто последней, ибо нигде меж ними не было заметного разрыва и все они были одеты совершенно одинаково: коричневый балахон, белый чепец, голубая косынка, повязанная на шее. Только осанка и особенности поступи выдавали в них живые человеческие существа; хотя все они шли единым медленным шагом, кто-то из них сутулился, кто-то прихрамывал, кто-то зябко ежился, обхватив себя руками; иные поднимали лицо к небу, а одна, мне показалось, даже вскинула глаза на наше окно и пристально на нас посмотрела.

Перед нами были все заключенные женского корпуса, почти три сотни: по девяносто в каждой кружащейся веренице. В углу каждого двора стояла пара надзирательниц в темных плащах. Они обязаны следить за узницами до конца прогулки.

Мисс Хэксби наблюдала за бредущими по кругу женщинами со своего рода удовольствием.

– Видите, как хорошо они держат шаг, – сказала она. – Заключенные должны сохранять положенную дистанцию между собой. Всякая арестантка, нарушившая дистанцию, получает строгий выговор и лишается части своих прав. Престарелых, больных и немощных женщин или совсем уж молоденьких девочек – а у нас были тринадцати-четырнадцатилетние, верно, мисс Ридли? – надзирательницы выстраивают для прогулки в отдельный круг.

– А почему все молчат, никто словечком не перекинется? – спросила я.

Мисс Хэксби пояснила, что заключенные должны хранить молчание во всех частях тюрьмы; им строго возбраняется говорить, свистеть, петь, даже просто мурлыкать под нос и вообще «издавать любые умышленные звуки», если только таковые не требуются для того, чтобы изложить какую-нибудь просьбу к матроне или добровольной посетительнице.

– И сколько же им так ходить? – спросила я.

– Час.

– А если дождь?

– Тогда прогулка отменяется. Для матрон это очень тяжелые дни, поскольку от долгого сидения в четырех стенах женщины становятся страшно раздражительными и дерзкими.

Говоря, мисс Хэксби пристально смотрела на круговые вереницы людей внизу; одна из них замедлила свое вращение, рассогласовавшись с двумя другими.

– Ну вот, из-за этой… – она назвала имя женщины, – весь строй едва ползет. Во время обхода, мисс Ридли, непременно поговорите с нею.

Меня изумило, что мисс Хэксби различает женщин. Когда я сказала ей об этом, она улыбнулась и ответила, что видит арестанток на прогулке каждый божий день в продолжение всех их сроков, «и я уже семь лет здесь в должности начальницы, а до этого служила старшей матроной, а еще раньше была рядовой надзирательницей в Брикстоне». В общей сложности мисс Хэксби провела в тюрьме двадцать один год, что гораздо больше срока многих осужденных. И все же иные из женщин, ходящих там внизу, просидят в тюремных стенах дольше времени, чем она. Они поступили сюда при ней, но ей едва ли доведется увидеть, как они выходят на волю…

Я спросила, не облегчают ли ей работу такие женщины, наверняка хорошо знающие тюремный уклад.

– О да, – кивнула она. – Не правда ли, мисс Ридли? Мы предпочитаем сиделиц с длительными сроками.

– Так точно, – подтвердила надзирательница. – По нам, лучше долгосрочницы с одним преступлением за спиной. То есть, – пояснила она мне, – отравительницы, детоубийцы, «купоросницы», к которым судьи проявили снисхождение, избавив от виселицы. Будь у нас тут только такие женщины, мы б распустили всех надзирательниц по домам и предоставили арестанткам самим за собой надзирать. Больше всего досаждают мелкие преступницы, не впервой сидящие: воровки, проститутки, фальшивомонетчицы – вот они-то сущие чертовки, мисс! Зловредные от природы и нипочем не желающие исправляться. Если они и знают наши порядки, то только такие, которые можно безнаказанно нарушить; и знают, какими своими выходками они сильней всего попортят нам кровь! Одно слово – чертовки!

Хотя говорила она совершенно спокойно, по спине у меня пробежал холодок. Возможно, оттого, что связка железных ключей у нее на поясе по-прежнему изредка позвякивала, мне слышались сходные металлические нотки и в голосе мисс Ридли. Он вызывал в воображении засов, который можно отодвинуть резко или плавно, но который в любом случае остается железным и звучит соответственно.

Несколько мгновений я молча смотрела на нее, затем вновь повернулась к мисс Хэксби, которая, слушая речь мисс Ридли, слегка кивала, а теперь чуть заметно улыбнулась.

– Видите, как переживают мои надзирательницы из-за своих подопечных! – Она немного помолчала, не спуская с меня своих острых глаз, потом спросила: – Вы считаете нас чрезмерно строгими, мисс Прайер? – И, не дожидаясь ответа, продолжила: – Разумеется, вы составите собственное мнение о характерах наших женщин. Мистер Шиллитоу попросил вас стать добровольной посетительницей для них, за что я ему благодарна, и вы вольны проводить с ними время, как сочтете нужным. Однако я должна сказать вам, как сказала бы любой даме и любому джентльмену, которые желают наведаться в тюремные камеры: будьте бдительны! – Слова эти мисс Хэксби произнесла с сильным нажимом. – Будьте бдительны с нашими арестантками!

Она пояснила, что я, к примеру, должна зорко следить за своими вещами. Многие женщины в прошлой своей жизни промышляли воровством, и, если они увидят у меня часы или носовой платок, у них возникнет искушение взяться за старое; посему она настоятельно просит меня не держать подобные предметы на виду, а прятать подальше, как я прятала бы от глаз служанки кольца и ценные безделушки, дабы не вводить в соблазн.

Также, сказала она, мне надлежит все время помнить, о чем с ними можно разговаривать, а о чем – нет. Нельзя сообщать ни о каких событиях, происходящих в мире за пределами тюрьмы, даже какое-нибудь газетное объявление нельзя пересказать – да-да, последнее ни в коем случае, подчеркнула она, поскольку «газеты у нас настрого запрещены».

Возможно, продолжала мисс Хэксби, кто-нибудь из женщин станет искать во мне наперсницу и советчицу; в таком случае я должна дать ей совет, «какой дала бы матрона: ежедневно раскаиваться в своем преступлении и всеми силами стремиться к честной, благонравной жизни». Нельзя ничего обещать арестантке, нельзя передавать никаких предметов или сообщений от нее родственникам и друзьям на воле.

– Если заключенная скажет вам, что ее мать тяжело заболела и лежит при смерти, если отрежет прядь волос и слезно взмолится, чтобы вы ее передали умирающей как знак дочерней любви, вы должны отказать. Стоит лишь раз согласиться, мисс Прайер, и арестантка получит власть над вами. Станет угрожать донести на вас и таким образом принудит к содействию ей в разных беззакониях. На моей памяти здесь, в Миллбанке, было два или три громких случая подобного рода, которые закончились очень печально для всех участников.

Вот, кажется, и все предостережения, сделанные мне мисс Хэксби. Я поблагодарила за них, однако все время, пока она говорила, я ни на миг не забывала о тягостном присутствии безмолвной гладколицей надзирательницы и теперь почувствовала себя так, будто благодарю за какое-то суровое наставление свою мать, в то время как Эллис убирает со стола тарелки. Я снова уставилась в окно, на ходящих по кругу женщин, и молчала, погруженная в свои мысли.

– Вижу, вам нравится смотреть на них, – заметила мисс Хэксби. Потом сказала, что ни разу еще здесь не было посетителя, которому не нравилось бы стоять у окна и наблюдать за женщинами на прогулке. Это успокаивает нервы, она полагает, все равно что смотришь на рыбок в пруду.

После этого я отошла от окна.

Кажется, мы еще немного поговорили о тюремных порядках, но вскоре мисс Хэксби взглянула на часы и сказала, что теперь мисс Ридли может сопроводить меня вниз и провести по отделению.

– Сожалею, что не могу сама вам все показать. Но видите… – она кивнула на огромный черный том на своем столе, – вот моя работа на утро. Это «Журнал поведения», куда я должна занести все рапорты моих надзирательниц. – Она надела очки, и ее острые глаза стали еще острее. – Сейчас я узнаю, мисс Прайер, насколько хорошо вели себя женщины на этой неделе – и насколько дурно!

Мисс Ридли открыла передо мной дверь кабинета и повела вниз по полутемной винтовой лестнице. Этажом ниже мы миновали еще одну дверь.

– А здесь что за комнаты, мисс Ридли? – спросила я.

Личные апартаменты мисс Хэксби, где она обедает и спит, последовал ответ, и я попыталась вообразить, каково это – лежать в тихой башне, где повсюду вокруг тебя окна, за которыми – тюрьма.

Я всматриваюсь в план Миллбанка, висящий рядом со столом, и нахожу на нем башню главной смотрительницы. Кажется, теперь я вижу также, каким маршрутом вела меня мисс Ридли. Она шла скорым шагом, безошибочно выбирая путь по однообразным коридорам и ни на миг от него не отклоняясь, точно стрелка компаса, постоянно указывающая на север. Общая протяженность тюремных коридоров составляет три мили, сообщила мисс Ридли; а когда я спросила, не трудно ли различать коридоры, с виду совершенно одинаковые, она фыркнула и ответила, мол, все женщины, поступающие надзирательницами в Миллбанк, на первых порах видят ночью один и тот же сон: будто они все идут и идут по бесконечному белому коридору.

– Так продолжается где-то с неделю, – сказала мисс Ридли. – По прошествии этого срока любая надзирательница уже знает здесь все ходы-выходы. А через год не прочь бы и снова заплутать разнообразия ради.

Сама она работает в Миллбанке даже дольше мисс Хэксби. Смогла бы исполнять свои обязанности и с завязанными глазами. Тут мисс Ридли улыбнулась, но без всякого тепла.

Щеки у нее белые и гладкие, точно воск или свиное сало; глаза блеклые, с тяжелыми веками без ресниц. Руки безупречно чистые и тоже очень гладкие, – верно, оттирает их пемзой, решила я. Ногти подстрижены очень коротко, чуть не до мяса.

Больше мисс Ридли не произносила ни слова, пока мы не достигли входа в непосредственно женский корпус – решетчатых ворот, впустивших нас в прохладный, тихий, длинный коридор наподобие монастырского, где размещались камеры. В ширину он имел футов шесть, пол посыпан песком, стены и потолок побелены известью. Высоко в стене по левую руку – выше моей головы – тянулся ряд зарешеченных окон с толстыми стеклами, а по всей длине противоположной стены шли дверные проемы: проем за проемом, проем за проемом, все совершенно одинаковые, подобные черным, неотличимым один от другого дверным провалам в кошмарном сне, среди которых ты должен выбрать нужный. Из них в коридор сочился слабый свет – и мерзейший запах, который я почуяла еще издалека и, кажется, ощущаю даже сейчас, когда пишу эти строки! Удушливый смрад того, что здесь называют «отхожими ведрами», и застойная кислая вонь множества немытых тел.

Мисс Ридли сообщила, что это блок «А»; всего здесь шесть блоков, по два на каждом этаже. В блоке «А» содержатся вновь прибывшие женщины, так называемый третий разряд.

Она ввела меня в первую пустую камеру, жестом обратив мое внимание на две двери, через которые мы прошли: деревянную с засовами и решетчатую с замком.

– Днем деревянные двери всегда распахнуты, а решетки заперты, – сказала надзирательница. – Чтобы мы видели заключенных, проходя по коридору, ну и чтобы камеры хоть немного проветривались.

Она закрыла за нами обе двери, и комната сразу потемнела и словно бы стала меньше. Уперев руки в бока, мисс Ридли медленно огляделась и сказала, что камеры здесь очень даже приличные: просторные и «ну очень добротно построенные», со стенами двойной кирпичной кладки между ними – через такие, чай, не перестукнешься, не переговоришь с соседкой.

Я отвернулась. Камера, хотя и погруженная в полумрак, резала глаз белизной, и обстановка в ней была такая скудная, что даже сейчас, закрыв глаза, я отчетливо вспоминаю все, что там находилось. Единственное маленькое окно с желтым армированным стеклом – наверняка одно из тех, на которые мы с мистером Шиллитоу смотрели из башни мисс Хэксби. На стене рядом с дверью – эмалированная табличка с перечнем «Правил для осужденных» и «Молитвой для осужденных». На некрашеной деревянной полке – кружка, плоская миска, солонка, Библия и душеполезная книга «Духовный спутник арестанта». Стол и стул, свернутая подвесная койка, рядом с ней лоток с холщовыми мешочками и мотками красных ниток и отхожее ведро с обколотой по краям эмалированной крышкой. На узком подоконнике – старый казенный гребень, в обломанных зубьях которого застрял клок волос с хлопьями перхоти.

Единственно этим гребнем, как оказалось, камера и отличалась от всех прочих. Личные вещи арестанткам не полагаются, а все выданные здесь – кружки, тарелки, Библии – требуется содержать очень аккуратно и размещать на полке в соответствии с установленным образцом. Обход первого этажа в обществе мисс Ридли, с осмотром унылых, безликих камер, повергнул меня в страшную тоску; вдобавок вскоре у меня закружилась голова от геометрии здешней планировки. Разумеется, блоки тянутся вдоль наружных стен пятиугольного корпуса, а потому коленья их располагаются под непривычными углами друг к другу: всякий раз, достигая конца одного скучного белого коридора, мы оказывались в начале другого точно такого же, но поворачивающего под неестественным углом. На стыке каждых двух коридоров находится винтовая лестница. Между блоками размещается башня, где у надзирательницы каждого этажа есть своя комнатка.

Во все время нашего обхода из-за окон камер доносилась мерная поступь женщин в тюремных дворах. Когда мы достигли поворота в последний коридор на первом этаже, вновь зазвонил тюремный колокол, и монотонный ритм шагов замедлился и рассыпался; мгновение спустя грохнула дверь, загремела решетка, затем послышался скрип башмаков по песку, отдававшийся глухим эхом.

Я взглянула на мисс Ридли.

– Заключенные идут, – сказала она без всякого выражения.

Мы стояли и прислушивались к шагам, которые звучали все громче, громче, громче и наконец совсем уже громко, но арестанток, теперь находившихся почти рядом, мы по-прежнему не видели: они все еще не появились из-за угла, третьего по счету на нашем пути по этажу.

– Словно призраки… – проговорила я.

На память мне пришли римские легионеры, чья тяжкая слаженная поступь, по слухам, порой раздается в подвалах домов Сити. Наверное, в грядущих веках, когда Миллбанк исчезнет с лица земли, в воздухе над бывшей тюремной территорией будет носиться вот такое же эхо.

Но мисс Ридли странно посмотрела на меня и переспросила:

– Призраки?

Тут наконец из-за угла показались арестантки – и сразу вдруг стали совершенно реальными: не призраки, не часовые фигурки, не бусинки на нитке, какими представлялись прежде, но сутулые женщины и девушки с загрубелыми лицами, которым все они придавали смиренное выражение, едва завидев мисс Ридли. Меня, впрочем, они разглядывали без всякого стеснения. Никто из них тем не менее ни на миг не замешкался: все отлаженным порядком разошлись по камерам и уселись там. Последней шла надзирательница, запирая одну за другой решетки.

Кажется, ее зовут мисс Маннинг.

– Мисс Прайер впервые нас посещает, – сказала мисс Ридли.

Надзирательница кивнула и ответила, что была предупреждена о моем визите.

Очень мило с моей стороны, что я решила навестить их девочек, с улыбкой сказала она. Не угодно ли мне прямо сейчас побеседовать с одной из них? Да, пожалуй, согласилась я. Мисс Маннинг подвела меня к не запертой еще камере и поманила пальцем женщину, там сидевшую:

– Эй, Пиллинг! У нас тут новая добровольная посетительница, желает уделить тебе внимание. А ну-ка, встань, покажись! Поди сюда, да пошевеливайся!

Арестантка подошла и сделала книксен. После скорой ходьбы по двору щеки у нее раскраснелись и под носом блестела легкая испарина.

– Назовись и скажи, за что сидишь, – приказала мисс Маннинг, и женщина тотчас ответила, хотя и чуть запинаясь:

– Сюзанна… Пиллинг, мэм. За… воровство сижу.

Мисс Маннинг указала мне на эмалированную табличку, висевшую на цепочке у входа в камеру: там значились тюремный номер, разряд, род преступления и дата освобождения заключенной.

– Сколько вы уже отсидели, Пиллинг? – спросила я.

Семь месяцев, ответила она. Я кивнула. А сколько ей лет? Я думала – где-то под сорок, но она сказала – двадцать два, и я немного смешалась, а потом опять кивнула и задала следующий вопрос:

– И как вам здесь живется?

Вполне неплохо, ответила она. Мисс Маннинг к ней добра.

– Не сомневаюсь, – сказала я.

Последовало молчание. Женщина пристально смотрела на меня; обе надзирательницы, думаю, тоже. Мне вдруг вспомнилось, как мать сурово выговаривала мне, двадцатидвухлетней, за неумение поддерживать беседу во время светских визитов. Следует справиться у хозяйки о здоровье детей, расспросить о спектаклях и выставках, которые она посещала в последнее время, о ее занятиях живописью или шитьем. Восхититься покроем ее платья…

Я оглядела грязно-коричневое платье Сюзанны Пиллинг и спросила, довольна ли она тюремной одеждой. Это какая ткань – саржевая или полушерстяная? Тут мисс Ридли шагнула вперед, прихватила пальцами юбку арестантки и немного приподняла. Платье полушерстяное, сказала она. Чулки шерстяные (они были синие в малиновую полоску, очень грубые). Одна нижняя юбка фланелевая, другая саржевая. Я перевела взгляд на грубые прочные башмаки, и мисс Ридли тотчас сообщила, что всю арестантскую обувь тачают заключенные-мужчины в тюремной мастерской.

Пока надзирательница демонстрировала мне все эти предметы одежды, Сюзанна Пиллинг стояла неподвижно, как манекен, и я сочла себя обязанной нагнуться и пощупать ткань платья. Оно пахло… ну как станет пахнуть любое полушерстяное платье, которое потеющая женщина носит целыми днями в подобном месте. Посему в следующую очередь я спросила, часто ли узницы сменяют платья на свежие. Раз в месяц, ответили матроны. А нижние юбки, сорочки и чулки – раз в две недели.

– А как часто вам разрешается мыться? – обратилась я к самой арестантке.

– Так часто, мэм, как нам хочется. Но не больше двух раз в месяц.

Заметив застарелые шрамы от гнойников на ее руках, сцепленных на животе, я задалась вопросом, часто ли она мылась до того, как попала в Миллбанк.

А также спросила себя: о чем, собственно, мы с ней стали бы разговаривать, если бы нас оставили в камере наедине? Однако вслух я сказала:

– Что ж, возможно, я снова навещу вас на следующей неделе, и вы расскажете мне, как проводите здесь дни. Вам хотелось бы?

Да, очень, быстро ответила она. Потом спросила, буду ли я тоже рассказывать им истории из Писания.

Мисс Ридли пояснила, что одна добровольная посетительница, приходящая по средам, читает женщинам Библию, а затем задает вопросы по тексту. Нет, сказала я Пиллинг, читать вслух я не собираюсь, буду только выслушивать узниц, пусть лучше они поведают мне свои истории. Пиллинг пытливо на меня посмотрела, но ничего не сказала. Мисс Маннинг отправила ее обратно в камеру и заперла решетку.

Потом мы поднялись по винтовой лестнице на второй этаж, где размещались блоки «D» и «E», так называемые дисциплинарные. Здесь содержатся женщины непокорные и неисправимые, которые не раз злостно нарушили порядок в Миллбанке или были присланы сюда за многократные злостные нарушения из других исправительных учреждений. В камерах дисциплинарных блоков запирают обе двери, поэтому в коридорах темнее и вонь гуще. За арестантками здесь надзирает дородная бровастая женщина по имени – вы не поверите! – миссис Притти[1]. Она шла впереди нас с мисс Ридли и – со своего рода мрачным удовольствием, точно смотрительница музея восковых фигур, – останавливалась у камер наиболее опасных или курьезных своих подопечных, чтобы доложить о преступлениях, ими совершенных.


– Джейн Хой, мэм, детоубийца. Клейма негде ставить. Фиби Джексон, воровка. Подожгла свою камеру. Дебора Гриффитс, карманница. Наказана за плевок в капеллана. Джейн Сэмсон, самоубийца…

– Самоубийца? – переспросила я.

Миссис Притти кивнула:

– Травилась лауданумом. Аж семь раз, в последний спасена полисменом. Осуждена за вред, чинимый общественному спокойствию.

Я молча смотрела на запертую дверь.

Наклонив голову набок, миссис Притти задушевно промолвила:

– Вы небось гадаете, не пытается ли она там удушиться прямо сию минуту. – (Хотя у меня, разумеется, и в мыслях подобного не было.) – Вот, гляньте. – Она указала мне на маленькие железные заслонки, которые в любое время можно откинуть в обеих дверях камеры, чтобы проверить, чем там занимается арестантка; надзирательницы называют окошечко «приглядкой», а арестантки – «глазком».

Я подалась вперед, чтобы рассмотреть его получше, потом подступила чуть ближе, но миссис Притти остановила меня: мол, нет, придвигать к нему лицо не следует. Арестантки существа коварные, сказала она; случалось, глаза матронам выкалывали.

– Одна как-то доостра заточила ручку ложки и…

Я испуганно моргнула и отпрянула от двери. Но миссис Притти улыбнулась и откинула заслонку:

– Впрочем, Сэмсон у нас смирная. Вот, можете глянуть, только осторожно…

Окно в крохотном помещении закрывала частая решетка, отчего там было темнее, чем в нижних камерах, и вместо подвесной койки была жесткая деревянная кровать. На ней сидела заключенная Джейн Сэмсон, проворно расщипывая кокосовую паклю в мелкой корзинке, стоявшей у нее на коленях. Она уже разобрала на волокна с четверть спутанной массы, но рядом с кроватью стояла еще одна корзинка с паклей, побольше. Сквозь оконную решетку немного пробивалось солнце, в тонких лучах которого густо кружились частицы пыли и мельчайшие бурые ворсинки. Женщина представилась мне персонажем какой-то сказки – некой пленной принцессой, посаженной на дне озера за невыполнимую работу.

Пока я смотрела, она вдруг вскинула на меня взгляд, поморгала и протерла глаза, воспаленные от пакляной пыли. Я быстро опустила щиток «приглядки» и отступила от двери. «Уж не хотела ли узница подать мне какой-то знак или сказать что-то?» – подумала я.

Затем мисс Ридли повела меня прочь из дисциплинарного блока, и мы поднялись по винтовой лестнице на третий, последний этаж. Надзирательницей там оказалась темноглазая женщина с добрым, серьезным лицом, которую звали миссис Джелф.

– Пришли взглянуть на моих бедных подопечных? – спросила она, когда мисс Ридли подвела меня к ней.

Под присмотром у миссис Джелф преимущественно заключенные второго разряда, первого разряда и высшего – «звездочного» – разряда. Им разрешается работать при открытой деревянной двери, как женщинам в блоках «A» и «B», но работа у них легче: они вяжут чулки или шьют рубашки, им дозволено пользоваться ножницами, иголками и булавками, что здесь считается свидетельством величайшего доверия. Камеры, сейчас залитые утренним солнцем, были очень светлыми, почти веселыми. Когда мы проходили мимо, их обитательницы вставали, делали книксен и рассматривали меня с нескрываемым любопытством. Наконец я сообразила, что подобно тому, как я разглядываю их прически, платья и чепцы, так и арестантки изучают детали моего наряда и внешнего облика. Наверное, здесь, в Миллбанке, даже строгое траурное платье вызовет острый интерес.

Большинство заключенных в этом блоке – те самые долгосрочницы, о которых столь хорошо отозвалась мисс Хэксби. Теперь и миссис Джелф тоже похвально о них высказалась: тишайшие женщины во всей тюрьме, доложила она; многих из них до окончания срока переведут в тюрьму Фулэм, где порядки помягче.

– Они у нас просто овечки кроткие, правда, мисс Ридли?

Да, подтвердила мисс Ридли, не идут ни в какое сравнение с отребьем из блоков «C» и «D».

– Решительно ни в какое, – с нажимом сказала она. – Вон, сидит тут одна – убила мужа, жестоко с ней обращавшегося, – так другой такой благовоспитанной женщины на всем свете не сыщешь. – Надзирательница кивнула на камеру, где узколицая арестантка терпеливо распутывала клубок пряжи. – У нас ведь в Миллбанке и дамы сидят, – продолжала она. – Приличные дамы, мисс, вроде вас!

Я улыбнулась последним ее словам, и мы двинулись дальше. Внезапно из одной камеры впереди раздался возбужденный тонкий голос:

– Мисс Ридли? Там что, мисс Ридли? – У решетки стояла женщина, втиснув лицо меж железными прутьями. – Ах, мисс Ридли, благодетельница наша! Вы уже передали мисс Хэксби что я просила?

Когда мы приблизились, мисс Ридли ударила по решетке связкой ключей. Железные прутья задребезжали, и арестантка отпрянула назад.

– А ну-ка, угомонись! – прикрикнула надзирательница. – Думаешь, у меня других забот мало? Думаешь, у мисс Хэксби нет иных дел, кроме как выслушивать мои пересказы твоих прошений?

– Да я ж ничего, матушка, – сбивчиво залепетала женщина. – Просто вы обещались поговорить с ней. А мисс Хэксби, когда приходила нынче утром, так она половину времени на Джарвис потратила, а ко мне и не подошла даже. А братец мой дал новые показания в суде, и теперь нужно только, чтоб мисс Хэксби замолвила словечко…

Мисс Ридли снова ударила по решетке, и арестантка опять вздрогнула.

– Она пристает к каждой надзирательнице, проходящей мимо, – негромко сказала мне миссис Джелф. – Добивается досрочного освобождения, бедняжка; только, думаю, выйдет еще не скоро… Ну хватит, Сайкс, оставь уже мисс Ридли в покое, а? Советую вам пройти дальше, мисс Прайер, не то она и вас попытается взять в оборот. Ну же, Сайкс, будь умницей, возвращайся к своей работе.

Однако Сайкс все не унималась, мисс Ридли все выговаривала ей, а миссис Джелф качала головой, на них глядя. Я двинулась вперед по коридору. Тюремная акустика усиливала до неестественной громкости просительный голос арестантки и бранчливый голос матроны; во всех камерах, мимо которых я проходила, женщины сидели, подняв головы и прислушиваясь, но при виде меня тотчас потупливали взгляд и вновь принимались шить. Глаза у них, мне показалось, были ужасно тусклые. Лица – очень бледные, а шеи, руки и пальцы – болезненно худые. На память мне пришли слова мистера Шиллитоу: сердце узницы податливо, впечатлительно и нужен лишь качественный шаблон, чтобы его сформировать должным образом. Я тотчас же почувствовала, как бьется собственное мое сердце. И вообразила вдруг, как его изымают из меня, а в разверстую скользкую полость в моей груди втискивают грубое сердце одной из этих женщин…

Я невольно взялась за горло, ощутив под ладонью сначала медальон, потом уже сердцебиение, и немного замедлила шаг. Достигнув арки на повороте в следующий коридор, я свернула в него, но дальше не пошла. Остановилась сразу за углом, вне видимости надзирательниц, прислонилась спиной к побеленной стене и стала ждать.

Вот здесь-то, через несколько секунд, произошло нечто особенное.

Я стояла у входа в первую из следующей череды камер. Рядом, на уровне моего плеча, находилась заслонка глазка, а чуть выше – эмалированная табличка со сведениями о заключенной. Только по табличке, собственно, я и поняла, что тюремное помещение не пустует, ибо оно словно бы источало тишину – густую и глубокую, неизмеримо глубже общей беспокойной тишины Миллбанка. Однако едва я успела подивиться столь странному безмолвию, как оно было нарушено. Нарушено единственным вздохом – образцово-печальным вздохом, как в каком-нибудь романе; и настолько он отвечал моему настроению, вызванному тюремной атмосферой, что подействовал на меня престранно. Я тотчас забыла про мисс Ридли и миссис Джелф, которые в любой миг могли появиться из-за угла, чтобы повести меня дальше по этажу. Забыла историю о неосторожной надзирательнице и заточенной ложке. Я тихонько подняла щиток «приглядки» и припала к ней глазами. Девушка в камере была столь неподвижна, что я затаила дыхание, боясь ее вспугнуть.

Она сидела на деревянном стуле, откинув голову и плотно сомкнув веки. Забытое вязанье лежало у нее на коленях, руки были слабо сцеплены на животе, а повернутое к окну лицо ловило теплые лучи солнца, щедро лившиеся сквозь желтое стекло. На рукаве грязно-коричневого платья я увидела знак тюремного разряда арестантки – фетровую звезду, криво вырезанную, косо пришитую, резко выделявшуюся в солнечном свете. Из-под чепца чуть выбивались светлые волосы; бледность лица подчеркивали четкие линии бровей, ресниц и губ. Девушка имела несомненное сходство с образами святых или ангелов с картин Кривелли.

Я рассматривала ее добрую минуту, в течение которой она ни разу не пошелохнулась и не открыла глаз. В этой позе, в этой застылой неподвижности чудилось что-то набожное. «Да она же молится!» – в конце концов решила я и, внезапно устыдившись, уже тронулась было прочь от двери. Но в следующее мгновение девушка пошевелилась. Медленно разомкнула руки, подняла к лицу, и что-то вдруг ярко вспыхнуло меж огрубелыми от работы розовыми пальцами. Она держала в них цветок – фиалку на поникшем стебельке. Поднесла к губам и легонько подула на нее – пурпурные лепестки затрепетали и будто бы вдруг засияли…

Глядя на девушку, я со всей остротой осознала, насколько тусклый мир ее окружает: узницы в камерах, надзирательницы в коридорах, даже я сама – все мы словно написаны одинаково блеклыми красками, а вот здесь – единственное пятно яркого, чистого цвета, появившееся на холсте явно по ошибке.

Тогда я даже не задалась вопросом, как в этом сумрачном, безотрадном месте фиалка нашла путь к этим бледным рукам. Только с внезапным ужасом подумала: «Да какое же преступление совершила эта девушка?» Потом я вспомнила про эмалированную табличку, висевшую рядом. Бесшумно закрыла «приглядку» и немного переместилась вбок, чтобы прочитать написанное там.

Под тюремным номером и разрядом заключенной значилось преступление: «Мошенничество и телесное насилие». Дата поступления – одиннадцать месяцев назад. Срок – четыре года.

Четыре года! Четыре года в Миллбанке, наверное, кажутся целой вечностью. Я уже хотела снова заглянуть в смотровое окошко, окликнуть узницу, узнать ее историю, но тут в коридоре за углом послышался голос мисс Ридли и скрип ее башмаков по песку, усыпающему холодные плиты пола. Я нерешительно замерла на месте. «Что будет, если матроны тоже заглянут к ней в камеру и увидят цветок? – пронеслось у меня в уме. – Они ведь наверняка его отберут, что сильно меня расстроит». Посему я проворно подступила к арке и, когда надзирательницы приблизились, сказала (нимало, в общем-то, не лукавя), что порядком утомилась, ну а увидела здесь уже достаточно, во всяком случае для первого раза.

– Воля ваша, мадам, – только и промолвила мисс Ридли.

Она круто развернулась и повела меня обратно. Когда решетка на выходе из блока закрылась за мной, я оглянулась на далекий поворот коридора, испытывая странное чувство: тихую радость, смешанную с острым сожалением. «Ничего, – подумала я, – она ведь по-прежнему будет там, бедняжка, когда я вернусь на следующей неделе».

Мисс Ридли провела меня к башенной лестнице, и мы начали свой осторожный круговой спуск к нижним и более мрачным этажам; я чувствовала себя Данте, следующим за Вергилием в Ад. Сначала меня препоручили мисс Маннинг, потом караульному, который сопроводил меня в пути через Второй и Первый пятиугольники. Я велела доставить мою записку к мистеру Шиллитоу, после чего меня вывели за внутренние ворота и повели через тот самый гравийный клин. Теперь стены корпусов словно расходились передо мной, но как-то неохотно. При набравшем силу солнце кровоподтечные тени стали гуще.

Мы шли, я и караульный, и я вдруг поймала себя на том, что пристально оглядываю тюремную территорию – голую черную землю с редкими островками осоки.

– Скажите, любезный, а цветы здесь какие-нибудь растут? Ну там маргаритки… или фиалки?

Ни маргариток, ни фиалок, последовал ответ, ни даже паршивых одуванчиков. Не приживаются на здешней почве, слишком близко к Темзе, сущая болотина.

Я так и думала, кивнула я. И вновь обратилась мыслями к цветку: откуда же он здесь взялся? Нет ли где-то меж кирпичами тюремных стен расселин, в которых подобное растение может пустить корни? Не знаю, не знаю…

Впрочем, на сей счет я размышляла недолго. Караульный подвел меня к внешним воротам, привратник нашел для меня кэб, и теперь, когда унылые камеры, лязгающие засовы, сумрачные тени и вонь тюремной жизни остались позади, невозможно было не возрадоваться собственной свободе и не возблагодарить небо за нее. Все-таки я правильно сделала, что поехала сюда, подумала я; и хорошо, что мистер Шиллитоу ничего не знает про мою историю. Поскольку он ничего не знает и здешние женщины ничего не знают, мне будет проще оставить ее позади. Я мысленно представила, как они связывают мое прошлое ремнями и накрепко запирают на замок…

Сегодня вечером я виделась с Хелен. Она была с моим братом и несколькими их знакомыми. Они заехали к нам по пути в театр, все при полном параде – только Хелен в обычном сером платье, вроде моего и материного. Когда они прибыли, я спустилась в гостиную, но оставалась там недолго: после прохладной тишины Миллбанка и собственной моей комнаты скопище голосов и лиц вызывало болезненное раздражение. Хелен отвела меня в сторонку, и мы немного поговорили о моем посещении тюрьмы. Я рассказала о бесконечных однообразных коридорах, произведших на меня столь тяжелое и тревожное впечатление. Потом спросила, помнит ли она роман мистера Ле Фаню про богатую наследницу, которую выставляют сумасшедшей.

– На минуту я и вправду подумала: а вдруг моя мать в сговоре с мистером Шиллитоу и он собирается удержать меня в тюрьме, растерянную и сбитую с толку?

Хелен улыбнулась, но быстрым взглядом проверила, не слышит ли меня мать.

Затем я немного рассказала про арестанток. Жуткие существа, наверное, предположила она. Да нет, вовсе не жуткие, ответила я, просто слабые…

– Так сказал мистер Шиллитоу. Он сказал, что мне надлежит формировать их души. Такова моя задача. Служить для них нравственным образцом.

Слушая меня, Хелен разглядывала свои руки, крутила кольца на пальцах. Ты смелая, сказала она. И выразила уверенность, что эта работа отвлечет меня от «всех былых горестей».

Тут к нам обратилась мать: мол, о чем мы там шепчемся с таким серьезным видом? Днем она с содроганием выслушала мой рассказ о Миллбанке и строго предупредила, чтобы при гостях я помалкивала о своих тюремных впечатлениях.

– Хелен, не позволяй Маргарет докучать тебе своими историями про тюрьму, – сказала мать. – Вон, тебя муж ждет. На спектакль опоздаете.

Хелен тотчас отошла к Стивену, и он поцеловал ей руку. Я еще пару минут посидела, наблюдая за ними, потом незаметно выскользнула из гостиной и поднялась в свою комнату.

Если мне нельзя никому рассказывать о своем посещении тюрьмы, решила я, то уж описать его в своем дневнике мне никто не запретит…

Я исписала двадцать страниц, и сейчас, все перечитав, я понимаю, что на самом деле мой путь через Миллбанк был не таким запутанным, как мне казалось. Во всяком случае, он яснее и четче моих путаных мыслей, которыми я заполнила последнюю тетрадь. В этой, по крайней мере, подобной невнятицы не будет.

Сейчас половина первого ночи. Я слышу, как служанки поднимаются в мансарду, а кухарка гремит засовами, – этот железный лязг, наверное, теперь всегда будет связываться у меня с тюрьмой!

Вот Бойд закрывает дверь своей комнаты и идет к окну задернуть штору. Я могу следить за всеми ее перемещениями, словно потолок надо мной – стеклянный. Вот она расшнуровывает башмаки, и они с глухим стуком падают на пол. Вот скрипит матрас.

В окне передо мной – Темза, черная, как меласса. Фонари на мосту Альберта, деревья Баттерси-парка, беззвездное небо…

Полчаса назад мать принесла мне мое лекарство. Я сказала, что хочу посидеть еще немного, и попросила оставить склянку здесь, мол, сама приму чуть позже – но нет, ни в коем случае. Для этого я «недостаточно здорова», сказала она. Пока еще – недостаточно.

Она отсчитала гранулы в стаканчик с водой и удовлетворенно кивнула, когда я покорно выпила микстуру. Теперь я слишком утомлена, чтобы писать, но слишком взбудоражена, чтобы уснуть. Мисс Ридли говорила чистую правду. Когда я закрываю глаза, то вижу только холодные белые коридоры Миллбанка с рядами темных дверных проемов. Спят ли сейчас обитательницы тюрьмы, лежат ли без сна? Я думаю о них: о Сюзанне Пиллинг, о Сайкс, о мисс Хэксби в ее безмолвной башне и о девушке с фиалкой, чье лицо поразило меня красотой.

Интересно, как ее зовут?

2 сентября 1874 г.

Селина Доус

Селина Энн Доус

Мисс С. Э. Доус


Мисс С. Э. Доус, трансмедиум


Мисс Селина Доус, знаменитый трансмедиум,

ежедневные сеансы


Мисс Доус, трансмедиум,

ежедневные магические сеансы

в Спиритическом отеле Винси, Лэмз-Кондуит-стрит,

Западно-Центральный Лондон.

Укромное и приятное расположение.


СМЕРТЬ НЕМА, КОГДА ЖИЗНЬ ГЛУХА


за дополнительный шиллинг

сделают жирный шрифт и черную рамку

30 сентября 1874 г.

В конечном счете материн запрет на рассказы о тюрьме продлился лишь несколько дней, ибо все до единого наши гости настойчиво просили меня поделиться впечатлениями о Миллбанке и его обитателях. Все жаждали леденящих кровь подробностей, однако, хотя мои воспоминания о тюрьме по-прежнему остаются очень яркими, не только они одни занимают мои мысли. Прежде всего мне не дает покоя обыденность самого того факта, что совсем рядом, всего в двух милях от Челси, то есть в пяти минутах езды на извозчике, находится громадное сумрачное, унылое здание, где заточены полторы тысячи мужчин и женщин, принуждаемых к молчанию и покорности. Я поймала себя на том, что постоянно вспоминаю о них за самыми обычными своими повседневными занятиями – когда пью чай, чтобы утолить жажду; когда беру книгу, чтобы почитать на досуге, или закутываюсь в шаль, чтобы согреться; когда произношу вслух какие-нибудь стихотворные строки, просто для того, чтобы насладиться звучанием изысканных слов. Я делаю вещи, которые делала без счету раз прежде, но теперь всякий раз вспоминаю об узниках, которые лишены всего этого.

Я гадаю, сколько из них, лежа ночами в холодных камерах, видят во сне фарфоровые чашки, книги и поэтические строки? Мне вот Миллбанк снился уже не единожды. Во сне представлялось, будто я заключенная в одной из камер и выравниваю на полке ряд предметов – миску, нож, вилку, Библию.

Но всех интересуют подробности иного толка. Если мое разовое посещение тюрьмы видится людям делом вполне понятным – своего рода развлечением, – то мое намерение вернуться туда еще раз, еще и еще изумляет до чрезвычайности. Одна только Хелен воспринимает меня серьезно.

Ах! – восклицают все остальные. – Да неужели вы и вправду думаете принять участие в этих женщинах? Они ведь воровки и… и даже хуже!

Гости недоуменно смотрят на меня, потом на мать. Как, спрашивают, она может допустить, чтобы я туда ходила? А мать, разумеется, отвечает:

– Маргарет всегда поступает, как считает нужным. Я сразу сказала: если ей требуется какое-то занятие, для нее и дома работа найдется. Вот, к примеру, письма ее отца – прекрасные письма – разобрать надобно…

Я сказала, что непременно займусь папиными письмами, в свое время, а сейчас мне хочется попробовать себя в другом деле – посмотреть хотя бы, как оно у меня пойдет. И при этих моих словах миссис Уоллес, подруга матери, пытливо в меня вгляделась. Знает ли она или догадывается ли о моей болезни и ее причинах? – подумала я, когда она промолвила следующее:

– Ну, ничто не исцеляет от уныния лучше, чем благотворительная работа, – так мне один врач говорил. Но тюрьма!.. Даже представить страшно, какой там воздух! Там же наверняка рассадник всяческой заразы!

Я опять вспомнила однообразные белые коридоры и голые, голые камеры. Напротив, возразила я, во всех помещениях там безупречная чистота и порядок. Тогда моя сестра спросила: если там чистота и порядок, зачем узницам вообще мое сочувствие? Миссис Уоллес улыбнулась. Она всегда любила Присциллу; считает ее даже красивее, чем Хелен.

– Возможно, моя дорогая, и ты задумаешься о подобных благотворительных визитах, когда выйдешь замуж за мистера Барклея. В Уорикшире есть тюрьмы? Только вообразить твое прелестное личико среди физиономий осужденных преступниц – познавательное зрелище было бы! На сей счет есть эпиграмма… мм… как же там? Маргарет, ты наверняка знаешь: что-то такое про женщин, рай и ад.

Она имела в виду строки:

Да, мужи разнятся,

Как небо и земля между собою,

А худшие и лучшие из женщин,

Как ад и Небо.

Когда я произнесла их, миссис Уоллес воскликнула: точно! ну какая же я все-таки умная! Она бы и за тыщу лет не сумела прочесть все книги, которые я успела прочитать к своему возрасту.

Да, заметила мать, Теннисон сказал про женщин очень верно…

Вышеописанный разговор состоялся сегодня утром, когда миссис Уоллес завтракала с нами. После завтрака они с матерью повезли Прис на первый сеанс позирования для портрета, который заказал мистер Барклей. Он хочет, чтобы к их возвращению в Маришес из медового месяца портрет висел в гостиной. Для работы он нанял художника, имеющего студию в Кенсингтоне. Мать спросила, не хочу ли я поехать с ними. Если кому и интересно посмотреть картины, так это нашей Маргарет, сказала Прис, глядя в зеркало и проводя пальцем в перчатке по бровям. Для портрета она подчернила карандашом брови и надела голубое легкое платье, поверх которого накинула темный плащ. Мать сказала, что и серое сгодилось бы, поскольку платья все равно никто не увидит, кроме художника, мистера Корнуоллиса.

Я с ними не поехала. Я отправилась в Миллбанк, чтобы начать основательные посещения арестанток.

Тюрьма произвела на меня не такое жуткое впечатление, как я ожидала: в моих тревожных снах тюремные стены были выше и мрачнее, а коридоры – у́же, чем на самом деле. Мистер Шиллитоу советует приезжать раз в неделю, но в любой угодный мне день и час; он говорит, чтобы лучше понять жизнь арестанток, надо увидеть все части тюрьмы, где они так или иначе проводят время, и узнать все порядки, которым они подчинены. Если на прошлой неделе я отправилась в Миллбанк рано утром, то сегодня – значительно позже. К воротам я подъехала без четверти час, и меня снова сопроводили к суровой мисс Ридли. Она как раз собиралась пронаблюдать за раздачей тюремных обедов, и я пошла с ней.

Увиденное меня поразило. Вскоре после моего прибытия пробил колокол, по каковому сигналу надзирательница каждого этажа должна отобрать четырех из своих подопечных и проследовать с ними к тюремной кухне. Когда мы с мисс Ридли подошли туда, там уже собрались все они: мисс Маннинг, миссис Притти, миссис Джелф и двенадцать бледных арестанток, которые стояли, потупив глаза и сложив руки перед собой. В женском корпусе нет своей кухни, обеды доставляются из мужской части тюрьмы. Поскольку мужские и женские блоки строго обособлены друг от друга, женщинам приходится ждать, соблюдая полную тишину, когда мужчины заберут свою похлебку и покинут кухню. Все это объяснила мне мисс Ридли.

– Они не должны видеть мужчин, – сказала она. – Таковы правила.

Из-за кухонной двери, заложенной засовом, доносилось шарканье тяжелых башмаков и глухое бормотание – и мне вдруг представилось, что там не мужчины, а гоблины, с хвостами, рылами и косматыми бородами…

Когда шум стих, мисс Ридли стукнула в дверь связкой ключей:

– Путь свободен, мистер Лоуренс?

– Свободен! – последовал ответ.

Надзирательница отомкнула засов, и арестантки гуськом потянулись в кухню. Тюремный повар наблюдал за женщинами, скрестив руки на груди и посасывая щеки.

После холодного тесного коридора кухня показалась огромной и очень жаркой. В спертом воздухе висели не самые приятные запахи; песок на полу местами потемнел и комковато слипся от пролитой жидкости. На трех широких столах, сдвинутых посреди помещения, стояли бидоны с мясной похлебкой и подносы с маленькими хлебными буханками. По знаку мисс Ридли арестантки парами подступали к столам, брали одна бидон, другая поднос с хлебом для своего блока и выходили за дверь, пошатываясь от тяжести ноши.

Назад я пошла с подопечными мисс Маннинг. Все обитательницы первого этажа уже стояли наготове у своих решеток, с жестяными мисками в руках. Когда начали разливать порции, надзирательница возгласила короткую молитву – «Господи-благослови-пищу-нашу-и-сделай-нас-достойными-ее»» или что-то подобное, – но женщины к ней не присоединились. Все молчали и лишь вжимались лицами между прутьев решеток, пытаясь проследить за передвижением обедов вдоль блока. Получив свои порции, они сразу отходили к столам и бережливо посыпали еду солью из деревянных коробочек, взятых с полок.

Обед состоял из мясной похлебки с картошкой и шестиунцевой хлебной буханочки – все отвратительного качества: буханки из серой муки грубого помола, подгорелые, похожие на пережженные кирпичики; сваренная в кожуре картошка вся в черных пятнах; похлебка мутная, затянутая пленкой жира, которая утолщалась и становилась все белесее по мере остывания бидонов. Мясо бледное и слишком жилистое, чтобы поддаться тупому казенному ножу. Многие арестантки, я видела, сосредоточенно рвали его зубами, ровно дикари.

Однако почти все они брали свои порции весьма охотно; лишь некоторые уныло морщились при виде малоаппетитного варева, а иные с явным подозрением трогали мясо пальцем.

– Вам не нравится ваш обед? – спросила я женщину, которая так сделала.

Она ответила, что ей даже думать противно, в каких руках побывало мясо там, в мужской части тюрьмы.

– Они нарочно пачкают руки всякой гадостью, а потом суют пальцы в нашу похлебку смеха ради…

Женщина повторила это два или три раз подряд и больше не отвечала ни на какие мои вопросы. Я оставила ее бурчать над миской и вернулась к надзирательницам, стоявшим у входа в блок.

Мисс Ридли немного рассказала мне о питании арестанток, как оно разнообразится: по пятницам, к примеру, всегда подают рыбу, поскольку среди женщин много католичек, а по воскресеньям – пудинг на сале. «А есть ли здесь у вас еврейки?» – спросила я, и она ответила, что в Миллбанке всегда сидит несколько евреек, которые доставляют «много головной боли» своими требованиями к пище. Она и в других тюрьмах встречала таких вот притязательных особ иудейской веры.

– Впрочем, со временем все они избавляются от этой чепухи, – сказала надзирательница. – Во всяком случае – в моем отделении.

Когда я описываю мисс Ридли брату и Хелен, они улыбаются.

– Да ну, ты преувеличиваешь, Маргарет! – как-то усомнилась Хелен, но Стивен покачал головой и сказал, что часто видит в суде полицейских матрон, похожих на мисс Ридли.

– Жестокая порода, – сказал он. – Они рождаются деспотами. Рождаются с цепью на поясе. Мамаши дают им сосать железные ключи, чтоб зубы поскорее прорезались.

Брат оскалился, показывая зубы, – они у него ровные, как и у Присциллы, а вот у меня кривоватые. Хелен звонко рассмеялась.

– Ну, насчет мисс Ридли я не уверена, – ответила я. – Думаю, она не прирожденный деспот, а просто изо всех сил старается соответствовать своей роли. Думаю, у нее есть секретный альбом с вырезками из «Ньюгейтского справочника». Да, наверняка есть. Она наклеила на него название «Знаменитые поборники тюремной дисциплины» и темными миллбанкскими ночами вздыхает над ним, как дочь священника – над модным журналом.

Хелен рассмеялась еще громче, даже слезы на глазах выступили, и от влаги ресницы стали почти черными.

Сегодня, вспомнив смех Хелен, я вдруг вообразила, как посмотрела бы на меня мисс Ридли, если бы узнала, что я болтаю про нее всякое, чтобы развеселить свою невестку, – и при одной этой мысли меня бросило в дрожь. Ибо в мисс Ридли, когда она при исполнении своих служебных обязанностей, нет решительно ничего комичного.

С другой стороны, жизнь тюремных матрон (даже мисс Ридли и мисс Хэксби), должно быть, весьма безрадостна. Ведь практически все свое время они проводят в стенах тюрьмы, словно и сами заточены здесь. Работа у них, по словам мисс Маннинг, ничуть не легче, чем у судомоек каких-нибудь. Конечно, в Миллбанке у всех надзирательниц есть личные комнаты для отдыха, но обычно дневные дежурства настолько изматывают, что после смены ни до чего, только бы рухнуть на кровать и забыться сном. Питаются они той же пищей, что и заключенные, а обязанности у них ну очень тяжелые, порой даже опасные. «Вон, попросите мисс Крейвен, чтоб показала вам руку, – сказала мисс Маннинг. – У нее синячище от локтя до запястья: одна девка ударила на прошлой неделе, в прачечной».

Сама мисс Крейвен, когда позже я с ней познакомилась, показалась мне почти такой же грубой, как и женщины, которых она сторожила. «Да они все что крысы бешеные, – сказала она. – Глаза б не глядели, честное слово». Когда я спросила, не подумывает ли она найти другое место, раз здесь работа такая тяжелая, мисс Крейвен с горечью ответила: «Да на что еще я гожусь, после одиннадцати-то лет в Миллбанке?» Нет, ходить ей по тюремным коридорам до самого смертного часа.

Одна лишь миссис Джелф, надзирательница верхних блоков, кажется мне по-настоящему доброй, даже мягкой. Выглядит она страшно бледной и страшно усталой, на вид ей можно дать и двадцать пять лет, и сорок. Но на тюремную жизнь она ничуть не жалуется, разве только говорит, что многие из историй, которые ей приходится выслушивать, поистине трагичны.

Я поднялась на ее этаж сразу после обеденного часа, когда колокольный звон возвестил, что арестанткам пора возвращаться к своей работе.

– Сегодня я впервые здесь в роли настоящей добровольной посетительницы, миссис Джелф, и очень надеюсь на вашу помощь, поскольку изрядно волнуюсь, – сказала я.

Дома, на Чейн-уок, я бы нипочем в этом не призналась.

– Счастлива вам услужить, – живо откликнулась миссис Джелф и тотчас повела меня к арестантке, которая, заверила она, премного обрадуется моему посещению.

Ею оказалась пожилая женщина, самая старшая по возрасту во всем корпусе: заключенная высшего, «звездочного» разряда по имени Эллен Пауэр. Когда я вошла в камеру, она быстро встала, уступая мне стул. Разумеется, я сказала: «нет-нет, сидите», но она не пожелала сидеть в моем присутствии, и в конечном счете мы обе остались на ногах. Миссис Джелф внимательно на нас посмотрела, потом кивнула и отступила к двери. «Я должна запереть решетку, мисс, – с улыбкой сообщила она. – Крикните меня, когда захотите выйти». И пояснила, что надзирательницы, где бы ни находились на своем этаже, слышат громкий голос из любой камеры. Она вышла и затворила за собой решетку; ключ со скрежетом повернулся в замке. Я вдруг осознала, что именно миссис Джелф оберегала меня от опасностей в моих страшных снах о Миллбанке. Когда я наконец перевела взгляд на арестантку, она улыбалась.

Пауэр просидела в тюрьме уже три года, срок истекает через три месяца; осуждена была за содержание дома терпимости. Сообщив мне последнее, она возмущенно потрясла головой. «Тоже мне, дом называется! Всего-то гостиная одна. Ну заходили порой парни с девчонками, сидели себе, целовались-миловались, вот и все. Внученька моя родная все там хлопотала: чтоб чистенько было, чтоб цветочки завсегда, свежие цветочки в вазе. Дом терпимости, ага! Молодым парням нужно ведь место, куда своих подружек привести, верно? Не целоваться же прямо посреди улицы? А если кто и совал мне шиллинг перед уходом, за доброту мою, за цветочки свежие, – в чем мое преступление, спрашивается?»

С ее слов выходило, что она не совершала ничего противозаконного. Однако, памятуя предостережения надзирательниц, я уклончиво ответила, что не могу судить о вынесенном ей приговоре. Пауэр махнула рукой с уродливыми шишковатыми костяшками: да где уж нам судить, не нашего женского ума дело.

Я провела с ней полчаса. Несколько раз она снова пускалась объяснять всякие тонкости сводничества, но в конце концов мне удалось вывести разговор на менее сомнительные темы. Вспомнив невзрачную Сюзанну Пиллинг, с которой я беседовала в блоке мисс Маннинг, я поинтересовалась у Пауэр, как ей здешние порядки и одежда.

Она на минуту задумалась, потом потрясла головой:

– За порядки ничего не скажу, поскольку в других тюрьмах не сидела; но сдается мне, они тут довольно строгие – так и запишите, – (я взяла с собой блокнот), – мне не страшно, если кто прочтет. А вот одежа, скажу прямо, дрянная.

Она пожаловалась, мол, как сдашь вещи в прачечную, так обратно свой прежний комплект нипочем не получишь.

– …и бывает, из прачечной одежа возвращается не отмытая толком, вся в пятнах, мисс, а ты давай носи или сиди мерзни голышом. Опять-таки фланельное исподнее – грубое, жесткое, колючее и такое стираное-перестираное, что уже и на фланель давно не похоже, название одно – ни капельки не греет, а только колется, чесотка от него нестерпимая. Про башмаки ничего плохого не скажу, но вот без корсетов, извиняюсь за такие подробности, женщинам помоложе тяжеленько приходится. Старухе навроде меня корсет не особо надобен, но вот молодым девицам, мисс, без него большое неудобство.

Она продолжала в таком же духе и, кажется, получала истинное удовольствие от разговора. Однако при этом речь у нее была несколько затрудненная, с паузами и запинками. Пауэр иногда надолго умолкала, часто облизывала или вытирала ладонью губы, поминутно откашливалась. Сначала я решила, что она делает так из предупредительности ко мне, поскольку я время от времени записывала за ней в блокнот, обычным письмом, не стенографическим. Но с другой стороны, паузы возникали в самых неожиданных местах, без всякого повода с моей стороны, и я вновь вспомнила Сюзанну Пиллинг, которая тоже заикалась, мямлила, непрестанно откашливалась и с заметным трудом подбирала даже самые простые слова, что я отнесла за счет ее туповатости… Когда я попрощалась и двинулась к выходу, а Пауэр опять запнулась на обычном «благослови вас Господь», она приложила к щеке узловатую подагрическую руку и горестно покачала головой.

– Небось думаете, я совсем дурная старуха, – вздохнула она. – Небось думаете, я и имени-то своего толком не выговорю. Мистер Пауэр частенько клял мой язык – говорил, он проворнее гончей, мчащей по заячьему следу. Сейчас он позабавился бы, муженек мой, на меня глядючи… верно, мисс? Долгими часами напролет сидишь одна, не с кем словом перемолвиться. Иной раз гадаешь, не отсох ли уже язык, не отвалился ли. Иной раз и впрямь боишься имя свое забыть.

Она улыбнулась, но в глазах у нее заблестели слезы, и вид сделался совсем несчастный. После некоторой заминки я сказала, мол, нет, это я глупая, что не догадалась, насколько тяжелы вынужденное молчание и одиночество.

– Мне-то самой постоянно кажется, будто все вокруг болтают без умолку, – сказала я. – Всегда радуюсь, когда можно наконец уединиться в своей комнате и помолчать.

Пауэр тотчас сказала, что, коли я люблю помолчать, мне надо наведываться к ней почаще. Я ответила, что непременно приду еще, если ей хочется, и она сможет говорить сколько душе угодно. Пауэр опять улыбнулась и повторила: «Благослови вас Господь».

– Очень буду вас ждать, мисс! – сказала она, когда миссис Джелф отперла решетку. – Надеюсь, вы наведаетесь вскорости!

Затем я посетила еще одну арестантку, которую тоже выбрала для меня надзирательница.

– Несчастнейшее создание, – негромко промолвила она. – Очень боюсь за нее: больно уж тяжело переносит заключение.

Девушка выглядела – краше в гроб кладут и вся задрожала, когда я вошла в камеру. Ее зовут Мэри Энн Кук, осуждена на семь лет за убийство своего ребенка. Ей еще нет двадцати, в тюрьму попала в шестнадцать. Возможно, когда-то она была прехорошенькая, но сейчас такая бледная и такая тощая, что в ней и девушку-то не признать: как будто белые тюремные стены высосали из нее все жизненные силы и краски, превратив бедняжку в жалкую тень себя прежней. Когда я попросила Кук рассказать свою историю, она заговорила таким вялым, бесцветным голосом, словно уже столько раз повторяла одно и то же – надзирательницам, добровольным посетительницам или себе самой, – что описываемые события превратились в некую отдельную от нее историю, гораздо более реальную, чем воспоминания, но ровным счетом ничего не значащую. Мне нестерпимо захотелось сказать ей, что я хорошо понимаю, как твое прошлое становится подобной вот историей, будто бы не имеющей к тебе отношения.

Кук рассказала, что родилась в католической семье; мать умерла, отец женился вторично, и тогда ее с сестрой отдали в услужение в один очень богатый дом. Хозяйка, хозяин и три их дочери были к ним очень добры, «а вот сын, мисс, добрым не был. Мальчишкой он просто озоровал над нами – подслушивал под дверью, когда мы спать ложились, и врывался в комнату, чтоб напугать. Но нас такие проказы особо не задевали; а вскоре его отослали в школу, и дома он почти не появлялся. Однако через пару лет он вернулся – совсем другим, не узнать: ростом почти с отца вымахал, и нахальства в нем прибавилось…». По словам Кук, молодой человек настойчиво склонял ее к тайным встречам, предлагал стать любовницей, но она отказалась. А потом узнала, что он соблазняет деньгами ее сестру, и тогда, «чтобы спасти младшую сестрицу», она уступила домогательствам, ну и в скором времени затяжелела. Место ей пришлось оставить, а сестра в конечном счете от нее отвернулась ради молодого хозяина. Она отправилась к брату, но невестка ее не приняла, и бедняжку определили в дом милосердия. «Родилась девочка, но я ее ни капельки не любила. Уж так на него похожа была! Я желала ей смерти». Кук отнесла младенца в церковь, чтобы покрестить; а когда священник отказался, она сама покрестила – «наша вера допускает такое», коротко пояснила узница. Она наняла комнату под видом одинокой девушки, а ребенка спрятала: плотно завернула с головой в шаль, чтоб не орал. Но ребенок задохся под шалью и умер. Тельце обнаружила домовладелица. Кук положила его за оконную занавеску, где оно пролежало неделю.

– Да, я желала ей смерти, – повторила Кук. – Но я не убивала – и сильно опечалилась, когда она умерла. Дознаватели разыскали священника, к которому я ходила, и заставили дать в суде показания против меня. И тогда дело стало выглядеть так, будто я с самого начала замышляла умертвить ребенка…

– Какая несчастная судьба, – сказала я надзирательнице, выпустившей меня из камеры.

Это была не миссис Джелф (она покинула блок, чтобы сопроводить одну из арестанток в кабинет мисс Хэксби), а мисс Крейвен, матрона с неприятным грубым лицом и синяком на руке. Подойдя к решетке на мой зов, она устремила на Кук тяжелый взгляд, и девушка тотчас покорно склонилась над своим шитьем.

– Можно, конечно, сказать, что и несчастная, – отрывисто промолвила Крейвен, когда мы с ней зашагали по коридору. Только преступницы вроде Кук, которые собственных младенцев жизни лишают… ну, она лично никогда таких не жалеет.

Я сказала, мол, Кук выглядит очень молоденькой, но мисс Хэксби говорила, что здесь иногда сидят совсем юные девочки, почти дети.

Крейвен кивнула. Да, бывают и малолетки – вы бы только посмотрели на них! Вот была как-то одна, которая первые две недели каждую ночь рыдала по своей кукле. Просто невмоготу слышать было.

– Однако сущая чертовка, когда в настроении! – рассмеялась Крейвен. – А уж какой язык помойный! Таких грязных словечек, какие знала эта малолетка, нигде не услышишь, даже в мужских блоках.

Она продолжала довольно похихикивать, и я отвела от нее глаза. Мы прошли уже почти весь коридор и приближались к арке, ведущей к входу в одну из башен. За аркой виднелся край темной решетки, которую я тотчас узнала: именно подле нее я стояла на прошлой неделе, наблюдая за девушкой с фиалкой.

Я сбавила шаг и заговорила самым обыденным тоном. Там, в первой камере по следующему коридору, сидит одна узница. Такая белокурая девушка, очень молодая, очень красивая. Что мисс Крейвен о ней знает?

Когда надзирательница говорила о Кук, лицо ее мрачно супилось; и теперь на нем появилась ровно такая же недовольная гримаса.

– Селина Доус, – ответила мисс Крейвен. – Странная девица. В глаза не смотрит, вся в своих мыслях – больше ничего сказать не могу. Слывет самой покладистой заключенной во всей тюрьме. Ни одного нарекания за все время. Темная душа – таково мое мнение.

– Темная?

– Как пучина океанская.

Я кивнула, вспомнив слова миссис Джелф. Вероятно, Доус довольно высокого происхождения?

Мисс Крейвен расхохоталась:

– Ну, повадки-то у нее в точности как у знатной дамы какой-нибудь! Все матроны ее недолюбливают – кроме миссис Джелф, но миссис Джелф у нас женщина мягкосердечная, для любого найдет доброе слово. Да и сами арестантки сторонятся этой Доус. У нас тут все быстро «снюхиваются», как выражаются наши поднадзорные, но с ней так никто и не сошелся. Побаиваются, видимо. Кто-то проведал, что писали о ней газеты, и пустил историю гулять по тюрьме – слухи-то с воли доходят, как ни препятствуй! Ну и потом, по ночам в блоках… женщинам всякая чушь мерещится. Кто-нибудь нет-нет да и завизжит вдруг: мол, из камеры Доус доносятся странные звуки…

– Странные звуки?

– Призраки, мисс. Девица-то ведь этот… как там называется… спиритический медиум, что ли?

Я остановилась и воззрилась на надзирательницу с изумлением, смешанным с некоторым испугом.

– Спиритический медиум! – повторила я. – Спиритический медиум – и здесь, в тюрьме? Какое же преступление она совершила? За что осуждена?

Мисс Крейвен пожала плечами. Вроде бы какая-то почтенная дама от нее пострадала и еще барышня одна; кто-то из них впоследствии помер. Но характер причиненного вреда был такой, что вменить убийство Доус не смогли, только нападение. Разумеется, иные утверждают, что обвинение против нее – полная чушь, сфабрикованная каверзным юристом…

– Но здесь, в Миллбанке, – фыркнув, добавила она, – частенько слышишь подобное.

Да, наверное, сказала я. Мы двинулись дальше по коридору, свернули за угол – и я увидела ту самую девушку, Доус.

Как и в прошлый раз, она сидела в солнечных лучах, но теперь с открытыми глазами, устремленными на спутанный моток пряжи, из которого она тянула нить.

Я взглянула на мисс Крейвен:

– Нельзя ли мне?..

Когда я вступила в камеру, солнечный свет стал ярче, и после сумрака однообразного коридора белые стены показались такими ослепительными, что я заслонила глаза рукой и прищурилась. Лишь через несколько секунд я осознала, что при моем появлении Доус не встала и не сделала книксен, как все прочие женщины; не отложила работу, не улыбнулась и не промолвила ни слова. А просто подняла глаза и посмотрела на меня со своего рода снисходительным любопытством, продолжая медленно перебирать пальцами нить грубой пряжи, словно молитвенные четки.

– Кажется, вас зовут Доус? – сказала я, когда мисс Крейвен заперла решетку и удалилась. – Как поживаете, Доус?

Девушка не ответила, но продолжала неподвижно смотреть. Черты у нее были не такими правильными, как мне показалось в прошлый раз: бровям и губам – чуть скошенным – недоставало симметрии. Поскольку платья у всех арестанток одинаково безликие, а волосы убраны под чепец, невольно обращаешь пристальное внимание на лица. На лица и руки. У Доус руки изящные, но огрубелые и красные. Ногти обломаны, и на них белые пятнышки.

Она по-прежнему молчала. При виде этой ее застылой позы, этого ее немигающего взгляда я на миг подумала, уж не придурковатая ли она просто-напросто, ну или глухонемая, может. Я выразила надежду, что ей будет приятно немного поговорить со мной; сказала, что хотела бы подружиться со всеми женщинами в Миллбанке…

Собственный голос казался мне очень громким. Я живо представила, как он разносится по всему тихому этажу, как узницы отрываются от работы, поднимают голову и прислушиваются – вероятно, презрительно усмехаясь.

Я повернулась к окну и указала на солнечные лучи, что столь ярко отражались от белого чепца девушки и кривоватой фетровой звезды у нее на рукаве.

– Любите греться на солнце? – спросила я.

– Надеюсь, мне можно и работать, и солнышком наслаждаться одновременно, – наконец-то отозвалась Доус. – Надеюсь, я вправе получить свою кроху тепла и света? Видит бог, как здесь не хватает этого!

Она выпалила это с такой горячностью, что я растерянно заморгала, на минуту смешавшись. Я огляделась вокруг. Белые стены теперь уже не слепили; пятно света, в котором сидела девушка, сокращалось прямо на глазах: в камере становилось все сумрачнее, все прохладнее. Ну да, солнце в своем неумолимом пути медленно уходило за башни Миллбанка. А узнице, безмолвной и бездвижной, что гномон, остается лишь наблюдать, как оно уходит из камеры, с каждым днем все раньше и раньше по мере течения очередного года. Должно быть, добрая половина тюрьмы с января по декабрь погружена во мрак, как обратная сторона луны.

От этой мысли мне стало еще более неловко стоять так вот перед Доус, продолжавшей тянуть нить из клубка пряжи. Я подошла к свернутой подвесной койке и положила на нее ладонь. Если я трогаю койку просто из любопытства, сказала девушка, то мне лучше обратить свой интерес на какие-нибудь другие вещи – миску, например, или кружку. Здесь положено держать постельные принадлежности аккуратно свернутыми, и ей не хотелось бы заново все сворачивать после моего ухода.

Я отдернула руку:

– Конечно-конечно. Извините.

Доус опустила глаза на свои деревянные спицы. Я спросила, над чем она трудится, и она равнодушно показала мне желтовато-серое вязанье:

– Чулки для солдат.

Выговор у Доус правильный. И когда она спотыкалась на каком-нибудь слове (а заминки в речи у нее случались, хотя и далеко не так часто, как у Эллен Пауэр или Кук), я даже слегка вздрагивала.

– Насколько я поняла, вы здесь уже год? – спросила я затем. – Знаете, вы можете отвлечься от работы, пока разговариваете со мной: мисс Хэксби разрешила. – (Доус опустила вязанье, но продолжала теребить пальцами пряжу.) – Значит, вы здесь уже год. И какой вам показалась жизнь в Миллбанке?

– Какой? – Девушка усмехнулась, отчего чуть скошенный рот скосился сильнее. – А какой бы она вам показалась, как полагаете?

Вопрос застал меня врасплох – он и сейчас, когда я о нем думаю, меня обескураживает! – и я на минуту замялась. Потом вспомнила наш с мисс Хэксби разговор и ответила, что здешняя жизнь, безусловно, показалась бы мне весьма тяжелой, но при этом я бы ясно сознавала, что справедливо наказана за дурной поступок. И наверное, даже радовалась бы возможности проводить столько времени в одиночестве, предаваясь раскаянию, строя планы на будущее.

– Планы?

– Как стать лучше.

Доус отвернулась к окну и ничего не сказала – и слава богу, ибо мои слова даже мне самой показались фальшивыми. Сзади из-под чепца выбивались бледно-золотые завитки – волосы у нее, подумала я, даже светлее, чем у Хелен, и наверняка выглядели бы очень красиво, если их тщательно вымыть и уложить. Солнечное пятно, в котором сидела девушка, вновь стало ярче, но продолжало неумолимо уползать прочь – так одеяло мало-помалу сползает с человека, спящего тревожным сном. Она подняла голову, подставляя лицо последнему теплому лучу.

– Не хотите немного поговорить со мной? – спросила я. – Возможно, это принесет вам некоторое утешение.

Доус молчала, пока полоска солнечного света не исчезла полностью. Потом повернулась ко мне, несколько долгих мгновений пристально на меня смотрела и наконец сказала, что не нуждается в моих утешениях. У нее и без меня «есть утешители». Да и вообще, с чего бы ей что-то мне рассказывать? Разве я стала бы рассказывать ей о своей жизни?

Она пыталась говорить твердым голосом, но безуспешно: голос предательски задрожал, выдавая в ней не дерзость, а обычную браваду, за которой крылось самое настоящее отчаяние. Скажи я тебе сейчас несколько ласковых, сочувственных слов, и ты расплачешься, подумала я. Но мне совсем не хотелось, чтобы она передо мной плакала, а потому я придала своему голосу беззаботную живость. Да, сказала я, есть вещи, которые мисс Хэксби возбранила мне обсуждать с заключенными; однако, насколько я поняла, моя скромная персона к оным не относится. Ради бога, я охотно расскажу про себя все, что ей интересно знать…

Я назвала свое имя. Сообщила, что живу в Челси, на Чейн-уок. Что у меня есть женатый брат и сестра, которая скоро выйдет замуж, а сама я не замужем. Что я плохо сплю, часами кряду читаю или пишу, подолгу стою у окна, глядя на реку.

Я притворно задумалась:

– Так… что же еще? Да в общем-то, и все, пожалуй. Немного, конечно…

Пока я говорила, Доус не сводила с меня внимательного, чуть прищуренного взгляда. Теперь наконец она отвела глаза в сторону и улыбнулась. Зубы у нее ровные и очень белые – «как пастернак», по выражению Микеланджело, – но губы шершавые, покусанные.

Далее она заговорила более естественным тоном: спросила, давно ли я стала добровольной посетительницей и почему вообще. Зачем мне приезжать в Миллбанк, когда можно сидеть себе спокойненько в своем роскошном доме в Челси?..

– То есть вы полагаете, что дамам следует проводить дни в праздности? – спросила я.

Да, на моем месте она бы так и делала, последовал ответ.

– О нет, – сказала я. – На моем месте вы бы точно так не делали.

Я невольно повысила голос, и Доус удивленно моргнула. Она наконец-то напрочь забыла о своем вязанье и смотрела на меня во все глаза. Мне даже захотелось, чтобы она отвернулась, ибо от этого пристального, неподвижного взгляда становилось не по себе.

Дело в том, пояснила я, что праздность не для меня. Я провела в праздности последние два года – и от нее «сделалась совсем больной».

– Вот мистер Шиллитоу и посоветовал наведываться сюда, – сказала я. – Он старый друг моего отца. Как-то приехал к нам с визитом и заговорил о Миллбанке. Рассказал о здешних порядках, о добровольных посетительницах, ну я и подумала…

Что же именно я подумала? Сейчас, под взглядом Доус, я и сама толком не знала. Я отвела глаза в сторону, но все равно ощущала на себе этот пронзительный взгляд. Немного погодя девушка промолвила совершенно спокойным тоном:

– Вы явились в Миллбанк не ради других, а ради себя самой: в надежде исцелиться от уныния, увидев женщин куда более несчастных, чем вы.

Я в точности помню эти слова: при всей своей резкости они были настолько близки к истине, что щеки мои вспыхнули от стыда.

– Ну так смотрите на меня, – все так же спокойно продолжала Доус, – я достаточно несчастна. Да пусть на меня весь мир смотрит: это часть моего наказания.

Она горделиво выпрямилась. Я неловко пробормотала, что, мол, надеюсь, мои визиты все же несколько смягчат для нее суровость наказания, а не усугубят… Девушка повторила, что не нуждается в моих утешениях. У нее много друзей, которые приходят к ней с утешением, когда таковое требуется.

Я недоуменно взглянула на нее:

– У вас есть друзья? Здесь, в Миллбанке?

Доус закрыла глаза и выразительно поводила ладонью перед своим лбом:

– Все мои друзья – здесь, мисс Прайер.

Я уже и забыла! А теперь, вспомнив, разом похолодела. С минуту Доус сидела с плотно закрытыми глазами, и только когда она наконец их открыла, я сказала:

– Ну да, вы же медиум, мне мисс Крейвен говорила. – (Доус чуть наклонила голову к плечу.) – Значит, друзья, вас навещающие… это духи? – (Она кивнула.) – И они к вам приходят… когда?

Духи всегда окружают нас, ответила она.

– Всегда? – Кажется, я улыбнулась. – Даже сейчас? Даже здесь?

Даже сейчас. Даже здесь. Они просто «предпочитают не показываться либо же не обладают достаточной силой…». Оглядевшись вокруг, я вспомнила неудачливую самоубийцу из блока миссис Притти – Джейн Сэмсон, окруженную бурым роем пляшущих пылинок. То есть Доус полагает, что в камере у нее… ну, вот таким же образом кишат духи?

– Но все-таки ваши друзья находят силу, когда надо?

Они черпают силу из нее, последовал ответ.

– И вы их видите, да? Совершенно отчетливо?

Порой они только говорят.

– Порой я только слышу слова, вот здесь. – Она приложила ладонь ко лбу.

– Вероятно, они посещают вас днем, когда вы работаете? – спросила я.

Она помотала головой. Нет, они приходят и ночью, когда все спят.

– Они к вам добры?

– Очень добры, – кивнула Доус. – Подарки разные приносят.

– Вот как? – Тут я улыбнулась, точно помню. – Подарки? Духовного свойства?

– Да всякие. – Она пожала плечами. – И духовные, и земные…

Земные? Какие же, например?

– Ну там цветок какой-нибудь, – сказала Доус. – Иногда роза. Иногда фиалка…

Пока она говорила, где-то в коридоре грохнула решетка, и я испуганно подскочила, но девушка даже бровью не повела – она явно отметила мою сконфуженную улыбку, но продолжала говорить ровным, почти небрежным тоном, словно совсем не беспокоясь, что́ я думаю о подобных заявлениях. Однако последним своим словом она будто булавку в меня вонзила – я моргнула, и лицо мое застыло. Разве могла я признаться, что тайком подглядывала за ней? Что видела, как она подносит к губам фиалку? Поначалу я тщетно ломала голову, откуда же в тюрьме взялся цветок, но в последние несколько дней напрочь о нем забыла. Я отвела глаза в сторону и беспомощно пробормотала:

– Ну что ж… – Потом еще раз: – Ну что ж… – И наконец с противной, наигранной веселостью договорила: – Будем надеяться, мисс Хэксби не прознает о ваших визитерах! Она наверняка сочтет ваше пребывание здесь недостаточным наказанием, если обнаружит, что вы принимаете гостей…

– Недостаточным? – тихо повторила Доус.

Неужели я полагаю, будто что-то может облегчить для нее тяготы наказания? Неужели так полагаю я, живущая благополучной жизнью, но уже знающая, в каких условиях они содержатся, как изнуряются в работе, во что одеваются и чем питаются?

– Когда тебе никуда не спрятаться от взгляда тюремщицы, цепкого как репей и такого же колючего. Когда у тебя вечная нужда в воде и мыле. Когда забываешь слова, самые обычные слова, ибо существование твое столь скудно и однообразно, что тебе требуется знать лишь сотню простых слов и коротких грубых фраз: камень, похлебка, гребень, Библия, иголка, арестантка, а ну стоять, а ну пошла, а ну пошевеливайся! Когда ночами лежишь без сна – не так, как лежите без сна вы, в своей теплой постели около камина, в своем богатом доме, где поблизости всегда родня и слуги. А когда кости твои ломит от холода; когда ты слышишь, как в камере двумя этажами ниже пронзительно кричит женщина, которую мучают кошмары или алкогольный бред, либо же истошно рыдает новенькая, которая все еще не в силах поверить, что ее остригли, посадили в камеру и заперли на замок!

Неужели я полагаю, будто что-то может умерить подобную му́ку? Неужели я считаю наказание недостаточным потому лишь, что иногда к ней является дух – и прикасается губами к ее губам, но тает и улетучивается еще до поцелуя, оставляя ее во мраке чернее прежнего?

Слова эти и сейчас ясно звучат в моей памяти; я будто въявь слышу голос Доус, их произносящий, – лихорадочный, сбивчивый шепот, – ибо из страха перед надзирательницей она говорила тихо, с трудом подавляя душевное волнение, чтобы только не сорваться на крик, чтобы только никто не услышал, кроме меня.

Теперь я уже не улыбалась. И ответить мне было нечего. Кажется, я отвернулась от девушки и уставилась сквозь решетку на гладкую голую беленую стену.

Потом я услышала шаги позади. Доус встала со стула и подошла ко мне. Она подняла руку, словно собираясь дотронуться до моего плеча. Но я быстро отодвинулась от нее, подступив ближе к решетке, и она уронила руку.

Я совсем не ожидала, что мой визит ее расстроит, сказала я. Видимо, другие женщины, с которыми я здесь разговаривала, менее чувствительны, чем она, или более закалены прежней жизнью на воле.

– Простите меня, – промолвила она.

– Вам решительно не за что просить прощения, – сказала я. (Было бы просто нелепо, если бы она и вправду испытывала вину передо мной!) – Но если вам угодно, чтобы я ушла…

Доус не ответила, и я продолжала неподвижно смотреть в коридор, где постепенно сгущался сумрак, пока наконец не поняла, что больше она ничего не скажет. Тогда я взялась за прутья решетки и крикнула надзирательницу.

На зов явилась миссис Джелф. Она внимательно посмотрела на меня, потом перевела взгляд за мою спину. Я услышала, как арестантка садится, а когда обернулась – она уже снова тянула нить из своего мотка пряжи.

– До свидания, – сказала я.

Она не ответила. Но когда надзирательница стала запирать решетку, Доус подняла голову, и ее тонкое горло задергалось.

– Мисс Прайер! – позвала она и коротко взглянула на миссис Джелф. А затем неловко пробормотала: – Мы все здесь плохо спим ночами. Вы уж вспоминайте о нас, пожалуйста, в своем ночном бодрствовании.

Ее алебастрово-белые щеки порозовели.

– Непременно, Доус, – сказала я. – Непременно.

Надзирательница коснулась моего локтя:

– Угодно ли вам пройти дальше по блоку, мисс? Я могу проводить вас к Нэш, или Хеймер, или Чаплин – нашей отравительнице…

Но больше я никого не посетила. Я покинула блок, и меня повели через мужскую часть тюрьмы. Там я случайно встретила мистера Шиллитоу.

– Ну и как вам тут у нас? – спросил он.

Я ответила, что матроны весьма любезны, а иные из арестанток, похоже, обрадовались моему посещению.

– Разумеется, – улыбнулся мистер Шиллитоу. – Значит, они хорошо вас приняли? О чем они с вами говорили?

О своих мыслях и чувствах.

– Замечательно, – кивнул он. – Ведь вам нужно войти к ним в доверие. Они должны увидеть ваше уважение к ним в нынешних их прискорбных обстоятельствах, чтобы проникнуться ответным уважением к вам как к добровольной посетительнице.

Я уставилась на него в некотором замешательстве. Я все еще не вполне восстановила душевное равновесие после общения с Селиной Доус, а потому после паузы ответила, что не очень-то уверена в своих силах.

– Возможно, я все же не обладаю теми знаниями или свойствами характера, которые необходимы добровольной посетительнице…

Знаниями? – переспросил мистер Шиллитоу. Я знаю человеческую природу, а другого знания здесь от меня и не требуется! Ужели я думаю, что тюремные работницы знают больше моего? Или что они более сострадательны по натуре своей?

Я вспомнила грубую мисс Крейвен, вспомнила, как Доус с усилием сдерживала голос из страха получить от нее нагоняй.

– Но… мне показалось, у иных женщин здесь чрезвычайно тревожное душевное состояние, – сказала я.

Да, такие в Миллбанке всегда есть! Но известно ли мне, что зачастую самые трудные арестантки в конечном счете лучше всех и отзываются на интерес, проявленный к ним посетительницами, поскольку обычно именно они наиболее чувствительны и впечатлительны. Если я встречусь с такой вот трудной женщиной, сказал мистер Шиллитоу, мне следует «обратить на нее особый интерес». Ибо на самом деле она больше всех прочих узниц нуждается в участливом внимании…

Он неправильно меня понял, но пояснить свою мысль я не успела: в следующую минуту к нему подошел караульный с докладом, что дамы и господа, желающие обозреть тюрьму, уже прибыли. Когда я вышла из здания, они ждали на клинообразной гравийной площадке сразу за воротами. Мужчины толпились кучкой у самой стены, обследуя прочность кирпичной кладки.

Как и в прошлый раз, после духоты тюремных блоков воздух показался мне упоительно свежим и чистым. На окна женского корпуса уже наползла тень, но солнце стояло еще высоко и светило ясно – день поистине чудесный! Когда привратник вознамерился выйти за мной на дорогу и свистнуть извозчика, я сказала: «нет-нет, благодарю вас, не надо» – и направилась прямиком к парапету набережной. Я слышала, там до сих пор сохранился причал, с которого тюремные суда увозили осужденных в далекие колонии, и захотела взглянуть на него. Это оказался длинный деревянный пирс, на который выходит темная зарешеченная арка подземного тоннеля, соединяющего причал с тюрьмой. Я немного постояла там, рисуя в воображении страшные тюремные корабли, пытаясь представить, каково приходилось заточенным в них женщинам. А затем, продолжая думать о них, а также о Доус, о Пауэр и о Кук, я медленно зашагала вдоль реки. Я прошла всю набережную; лишь раз остановилась, чтобы понаблюдать за мужчиной, ловившим рыбу на лесу с крючком. На поясе у него висели две мелкие рыбешки с ярко-розовыми ртами и серебристой чешуей, блестевшей на солнце.

Я решила прогуляться до дому пешком, полагая, что мать все еще занята с Прис. Оказалось, однако, что она уже с час назад вернулась и все глаза проглядела у окна. Сколько же времени, интересно ей знать, я бродила одна по городу? Она уже собиралась отправить Эллис на мои поиски.

С утра я немного на нее дулась, но теперь была настроена самым миролюбивым образом.

– Прости, мама, – сказала я.

Я осталась в гостиной и в качестве епитимьи выслушала рассказ Прис о первом визите к мистеру Корнуоллису. Она снова похвасталась своим голубым платьем и показала, в какой позе сидела для портрета: юная девушка с букетом в руках ждет своего возлюбленного, обратив лицо к свету. Мистер Корнуоллис дал ей держать пучок кистей, но на картине это будут лилии. Я невольно вспомнила Доус с ее загадочными фиалками.

– Лилии и задний план он нарисует, пока мы будем за границей, – пояснила Прис.

Затем она сообщила, куда они отправляются. В Италию. Она сказала это совершенно небрежно, – разумеется, Италия для нее совсем не то, чем была для меня когда-то. Однако я тотчас сочла, что моя епитимья исполнена; удалилась в свою комнату и спустилась вниз, только когда Эллис ударила в обеденный гонг.

Но сегодня кухарка приготовила баранину, которую подали на стол изрядно остывшей, подернутой белесоватой пленкой жира. При виде ее я живо вспомнила отвратный запах тюремной похлебки, подозрения арестанток насчет грязных пальцев, в ней побывавших, и напрочь лишилась аппетита. Я вышла из-за стола рано и с час просидела в папином кабинете, листая книги и альбомы гравюр, а потом еще с час простояла у окна в своей комнате, глядя на проезжающие по улице экипажи. Я увидела, как к дому, помахивая тростью, подошел мистер Барклей. Он на минуту задержался у крыльца: растер меж пальцами сорванный с куста листочек, чтобы их увлажнить, и тщательно пригладил усы. Он не заметил, что я наблюдаю за ним из своего высокого окна. Затем я немного почитала, ну а теперь пишу в своем дневнике.

В комнате совсем темно, одна лишь настольная лампа горит – но трепещущий свет фитиля отражается от всех полированных поверхностей. Если я поверну голову, то увижу свое узкое желтоватое лицо в зеркале над камином. Но я не поворачиваю. А смотрю на стену сбоку от стола, где рядом с планом Миллбанка теперь приколота гравюра. Я нашла ее в папином кабинете, в альбоме галереи Уффици: это та самая картина Кривелли, которая сразу всплыла в моей памяти, когда я впервые увидела Селину Доус, – только изображен на ней не ангел, как мне помнилось, а «Истина», написанная много позднее. Она представлена в образе строгой и печальной девушки; в одной руке у нее солнце в виде пылающего диска, в другой – зеркало. Я забрала гравюру к себе, пускай висит здесь. Почему бы и нет? Она красивая.

30 сентября 1872 г.

Мисс Гордон, непонятные боли. Мать ст. духом в мае 71, сердце. 2 шил. Миссис Кейн, младенец Патрисия (Пикси), прожила 9 недель, ст. духом в февр. 70. 3 шил. Миссис Брюс и мисс Александра Брюс. Отец ст. духом в янв., желудок. Имеется ли позднейшее завещание? 2 шил. Миссис Льюис (не миссис Джейн Льюис, сын-инвалид, Кларкенвелл)…

Вообще-то, эта дама пришла к мистеру Винси, но он привел ее ко мне и сказал, что начал с ней работать, но скромность не позволила продолжить, а кроме того, его ждет другая клиентка.

Увидев меня, дама сказала:

– О, какая она молодая!

– И тем не менее уже вполне себе светило, – быстро ответил мистер Винси. – Восходящее светило нашей профессии, уверяю вас!

Мы с ней просидели полчаса. Жалоба дамы состояла в том, что каждую ночь в 3 часа ее будит дух, который приходит и кладет руку ей на грудь, прямо на сердце. Она никогда не видит лица призрака, только чувствует ледяные пальцы. Он приходил уже столько раз, что на груди у нее теперь следы от пальцев – их-то она и постеснялась показать мистеру Винси.

– Но мне ведь можете показать, – сказала я, и тогда она приспустила платье с груди, и я увидела пять отметин, красных, как фурункулы, но не вздутых и не сочащихся сукровицей. Я долго на них смотрела, потом сказала:

– Ну совершенно очевидно – так ведь? – что ему нужно ваше сердце. У вас есть какие-нибудь предположения, чьему духу и зачем оно могло понадобиться?

– Даже ума не приложу, – ответила дама. – Я просто хочу, чтобы он оставил меня в покое. Рядом со мной в кровати спит муж, и я страшно боюсь, как бы он не проснулся однажды, когда дух явится.

Она замужем всего 4 месяца.

Я пристально на нее посмотрела и сказала:

– Возьмите мою руку и скажите правду: вы прекрасно знаете, кто этот дух и почему приходит.

Разумеется, она знала. Это бывший жених, которого она бросила ради другого, после чего он уехал в Индию и там умер. Она говорила, давясь слезами.

– Но неужели вы вправду думаете, что это он? – пролепетала она.

– Вам остается лишь выяснить, в котором часу он скончался, – ответила я. – Даю голову на отсечение: это произошло в 3 ночи по английскому времени.

Иные духи обладают всеми свободами потустороннего мира, пояснила я, но по-прежнему не властны над собой в тот час суток, когда ушли из жизни.

Затем я приложила ладонь к отметинам у нее на груди:

– Как он вас называл? Каким именем?

Долли, ответила она.

– Да, теперь я вижу его, – сказала я. – Благородной наружности юноша… он плачет. Он показывает мне руку… в ней ваше сердце… Я отчетливо вижу имя Долли, начертанное на нем… но буквы черные как смола. Он пребывает в кромешном мраке, удерживаемый там страстной тоской по вам. Он хочет покинуть пределы тьмы, но ваше сердце, тяжелое как свинец, не дает сдвинуться с места.

– Что же мне делать, мисс Доус? – вскричала она. – Что мне делать?

– Ну, вы сами отдали ему свое сердце. Чего ж теперь плакать, если он хочет владеть им? Нам надо уговорить его отпустить ваше сердце. Покуда мы этого не сделаем, боюсь, всякий раз, когда муж вас целует, дух вашего бывшего жениха будет вставать между вами, пытаясь украсть себе ваши поцелуи.

Я попробую воздействовать на него, пообещала я; посмотрим, удастся ли хоть немного ослабить его хватку.

– А вы приходите в среду, – закончила я.

– Сколько я вам должна? – спросила дама.

Если ей угодно заплатить, ответила я, деньги надлежит отдать мистеру Винси, поскольку она, строго говоря, его клиентка, а не моя.

– В заведении подобного рода, где практикуют сразу несколько медиумов, необходимо соблюдать предельную честность.

Однако вскоре после ухода дамы ко мне явился мистер Винси и вручил деньги, ею оставленные.

– Похоже, мисс Доус, вы произвели на нее сильное впечатление. Гляньте, сколько отвалила – аж целую гинею!

Он вложил мне в руку монету – очень теплую, нагретую у него в кулаке – и рассмеялся: вот, мол, горячие деньги. Я сказала, что не вправе брать плату, поскольку миссис Льюис все-таки его клиентка, но он ответил: «Вы, мисс Доус, сидящая здесь одна-одинешенька, без единого родственника или друга рядом, – вы невольно заставляете мужчину вспомнить о своих джентльменских обязанностях». Он по-прежнему держал мою руку с монетой, а когда я попыталась высвободиться – лишь крепче ее сжал и спросил:

– Она показала вам отметины?

Я сказала, что, кажется, слышу голос миссис Винси в коридоре.

Когда он поспешно удалился, я положила монету в шкатулочку. Остаток дня прошел очень скучно.

4 октября 1872 г.

Дом в Фаррингдоне, миссис Уилсон – брат ст. духом в 58 г., задохся в припадке. 3 шил. И да, миссис Партридж – 5 духов-младенцев: Эми, Элси, Патрик, Джон, Джеймс. Никто из них не прожил на этом свете больше дня.

Эта дама пришла в черной кружевной вуали, которую откинула только по моему настоянию.

– Я вижу личики ваших деток у вашего горла, – сказала я. – Их сияющие личики всегда при вас, подобием ожерелья, а вы и не ведаете.

Однако потом я увидела в ожерелье брешь, куда поместились бы еще 2 таких вот драгоценных камешка.

Тогда я опустила вуаль ей на лицо и сказала:

– Крепитесь сердцем… Крепитесь!

Работа с ней сильно меня расстроила. После ухода миссис Партридж я сказала служителям при входе, что очень устала и больше никого сегодня принимать не буду, после чего уединилась в своей комнате. Сейчас 10 часов. Миссис Винси уже легла спать. Мистер Катлер, проживающий в комнате прямо подо мной, занимается с гирей, а мисс Сибри поет. Один раз приходил мистер Винси – я услышала шаги на лестничной площадке, а потом шумное дыхание за дверью. Он стоял там, шумно дыша, минут 5. Наконец я спросила: «Мистер Винси, что вам угодно?» – и он ответил, мол, ничего, просто пришел проверить ковровую дорожку на лестнице, не выбилась ли из-под держателей, а то ведь я могу запнуться и упасть. Всякий добросовестный хозяин обязан следить за порядком в своем заведении, даже в 10 вечера.

Когда он ушел, я заткнула замочную скважину чулком.

Потом долго сидела и думала о тетушке, со дня смерти которой завтра будет 4 месяца.

2 октября 1874 г.

Третий день льет дождь – унылый холодный дождь, который превращает поверхность реки в подобие темной бугристой крокодиловой кожи и заставляет барки покачиваться на ней столь монотонно и безостановочно, что раздражает глаз. Я надела старую папину шелковую шапочку, закуталась в плед – и сижу у окна. Откуда-то из глубины дома доносится повышенный голос матери, бранящей Эллис, – надо полагать, Эллис разбила чашку или расплескала воду. Вот хлопнула дверь, засвистел попугай. Попугая подарил Присцилле мистер Барклей. Птица сидит в гостиной на бамбуковой жердочке. Мистер Барклей учит ее говорить «Присцилла», но она пока только свистит.

Сегодня в доме все не слава богу. Из-за дождя подтопило кухню и протек потолок в мансарде. А самое неприятное – наша Бойд уведомила о своем уходе, и теперь мать рвет и мечет из-за того, что придется искать новую служанку, причем именно сейчас, когда свадьба Присси на носу. Странное дело. Бойд прослужила у нас три года, и мы полагали, что ее все здесь вполне устраивает. Однако вчера она подошла к матери и сообщила, что нашла другое место и через неделю уйдет. Она говорила, пряча глаза, – сплела какую-то нелепую историю в свое оправдание, но мать ни единому слову не поверила и сурово потребовала объяснений, после чего Бойд бурно разрыдалась и сказала, мол, просто в последнее время наш дом стал нагонять на нее страх, когда она остается одна. Мол, после смерти мистера Прайера дом «сделался странным» и пустой кабинет хозяина, где она должна убираться, вызывает у нее жуть. Она не спит ночами, потому что постоянно слышит какие-то непонятные скрипы и иные загадочные звуки, – а один раз явственно раздался голос, прошептавший ее имя! Сколько уже раз она лежала ночь напролет без сна, страшно напуганная, до того напуганная, что не хватало духу даже встать и прокрасться в комнату Эллис. Ну и как следствие – она очень сожалеет, что вынуждена нас покинуть, но нервы у нее совершенно расстроены, и она уже нашла место в одном приличном доме в Мейда-Вейл.

В жизни не слыхала подобного вздора, заявила мать нам с Присциллой.

– Призраки! – кипятилась она. – Подумать только – призраки, в нашем доме! Подумать только – чтобы ничтожная девица вроде Бойд таким вот образом оскверняла память вашего бедного отца!

Да и было бы странно, заметила Присцилла, если бы папин призрак разгуливал не где-нибудь, а в мансарде прислуги.

– Вот ты, Маргарет, всегда засиживаешься далеко за полночь, – обратилась она ко мне. – Ничего такого не слышала?

Только храп Бойд, ответила я. Я-то думала, она просто спит, но оказывается, она всхрапывала от страха.

– Рада, что ты находишь все это смешным, – сказала мать. – А вот меня срочная необходимость искать и обучать новую служанку нисколько не забавляет.

Она снова послала за Бойд, чтобы еще немного постращать бедняжку.

Поскольку дождь вынудил всех нас сидеть дома, приходилось вести бесконечные утомительные разговоры об одном и том же. Сегодня днем я наконец не выдержала и, невзирая на ненастье, отправилась в Блумсбери – в читальный зал Британского музея. Там я заказала книгу Мейхью о лондонских тюрьмах, записки Элизабет Фрай о Ньюгейте и еще пару трактатов, порекомендованных мистером Шиллитоу. Служитель, помогавший мне отнести книги, сказал: «Почему, интересно, самые нежные читательницы неизменно заказывают книги столь жестокого содержания?» Он прочел названия на корешках и улыбнулся.

Здесь, в библиотеке, сердце мое вновь защемило от тоски по папе. Читальный зал совсем не изменился. Те же самые читатели, которых в последний раз я видела два года назад, по-прежнему сжимают в руках все те же рыхлые подшивки рукописей, по-прежнему щурятся над все теми же скучными книгами, по-прежнему ведут все те же маленькие ожесточенные схватки все с тем же нелюбезным персоналом. Вот джентльмен, вечно посасывающий усы; вот джентльмен, вечно хихикающий над своим чтением; вот дама, копирующая китайские иероглифы, которая недовольно хмурится всякий раз, когда кто-нибудь рядом перешептывается… Все они здесь, на прежних своих местах под высоким куполом, – точно мушки, навек застывшие в янтарном пресс-папье, подумалось мне.

Интересно, помнит ли кто-нибудь из них меня? Только один библиотекарь явно меня признал.

– Это дочь мистера Джорджа Прайера, – сказал он молодому служителю, когда я стояла у окошка выдачи. – Мисс Прайер и ее отец несколько лет были постоянными нашими читателями. Я и сейчас будто воочию вижу перед собой сего почтенного джентльмена, заказывающего книги. Мисс Прайер помогала отцу, когда он писал монографию по Ренессансу.

Служитель кивнул: да, он видел эту книгу.

Прочие библиотекари, меня не знающие, теперь называют меня «мадам», а не «мисс». За два года я превратилась из девушки в старую деву.

Сегодня в библиотеке было много старых дев – гораздо больше, чем мне помнилось по прежним временам. Возможно, впрочем, со старыми девами дело обстоит ровно так же, как с призраками: чтобы всех увидеть, нужно войти в их ряды.

Я оставалась там не очень долго: мною владело неутолимое беспокойство, да к тому же из-за дождя в зале было темновато и глаза быстро устали от чтения. Но возвращаться домой, к матери и Бойд, мне решительно не хотелось. Я взяла извозчика до Гарден-корт, надеясь, что в такую ненастную погоду Хелен вынуждена сидеть дома одна. Так и оказалось: со вчерашнего дня к ней никто не наведывался, и сейчас она подрумянивала на каминном огне ломтики хлеба и скармливала их Джорджи.

– Смотри, кто к нам пришел! Твоя тетушка Маргарет! – сказала она и поднесла ребенка ко мне.

Он уперся ногами мне в живот и брыкнулся.

– Ах, какие у нас красивые толстенькие ножки! – проворковала я. – И какие же румяные щечки, просто алые!

Но Хелен сказала, что щеки красные от жара: у малыша очередной зубик режется.

Джорджи немного посидел у меня на коленях, потом расплакался, и Хелен велела няне унести его в детскую.

Я рассказала про Бойд и призраков; затем мы немного поговорили о Прис и Артуре. Известно ли ей, что они едут на медовый месяц в Италию? Хелен наверняка узнала об этом задолго до меня, но не призналась. Да любой вправе поехать в Италию, коли есть такое желание, ответила она.

– Или тебе хотелось бы, чтобы вообще никто не пересекал Альпы, потому лишь, что однажды ты собиралась в Италию, но обстоятельства воспрепятствовали? Не заставляй Присциллу переживать из-за этого. Твой отец был и ее отцом тоже. Думаешь, ей легко было отложить свадьбу?

Я сказала, что прекрасно помню, как сестра дорыдалась до истерики, когда стало известно о папиной тяжелой болезни, – а все потому, что она уже получила дюжину новых платьев от модистки, которые теперь приходилось вернуть обратно, чтобы перекрасить в черный цвет.

– А когда плакала я – как обошлись со мной? – спросила я.

Не глядя на меня, Хелен ответила, мол, когда плакала я, это было совсем другое дело.

– Присцилла была девятнадцатилетней девушкой, самой обычной. Она пережила два трудных года. Счастье еще, что мистер Барклей проявил такое терпение.

Ну, вам-то со Стивеном повезло больше, довольно раздраженно заметила я; а Хелен спокойно ответила:

– Да, Маргарет, нам действительно повезло, что мы успели пожениться еще при жизни вашего отца. Присцилла лишена такой возможности, но ее свадьба будет лучше нашей, к которой – из-за болезни вашего бедного папы – пришлось готовиться второпях. Не порти радость сестре, прошу тебя!

Я встала, подошла к камину и протянула руки к огню. После долгого молчания я сказала, что сегодня она очень уж строга – вероятно, просто утомлена своими материнскими обязанностями и бесконечной возней с малышом.

– Право слово, миссис Прайер, вы говорите прямо как моя мать. Разве только выражения выбираете чуть помягче, в силу своей деликатности…

Хелен вспыхнула и велела мне замолчать. Но в зеркале над камином я увидела, что она беззвучно рассмеялась, прикрыв рот ладонью. Тогда я сказала, что она так сильно не краснела с тех пор, как была мисс Гибсон. Помнит ли она, как мы с ней, бывало, хохотали до покраснения?

– Папа говорил, что твое лицо похоже на знак червей с игральных карт: красное сердечко, а мое – на знак бубен: красный ромбик. Ты помнишь, Хелен, а?

Она улыбнулась, но не ответила, а наклонила голову к плечу, прислушиваясь.

– Джорджи плачет, – вздохнула она. (Я никакого плача не слышала.) – Бедный зубик не дает нам покоя.

Она позвонила своей служанке Бернс и велела принести малыша, а я через несколько минут попрощалась и ушла.

6 октября 1874 г.

Сегодня совсем нет настроения писать. Сразу после ужина я поднялась к себе, сославшись на головную боль. Полагаю, вскоре придет мать с моим лекарством.

Я провела в Миллбанке очень тягостный день.

Там меня уже знают, и старый охранник на главных воротах словоохотливо со мной заговаривает.

– Никак опять к нам, мисс Прайер? Выходит, мы вам еще не прискучили? Да уж, просто диву даешься, насколько интересен острог для людей, которым не приходится тут работать!

Ему нравится называть тюрьму на старинный манер, «острогом». По тому же принципу надзирателей он иногда называет «приставщиками», а матрон – «доглядчицами». Как-то он сказал мне, что прослужил здесь привратником тридцать пять лет, видел многие тысячи осужденных, проходивших через главные ворота, и знает все самые страшные и дикие истории Миллбанка.

Сегодня опять лило ливмя, и старик стоял у окна в своей сторожке, проклиная дождь, превращавший миллбанкскую землю в жижу. Почва удерживает воду, сказал он; за земляные работы здесь хоть вообще не берись. «Совсем негодная почва, мисс Прайер». Он подозвал меня к окошку и показал место, где в первые годы существования острога находился сухой ров с подъемным мостом, как в средневековом замке. «Одно название, что сухой, на такой-то болотине, – сказал привратник. – Только арестанты все осушат, как Темза опять просочится, – и каждое утро во рву снова воды до краев. Ну и пришлось закопать в конце концов».

Я немного погрелась у очага в сторожке, а потом направилась в женский корпус. Там меня, по обыкновению, проводили к мисс Ридли, для обхода очередных тюремных заведений и служб. Сегодня она показывала мне лазарет.

Как и кухня, лазарет располагается за пределами женского корпуса, в центральном шестиугольнике. В главном помещении стоит резкий, неприятный запах, но просторно и тепло; наверное, арестанткам здесь нравится, поскольку это единственное место, где им дозволено собираться в большом количестве для иной цели, чем работа или молитва. Однако даже здесь женщинам предписано хранить молчание. В обязанности лазаретной надзирательницы входит наблюдать за ними, чтобы лежали смирно и не разговаривали. Для неспокойных больных есть отдельные камеры и кровати с ремнями. На стене висит картина с изображением Христа в разорванных цепях и короткой подписью: «Твоя любовь вразумляет нас».

В лазарете где-то пятьдесят коек. Мы застали там двенадцать-тринадцать женщин, большинство из которых казались очень больными – не в силах даже приподнять голову при нашем появлении; кто-то метался во сне, кто-то трясся и крупно вздрагивал под одеялом, кто-то зарывался лицом в серую подушку, когда мы проходили мимо. Мисс Ридли окидывала каждую из них тяжелым взглядом, а у одной кровати остановилась.

– Вот, полюбуйтесь. – Она указала на женщину, лежавшую с высунутой из-под одеяла забинтованной ногой: голень синевато-багровая, лодыжка под повязкой чудовищно распухшая, толщиной почти с бедро. – На таких пациенток я своего времени не трачу. А ну-ка, Уиллер, расскажи мисс Прайер, от чего у тебя с ногой такая беда приключилась.

Женщина насупилась:

– Извольте, мисс: обеденным ножиком порезалась.

Я вспомнила тупые ножи, которыми арестантки пилили куски баранины, и недоуменно взглянула на мисс Ридли.

– Расскажи, почему заражение крови началось, – велела она.

Уиллер заговорила более смиренным тоном:

– Ну, ржавчина в порез попала, воспаление пошло.

Мисс Ридли фыркнула. Просто диву даешься, чего только арестантки не засовывают в порезы, чтобы вызвать воспаление.

– Врач обнаружил у нее в ране железную петельку от пуговицы – затолкала туда, чтоб нога распухла! Она и распухла, да так здорово, что резать пришлось, чтоб железку вытащить! Как будто у нашего врача нет других дел, как с Уиллер возиться!

Она возмущенно потрясла головой, а я снова посмотрела на раздутую ногу. Ступня ниже повязки была почти черная, только пятка изжелта-белая и вся потрескавшаяся, точно сырная корка.

Позже я побеседовала с лазаретной матроной, и она рассказала, что арестантки идут на все возможные ухищрения, только бы оказаться у нее в блоке.

– Изображают припадки всяческие, – сказала она. – Если где стекло раздобудут – так растолкут и глотают, чтоб кровотечение в кишках вызвать. Вешаются, если уверены, что их успеют из петли вынуть живыми.

Но было по меньшей мере три женщины, которые предпринимали подобную попытку, да неверно рассчитали время, ну и задохлись насмерть. Скверное дело, вздохнула надзирательница. Одна откалывает такой номер от скуки; другая – чтобы присоединиться к подружке, которая уже лежит в лазарете; а третья – чтобы хоть ненадолго привлечь внимание к своей персоне.

Разумеется, я не сказала, что тоже однажды пыталась «отколоть такой номер». Должно быть, слушая матрону, я переменилась в лице, и она заметила это, но неверно истолковала.

– О, женщины, попадающие к нам, совсем другого сорта, чем мы с вами, мисс, – сказала она. – Они свою жизнь ни в грош не ставят…

Надзирательница помоложе, стоявшая подле нас, готовилась провести дезинфекцию помещения, для каковой цели здесь используются миски с хлорной известью, политой уксусом. Она плеснула из бутылки, мгновенно распространив вокруг резкий запах, а затем медленно двинулась вдоль ряда кроватей, держа перед собой миску, как священник – кадило. Через считаные секунды запах стал таким едким, что у меня защипало глаза и я отвернулась. Тогда мисс Ридли вывела меня из лазарета и препроводила обратно в женский корпус.

Там царило непривычное оживление, из камер доносились приглушенные голоса.

– В чем дело? – спросила я, протирая глаза, которые все еще пощипывало от хлорной извести с уксусом.

Сегодня вторник, объяснила мисс Ридли (в каковой день недели я ни разу прежде не приходила), а по вторникам и пятницам у женщин уроки, прямо в камерах. В блоке миссис Джелф я познакомилась с одной из учительниц. Она пожала мне руку, когда матрона представила меня, и сказала, что слышала обо мне, – я подумала, от кого-нибудь из арестанток, но оказалось, она знакома с папиной книгой. Кажется, ее зовут миссис Брэдли. Она нанята для обучения женщин-заключенных, и ей помогают три молодые дамы. Помощницы у нее всегда молодые и каждый год новые, поскольку едва они приступают к работе, как сразу выходят замуж и покидают ее. Судя по тому, как миссис Брэдли со мной держалась, она посчитала меня старше, чем я есть.

Когда мы с ней встретились, она катила по коридору тележку с кипами книг, грифельных досок и бумаги. Женщины, попадающие в Миллбанк, в большинстве своем совершенно необразованны, сказала миссис Брэдли, «даже Библии не знают»; многие с горем пополам читают, но писать не умеют, а другие так совсем безграмотные, – по ее наблюдениям, у женщин вообще с грамотой обстоит гораздо хуже, чем у мужчин.

– Вот эти книги, – она указала на тележку, – для более развитых наших подопечных.

Я наклонилась, чтоб рассмотреть получше. Книги были старые, страшно истрепанные, и я невольно представила все загрубелые руки, которые рассеянно или раздраженно листали их на протяжении всего их тюремного срока. Наверное, подумала я, здесь можно найти названия, знакомые мне с детства: «Упражнения по правописанию» Салливана, «Краткая история Англии», «Универсальный наставник» Блэра, – помнится, мисс Палвер задавала мне учить наизусть из него. Когда Стивен был дома на школьных каникулах, он порой выхватывал у меня из рук подобные книги и смеялся: мол, от книжных знаний нет никакого толка.

– Совсем новые учебники заключенным лучше не давать, – сказала миссис Брэдли, заметив, как я щурюсь, пытаясь разглядеть полустертые названия. – Они чрезвычайно небрежно с ними обращаются! Постоянно вырывают страницы, для самых разных целей.

В частности, пояснила она, чтобы завивать на папильотки свои подрезанные волосы под чепцами.

Я уже успела отыскать среди книг «Наставник» и теперь, пока надзирательница впускала миссис Брэдли в ближайшую камеру, открыла книгу и полистала рассыпающиеся страницы. Здесь, в тюремной обстановке, вопросы в учебнике показались мне страшно нелепыми – но одновременно, странное дело, в них чудилась некая поэзия.

Какого рода зерновые пригоднее для твердых почв?

Как называются кислоты, что растворяют серебро?

Из дальнего конца коридора донеслось унылое бормотание с запинками и заминками, потом послышался скрип песка под тяжелыми башмаками и грозный голос мисс Ридли: «Стой смирно и читай внятно, как учительница просит!»

Откуда добывают сахар? Откуда масло, каучук?

Что есть контраст? Как тень должна ложиться?

Наконец я положила книгу обратно на тележку и медленно зашагала дальше по коридору, то и дело останавливаясь, чтобы понаблюдать за женщинами, которые склонялись над своими учебниками, сосредоточенно хмуря брови или читая вслух полушепотом. Я прошла мимо добродушной Эллен Пауэр; мимо несчастной католички Мэри Энн Кук, задушившей своего ребенка; мимо неугомонной Сайкс, вечно донимающей надзирательниц вопросами о своем освобождении. Достигнув арки на повороте коридора, я услышала тихий голос, который тотчас узнала. Еще несколько шагов – и я увидела Селину Доус. Она рассказывала наизусть какой-то отрывок из Библии, стоя перед дамой, которая слушала с благосклонной улыбкой.

Что это был за текст – не помню. Меня поразил ее чистый выговор, звучавший в тюремных стенах столь странно, и ее трогательно-смиренная поза: она стояла посреди камеры, аккуратно сложив руки на фартуке и низко опустив голову.

Всякий раз, когда я о ней думала, она неизменно представлялась мне в образе Истины с картины Кривелли: худой, строгой и мрачной. Иногда я обращалась мыслями к тому, что она говорила о своих гостях-духах, о подарках от них, о фиалке… и живо вспоминала ее неподвижный пристальный взгляд, от которого становилось не по себе. Но сегодня, когда она отвечала урок перед своей элегантной дамой – глаза потуплены, нежное горло подрагивает под ленточками тюремного чепца, покусанные губы едва шевелятся, – сегодня она показалась просто юной, беззащитной, печальной и полуголодной, и у меня сжалось сердце от жалости.

Доус не видела, что я за ней наблюдаю, пока я не сделала еще шаг, – тогда она подняла голову и умолкла на полуслове. Щеки у нее вспыхнули, и я почувствовала, как запылало мое лицо. Мне вспомнилось, как она сказала: «Да пусть весь мир на меня смотрит: это часть моего наказания».

Я уже хотела отойти, но тут учительница тоже заметила меня, встала и приветственно кивнула. Мне угодно поговорить с заключенной? Они скоро заканчивают. Доус выучила задание назубок.

– Продолжайте, – улыбнулась она девушке. – Вы замечательно читаете.

Возможно, я бы посмотрела и послушала, как какая-нибудь другая женщина, сбиваясь и спотыкаясь, рассказывает урок, получает снисходительную похвалу от учительницы и снова замыкается в одиноком молчании, но наблюдать за Доус мне решительно не хотелось.

– Я загляну к вам в другой день, раз вы сейчас заняты.

Я кивнула даме и попросила миссис Джелф сопроводить меня к камерам дальше по коридору. Там я провела примерно час, навещая арестанток.

Но час этот был пренеприятным, и все женщины произвели на меня тяжелое впечатление.

Первая узница, к которой я зашла, тотчас отложила свою работу, встала и сделала книксен. Пока миссис Джелф запирала решетку, она кивала с угодливой улыбкой, но едва лишь мы остались одни – притянула к себе и зашептала, обдавая зловонным дыханием:

– Придвиньтесь ближе, еще ближе! Чтоб они ничего не услышали! Если услышат, они меня искусают! Ой, так искусают, что хоть вой от боли!

Женщина говорила о крысах. По ее словам, крысы проникают в камеру ночью; она сквозь сон чувствует их холодные лапки на лице, а просыпается вся в укусах. Она завернула рукав и показала следы зубов на руке – своих собственных зубов, я уверена.

– Но каким же образом крысы проникают в камеру? – спросила я.

Надзирательницы приносят, ответила женщина, и через глазок просовывают (она имела в виду смотровое окошко на двери).

– Берут за хвосты и просовывают, я вижу их белые руки в темноте. Одну за другой, одну за другой на пол бросают…

Не поговорю ли я с мисс Хэксби, чтоб крыс убрали?

Да, непременно, пообещала я, чтобы только успокоить женщину, после чего сразу покинула камеру. Однако следующая арестантка, которую я посетила, тоже показалась мне душевнобольной, и даже третью – проститутку по имени Джарвис – я поначалу приняла за слабоумную, ибо все время, пока мы разговаривали, она беспокойно переминалась с ноги на ногу, вся как-то дергалась и в глаза мне не смотрела, хотя и безостановочно скользила своим тусклым взглядом по моему платью и прическе. Наконец, словно не выдержав, она раздраженно выпалила: да как я могу одеваться столь невзрачно? Да мое унылое платье ничем не лучше, чем у надзирательниц! Как будто недостаточно того, что им здесь приходится одеваться черт-те во что! Она бы и под страхом смерти не надела платье вроде моего, живи она на воле и имей возможность наряжаться по своему вкусу!

– А как бы вы оделись на моем месте? – спросила я.

Ответ последовал незамедлительно:

– Платье из шамберийского газа, выдровая пелерина и соломенная шляпка с лилиями.

А обувь?

– Шелковые туфельки с лентами по колено!

Но это же наряд для званого вечера или бала, мягко возразила я. Не заявится же она в таком наряде в Миллбанк, верно?

Очень даже заявится! Чтобы покрасоваться перед Хой, и О’Дауд, и Гриффитс, и Уиллер, и Бэнкс, и миссис Притти, и мисс Ридли! Еще как заявится!

Под конец Джарвис так распалилась, что я несколько встревожилась. Должно быть, помыслилось мне, она каждую ночь лежит в камере, рисуя в воображении свое роскошное платье, взволнованно обдумывая все рюшечки и оборочки на нем.

Однако, когда я уже собралась подойти к решетке и позвать надзирательницу, Джарвис резво подскочила ко мне, очень близко. Взгляд у нее теперь прояснился – и приобрел весьма хитрое выражение.

– А мы с вами мило поболтали, правда, мисс?

Да, кивнула я и снова двинулась к решетке. Джарвис шагнула вплотную и быстро заговорила:

– А куда вы дальше направитесь? Не в блок ли «B», часом? Потому что если туда – ах, не будете ли вы столь добры передать записочку моей подруге Эмме Уайт? – Она протянула руку к моему карману, где лежали блокнот и карандаш, и просительно сказала: – Просто листочек из блокнота, а? Вы единым мигом просунете записку Уайт сквозь решетку – и все дела. Да хоть пол-листочка!.. Она моя кузина, мисс, клянусь! Спросите любую надзирательницу!

Я уже отступила от нее, а теперь отстранила настойчивую руку.

– Записку? – ошеломленно переспросила я.

Но ей же прекрасно известно, что я не вправе передавать никакие послания! Что подумает обо мне мисс Хэксби, если я нарушу запрет? И что мисс Хэксби подумает о ней, если проведает, что она обращалась ко мне с подобной просьбой? Джарвис немного попятилась, но продолжала гнуть свое: да ничего с мисс Хэксби не сделается, если Уайт узнает, что ее подруга Джейн помнит о ней!

– Вы уж извините, что я попросила вас блокнотик попортить, – продолжала она. – Но если не записку, так просто словечко вы ведь можете передать, правда, мисс? Просто шепнуть Уайт, что ее подружка Джейн Джарвис думает о ней и хочет, чтоб она это знала, а?

Я помотала головой и постучала по решетке, призывая миссис Джелф выпустить меня.

– Вы знаете, что просить о таком нельзя, – сказала я. – Прекрасно знаете, но все же просите, и мне очень жаль, что вы так поступаете.

Взгляд Джарвис из хитрого мгновенно стал угрюмым; она отвернулась и обхватила себя руками.

– Да чтоб тебя черти драли! – отчетливо проговорила она – впрочем, не настолько отчетливо, чтобы надзирательница расслышала сквозь скрип песка под своими тяжелыми форменными башмаками.

Удивительно, но ругательство ничуть меня не задело. Я, конечно, моргнула от неожиданности, но потом устремила на арестантку неподвижный спокойный взгляд, заметив который она злобно нахмурилась. В следующую минуту подошла надзирательница.

– Давай-ка берись за шитье, – мягко промолвила она, выпустив меня из камеры и заперев решетку.

После некоторого колебания Джарвис перетащила стул на прежнее место и взялась за работу. Теперь она казалась не угрюмой и не злобной, а просто несчастной и больной – как Доус.

Было слышно, что молодые помощницы миссис Брэдли все еще работают в камерах блока «E», но я спустилась в блок первого разряда и зашагала по коридору в сопровождении мисс Маннинг. Разглядывая обитательниц камер, я вдруг поймала себя на том, что гадаю, кому же из них Джарвис хотела передать весточку. Наконец я спросила самым спокойным тоном:

– У вас здесь есть заключенная по имени Эмма Уайт, мисс Маннинг?

А когда надзирательница ответила утвердительно и поинтересовалась, не угодно ли мне навестить означенную особу, я покачала головой и после небольшой заминки сказала, мол, просто одна арестантка из блока миссис Джелф про нее спрашивала.

– Ее кузина, насколько я поняла. Джейн Джарвис.

Мисс Маннинг фыркнула:

– Значит, кузиной назвалась? Да она Эмме Уайт такая же кузина, как я!

Уайт и Джарвис, пояснила она, известны в тюрьме как «подружки», и у них «такая страсть, что обычной влюбленной парочке и не снилась». Я еще повстречаю здесь немало женщин, которые таким вот манером «дружат», подобные отношения распространены во всех тюрьмах. Это все от одиночества, сказала мисс Маннинг. Она не раз собственными глазами видела, как женщины с самым крутым характером сохнут от любви, потому что воспылали чувствами к какой-нибудь девушке, не отвечающей взаимностью или уже имеющей подружку, которая ей больше по сердцу.

– Берегитесь, мисс, как бы кто-нибудь из них не попытался сделать вас своей подружкой, – рассмеялась мисс Маннинг. – У нас бывали случаи, когда арестантки влюблялись в своих матрон, и тогда горе-воздыхательниц приходилось отправлять в другие тюрьмы. Ох и истерики же они закатывали, когда их забирали отсюда, – просто умора!

Она снова рассмеялась и двинулась дальше. Я последовала за ней, но теперь с нехорошим чувством на душе: я уже слышала прежде разговоры надзирательниц о подружках и сама употребляла это слово, но сейчас, обнаружив, что у него есть такое вот особое значение, доселе мне неизвестное, расстроилась не на шутку. И мне было крайне неприятно осознавать, что я, сама того не ведая, едва не стала посредником противоестественной страсти Джарвис…

Мисс Маннинг подвела меня к очередной решетке и шепнула:

– Вот вам Уайт, предмет обожания Джейн Джарвис.

В камере сидела дородная желтолицая девица, которая шила холщовый мешок, щурясь над кривыми стежками. Заметив нас, она встала и сделала книксен.

– Ну что, Уайт, про дочку слыхать что-нибудь? – спросила мисс Маннинг, а потом повернулась ко мне. – У нее есть дочь, мисс, осталась на попечении тетки. Но тетка у нас особа срамного поведения – верно, Уайт? – и мы боимся, как бы и девчонка тоже не пошла кривой дорожкой.

Уайт ответила, что давно уже вестей не получала. Когда она встретилась со мной взглядом, я тотчас отвернулась и отошла прочь, оставив мисс Маннинг у решетки. Потом отыскала другую надзирательницу и попросила вывести меня из женского корпуса. Я была рада убраться оттуда, рада была даже выйти в густеющие сумерки и ощутить струи дождя на лице, поскольку все увиденное и услышанное мною сегодня – больные в лазарете, самоповешения, безумная узница с крысами, подружки, смех мисс Маннинг – все это произвело на меня самое ужасное впечатление. Я вспомнила, как вышла на свежий воздух после первого своего посещения тюрьмы и вообразила, будто мое прошлое крепко связано ремнями, заперто под замок и забыто.

Намокший от дождя плащ потяжелел, темные юбки стали еще темнее в низу, где к подолу налипла мокрая грязь. Я вернулась домой на извозчике и расплачивалась с ним нарочно долго, надеясь, что мать увидит меня из окна. Она не увидела, так как экзаменовала в гостиной новую служанку. Это хорошая знакомая Бойд, девушка постарше годами; ей недосуг сочинять сказки про призраков, и она очень хочет поступить к нам в услужение – подозреваю, Бойд, до смерти запуганная матерью, попросту подкупила свою приятельницу, ибо на нынешнем месте у нее жалованье повыше. Впрочем, сказала девушка, она готова поступиться шиллингом в месяц ради отдельной комнаты и собственной кровати, поскольку сейчас вынуждена делить крохотную каморку с кухаркой, имеющей «скверные привычки». А кроме того, она хочет быть поближе к своей задушевной подруге, которая служит в доме неподалеку, у самой реки.

– Ну, не знаю, право… – засомневалась мать. – Моей другой горничной не понравится, если из-за вашей дружбы вы станете пренебрегать своими обязанностями. Предупредите подругу – строго-настрого! – что навещать вас здесь запрещается. Равным образом я не потерплю, чтобы вы самовольно сокращали свои рабочие часы ради визитов к ней.

Девушка заверила, что ей и на ум не пришло бы такое, и мать согласилась взять ее на испытательный срок в месяц.

Новая служанка приступит к работе в субботу. У нее лошадиное лицо, зовут ее Вайгерс. Хорошее имя, звучит куда приятнее, чем «Бойд».

– Даже жаль бедняжку, такая некрасивая! – сказала Прис, глядя в окно на спускавшуюся с крыльца девушку.

Я улыбнулась – но уже в следующий миг мне пришла ужасная мысль. Я вспомнила арестантку Мэри Энн Кук, подвергавшуюся домогательствам хозяйского сына, подумала о мистере Барклее, постоянно у нас бывающем, о мистере Уоллесе и друзьях Стивена, которые частенько к нам захаживают… нет, оно и слава богу, что девушка непригожа собой.

Похоже, мать подумала нечто подобное, ибо в ответ на слова Присси она потрясла головой и сказала, что Вайгерс будет исправной служанкой. Дурнушки, они все такие: более усердные и преданные. Благоразумная девица будет хорошо знать свое место. И никаких тебе бредней из-за обычного скрипа половиц!

Слушая мать, Прис посерьезнела: ну да, ведь в Маришесе ей предстоит управляться с целой толпой служанок.

– В некоторых знатных домах и посейчас принято, чтобы слуги спали в кухне на лавках, – сказала миссис Уоллес, когда они с матерью сидели за картами нынче вечером. – В моем детстве, к примеру, у нас всегда был какой-нибудь мальчик для побегушек, который спал на сундуке со столовым серебром. Из всей прислуги в доме у одной только кухарки имелась подушка.

Она просто не представляет, вздохнула миссис Уоллес, как я могу заснуть, когда в комнате надо мной топочется служанка. Я ответила, что готова терпеть такое неудобство ради вида на Темзу из моего окна, да и в любом случае, по моему опыту, служанки – если только сами себя не запугивают до истерического состояния – обычно настолько устают за день, что сразу валятся в постель и спят без задних ног.

– Так и должно быть! – воскликнула миссис Уоллес.

Мать сказала, что не стоит обращать внимания ни на какие мои суждения относительно прислуги.

– О том, как управляться со служанкой, наша Маргарет знает не больше, чем о том, как управляться с коровой, – пояснила она.

После чего переменила тему разговора – спросила, вот можем ли мы объяснить ей одну вещь: в городе проживает самое малое тридцать тысяч бедствующих швей – так почему же она до сих пор не сумела найти ни одной мастерицы, которая проложила бы ровный шов по тонкому полотну за плату не более фунта?.. Ну и дальше в том же духе.

Я надеялась, что приедут Стивен с Хелен, но они так и не приехали, – видимо, дождь удержал дома. Я прождала до десяти, затем поднялась к себе, и немного спустя мать принесла мне мое лекарство. Я уже сняла платье и сидела в ночной сорочке, накинув на плечи плед, поэтому мать заметила медальон у меня на шее.

– Право слово, Маргарет! У тебя столько красивых украшений, которых я на тебе ни разу не видела, а ты все носишь эту старую безделицу!

– Это же папин подарок, – сказала я, умолчав о спрятанном в медальоне локоне светлых волос, про который она не знает.

– Да, но он такой простенький, – вздохнула мать и спросила, почему же в память об отце я никогда не ношу траурные броши и кольца, что она заказала после его смерти.

Я не ответила, но спрятала медальон под сорочку. Он обжег кожу холодом.

Покорно глотая хлорал, я заметила, что мать смотрит на схему Миллбанка и гравюру, приколотые к стене подле стола, а потом переводит взгляд на мою тетрадь, которую при ее появлении я закрыла, заложив страницу ручкой.

– Что это? – спросила мать. – Что ты там пишешь?

Часами сидеть над дневником мне не на пользу, сказала она: это возвращает меня к моим тяжелым мыслям и отнимает силы. «Если ты хочешь, чтобы я была полна сил, зачем поишь меня снотворным?» – подумала я, но вслух не сказала. Просто убрала тетрадь в ящик стола, а после ухода матери опять достала.

Третьего дня, когда мы сидели в гостиной, мистер Барклей полистал роман, который сейчас читает Присцилла, и посмеялся над ним. О дамах-литераторах он весьма невысокого мнения. Говорит, все женщины только и пишут что «дневники своего сердца» – фраза запала мне в ум. Я думаю о своем последнем дневнике, написанном поистине кровью моего сердца, который сгорал в огне столь же долго, как сгорало бы, наверное, настоящее человеческое сердце. Я хочу, чтобы этот дневник был другим. Чтобы он не возвращал меня к мыслям о прошлом, но служил – наподобие хлорала – к избавлению от любых мыслей.

Ах, так оно и было бы, так и было бы, кабы не сегодняшнее посещение Миллбанка, невесть почему всколыхнувшее во мне тяжелые воспоминания! Ибо, хотя я, как всегда, старательно описала шаг за шагом весь сегодняшний свой путь по тюрьме, работа эта не принесла мне успокоения – но, напротив, заострила мой ум подобием рыболовного крючка, который безжалостно подцепляет каждую мысль, к чему бы она ни обратилась, и заставляет извиваться и корчиться от муки. «Вспоминайте о нас в своем ночном бодрствовании», – попросила меня Доус на прошлой неделе. И вот теперь я бодрствую – бодрствую в наиполнейшей мере. Я думаю обо всех узницах в темных тюремных блоках; только в воображении моем они не лежат безмолвно и недвижно в постелях, но лихорадочно снуют по своим камерам. Они ищут веревки, чтобы накинуть петлю на шею. Они точат ножи, чтобы вонзить в свою плоть. Проститутка Джейн Джарвис отчаянно пытается докричаться до Уайт, которая находится двумя этажами ниже. А Селина Доус бормочет странные тюремные стихи. Я делаю мысленное усилие – и вот уже разбираю слова. Наверное, я буду повторять их с ней вместе всю ночь напролет:

Какого рода зерновые пригоднее для твердых почв?

Как называются кислоты, что растворяют серебро?

Что есть контраст? Как тень должна ложиться?

12 октября 1872 г.

РАСПРОСТРАНЕННЫЕ ВОПРОСЫ КАСАТЕЛЬНО СФЕР

И ОТВЕТЫ НА НИХ

ОТ ДРУГА СПИРИТИЧЕСКОГО МЕДИУМА

Куда направляется дух, покинув тело, в котором обитал?

Он направляется в самую низшую сферу, куда переходят все без изъятия новые души.


Каким образом дух находит путь туда?

Он следует туда в сопровождении одного из проводников, или духов-хранителей, которых мы называем ангелами.


Какой предстает низшая сфера взору духа, только что покинувшего земные пределы?

Она предстает царством великого покоя, яркого света, чистых красок, вечной радости и т. п. Решительно все, что доставляло блаженство в бренном мире, находит там свое точное воспроизведение.


Кто встречает и принимает там нового духа?

По прибытии в низшую сферу проводник, упомянутый выше, отводит духа в некое место, где уже собрались все друзья и родственники, покинувшие земной мир прежде него. Они со счастливыми улыбками приветствуют вновь прибывшего, после чего ведут к пруду с сияющей водой, чтобы он омылся. Они облачают духа в свободные длинные одежды и отводят в приготовленный для него дом. Одежды и дом созданы из сверхъестественных субстанций невыразимой красоты.


Каковы обязанности духа во время пребывания в низшей сфере?

Он должен очистить свои мысли, дабы таким образом подготовиться к переходу в следующую сферу.


Сколько всего сфер проходит на своем пути дух, покинувший бренное тело?

Семь, и самая высшая из них – обитель ЛЮБВИ, которую мы называем БОГ!


Какие надежды на успешное продвижение через означенные сферы может питать дух человека умеренной религиозности, умеренного великодушия, невысокого общественного положения и т. п.?

Каждый, кто усердно взращивает в себе добро и милосердие, с легкостью преодолеет весь восходящий путь, независимо от своего положения в земном мире. Те, кто обладает нравом низменным, жестоким или мстительным, встретят на своем пути известные… (здесь бумага прорвана; полагаю, следует читать «препятствия»). Те же, кто отличается поистине необычайной подлостью нрава, не будут допущены даже в низшую сферу. Их препроводят в пределы вечной тьмы, где заставят тяжко трудиться до тех пор, покуда они не признают свои грехи и не раскаются. Чтобы прийти к полному покаянию, может потребоваться не одно тысячелетие.


Каким образом спиритический медиум сообщается с этими семью сферами?

Входить в сферы спиритическому медиуму не дозволено, но иногда он или она на краткий миг допускаются к вратам какой-нибудь из них и издали, мельком видят великие чудеса, в ней заключенные. Спиритического медиума могут также отвести в пределы вечной тьмы и показать грешных духов, изнывающих в тяжком труде.


Где подлинный дом спиритического медиума?

Подлинный дом спиритического медиума не в этом мире и не в мире ином, но на смутной, расплывчатой границе между ними…

Здесь мистер Винси вписал от руки: «Вы – спиритический медиум, ищущий свой подлинный дом? Вы найдете его на…» – и далее дал адрес своего отеля. Он взял эту брошюрку у одного своего знакомого из Хэкни, чтобы передать другому, проживающему на Фаррингдон-роуд. Мне он принес ее потихоньку от всех и сказал: «Имейте в виду, такое я показываю далеко не всякому. Мисс Сибри, к примеру, не покажу. Подобными вещами я делюсь только с теми, к кому питаю сердечное расположение».

Чтобы цветок не завял: подлить чуток глицерина в вазу с водой, тогда лепестки долго не опадут и даже не побуреют.

Чтобы предметы светились в темноте: купить большую банку фосфорической краски, предпочтительно в лавке, расположенной в квартале, где никто тебя не знает. Разбавить краску малым количеством скипидара и намочить в ней полоски муслина. Когда они полностью высохнут, нужно хорошенько их потрясти, с них осыплется фосфорический порошок, который следует куда-нибудь собрать и потом покрывать им предметы. Запах скипидара перебивается капелькой духов.

15 октября 1874 г.

С утра поехала в Миллбанк. У внутренних ворот застала кучку надзирателей и двух матрон – мисс Ридли и мисс Маннинг – в медвежьих плащах поверх форменных платьев, с поднятыми капюшонами, защищавшими от холода. Мисс Ридли поприветствовала меня кивком. Ожидается доставка арестантов из полицейских участков и других тюрем, сообщила она, и они с мисс Маннинг пришли забрать женщин.

– Вы не против, если я подожду с вами? – спросила я, поскольку еще ни разу не видела, как здесь обходятся со вновь прибывшими.

Несколько минут мы стояли в ожидании, надзиратели дышали на озябшие руки; потом от сторожки привратника донесся предупредительный крик, послышался тяжелый стук копыт и колес, и в усыпанный гравием двор Миллбанка вкатила зловещего вида повозка без окон – тюремный фургон. Мисс Ридли и старший надзиратель выступили вперед, чтобы поздороваться с возчиком и открыть дверцы в торце.

– Сперва выпустят женщин, – сказала мисс Маннинг. – Вон они, смотрите.

Поплотнее запахнув меховой плащ, она двинулась к фургону. А я стояла на прежнем месте, внимательно разглядывая выходящих арестанток.

Их было четыре – три девушки, совсем молоденькие, и средних лет женщина с синяком на скуле. Туго стянутые оковами руки они неловко держали перед собой, и каждая, соскочив с высокой ступеньки фургона, делала несколько спотыкающихся шажков, а потом на секунду останавливалась и робко озиралась вокруг, щурясь на бледное небо, на угрюмые башни и желтые стены Миллбанка. Одна только старшая женщина не обнаруживала ни тени страха – но она, оказалось, была привычна к виду тюрьмы: когда матроны подошли к арестанткам, чтобы поставить в затылок друг другу и увести в здание, я заметила, что мисс Ридли недобро сузила глаза.

– Значит, опять за свое, Уильямс, – сказала она, и украшенное синяком лицо женщины помрачнело.

Я пошла следом за ними, позади мисс Маннинг. Девушки продолжали испуганно озираться, а одна обернулась и что-то шепнула соседке, за что тотчас получила резкий выговор. Глядя на них, растерянных и удрученных, я невольно вспомнила свое первое посещение тюрьмы – еще ведь и месяца не прошло, а я уже вполне привыкла к запутанным безликим коридорам Миллбанка, поначалу совершенно меня обескуражившим; к караульным, надзирателям и матронам, к решеткам и глухим дверям, к замкам и засовам, каждый из которых гремит, щелкает, лязгает или скрипит немного на свой манер, в зависимости от прочности и назначения. Эта мысль вызвала странное чувство: удовлетворение, смешанное с тревогой. На память пришли слова мисс Ридли: мол, она уже столько ходила по тюремным коридорам, что теперь и с завязанными глазами без малейшего труда найдет путь по ним. Еще я вспомнила, как жалела бедных надзирательниц, вынужденных подчиняться строгому распорядку Миллбанка так же, как их подопечные.

Я почти обрадовалась, когда мы вошли в женский корпус через дверь, мне незнакомую, и проследовали чередой помещений, где я не бывала прежде. В первой комнате сидела матрона-приемщица, в чьи обязанности входило проверить бумаги вновь прибывших и занести все необходимые сведения в толстый тюремный журнал. Она тоже сурово воззрилась на женщину с синяком.

– Имя можешь не называть, – проворчала она, принимаясь строчить в журнале. – Какие безобразия она на сей раз учинила, мисс Ридли?

Мисс Ридли заглянула в бумаги и отрывисто произнесла:

– Воровство. Причинение телесного вреда полисмену, производившему арест. Четыре года.

Матрона-приемщица потрясла головой:

– Ты ведь только в прошлом году освободилась, Уильямс! Мечтала получить место в доме какой-нибудь благочестивой дамы! Так что случилось-то?

Мисс Ридли ответила, что именно в доме благочестивой дамы и произошла кража; и жестокий удар полисмену был нанесен как раз предметом из похищенного имущества благочестивой дамы. Когда все было должным порядком записано в журнал, она знаком велела Уильямс отойти, а следующей арестантке – подойти к столу. Это была черноволосая девушка, смуглая, как цыганка. Приемщица с минуту еще что-то дописывала, потом наконец подняла голову и мягко промолвила:

– Ну что, Черноглазка Сью, назовись.

Джейн Бонн, двадцать два года, осуждена за незаконное производство аборта.

Имени следующей я не запомнила. Двадцать четыре года, уличная воровка.

Третья, семнадцати лет от роду, проникла со взломом в подвал лавки и устроила поджог. Когда приемщица начала задавать вопросы, девушка разрыдалась, беспомощно утирая ладонью нос и глаза, из которых текло ручьем. Мисс Маннинг подошла к ней и дала салфетку.

– Ну полно тебе, – сказала она. – Ты просто еще не освоилась здесь, вот и плачешь. – Она убрала вьющуюся прядь с бледного лба юной арестантки. – Ну полно, полно!

Мисс Ридли пристально посмотрела на них, но промолчала. Приемщица охнула, заметив ошибку в самом верху страницы, сосредоточенно склонилась над журналом и принялась вписывать поправку.

Когда все формальности были завершены, узниц провели в следующее помещение. Поскольку никто не дал мне никаких указаний касательно дальнейших моих действий, я решила последовать за ними и пронаблюдать за процедурой до самого конца. Во второй комнате была лавка, на которую женщинам велели сесть, и единственный стул. Он зловеще стоял в самом центре, рядом с маленьким столиком, где лежали гребень и ножницы, при виде каковых предметов молодые арестантки разом вздрогнули.

– Ага, трясетесь? И правильно! – злорадно ухмыльнулась Уильямс. – Сейчас вас обкорнают как миленьких!

Мисс Ридли тотчас оборвала ее, но произнесенные слова уже возымели свое действие, и девушки пришли в еще сильнейшее смятение.

– Прошу вас, мисс! – жалобно вскричала одна. – Не обрезайте мне волосы! Ах, умоляю вас, мисс!

Мисс Ридли взяла ножницы, пару раз щелкнула лезвиями и взглянула на меня:

– Можно подумать, я им глаза собираюсь выколоть – правда, мисс Прайер? – Она указала ножницами сначала на одну из дрожащих девушек, поджигательницу, затем – на стул. – Ты, поди сюда и сядь. – А когда бедняжка всего лишь замешкалась в нерешительности, мисс Ридли продолжила страшным голосом, от которого даже у меня мурашки побежали по коже. – Поди сюда, говорю! Или позвать охранников из мужского отделения, чтоб держали тебя за руки и за ноги? Учти, они после ночной смены злые как черти, так что деликатничать не станут.

Девушка неохотно поднялась с лавки, подошла к стулу и села, вся трепеща. Мисс Ридли сдернула с нее капор и засновала пальцами в волосах, вытаскивая шпильки, распуская кудрявые пряди. Капор был передан приемщице, которая, тихо посвистывая и перекатывая языком во рту мятный леденец, сделала в журнале запись насчет головного убора, изъятого у арестантки по поступлении в Миллбанк. У девушки были жесткие рыжевато-коричневые волосы, местами темные от пота или укладочного масла. Когда они рассыпались по плечам, бедняжка снова разразилась слезами, а мисс Ридли вздохнула: «Дуреха! Обрежем-то всего по подбородок. Да и кто тебя здесь увидит, сама подумай?» – после чего, разумеется, девушка заплакала пуще прежнего.

Пока она сотрясалась в рыданиях, матрона расчесала гребнем длинные сальные кудри, собрала все в один пучок, ловко скрутила и захватила в кулак, а другой рукой взяла ножницы. Внезапно я остро ощутила собственные свои волосы, которые менее трех часов назад вот так же расчесывала и скручивала в жгут Эллис. Мне почудилось, будто каждая прядь вздыбилась и рвется из-под шпилек. Было ужасно сидеть и смотреть на скрежещущие лезвия ножниц, на бледную девушку, трясущуюся от плача. Это было ужасно – но все же я не могла отвести взгляд. Вместе с тремя испуганными арестантками я зачарованно – и с безотчетным стыдом – все смотрела, смотрела, пока наконец мисс Ридли не подняла кулак с длинным пучком отрезанных волос. Когда несколько прядей коснулись мокрого лица девушки, она непроизвольно дернулась – и я тоже.

Мисс Ридли спросила, желает ли она сохранить свои волосы. Видимо, отрезанные волосы, перевитые бечевкой, арестанткам можно оставить на хранение вместе с прочим личным имуществом, чтобы забрать с собой при выходе на свободу. Девушка взглянула на подрагивающий в воздухе конский хвост и помотала головой.

– Вот и славно. – Мисс Ридли шагнула к большой плетеной корзине и бросила туда волосы. – У нас в Миллбанке всегда найдется для них применение, – туманно пояснила мне она.

Затем острижению подверглись три остальные женщины. Уильямс перенесла процедуру с совершеннейшей невозмутимостью; уличная воровка обливалась горькими слезами, как первая девушка; а темноокая подпольная акушерка – обладательница роскошной густой гривы, черной как смоль или меласса, – сыпала грязной бранью, брыкалась и всячески уворачивала голову, так что на помощь пришлось призвать не только мисс Маннинг, но и приемщицу, дабы они крепко держали буянку за руки, пока мисс Ридли, вся запыхавшаяся и побагровевшая, орудует ножницами.

– Ну вот и все, чертовка ты этакая! – наконец выдохнула мисс Ридли. – Ох же и волосища у тебя, в кулак едва ухватишь!

Она подняла руку с зажатым в ней толстенным пучком длинных черных волос, и приемщица пощупала пальцами пряди.

– Хороши, ой хороши! – восхитилась она. – Прям настоящий «испанский волос», как говорится. Мисс Маннинг, надо бы бечевкой перетянуть. Отменный шиньон выйдет, просто отменный! – Затем она повернулась к разъяренной девушке. – Ты глазищами-то не сверкай. Еще спасибо скажешь, когда через шесть лет получишь свои волосы обратно.

Мисс Маннинг принесла бечевку, волосы перевязали, и черноглазка вернулась на свое прежнее место на лавке. На шее у нее краснела царапина от ножниц.

С каждой минутой во мне нарастало чувство неловкости; арестантки украдкой, опасливо поглядывали на меня, словно пытаясь понять, какую страшную роль мне предстоит сыграть в дальнейшей их жизни здесь, в заточении. Немногим раньше, пытаясь управиться с буйной цыганочкой, мисс Ридли пропыхтела: «Стыд и срам вытворять такое! Перед добровольной-то посетительницей! Она ведь нипочем не навестит тебя теперь, когда увидела твой скверный нрав».

Покончив с делом, мисс Ридли отошла и вытерла руки о полотенце, а я тихо спросила у нее, что последует дальше. Обычным своим тоном она ответила, что сейчас женщины разденутся донага, дабы хорошенько вымыться в помывочной, а потом будут препровождены к тюремному врачу.

– Он проверит, нет ли у них чего с собой, – сказала надзирательница и пояснила, мол, иные женщины пытаются пронести в укромных своих местах самые разные предметы – ну там плитки табака или даже ножики.

После врачебного осмотра арестанткам выдают казенную одежду, затем перед ними произносит приветственно-наставительную речь мистер Шиллитоу или мисс Хэксби, а уже в камерах посещает тюремный капеллан мистер Дэбни.

– После чего, мэм, они целые сутки сидят одни, никаких визитеров. Это помогает им хорошенько осмыслить свои преступления.

Надзирательница повесила полотенце на стенной крючок и посмотрела мимо меня на несчастных арестанток на лавке.

– Так, теперь снимайте платья, – велела она. – Да поживее давайте!

Женщины, точно безропотные овцы, покорные своим стригалям, тотчас встали и принялись возиться с застежками одежды. Мисс Маннинг принесла четыре деревянных лотка и поставила перед ними. С минуту я наблюдала за сценой: юная поджигательница неловко стягивает корсаж, являя взорам грязную нижнюю сорочку; цыганочка поднимает руки, показывая темные подмышки, а потом стыдливо и беспомощно отворачивается, расстегивая крючки корсета.

Мисс Ридли наклонилась ко мне и спросила:

– Пойдете в помывочную, мэм, посмотреть, как они моются?

Ее дыхание обдало мою щеку, я моргнула и отвела глаза в сторону.

Нет, ответила я, в помывочную не пойду, а пожалуй, проследую сейчас в жилое отделение. Надзирательница выпрямилась, губы у нее чуть дернулись, а в блеклых безресничных глазах промелькнуло что-то вроде мрачного удовлетворения или насмешки.

Однако сказала она лишь:

– Как вам угодно, мэм.

Не глядя больше на арестанток, я вышла прочь. Мисс Ридли окликнула надзирательницу, проходившую мимо по коридору, и велела ей проводить меня в собственно тюрьму. По пути я увидела через одну приоткрытую дверь помещение, служившее, вероятно, приемной врача: унылую комнату с высокой деревянной кушеткой наподобие медицинской и столом с разложенными на нем инструментами. Находившийся там мужчина – сам врач, полагаю, – не обратил на нас внимания: он стоял чуть внаклонку над настольной лампой и подстригал ногти.

Сопровождавшую меня женщину звали мисс Брюер. Она молодая – слишком уж молодая для матроны, подумалось мне. Однако выяснилось, что мисс Брюер – не матрона в обычном смысле слова, а секретарь капеллана. Она носит пелерину другого цвета, чем надзирательницы в блоках, манеры у нее благовоспитаннее и речь мягче. Помимо прочих своих обязанностей, она заведует почтой заключенных. В Миллбанке арестанткам разрешается отправить и получить одно письмо в два месяца, но камер здесь так много, что почту приходится разносить практически каждый день. Она сказала, что работа у нее приятная – самая приятная во всей тюрьме. Никогда не надоедает видеть, как озаряются лица женщин, когда останавливаешься перед камерой и вручаешь письмо.

Я и сама увидела это, поскольку мисс Брюер как раз направлялась разносить почту, и я пошла с ней. Женщины, которых она подзывала, вскрикивали от радости, хватали просунутые через решетку письма и порой порывисто прижимали к груди или к губам. Лишь одна побледнела от страха при нашем приближении.

– Для вас ничего нет, Бэнкс, не пугайтесь, – поспешно сказала мисс Брюер и негромко пояснила мне, что у этой арестантки сестра совсем плоха и она со дня на день ждет печального известия.

Вот единственная неприятная часть работы, вздохнула мисс Брюер. Для нее будет крайне огорчительно принести такое письмо – «ведь я, разумеется, узнаю его содержание раньше, чем Бэнкс». Все письма, получаемые и отправляемые арестантками, проходят через контору капеллана, где обязательно проверяются мистером Дэбни или самой мисс Брюер.

– О, так, значит, вам известно про этих женщин решительно все! – воскликнула я. – Все их секреты, все планы…

Она покраснела, как если бы никогда прежде не смотрела на дело под таким углом.

– Всю корреспонденцию надлежит прочитывать, – ответила она. – Таковы правила. Но пишут, знаете ли, в основном о вещах самых что ни на есть обычных.

Мы поднялись по башенной лестнице на третий этаж, миновав дисциплинарные блоки, и здесь я вдруг задалась кое-каким вопросом. Пачка писем становилась все тоньше. Одно из них было для пожилой арестантки Эллен Пауэр. Взглянув на него, а потом на меня, она подмигнула:

– От внученьки моей. Не забывает старуху.

Мы уже приближались к повороту коридора, когда я наконец придвинулась вплотную к мисс Брюер и спросила, а нет ли письма для Селины Доус. Она удивленно хлопнула глазами. Для Доус? Нет, ничего! Как странно, что я спросила: ведь это чуть ли не единственная заключенная, которая никогда не получает писем.

– Никогда? – переспросила я.

– Никогда, – подтвердила мисс Брюер.

Получала ли Доус письма в самом начале своего срока, она не знает, поскольку тогда еще не служила здесь. Но в течение последнего года эта узница точно не получила и не отправила ни единого письма.

– Неужели же у нее нет ни друзей никаких, ни родственников, которые помнили бы о ней? – спросила я.

Мисс Брюер пожала плечами:

– Если таковые и были когда-нибудь, она порвала всякие отношения с ними либо же они сами полностью отреклись от нее. – Улыбка ее стала натянутой. – Иные из здешних женщин, видите ли, хранят свои секреты при себе…

Последнюю фразу она произнесла весьма сухим тоном, после чего быстро двинулась дальше. Когда я ее нагнала, она читала вслух письмо арестантке, которая, очевидно, не знала грамоты. Однако слова мисс Брюер повергли меня в размышления. Я прошла мимо нее и завернула в следующий коридор. Ступала я тихо, а потому Доус заметила меня не сразу: несколько секунд я смотрела на нее сквозь прутья решетки.

Загрузка...