И еще он совершенно точно представлял, чего добивается. Ему нужно, чтобы она раз и навсегда от него отстала, и он отлично понимал, как этого добиться.

«Ты просто удручающе расчетлив, Павлик», – говорила мама, и он даже гордился этим.

Поорав еще немного, он остановился, как бы кипя от возмущения, хотя на самом деле никакого возмущения не чувствовал. Ему было любопытно и смешно. Он отдыхал и с пользой проводил время, оставшееся до окончания уроков.

– Вам все понятно? – строго спросил он наконец. Она посмотрела на него. Глаза у нее были несчастные.

– Кстати, что у вас за имя? – неожиданно спросил он тоном участкового, пришедшего проверять паспорта у временных переселенцев. – Вы что, приезжая?

Это уже не лезло ни в какие ворота и прозвучало как-то на редкость оскорбительно. Впрочем, его основной задаче такой тон вполне соответствовал.

– Меня зовут Ингеборга Аускайте, – сказала она с невесть откуда взявшимся высокомерием. – Детям трудно выговорить мое имя, поэтому в школе меня называют Ингой Арнольдовной.

Почему-то ее имя странно взволновало Степана.

– Мои родители переехали в Москву еще до моего рождения, – продолжала она, как будто и впрямь была на приеме у участкового. – Если это необходимо, я могу показать вам свой паспорт. С пропиской у меня все в порядке.

– Я совсем не имел в виду прописку, – пробормотал Степан, чувствуя себя идиотом.

Она постояла немного, словно собираясь сказать что-то еще, а потом стремительно вышла. Степан слышал, как возмущенно простучали в пустынном холле ее каблучки.

Он задумчиво налил себе кофе из стеклянного кофейника, залпом выпил, поморщившись. Кофе был слабый и чуть теплый. Он прошелся по комнате, рассеянно глядя на рисунки, потом стряхнул на запястье часы, застрявшие под рубахой. До освобождения Ивана оставалось еще семь минут. Зря он так, пожалуй.

Нет, не зря. Он должен был сразу все расставить по своим местам. Собственно говоря, он за этим и приехал. Не для того же, в самом деле, чтобы выслушать всю эту чушь про неправильное отношение Ивана к жизни!

Куда он его денет, когда начнутся каникулы? Хорошо бы отправить Ивана в Озера. Нужно искать няньку, которая согласится по крайней мере месяц пробыть в деревне. Но даже если он ее найдет, нет никаких гарантий, что Иван, в свою очередь, согласится на месяц уехать от отца. «У вас славный мальчик, но не слишком уверенный в себе»!

Откуда у него возьмется уверенность, если его все бросают?!

Бросила мать, которой он совершенно не был нужен с самого начала.

Бросила бабушка, которой он был нужен, но она не смогла победить подлый сердечный приступ. Попробуй объясни ребенку, что он сам ни в чем не виноват, что просто жизнь – такая поганая штука…

В коридоре зазвенел колокольчик. Не какой-то там пошлый электрический звонок, а именно колокольчик, напомнивший Степану швейцарские горные склоны, покрытые изумительно зеленой травой под гладким и глянцевым синим небом.

Степан вышел в коридор, смутно надеясь, что не встретит Ингеборгу Аускайте, – господи, почему от этого имени у него чуть холодеет в позвоночнике? – и спустился по круглой мраморной лестнице на первый этаж.

– Папа! – из разноцветной детской толпы закричал Иван.

Степан повернулся на его голос, и Иван прыгнул на него, обняв сразу и руками и ногами, повис, прижимаясь тощим тельцем, как недокормленная обезьянка. Рюкзак оттягивал назад узкие плечи, ручки-веточки, разрисованные от излишнего усердия разными чернилами, были горячими, а на мордочке сияло такое беспредельное, огромное, ни с чем не сравнимое счастье, что Степан даже зажмурился.

– Привет, – сказал он сыну и откашлялся. В горле что-то странно сместилось и мешало нормально говорить. – Сколько у нас сегодня троек?

– Ни одной! – радостно проорал Иван, продолжая висеть на нем, даже руки перехватил, чтобы было удобнее. – Пять по математике и пять с минусом по английскому!

– Примите мои поздравления. – Иногда, в минуты большой нежности, Степан почему-то называл Ивана на «вы». – Ну что? Поехали?

Как Гулливер в стране лилипутов, он осторожно двинулся в сторону входной двери, зорко глядя себе под ноги и стараясь никого не раздавить.

– Пока, Иван! – закричал кто-то из лилипутов.

– Пока! – важно проговорил в ответ Иван. Двумя руками он держался за Степанову ладонь. На лице у него воцарилось выражение спокойного удовлетворения и полного довольства жизнью.

На школьном дворе, полном вечернего солнца, разнородной ребятни и едва пробивающейся зелени, Иван впал в буйство, игогокнул, перебирая ногами от нетерпения, и заскакал вокруг Степана. Рюкзак подпрыгивал и колотил его по плоской спине.

– А где наша машина, пап?

– А черт ее знает. За углом. Я еле место нашел, чтобы ее поставить.

– Ура-а-а-а!! – закричал Иван в новом приливе восторга.

Вечер удался на славу. Отец заехал за ним сам, а не прислал ненавистную Клару Ильиничну, и не сидел в машине с мрачным и недовольным лицом, а поджидал его в вестибюле, и до джипа, оказывается, еще надо идти, а это такое счастье – скакать вокруг папы после долгого школьного дня и чувствовать полную свободу и знать, что отец никуда не денется, что он в хорошем настроении, а впереди у них еще целый вечер вдвоем и надо только хорошо себя вести, чтобы ничем не рассердить его.

– Как ты считаешь, Иван, – произнес отец у него за спиной задумчиво, – может, нам где-нибудь поесть да и поехать в луга, гусей смотреть? Правда, вечер уже, конечно…

У Ивана от счастья перехватило дыхание, и он моментально сбился со своего кавалерийского галопа. Он пристроился к Степану, взял его за руку и заныл, преданно заглядывая в глаза:

– Ничего, что вечер, папочка! Поедем, пожалуйста! А, пап? Это ты здорово придумал! Можно даже и не есть. Я совсем не хочу есть, только поедем, пап?

Степан сверху посмотрел на него и согласился:

– Можно не есть. – От голода у него в желудке как будто урчал небольшой моторчик. – Заедем в закусочную, возьмем с собой курицу, салат и воды. А, Иван?

– Здорово, пап! – Он был не в силах сдержаться и потому притоптывал и подпрыгивал на месте, опасаясь сделать что-нибудь не то, что заставило бы отца передумать или отложить поездку.

– Залезай! – Степан распахнул дверь в нагретое солнышком кожаное нутро «Тойоты» и, пока сын, пыхтя, лез внутрь, стащил с него рюкзак.

Кажется, это правильно придумано – поехать в луга. Ничего не случится, если он два часа пробудет с Иваном. А мобильный он сейчас выключит. Он не даст Леночке испортить им неожиданный праздник.

Какое странное и волнующее имя – Ингеборга.

И почему у нее акцент, если она родилась в Москве?


…Она своими глазами видела, с каким восторгом Иван бросился к своему хаму-папаше, как повис на нем, как запрыгал вокруг, словно щенок, отставший от знакомой ноги и после нескольких секунд вселенского отчаяния вновь углядевший в толпе хозяина. Она никак не ожидала, что папаша может вызывать у собственного сына такие сильные – а главное, явно положительные! – эмоции.

Почему-то она не могла оторвать от них глаз и, чтобы видеть их подольше, зашла в учительскую на первом этаже и смотрела, как они идут по двору – очень большой и грузный мужчина и маленький худенький мальчик. И даже по Ивановой спине было совершенно ясно, как безудержно он счастлив.

– Странная пара, вы не находите?

Ингеборга оглянулась. Историк Валерий Владимирович стоял у нее за спиной и тоже смотрел во двор. Иван с родителем были уже у самой решетки.

– Пожалуй, – согласилась Ингеборга осторожно. Она не очень поняла, что имелось в виду. – Мальчик такой нежный, такой… – она поискала слово, – ранимый, а отец прямо-таки железобетонный.

– Как все, кто умеет делать деньги. – Валерий Владимирович сказал это с оттенком легкой грусти и некоторого презрения, так что сразу стало понятно: умение делать деньги в его шкале ценностей занимает самое последнее место.

Парочка, за которой она наблюдала – Степанов-отец и Степанов-сын, – уже скрылась из виду, и Ингеборга от окна отошла.

– Зачем я его вызывала? – рассеянно спросила она сама у себя и очень удивилась, когда ей почему-то ответил Валерий Владимирович:

– Наверное, затем, чтобы поговорить?

Он обошел стол и сел напротив, улыбаясь доброй улыбкой.

– Вот именно, – сказала Ингеборга и задумчиво покрутила тяжелый хрустальный стакан для карандашей. Стакан приятно холодил ей ладонь и разбрызгивал по темным стенам вечернее солнце. – Я собиралась с ним поговорить, но совсем не учла того, что он вовсе не собирался говорить со мной.

– Мы часто делаем нечто, о чем потом жалеем, – философски заметил Валерий Владимирович и моментально сообразил, что сказано это было как-то совсем некстати, и Ингеборга непонимающе смотрит на него яркими немигающими глазами.

Эти глаза его смущали. В ее присутствии ему хотелось казаться умным, образованным, тонким, не таким, как все, и от излишнего усердия он часто говорил невпопад – вот как сейчас.

– Я совсем не жалею, что пригласила его, – проговорила Ингеборга четко, как на уроке, и ему почудилось раздражение в ее голосе, – просто я не умею… пока еще не умею находить правильный тон в общении с такими людьми.

– С ними невозможно найти правильный тон! – воскликнул Валерий Владимирович пылко. – Они слышат только себя, а любой разговор подразумевает наличие по крайней мере двух собеседников.

– Это точно, – согласилась Ингеборга все тем же непонятным тоном, – это очень точное наблюдение.

Историк ее раздражал.

Он стал раздражать ее с первого дня работы в этой новой и очень престижной школе. Ей бы радоваться, что поблизости есть кто-то, готовый ее опекать, а она раздражалась. Может быть, потому, что он был немножко… как бы это выразиться… навязчиво галантен, и его внимательность представлялась ей почему-то в виде целлулоидного блестящего шара, в который он старался ее затолкать, а она в него никак не влезала. А может, потому, что ей не нравились его уроки, на которые он сразу стал приглашать ее, его наигранно-доверительный тон, его нарочито современные словечки, на которые, как показалось Ингеборге, он ловил детей, как умный рыбак глупую рыбу, его подчеркнутая свобода и раскованность.

Ингеборга была совершенно уверена, что между учениками и учителем должна быть дистанция, иначе ничему научить преподаватель не сможет – его просто никто не станет слушать, тем более в четырнадцать лет, когда появляется не оправданное ничем ощущение, что ты умнее всех и давно знаешь о жизни все.

– А что вы хотели с ним обсудить? – Голос Валерия Владимировича, сгустившийся, казалось, из ее мыслей, прозвучал совсем близко, и Ингеборга обнаружила, что он почти перегнулся через стол и внимательно смотрит ей в лицо добрым сочувственным взглядом.

– Я хотела обсудить его сына Ивана, – ответила Ингеборга терпеливо, – он очень хороший мальчик, но учится не всегда ровно. Да это и не самое главное. У него очень странные взгляды на жизнь, у этого мальчика. Я бы даже сказала – устойчиво странные. Он похож на ребенка из неблагополучной семьи…

– Так он и есть ребенок из неблагополучной семьи. – Валерий Владимирович пожал плечами. – Матери нет, и, насколько я знаю, давно. Впрочем, это все понятно. Вы же сами видели сегодня отца. Попробуй поживи с таким!

– Но она же не умерла! – воскликнула Ингеборга, заставив историка проглотить какую-то готовую фразу. – Она же существует в природе! Она никогда не приходит в школу и ребенком совсем не интересуется. Я ее даже первого сентября не видела. Мальчик полностью предоставлен сам себе. Сочиняет какие-то сказки и истории, жалеет совсем не тех героев, которые должны вызывать жалость, не понимает таких чувств, как стыд или…

«А вы совершенно точно знаете, кого следует жалеть, а кого не следует?» – вспомнилось ей, и она осеклась на полуслове. Какое-то странное чувство не то чтобы стыда, а недовольства собой медленно выползло из глубины на поверхность сознания и заняло сразу очень много места.

Стремясь отделаться от этого чувства, Ингеборга поднялась и зачем-то полезла в шкаф, где хранила свои тетради. Валерий Владимирович не отводил от нее внимательных утешающих глаз.

«Не нужно смотреть на меня так, словно я начинающая актриса, только что с треском провалившаяся на премьере. Ничего не происходит. А если и происходит, то я сама во всем разберусь».

Конечно, он не прав, этот Степанов.

Все разговоры о Джеке Лондоне и о том, кто должен и кто не должен вызывать жалость, – просто демагогия. Он с самого начала знал, что именно ей скажет, как знал и то, что нападение – лучшая защита. Он просто дал ей понять, что как учитель она ровным счетом ничего собой не представляет, и сделал это просто виртуозно.

Но ведь… По правде говоря, ведь он… прав.

Еще три месяца назад Ингеборга осторожно говорила на педсовете, что даже для очень продвинутой, очень элитной и современной школы Джек Лондон во втором классе – это немножко слишком. Директор тогда развил целую теорию, в которой говорилось о сознательном и бессознательном, о внутреннем «я», об ограничении потребностей собственного «эго», о необходимости воспитания в детях чувства ответственности и вины, о мышлении не только на первом, но на втором и третьем уровнях, и Ингеборга пристыженно примолкла.

Ей был доступен только один уровень мышления – первый, он же и последний.

– Вы пытались объяснить этому типу нечто такое, что находится вне зоны его понимания, – заговорил у нее за спиной историк. – Это все равно что… пытаться объяснить зулусам законы развития цивилизованного общества. Они живут вне этих законов и поэтому понять их не смогут никогда…

Почему-то сравнение Павла Степанова с зулусом Ингеборгу задело, но она не могла сказать об этом историку. Поэтому спросила:

– А чем плохи зулусы? Я вас уверяю, что им так же нужны наши цивилизованные законы, как нам их ритуальные танцы.

– Вот-вот! – подхватил Валерий Владимирович таким тоном, как будто она сказала ему что-то очень приятное и необыкновенно умное. – Люди вроде этого Степанова никогда не поймут нас просто потому, что их вообще ничего не интересует, кроме курса их драгоценного доллара. А мы никогда не сможем понять их потому, что нам нет дела до курса доллара, мы живем в совсем другом мире. Духовном. Тонко организованном.

«Тем не менее, – подумала Ингеборга желчно, – ты почему-то работаешь именно в этой школе, где зарплаты вполне сравнимы с зарплатами в небольшом, но процветающем банке. Почему-то ты не пошел на работу в среднюю школу деревни Хрюкино объяснять хрюкинскому подрастающему поколению, что такое мышление на третьем уровне. Несмотря на все твое презрение к „зулусам“ и курсу доллара».

Тонко организованный Валерий Владимирович выждал некоторую паузу и затем предложил задушевно:

– А не пойти ли нам с вами сейчас куда-нибудь поужинать, Инга Арнольдовна? Ужин-то мы заслужили. Как вы думаете?

– Спасибо, – сказала Ингеборга и выволокла из шкафа целую стопку совершенно ненужных ей тетрадей. – Боюсь, что свой ужин я пока что не заслужила. Спасибо.

Историк поднялся из-за стола, прошелся по комнате и остановился у нее за спиной, сунув руки в карманы.

От нее хорошо пахло – какими-то соблазнительными духами, но тонко, едва ощутимо. Валерий Владимирович не любил резких запахов. Они его почему-то пугали. Ровно подстриженные блестящие волосы на шее загибались концами внутрь. Талия, попка, ножки – все замечательно.

И чего она выламывается? Что пытается изобразить? Мужа у нее нет и не было никогда, это Валерий Владимирович установил сразу, как только она появилась в школе. Живет одна. Никто ее не встречает и не провожает.

А какая бы из них получилась замечательная пара – историк и литератор, как в каком-нибудь хорошем старом фильме! В старых фильмах умели показывать учителей так, что они вызывали уважение и глубочайший душевный трепет. По крайней мере у Валерия Владимировича. Ему нравилось думать, что он пошел работать в школу из-за фильма «Доживем до понедельника», в котором Вячеслав Тихонов как раз представлял очень тонкого историка.

– А может, все-таки поужинаем? – спросил Валерий Владимирович, пристально глядя ей в шею, и откашлялся. – Заодно поговорили бы про Ивана, о котором вы так печетесь. Все-таки я у них воспитатель, кроме того, давно работаю и могу кое-что вам подсказать. – И он осторожно взял Ингеборгу под локоток.

Она обернулась. В ее глазах плескалось веселое недоумение. Локоток как-то на редкость уместно угнездился в ладони Валерия Владимировича. Ему так показалось.

– Соглашайтесь! – попросил он добродушно. – Всего один ужин!

«В конце концов, я ничего не теряю, кроме времени, которого у меня и так полно, особенно по вечерам, – внезапно подумала Ингеборга, чувствуя сквозь ткань водолазки ласковое, но решительное прикосновение историка. – Ужин? Ну и черт с ним, пусть будет ужин, даже в компании Валерия Владимировича. Чем он уж так особенно плох? Ничем он не плох, скорее даже хорош, а дома все равно меня никто не ждет».

– Хорошо, – сказала Ингеборга решительно, словно в чем-то себя убеждая, но локоть все-таки вытащила, – ужин так ужин. Мы прямо сейчас поедем?

Историк почему-то удивился.

– А вам разве не надо переодеться и…

– Освежиться? – подсказала Ингеборга. Ей стало смешно.

«Переодеться и освежиться» – это было в каких-то романах, или фильмах, или еще где-то, где женщины переодевались к обеду, мужчины постукивали по барометру, где дворецкий неслышно возникал за спиной, а на креслах были разложены муслиновые саше с вербеной.

Или не на креслах? Или не с вербеной, а с розмарином?

– Конечно, конечно, – быстро сказала Ингеборга, потому что историк молчал и смотрел с пристальной печалью и, кажется, даже уже начал обижаться на ее непонятное веселье, – вы правы. Мне непременно нужно переодеться и освежиться! Вы заедете за мной?

– В восемь часов, – предложил историк сдержанно. – Подходит?

Итак, планировалась не просто «еда», а романтический ужин на двоих. Зря она согласилась!

А может, и не зря. Даже лучшая подруга Катя Максимова еще в университете говорила ей, что она дикая. Все ходили танцевать и пить портвейн «Три семерки» в общежитие физфака, а Ингеборгу вечно тянуло домой, где были родители, вкусный ужин и удобный диван, накрытый белым литовским пледом.

Хватит быть дикой. Ей уже двадцать девять. Портвейн давно выпит, и танцы давно закончились. Остался один диван, накрытый все тем же пледом…

– Хорошо, – согласилась Ингеборга и улыбнулась. – В восемь. Вы знаете, где я живу?

Оказывается, историк отлично знал, где она живет.

Ровно в восемь, в одной только блузке, без юбки и туфель, которые еще предстояло найти, Ингеборга тянула с балконной веревки колготки и, взглянув вниз, увидела у замусоренного подъездного козырька блестящую полированную крышу вишневой «девятки». Сама Ингеборга всегда и везде опаздывала и ничего не могла с собой поделать, как ни старалась. Мало того, пунктуальные люди почему-то до крайности ее раздражали. Пресловутой прибалтийской педантичности в ней не было и в помине, к огромному недоумению и огорчению ее очень хорошо организованных родителей.

Еще по меньшей мере минут двадцать полуголая Ингеборга металась по квартире, время от времени расстроенно выглядывая с балкона. Внизу Валерий Владимирович уже давно проявлял некоторые признаки нетерпения. Сначала он курил в машине – Ингеборга видела в открытом окне согнутый пиджачный локоть и тонкую струйку синего дыма. Потом он курил рядом с машиной, шикарно облокотившись о ее полированный бок. Потом он стал поглядывать вверх и перестал следить за надлежащей красотой своей позы. Когда почти в половине девятого Ингеборга выскочила из подъезда, Валерий Владимирович уже вовсю посматривал на часы.

– Я прошу прощения, – пробормотала она с искренним страданием в голосе. Процентов пятьдесят этого страдания было вызвано тем, что она так свински опоздала, а пятьдесят – тем, что ботинки, которые она кое-как напялила, с ходу начали натирать ей пятки.

Валерий Владимирович, надо отдать ему должное, простил ее очень быстро и сразу завел какую-то историю о том, как еще осенью провожал ее до дома.

Странно, что она не помнит! Неужели вправду не помнит? Они еще так замечательно разговаривали тогда о Сомерсете Моэме и его творчестве и о том, что это явление не только литературное, но и историческое, но Ингеборга решительно не могла вспомнить никакого осеннего разговора о Сомерсете Моэме.

– Вы, наверное, просто меня тогда не слушали, – заключил историк с извиняющей улыбкой, – или я вас слишком заболтал…

Вот это скорее, подумала Ингеборга, чувствуя себя свиньей. Историк и вправду был очень мил.

Новые брюки, присланные мамой из Парижа и надетые по случаю ужина в ресторане с кавалером, собирались непривычными складками на животе и под коленками. Брюки были «необжитые», и Ингеборге все время хотелось задрать куртку и посмотреть, что именно с ними происходит, не мнутся ли, не нужно ли их одернуть или, наоборот, подтянуть. Она любила новую одежду, но привыкала к ней всегда довольно долго. Кроме того, ей уже давно и сильно хотелось есть, но усилием воли она заставила себя не хватать никаких кусков дома, а ждать до ресторана. Теперь ей казалось, что через десять минут она непременно умрет, если не получит хоть какой-нибудь еды.

– Ну вот мы и приехали, – сообщил историк ласковым голосом. – Вы знаете это место, Инга? Это весьма неплохой китайский ресторанчик и очень-очень популярный!

Очень-очень популярный китайский ресторанчик фасадом смотрел на зацветающий весенний Покровский бульвар. Разноцветные бумажные фонарики словно плыли в светлых апрельских сумерках, и щекастый мандарин в плоской шапочке, поклонами встречающий гостей, казался совсем настоящим.

Пока Валерий Владимирович втискивал «девятку» в узкое пространство между тяжелым и грязным «Лендкрузером» и желтой стеной с осыпавшейся штукатуркой, Ингеборга с любопытством, которое подогревалось почти первобытным голодом, рассматривала китайские фонарики, лесенку вниз, намалеванные на досках иероглифы и улыбающегося раскрашенного мандарина.

Валерий Владимирович сделал последний рывок и заглушил двигатель, но галантно распахнуть Ингеборге дверь не успел – она уже выбралась из машины и критически осматривала «необжитые» брюки, не дававшие ей покоя всю дорогу. Ничего особенного с брюками не произошло, они даже не измялись и вид имели вполне парижский.

– За вами не угонишься, – сказал Валерий Владимирович, несколько озабоченный тем, что элегантный – как в кино! – выход из машины не состоялся. – Вы очень быстрая девушка, Ингеборга!

Сказано это было с доверительным интимным кокетством в голосе, и Ингеборга неожиданно струхнула.

Если Валерий Владимирович вздумал ее соблазнять, значит, вечер будет с самого начала безнадежно испорчен и никакие ресторанные изыски не смогут его спасти.

Напрасно она согласилась. Сидела бы дома, чего лучше! И плед опять же, и чай, и новая книжка любимой авторши из серии true love.

Она моментально рассердилась на себя, на Валерия Владимировича и на жизнь вообще и, не слушая его, мимо приветливого мандарина, мимо каких-то молодых людей, которые многозначительно покуривали у лесенки, сбежала по ступенькам вниз.

– Столик заказан? – Зверского вида гардеробщик при входе бегло осмотрел ее, словно решая, что бы такое с нее снять и повесить на вешалку; снимать ввиду теплой погоды было на первый взгляд нечего. У него было очень русское и мрачное лицо, которое он тщетно пытался сделать любезно-приветливым, русский же бритый затылок и алое шелковое кимоно, расшитое золотыми драконами.

Высший класс, оценила Ингеборга. Суперлюкс.

С заказом все выяснилось очень быстро, и в сизом сигаретном дыму Ингеборгу и ее кавалера проворно проводили в какой-то довольно уютный закуток, где стояло всего несколько столиков, журчал крошечный, но вполне живой фонтанчик и было не так накурено. Деревянный стол оказался чистым, приборы – тяжелыми, в стенной нише неторопливо курились благовония, и справа от вилки лежал длинный пакетик с палочками. Приветливая девушка с подведенными почти до висков глазами принесла меню, разрисованное драконами и пагодами, и Ингеборга наконец перестала злиться на весь мир.

– Я буду маринованные грибы, китайский салат, лапшу и утку по-пекински, – объявила она, едва взглянув в меню.

Валерий Владимирович, до того так старательно читавший названия, что у него шевелились губы, оторвал взор от своей папки и констатировал с уважением:

– Вы разбираетесь в китайской кухне. Ингеборга разбиралась не только в китайской кухне. Ее родители уехали из России, едва-едва забрезжила заря перестройки. Они уехали бы задолго до столь долгожданного рассвета, если бы не были уверены, что последствия их отъезда будут разрушительны и чудовищны не только для них, но и для многочисленных литовских и московских родственников.

Они уехали сначала в Германию, где отцу сразу предложили работу. Очень скоро его перевели в Швейцарию, и за два года он добился всего, чего не мог добиться в России всю «прошлую жизнь», как это называлось в семье. У родителей появился полновесный счет в банке, домик с зеленой лужайкой и белым низким заборчиком, длинная французская машина и приходящая прислуга. Отец Ингеборги был инженер-металлург экстра-класса, а мать – художница, рисовавшая по заказу издательств картинки для детских книжек. В цюрихских издательствах ее картинки никаким спросом не пользовались, и года два она промаялась совсем без работы, пока однажды супруга герра Вансдорфа, хозяина того самого металлургического комбината, на котором работал отец, не увидела у него в кабинете несложную картинку – горы, озеро, изумрудная трава, замшелый серый мостик через горный поток и… два замученных тролля, попивающие эль из каменной фляги. Фрау Вансдорф впала в непередаваемый экстаз, и мать через некоторое время сделалась вполне процветающей швейцарской художницей. Тролли, феи, гоблины и баньши, изображать которых матери всю жизнь страшно нравилось, наконец-то нашли применение, и счет в банке из полновесного сделался солидным.

Вот только строптивая дочь почему-то отказывалась переезжать. Сначала она училась в университете и бросить его никак не могла, потом решила непременно защитить диссертацию, потом жалко было продавать старую квартиру на Соколе, потом нашлись еще какие-то столь же непреодолимые обстоятельства…

Жить за границей Ингеборга не желала. Однако в гости в чистенькую, ухоженную, пряничную, похожую на дореволюционную пасхальную картинку Швейцарию с удовольствием наезжала. Или в Париж, где родители проводили отпуск. Или в Вену, где маленькая художественная галерея выставляла материнских троллей. Или в Гамбург, где отец читал лекции.

Во всех этих сказочных городах родители первым делом начинали усиленно откармливать Ингеборгу, «бедную заброшенную девочку», – от неловкости, как представлялось Ингеборге. Ей было жалко их, и казалось, что она своим присутствием смущает родителей, напоминает им о каких-то невыполненных обязательствах и как бы возвращает обратно, в ненавистное советское прошлое, от которого они оба так старательно и успешно избавлялись. Зато она отлично научилась разбираться не только в европейской, но и во множестве разных других кухонь.

Что там утка по-пекински, поразившая воображение Валерия Владимировича!

– Я люблю китайскую кухню, – сказала Ингеборга и покосилась на официантку в надежде, что та воспримет ее молчаливый голодный призыв и принесет хоть хлеба в плоской плетеной корзинке.

– Я тоже очень люблю, – согласился Валерий Владимирович и закрыл меню. – Видите, даже в этом мы с вами похожи!

Ингеборга покосилась на него с новым всплеском подозрения. Господи, куда его опять несет? Почему он ни черта не понимает, что ей вовсе не нужны его ухаживания и в ресторан она пошла просто потому, что уже сто лет нигде не была с кем-то, кроме родителей.

Вот так поужинаешь разок-другой в приятной мужской компании, да и заделаешься феминисткой на всю оставшуюся жизнь!

– Есть очень хочется, – сообщила Ингеборга. Почему-то она была совершенно уверена, что таких тонких мужчин, как Валерий Владимирович, проза жизни должна непременно раздражать, а ей очень хотелось его позлить.

И зачем только она поперлась с ним в этот чертов ресторан? Лежала бы на диване под белым пледом, думала об Иване Степанове и о том, как ей с ним быть…

Подошла официантка, улыбнулась дежурной улыбкой, посмотрела вежливо и вопросительно. Валерий Владимирович что-то доверительно забубнил, перегибаясь через деревянную ручку кресла. Очевидно, в его шепоте было что-то, о чем Ингеборге знать не полагалось.

Вот идиот.

Она отвернулась, сцепила руки, пристроила на них подбородок и независимо оглядела тесный зальчик. Все столы заняты – видно, и впрямь ресторанчик очень, очень популярный. Какие-то совсем маленькие дети ковырялись на чистом плиточном полу в довольно уютном уголке возле фонтанчика. Официанты, производившие впечатление подрабатывающих студентов, весело, торопливо и осторожно перешагивали через них. Шум был вполне терпимый, а стенные панели – из настоящего дерева.

Ингеборга перевела взгляд на Валерия Владимировича, который как раз кончил шептаться с официанткой и уже несколько секунд пристально смотрел ей в щеку.

– Как вам здесь? Ничего? По-моему, замечательное местечко!

– Есть очень хочется, – повторила Ингеборга, ни за что не желающая становиться неземным созданием и делать вид, что еда ее совершенно не интересует.

– Инга Арнольдовна, здрасьте! Здрасьте, Валерий Владимирович!

Голос был звонкий, радостный, полный искреннего и неподдельного чувства, и прозвучал он так неожиданно, что Ингеборга и историк разом вздрогнули, как парочка восьмиклассников, которых застукали за школой с куревом и пивом.

– Инга Арнольдовна, это я, Иван! Вы что, меня не узнаете?!

Сияющая кривоватыми передними зубами мордаха выглянула откуда-то справа. Она светилась таким счастьем, что Ингеборге стало неловко, словно ее по ошибке приняли за кого-то другого и радость на сияющей мордахе предназначена вовсе не ей.

– Иван.

Голос был властный и негромкий и как будто совершенно не признающий того, что его можно ослушаться.

– Иван, извинись и вернись на место.

– Нет-нет, – пробормотала Ингеборга и оглянулась, но почему-то так и не нашла того, к кому обращалась, – он совсем не мешает. Привет, Иван.

Мордочка засияла вновь и придвинулась поближе.

– А вы тоже ужинаете, да? А мы с папой так захотели есть, что решили не ехать домой, а зайти в ресторан. Я вообще-то не очень люблю рестораны. А вы любите китайскую лапшу? Это моя любимая! А еще…

– Иван.

Голос прозвучал совсем близко, и прямо перед глазами Ингеборги оказался широкий кожаный ремень, ниже которого простирались голубые джинсы, а выше – черная водолазка.

– Иван, сколько раз я должен повторять? Извинись, и пойдем на место!

Как будто щенка урезонивал, честное слово! И ничего не случится с его прекрасным сыном, если тот две минуты поговорит с собственными учителями в неформальной обстановке!

По черной кашемировой водолазке взгляд Ингеборги добрался до пухлых щек, заросших дневной щетиной, и голубых глаз, которые, как обычно, смотрели с сонным неодобрением.

Она мигом отвела глаза.

Зря она так переживала из-за сегодняшнего разговора с ним. Все-таки он на редкость неприятный тип.

– Извиняюсь, – буркнул неприятный тип. – Иван!

– А около нашего столика аквариум, – сообщил Иван, будто и не слыхал призывов грозного папаши, – мы там сидим, потому что мне очень нравятся рыбки. А папа говорит…

– Если ты сию же минуту…

Историк Валерий Владимирович улыбался доброжелательной и грустной улыбкой Вячеслава Тихонова из фильма «Доживем до понедельника», хотя, с точки зрения Ингеборги, ситуацию давно нужно было спасать. Ситуацию и не в меру общительного Ивана Степанова.

– Рыбки? – переспросила Ингеборга. – Настоящие?

– Классные! – подтвердил Иван.

– Пойдем посмотрим?

Ни на кого не глядя, она решительно отодвинула стул, шагнула в сторону, чтобы не уткнуться в живот Павлу Степанову, и подтолкнула вперед Ивана.

– Это не слишком далеко? Если далеко, я не пойду. Мне должны принести еду, а если я не поем, то через пять минут умру с голоду. – Ей казалось, будто под кожу ей ввинчивают два сверла – так пристально смотрели ей вслед оставленные в одиночестве джентльмены.

– Вы еще не ели? – поразился Иван. – А нам уже давно принесли, вы можете есть с нами и смотреть на рыбок! Папа ест очень быстро, а я так не умею. Хотите сесть с нами? Я с вами поделюсь своей китайской лапшой.

Он был очень любезен и гостеприимен, восьмилетний Иван Степанов. Он был совершенно уверен, что ведет себя просто прекрасно, и даже оглянулся через плечо на отца, явно очень гордясь собой. Но у отца было странное – и как будто даже недовольное! – лицо.

Со спины Ингеборги Степан перевел взгляд на физиономию историка Валерия Владимировича, но тот лишь улыбнулся неопределенной улыбкой и слегка пожал плечами.

– Ей нравится ваш мальчик, – сообщил Валерий Владимирович, словно извиняясь за поведение Ингеборги, и сложил пальцы домиком. – Она очень переживает за него и таким образом пытается наладить с ним контакт…

Не дослушав, Степан кивнул и вернулся к своему столу. В некотором отдалении, сталкиваясь головами, Иван и учительница литературы возили носами по передней стене гигантского аквариума.

Значит, эта самая Инга Арнольдовна – подруга историка и… как там говорится? Ничто человеческое нам не чуждо? Занятно. И Иван хорош! Что это за новости – приглашать к столу совершенно чужих людей, даже не спросив разрешения?! Впрочем, вряд ли кто-то когда-то объяснял ему, кого и как следует приглашать к столу…

Купить, что ли, аквариум? Только где его ставить? И кто его будет чистить? Полоумная Клара Ильинична? Она и так за каждую лишнюю вытертую пылинку требует прибавки к жалованью, и Степан соглашается, потому что у него нет времени искать ей замену. За аквариум она потребует самое меньшее купить ей квартиру.

Голосок Ивана звучал все громче. Он всегда начинал орать, когда увлекался и забывал, где находится. Степан протяжно вздохнул, скосил глаза на тлеющий кончик своей сигареты, зачем-то покрутил ее в пальцах, потом смял в пепельнице и тяжело поднялся, решив, что, пожалуй, пора разогнать всю эту лавочку.

– Иван, достаточно. Ты уже все показал… Инге Арнольдовне.

Они оба оглянулись с недоумением и некоторой досадой, как научные сотрудники, которых на самом интересном месте прервала надоедливая уборщица.

– Что? – спросил Степан недовольно.

– Пап… – начал Иван.

– Хватит, я сказал. Садись на место.

На Ингу Арнольдовну он не обращал никакого внимания.

Она выпрямила спину, хотела что-то сказать, но промолчала и только заправила за ухо прямые густые волосы.

Степан проследил за ее жестом.

Он боялся всех женщин в мире. Старых, некрасивых, толстых, худых, умных, идиоток, красоток… Леночка научила его бояться. Он боялся и не доверял им, даже самым близким, даже самым лучшим, самым проверенным и не опасным, вроде Саши Волошиной. Он не доверял им, презирал их и знал, что самый лучший способ спастись – это сделать вид, что их вовсе не существует в природе. Ингеборги Аускайте тоже не существовало. По крайней мере для Павла Степанова. Может быть – и даже скорее всего! – она существовала для историка Валерия Владимировича и еще для кого-то, но для Павла Степанова ее не было. Был просто еще один жизненный… фактор, с которым приходилось считаться. Это как раз легко. Считаться с самыми разнообразными жизненными факторами он научился давным-давно.

Но жест, которым она заправила за ухо волосы, почему-то тронул его.

– Спасибо, – сказала как бы несуществующая Ингеборга Аускайте Ивану. – Мне понравилось. Пойду ужинать, мне, наверное, уже принесли. И ты иди доедай свою лапшу.

– До свидания! – проорал Иван, как показалось Степану, на весь зал. – До завтра!

– До завтра, – попрощалась Ингеборга и перевела взгляд на Степана. – До свидания, Павел Андреевич. Прошу прощения за беспокойство.

Степан кивнул куда-то в сторону Северо-Африканского побережья и повернулся к Ингеборге широкой кашемировой спиной.

Придурок. Невежа. Дикарь.

Как там сказал про него сегодня тонкий Валерий Владимирович? Зулус?

Натуральный зулус. Неподдельный. Истинный.

Кипя от негодования, Ингеборга вернулась за свой столик, к тонкому Валерию Владимировичу. Ноздри у нее слегка раздувались от злости, как у породистой лошади. Она уселась на место, потом подумала и пересела – так, чтобы оказаться спиной к зулусу.

– Тяжко пришлось? – спросил проницательнейший Валерий Владимирович, и в голосе его прозвучали сочувствие и некоторое превосходство, словно он знал нечто такое, о чем не имела никакого представления Ингеборга Аускайте.

– Не слишком, – буркнула она, – все в порядке. Передайте мне, пожалуйста, мои палочки.

– Вы умеете есть палочками? – удивился историк.

– Умею, – ответила Ингеборга мрачно, – глупо любить китайскую кухню и не уметь есть палочками.

Историк пожал плечами. Он был уверен, что любит китайскую кухню, но есть палочками не умел.

– Я же говорил вам, что это люди совершенно из другого мира, – начал он, – и дети их совсем не похожи на детей из нашего, привычного мира. Вот почему учить их надо совсем не так, как учат обычных, нормальных детей. Их нужно заставлять страдать! Нужно, чтобы они на своей шкуре испытали, что такое сильные чувства. У них есть абсолютно все, что только можно купить за деньги, а человеческих чувств никаких нет! Вы видели, какие шоферы привозят некоторых наших учеников?

– Нет, – отрезала Ингеборга, доедая лапшу.

Иван Степанов, который, блестя глазами, показывал ей рыбок, вовсе не производил впечатления ребенка, которого нужно заставлять страдать. Его хотелось… защитить.

– Я уверен, и директор во многом со мной согласен, что, только на своей шкуре почувствовав чужое несчастье, эти дети обретут шанс стать людьми.

– У меня такое впечатление, – перебила его Ингеборга, – что вы говорите про психоневрологический стационар или колонию для несовершеннолетних преступников, а не про нашу школу.

Валерий Владимирович усмехнулся.

– Вы еще многого не понимаете в нашем деле, Инга. Кстати, оно гораздо труднее, чем может показаться на первый взгляд. Вы же до… прошлого года научной работой занимались? Верно? Я ничего не путаю?

– Не путаете.

– Ну вот. А тут – живые люди. Да еще такие сложные, как маленький Степанов и его отец. Это все совсем непросто. Попробуйте втолкуйте этому малышу, ни в чем не знающему отказа, что есть дети, для которых «Сникерс» – непозволительная роскошь.

– Пардон, – сказала Ингеборга и отодвинула пустую пиалу, – вы хотите разъяснить мне суть классовых противоречий? Разделение на бедных и богатых? Несправедливость устройства мира?

– Юпитер, – Валерий Владимирович улыбнулся, – ты сердишься, следовательно, ты не прав. Давайте-ка лучше выпьем вина, Инга. Здесь подают отличное белое вино.

Ингеборга в упор взглянула в кроткие глаза Валерия Владимировича и почти за рукав поймала проходившую мимо официантку с синими стрелами вместо глаз.

– Принесите мне большую кружку светлого пива, – попросила она. – Я не люблю белое вино, Валерий Владимирович. И ничего в нем не понимаю, и никогда его не пью.


В Сафоново Степан приехал к двум часам, с трудом высидев первую половину дня в офисе. Ему совершенно незачем было ехать – ни в первой половине дня, ни во второй. Он прекрасно об этом знал, но все-таки поехал.

Работы по-прежнему были остановлены, на объекте безвылазно сидел Чернов, обремененный трудной задачей ежедневно выискивать какие-то занятия для полусотни работяг и принимать меры, чтобы больше никто не свалился по пьяному делу в котлован. Капитан Никоненко лег на дно и на жалкие телефонные призывы Степана не отзывался. Но три последних дня, когда молчание правоохранительных органов стало явно затяжным, внесли некоторое успокоение в смятенную Степанову душу.

Дураку ясно, что, если бы Володьку убили, капитан Никоненко уже давно поселился бы в их котловане.

Или все-таки не поселился бы?

Степан приткнул джип к вагончику прораба, выключил радио, бросил на щиток темные очки и не спеша оглядел все хозяйство.

Котлован по-прежнему был пуст и необитаем, как лунный кратер. Трос гигантского крана с прицепленным семитонным крюком мерно покачивался из стороны в сторону над той самой плитой. В некотором отдалении человек шесть рабочих красили трубы – интересно, зачем? Еще несколько рыли какую-то подозрительную канаву, совсем далеко, почти у кромки леса, но все-таки в пределах границ Степановых владений. И последняя небольшая кучка – можно сдохнуть от смеха, честное слово! – вяло терла тряпками стены жилых вагончиков.

Ну, Черный, ну, эксплуататор хренов, всех занял! Никто сложа руки не сидит, все при деле!

По-слоновьи фыркнув, Степан вылез из джипа. На пороге прорабской будки нарисовался Петрович и закрутил головой, словно проверяя, все ли в порядке во вверенном ему хозяйстве. Степан не был самодуром, но он был серьезным начальником. И этот начальник приехал без предупреждения…

– Ну чего, Петрович? – спросил Степан, захлопнув тяжелую дверь джипа. – Я смотрю, у вас трудовой энтузиазм прямо как Первого мая – аж через край. А?

– Стараемся, Андреич, – пробормотал прораб со смущенной улыбкой, еще не очень понимая, что именно его ждет – выволочка или похвала. – Чего ж без дела-то сидеть… Совсем плохо, когда люди без дела сидят… С ними потом и не справишься…

Они сошлись на середине дороги между Степановой машиной и шаткой лесенкой, с которой суетливо сбежал прораб, и пожали друг другу руки.

– А поумнее ничего не могли придумать? – спросил Степан не сердито, а скорее насмешливо, как определил про себя прораб. – Что они там копают? Сортир, что ль, новый возводят?

– Точно, – подтвердил прораб смущенно.

Он вообще очень легко смущался, отводил глаза и начинал неловко переминаться с ноги на ногу или чесать лысину под вечной бейсболкой. При этом он был ухватистый, ловкий, хорошо и быстро соображающий мужик. Он никогда ничего не крал, ни о чем не забывал, всегда успевал к сроку и почти не пил. Степан работал с ним последних лет пять, поручал ему самые ответственные работы и радовался, что тогда, пять лет назад, Петровичу пришлось бросить свое инженерство в подыхающей оборонке и переквалифицироваться в прорабы. Где бы он взял другого такого, надежного и верного?

– А Чернов где?

– Только что здесь был, – сказал прораб и зачем-то нагнул голову, заглядывая под будку, как если бы Чернов мог выскочить оттуда. – Найти?

– Сам найдется, – ответил Степан. – Пойдем, Петрович, потолкуем. Менты не наведывались?

Прораб сбоку взглянул на Степана.

– Я свое дело знаю, Пал Андреич, – сказал он непонятно, – если бы объявились, я бы первым делом тебе позвонил. Нет никого и не было. Даже местные нас не слишком донимают, а я, грешным делом, думал, что после… Володьки нам конец придет, штурмом возьмут…

– Здорово, Степ, – проговорил Чернов из-за Степановой спины, – ты чего приехал?

– Не сидится мне на Дмитровке, Черный. – Степан на ходу пожал жесткую и широкую лапищу Чернова. – Что за всемирный день чистоты ты тут устроил? Что это у тебя все гаврики, как один, тряпочками стены моют?

– Не все, – возразил Чернов, моментально приходя в раздражение, – некоторые вон яму под новый санузел копают. А что? Есть предложения получше?

Держась за утлые перильца, Степан активно топал башмаками, стряхивая с них комья грязи.

– Нет у меня никаких предложений, Черный. Пусть делают что хотят, только бы водку не жрали с утра до ночи. Один сортир уже почти возвели, пусть с понедельника второй возводят. Чтоб было у нас все как у людей – «мы» и «жо»…

Он распахнул дверь в вагончик и увидел Тамару. В узкой комнатке, насквозь проткнутой длинными солнечными пиками, за столом сидела Тамара и преданно смотрела на Степана. Она держала ручку, хотя Степан всегда подозревал, что писать она не умеет. Весть о приезде начальника, как правило, облетала подчиненных со скоростью света, и Тамара приготовилась к встрече.

– Здрасьте, Павел Андреевич. Какой день сегодня хороший. Может, кофе? Сварить? Или поесть хотите?

Все это она выпалила единым духом, не отводя от Степана преданных и как будто умоляющих глаз. Для всех подчиненных дам он был «несчастный» – брошенный женой, пропадающий на работе отец-одиночка. Его жалели, вздыхали, печалились, стремились угодить, и все это походило на глупую рекламу – «наш начальник такой умница…».

Степан знал об этом – и бесился.

Только Саша Волошина со своей неуемной заботой никогда его не злила.

Может, жениться на ней?

Не отвечая преданной и до предела вытянувшейся в его сторону Тамаре, Степан прошел в свой «кабинет» – выгороженную часть вагончика, – а миролюбиво настроенный и, может, просто голодный Чернов согласился:

– Давай кофе и бутерброды. Или что там у Зины есть? Пироги?

– Никто не звонил? – не повышая голоса, спросил Степан из-за перегородки. – Капитан Никоненко?

Тамара подскочила на стуле и кинулась к двери в «кабинет».

– Капитан Никоненко не звонил, Павел Андреевич, – отрапортовала она, вытаращив от усердия глаза. – Звонил Сергей Руднев. Я сказала, что вы в Москве, и попросила перезвонить в тот офис. Еще звонили от главы администрации Сафонова, просили связаться. Я вам позвонила, но вы уже уехали…

– А этим что нужно? – Степан бегло просматривал факсы, комкал и швырял в корзину.

– Ничего, я все решил уже, – сказал Чернов. – Они спрашивали, до какой границы у нас участок нарезан.

– Денег им, что ли, опять подавай? – Степан перестал комкать тонкую бумагу и швырять ее в корзину, наполненную уже до половины.

– Я все решил, – повторил Чернов с нажимом. – Не нужно никаких денег, хотя, конечно, все дело в этом. Петрович, ты чего там маешься? Заходи!

Прораб вошел не сразу. Он долго мялся за тонкой дверцей, пыхтел и скреб ботинками по полу, потом осторожно, как будто боясь, что его выставят, вдвинулся в «кабинет» и быстро опустился на стул около двери. И сдернул с лысой головы бейсболку. Стул скрипнул.

– Кофе давай! – приказал Чернов Тамаре и улыбнулся широкой и лихой улыбкой сердцееда и рубахи-парня.

Тамара засияла в ответ и кинулась выполнять, а Степан в сотый раз мимоходом опечалился, что он сам никогда не мог так легко и словно играючи общаться с людьми, особенно с женщинами.

– А фонари по периметру опять ни хрена не горят? – спросил Степан, уткнувшись в какой-то факс. Господи, сколько бумаги! Из всей скопившейся за несколько дней горы он выудит в лучшем случае одну бумажку и засунет ее в папку, и вовсе не потому, что она нужна, а так, на всякий случай. Все остальное он методично пошвыряет в корзину, а бумаги из папки «на всякий случай» будущей весной выкинет Саша Волошина при очередной разборке завалов.

– Фонари горят, – кашлянув в волосатый, плохо сжимавшийся из-за толщины мозолистых пальцев кулак, сказал прораб. – Все горят, Андреич. Мы теперь по ночам… того… дозором ходим… Посменно.

Степан коротко взглянул на прораба:

– Помогает?

– Вроде помогает, Андреич, – ответил прораб как-то смущенно, – пару раз шуганули, и пока все тихо…

– Так шуганули или тихо?

– Все в порядке, Степ, – вмешался Чернов, – ничего противозаконного. За территорию никто не выходит, до крови не дерется, стволов и ножей ни у кого нет…

– Спасибо и на этом, – пробормотал Степан. – Хорошо хоть стволов нет.

– Подъехал кто-то, Андреич. Чужой кто-то. У нас таких машин нет.

Прораб славился тем, что мог по звуку определить на любом расстоянии любой двигатель.

– Тамар, посмотри, кто приехал, – попросил Степан громко, заставляя себя не поворачиваться в сторону окна, из которого была видна вся строительная площадка, хотя ему очень хотелось. Менее озабоченный вопросами имиджа и собственной значимости Чернов уже вскочил и таращился в окно, вытягивая загорелую шею.

– Правоохранительные органы пожаловали, – сообщил он через секунду. – Легки на помине, блин…

Он оглянулся и озабоченно посмотрел Степану в лицо.

– Наш капитан? – уточнил тот и, не выдержав, выбрался из-за стола и пристроился за плечом Чернова.

– Он самый.

Капитан Никоненко уже вылез из красной «пятерки», захлопнул дверь и потянулся, давая всем желающим возможность как следует себя рассмотреть. Потом он повел широкими, вполне кинематографическими плечами, напомнив Степану Сергея Сергеевича Паратова в исполнении Никиты Михалкова, и не спеша двинулся в сторону их вагончика.

Степан отступил назад и плюхнулся за стол со всем проворством, на которое только был способен.

– Павел Андреевич, приехали из милиции, – доложила из «предбанника» глупая Тамара.

– Вижу, – буркнул Степан, уставившись в очередной факс. Капитану Никоненко вовсе незачем знать, как ждет Павел Андреевич того, что он скажет. Как ждет, как трусит, как гадает про себя, с чем капитан приехал, как не уверен в том, что его собственное лицо приготовлено к встрече с капитаном должным образом…

Под тонкой вагонной стенкой отчетливо протопали капитанские ботинки, проскрипела лесенка, открылась дверца. Даже не поднимая глаз от факса, Степан увидел, как прораб втянул голову в плечи.

– Добрый день! Мне бы господина Степанова повидать. Только не говорите мне, что его нет, милая барышня!

– Да я и не собиралась, – пробормотала Тамара.

– И правильно делали, что не собирались, – продолжал резвиться капитан Никоненко, – ибо со свойственной мне смекалкой я моментально уличил бы вас во лжи. Машина господина Степанова подсказала мне, что и хозяин должен быть где-то неподалеку.

Дверь в «кабинет» была распахнута, так что весь спектакль шел в прямом эфире. Одно только огорчило капитана Никоненко. Огорчило сразу, как только он шагнул в вагончик, и гораздо сильнее, чем можно было ожидать. На месте персиковощекой и бежево-золотистой Клаудии Шиффер сидела какая-то вовсе невразумительная деваха с наведенными глазами и алым ртом вампира-профессионала. Дьявольский рот совершенно не вязался с общим простецким видом и поверг капитана Никоненко в некоторое подобие смущения.

Интересно, а куда же они дели свою Клаудию? В тот раз она так тряслась и нервничала, что капитан решил даже, что она что-то знает о смерти разнорабочего Муркина, и с удовольствием планировал, как станет ее допрашивать.

Не судьба, значит. Не только допрашивать не придется, но и увидеть – не судьба.

– Хозяева дома? – громко вопросил он, продолжая свое выступление. Вампирша не выражала никакого желания объявить начальству о приезде местной милиции. – Войти-то можно?

– Можно, – сказал в дверях Павел Андреевич Степанов, – здравствуйте, Игорь Владимирович. Мы вас заждались. Тамара, кофе нам, быстро. Или вам чай, Игорь Владимирович?

– Кофе! – с некоторым даже возмущением воскликнул капитан Никоненко и пожал протянутую руку Степана. – Значит, заждались? Могли бы и позвонить, если так уж ждали. Или подъехать…

Вот оно что.

Подъехать.

Понятно.

Степан звонил капитану Никоненко каждый день. Звонил с упорством, достойным лучшего применения, да так его и не вызвонил.

Значит, нужно было приезжать. Дожидаться под кабинетной дверью. Беседовать «в личном порядке», как говаривал майор Опилкин, заведующий военной кафедрой.

«Что ж ты не сообразил, Степан? Или замы тебя запутали вконец – не езди, не плати, мы еще ничего не знаем, попадем пальцем в небо…»

– Да как подъехать, Игорь Владимирович? Вы со мной даже по телефону ни разу не поговорили! Меня небось взашей вытолкали бы из вашей серьезной организации – сказали: не звал тебя капитан Никоненко, что ж ты, незваный, явился!

Игорю Никоненко было тридцать четыре года. Из них последних лет… сколько же?.. да, пожалуй, десять он работал в милиции. Ничего он не приобрел на этой службе – ни богатств, ни знатности, ни счастья, – зато научился отлично разбираться в людях.

Павел Степанов ему нравился, и разговаривали они на одном языке, а это было большой редкостью. Поэтому капитан Никоненко позволил себе улыбнуться настоящей, нормальной улыбкой, протопал в кабинет, сел к столу и вытянул ноги.

– Здрасьте, мужики, – сказал он прорабу и Чернову, и после этого приветствия всем заметно полегчало. Кавалергарда Белова на этот раз видно не было. Наверное, он на… где там их офис?., на Большой Дмитровке, вот где. Вместе с персиковой и шелковой Клаудией.

– Не буду я вам голову морочить, Павел Андреевич, – произнес капитан Никоненко поспешней, чем ему хотелось бы, – Муркин ваш погиб в результате несчастного случая. Состава преступления не обнаружено. Так, по крайней мере, наши специалисты решили.

Капитан помолчал, занятый изучением давешнего бронзового чудища, взяв его с черного Степанова стола. Было очень тихо. Даже потенциальная вампирша Тамара перестала сопеть за дверью, осознав важность момента.

– Так что правильно сделали, что не приехали, Павел Андреевич, – продолжил капитан Никоненко громко и вернул чудище на стол. Оно сильно грохнуло о крышку. – Нечего вам было ко мне приезжать, только бензин жечь… Вы нам больше неинтересны, ездить мы к вам не будем, разбирайтесь сами как знаете. Всякие службы и инспекции по труду и технике безопасности мы, само собой, в известность поставили. Но что-то мне подсказывает, что вы к ним привычные. Разберетесь.

– Разберемся, – согласился Степан.

Чернов зачем-то негромко матюгнулся и затих. Прораб сидел не шевелясь, даже лысину не скреб под бейсболкой.

– Разберемся, – повторил Степан, и непонятно было, рад он или нет, что произошло никакое не убийство, а обычная бытовуха по пьяной лавочке.

– Так что случилось-то? – спросил он Никоненко с раздражением. – Почему Муркин в котловане оказался, если никто его туда не толкал?

– Ночь сырая была, дождь прошел. Он на глине поскользнулся да и упал… – Капитан пожал плечами. – И на грудь он принял не так чтобы… бокал шампанского. Хорошо принял, конкретно. И место есть, где он поскользнулся, и на ботинках глина с этого места есть. Ударился сильно, височной частью. Вот, собственно, и все, что произошло, Павел Андреевич.

Степан хмуро смотрел на свои руки, в которых неизвестно откуда взялся телевизионный пульт. Телевизор стоял в «предбаннике», и как пульт попал на стол, было для Степана загадкой. Пульт был изящный, длинный – шедевр эргономической мысли, – а пальцы толстыми и неповоротливыми, как переваренные сосиски.

– Вы с официальной версией не согласны, Павел Андреевич? – спросил капитан с простодушным любопытством. – Вам известно что-то, что осталось неизвестным нам?

– Да что вы! – не выдержал Чернов, переводя взгляд с капитана на шефа, который в присутствии посторонних, да не просто посторонних, а опасных посторонних, вел себя как идиот. – Все, что нам известно, мы вам как на духу еще тогда рассказали…

– Да рассказать-то рассказали, – согласился капитан Никоненко, – только вот Павел Андреевич сомневается что-то.

– Он не сомневается! – Чернов посмотрел на Степана, и во взгляде у него было непонимание и отвращение к начальнику, который вздумал чудить в такой неподходящей компании. – Он просто пытается понять все, до конца. Он у нас всегда такой, дотошный…

– Черный.

Голос был холодный и злой. Чернов независимо пожал плечами и умолк.

– Ваш Муркин, насколько нам известно, не был ни председателем совета директоров «Лукойла», ни главой «Газпрома», – непонятно сказал капитан Никоненко и задумчиво щелкнул ногтем по носу бронзового чудища. – Все, что могли, мы сделали, а дальше…

– Дальше, дальше, – пробормотал Степан и откинулся в кресле. И пультом почесал голову. – Дальше…

Если по моей стройке шатается убийца, то это мои проблемы. Правильно я понимаю?

«Что он делает, мать его, – быстро и яростно подумал Чернов, – хочет по новой кашу варить?! Чего ему теперь-то не хватает?! Все же ясно! Нужно этого капитана провожать к Аллаху, а Степан привязался к нему как банный лист…»

Загрузка...