А что касается той девушки, ну… это, черт побери, просто несчастный случай, Берк. Ведь совершенно ясно, что она ничего плохого не хотела. Ты и сам бы сразу это понял, если б не был так ослеплен болью. Жаль, что я не в силах никак эту твою боль облегчить. Хотя ты, похоже, и сам понемногу начинаешь поправляться – но, прежде чем мы эти места покинем, ты должен постараться опять стать спокойным. А теперь отдыхай и поверь мне на слово. Она ничего плохого не хотела. Из всех ее сородичей она была самой милой.
Ты, наверно, считаешь, что я ошибаюсь? И хочешь сказать, что со мной это и раньше не раз бывало. Что ж, может, ты и прав. Наверное, годы взяли свое, и я стал чрезмерно мягок в отношении детей и зеленых юнцов с их мелкими проступками, за которыми в самом деле ничего плохого не стоит. Да, пожалуй, не стоило мне тебя ей показывать – надо было ее пощадить! Видишь ли, Берк, я так люблю тебя, что за все эти годы так и не сумел привыкнуть к тому, что многим твоя морда кажется пугающе уродливой. Одни только твои зубы чего стоят! А вонь твоя? Ты меня, пожалуйста, прости, но я-то – в отличие от тебя – прекрасно помню, что тоже в свое время до смерти твоей физиономии испугался.
Да, именно ты в ту ночь на военном судне «Саплай» напугал меня так, как никто и никогда в жизни меня не пугал. Если бы не твои вопли, я бы сразу с того корабля смылся с украденным голубым nazar в кармане и отправился бы странствовать по городам и весям, пока где-нибудь не встретился бы с давно меня поджидающей виселицей. Если бы не твоя рожа, я ни за что не заорал бы со страху и не грохнулся бы навзничь, налетев на бухту каната, и уж точно не допустил бы, чтобы вокруг меня собралась целая толпа – трое или четверо парней окружили меня и терпеливо ждали, когда я очухаюсь и наконец встану на ноги.
Это из-за тебя меня схватили и вытащили на середину палубы, устроив немыслимый гвалт. Они все разом орали: «Кто это у нас тут шляется?», «А ну выкладывай немедленно все, что успел стащить! Выкладывай, выкладывай!» – хотя тогда, насколько я понимаю, мне вряд ли было ясно, что именно они орут, поскольку это был то ли турецкий язык, то ли арабский. В темноте они выглядели всего лишь тенями, но намерения их были очевидны: им хотелось как следует проучить наглого маленького воришку и отобрать у него украденное, что было совсем нетрудно, ведь их все-таки было четверо на одного. Они принялись меня обыскивать, и вся добыча Хобба прямо-таки запела у меня в карманах. Мне самому украденные мною вещи казались какими-то непонятными, ненужными. Я изо всех сил ударил головой в живот того из матросов, что стоял ко мне ближе всех, а когда он упал – это вызвало у остальных столь сильное удивление, что они даже чуть ослабили хватку, – я вырвался, перемахнул через планшир, нырнул в воду и поплыл, не останавливаясь, пока не добрался до нижней гавани.
На следующий день я, надев так и не успевшую до конца высохнуть одежду, заглянул в пивную, и надо же было такому случиться, чтобы полуденный ливень загнал туда же тех троих матросов. Их появление страшно развеселило присутствующих, потому что они были в узких штанах, более всего похожих на кальсоны, и в фесках. Но я-то их сразу узнал, тем более у одного на носу красовался поставленный мной синяк. Практически такой же красовался и на моем собственном носу, разве что чуть повыше – в общем, любому сразу стало бы ясно, что эти два парня подрались и как следует друг другу врезали. Короче, те матросы вошли и уселись за стол у той стены, что выходила на пляж. В общем, я здорово влип, а ведь мне хотелось всего лишь спрятаться от дождя и немного согреться. Ну, может, еще украсть что-нибудь на завтрак. Но теперь я был вынужден ждать. Тогда на темной палубе мои пленители показались мне громадными. Зато теперь уж я их как следует разглядел и убедился, что даже мой главный противник, которому я нос расшиб, еще совсем молодой парень и очень привлекательный, такой тонкий, изящный. Меня он заметил далеко не сразу, а когда заметил, то улыбнулся. Но остальным так и не сказал, чего это он улыбается.
Через некоторое время он встал, подошел к стойке, под которой я прятался, и очень тихо, чтобы его слова полностью заглушал царивший в зале шум, окликнул:
– Эй, воришка!
Я сердито прошипел, что никакой я не воришка и впредь не потерплю, чтобы меня так называли, тем более такой сукин сын, как он, да еще и вырядившийся в какую-то дурацкую шапчонку. Он молча все это выслушал, а на меня даже и не глядел. Стоял себе спокойно и руки по швам опустил. А потом сказал вполголоса:
– Ты украл одну вещь, очень для меня ценную. Может, в здешнем мире со всеми его богатствами и золотыми приисками это кому-то и чепухой покажется, но мне эта вещь дороже всего на свете.
Да, Берк, я понимаю: я вполне сознательно приукрашиваю свой рассказ. Ведь он тогда едва мог два-три предложения составить на своем убогом английском, да и то с трудом, что создавало-таки определенные препятствия в нашем с ним общении, к тому же ему приходилось стоять, буквально застыв, чтобы меня никто под стойкой не обнаружил, а не объяснять мне с помощью яростной жестикуляции и прочих знаков, что именно ему от меня нужно. Тем более у него на родине вообще жестикулировать было принято. И все-таки мы сумели друг друга понять – то есть я догадался: он понимает, что его nazar у меня, но я непременно буду это отрицать.
– Ты знаешь, – сказал он, – в доме моей матери тому, кто совершил некий проступок, три раза давался шанс все самому исправить, прежде чем последует наказание. Я сейчас прямо-таки вижу, что ее mati[18] прожигает дыру в твоем кармане, и потому предлагаю тебе три возможности исправить то зло, которое ты мне причинил.
– Надо же, какое великодушие! – буркнул я.
– Так. Как насчет второй возможности?
Я так и взвился:
– Как это второй? А где же первая?
– Первая была еще прошлой ночью, – сказал он, наконец-то совсем повернувшись ко мне и загибая пальцы. – Прошлой ночью, когда мы тебя поймали, у тебя была возможность вернуть мне украденное, но ты ею не воспользовался. Так что сейчас даю тебе вторую возможность это сделать. Ну, что скажешь?
– Почему это я должен что-то там говорить? Я вообще не понимаю, что ты имеешь в виду. Какие-то возможности… Вся эта кутерьма на корабле началась с того, что ты решил, будто я у тебя что-то украл. Я же не сумасшедший, чтобы пользоваться тем, что ты мне предлагаешь.
– Ну, ладно. – Он загнул второй палец. – Тогда у тебя остается только третий, последний шанс. И если до следующей нашей с тобой встречи ты не вернешь мне мой mati, я его непременно сам у тебя отберу, а заодно и всю морду тебе порежу.
– Ах, боже мой! Неужели, мистер, твоя мать именно так тебя за проступки наказывала?
Однако мой издевательский тон ничуть на него не подействовал; даже улыбка его ни капельки не изменилась – жутковатая это была улыбка, одновременно и приветливая, и смертельно опасная; да и его широко расставленные глаза светились каким-то странным светом.
– Нет, конечно, – сказал он все с той же улыбкой. – Только она ведь все-таки была моей матерью.
Звали его, как я впоследствии узнал, Хаджи Али – хотя моряки, вместе с которыми он приплыл сюда откуда-то из Леванта, давно оставили попытки правильно произнести его имя и переделали его в Хай Джолли[19], а потом и просто в Джолли. Шутка, конечно, потому что весельчаком он уж точно не был; это был задумчивый и красивый сирийский турок с весьма стойким характером и вечной улыбкой на лице, вот только улыбка эта почти никогда не была искренней. Прозвище Джолли к нему прилипло – хотя иногда точно так же называли людей, не имевших с ним ничего общего, и от этого мне, например, казалось, что он какой-то особенный, потому что его одновременно можно увидеть как бы в двух местах сразу. И потом, людям нравилось, как легко и приятно это прозвище произносить; это, по-моему, им нравилось гораздо больше, чем сам человек, носивший такое прозвище.
Еще тогда по нему сразу было видно, что дружбу с ним завести практически невозможно, потому что цена такой дружбы непомерно высока. Да, уж он-то себе цену знал. Чем еще можно было бы объяснить, что я стал охотно выполнять то одно его поручение, то другое, да так никуда и не двинулся из Индианолы? В первый день мне удалось всего раза два на него посмотреть: сперва на скотопрогонном дворе, где он осуществлял что-то вроде инспекции, а потом еще раз на конюшне – они там спорили с Гансом Верцем насчет стоимости сена. Мой бывший противник с таким же, как у меня, синяком на носу меня, разумеется, не заметил – хотя это, пожалуй, и противоречило моему желанию продемонстрировать ему, что я нисколько его не боюсь. А Хобб все продолжал подначивать меня, требуя, чтобы я хоть что-нибудь снова у него украл. Всю ночь я с этим Хоббом сражался; больше всего ему хотелось заполучить феску Джолли, или его пуговицы, или хотя бы его туфли, причем прямо с ноги; я возражал, говоря, что нам о нем ничего не известно, мало ли каков был его жизненный путь, так что не стоит, пожалуй, искушать судьбу в третий раз, ведь первые два шанса мы уже использовали.
К рассвету я уговорил себя, что пора сматывать удочки. Признаваться в своих преступлениях мне не хотелось. Но не хотелось также, чтобы мне – как было обещано – подбородок напрочь отрезали, хотя подобная угроза и была слишком абсурдной, чтобы оказаться реальной. Вообще-то мне хотелось отправиться на юг и добраться до границы. И я, возможно, сумел бы это сделать – кто знает? Однако – нет, ты только представь себе, Берк! – некое странное сентиментальное чувство, возникшее в моей душе при виде фальшивых фронтонов спящей Индианолы, повлекло меня через весь город, и я, бредя в последний раз, как мне казалось, по пустынной главной улице, столкнулся с тем единственным человеком, который не спал в столь поздний час: с оборванным старомодным старичком, явно местным, явно направлявшимся домой, но прервавшим свой путь из-за чего-то, замеченного им далеко в море. Когда я с ним поравнялся, он, повернувшись ко мне, попросил:
– Сынок, посмотри-ка туда. Может, сумеешь мне сказать, что там такое к берегу приближается?
Знаешь, Берк, я никогда не утверждал, что ясно понимаю, какой поворот судьбы свел нас с тобой вместе. Такова странная особенность памяти: вспоминая какой-то определенный момент, я сразу же вспоминаю и множество всяких связанных с ним подробностей, которые ранее от меня ускользали, и мне начинает казаться, будто я только что сам их придумал, хотя я сразу же подтверждаю: «Да, это действительно так; и это, и это». Но ту ночь, когда я впервые увидел тебя, я всегда помнил абсолютно отчетливо. Я и сейчас помню и бледную луну в розоватой полосе неба над морем, и сваи доков, обнажившиеся во время отлива, и похожие на башни старинных замков каменные рифы, отражения которых качались вверх и вниз на гладкой, как шелк, спокойной воде залива Матагорда. Помню, как маленькие рыбачьи лодки, таща за собой снасти, направлялись домой, а среди них покачивалась шлюпка, только что отчалившая от мрачной громады судна «Саплай». Ничем не примечательная шлюпка – если не считать того, что в ней находилось.
– Это лошадь, – сказал я старичку.
– Ты уверен?
Нет, это и впрямь оказалось не лошадью. И по мере того как шлюпка подходила все ближе к берегу, странный силуэт неведомого существа начал обретать отчетливую форму: длинная и гибкая, как у змеи, шея, лохматая грива, огромная голова с глазами-перископами, медленно поворачивавшаяся то в одну, то в другую сторону, и пасть с такими зубами, которые по размеру вполне походили на колышки для палатки. А его горбатая спина напоминала холм, и с этого «холма» утренний бриз сдул легкое облачко пыли, скопившейся за шесть месяцев плавания по морю.
К тому времени, как Джолли и его команда переправили с борта судна на берег еще тридцать три таких животины, на балконы и крыши уже успела высыпать вся Индианола. Вас поместили в загон, который мгновенно окружила толпа рядов в двадцать толщиной; казалось, люди попросту спятили от столь необычного зрелища. Впрочем, и вы, верблюды, тоже вели себя не слишком спокойно – еще бы, вы столько времени провели в корабельном трюме и теперь вовсю наслаждались свежим воздухом, землей под ногами и небом над головой. Вы толкались, издавали самые невероятные звуки – ревели, рыгали, рычали, – то и дело стряхивали с себя тучи пыли и терлись шеей о ветви деревьев. А вокруг вашего загона звучали самые дикие, чудовищные, прямо-таки клеветнические предположения, смешанные, однако, с благоговейным трепетом: что это, черт возьми, за твари такие? Огромные, зубастые, орут оглушительно, и зачем только этих жутких козлов за мощную сетку упрятали? И для чего вообще их сюда привезли? Впрочем, за эту сетку никто даже палец сунуть не осмеливался, а Джолли расхаживал внутри загона с уверенностью человека, охраняющего некий непонятный, но явно драгоценный груз. Постепенно общественности стало известно, что эти животные называются верблюдами и принадлежат Генри Константину Уэйну, тому дьявольски красивому малому, который собрал их в самых разных странах Востока благодаря нескольким левантийским парням, которые некоторое время терроризировали город, но вскоре были отправлены в Сан-Антонио вместе с верблюдами, которым предстояло служить в кавалерии в качестве вьючных животных. Мысль о том, что наши бравые парни взгромоздятся на этих страшилищ, вызвала новый всплеск оскорблений в адрес твоих собратьев, Берк; но с особой издевкой местные жители относились к твоим более мелким сородичам, двугорбым верблюдам. Интересно, веселилась толпа, где же будут сидеть наши замечательные кавалеристы? Неужели между горбами? Нет, вы только представьте, как наш отважный генерал Ли[20] взгромоздится на одного из этих уродов! И на этих людей не произвело ни малейшего впечатления то, какое долгое плавание только что перенесли эти стойкие животные; для них, видимо, никакого значения не имело бы даже их умение летать – если б они действительно такой способностью обладали. С точки зрения американских обывателей, они во всех отношениях выглядели неправильно – с одной стороны, на львов похожи, а с другой, у них какое-то странное вымя на спине, да еще и вверх тормашками повернутое! Ну разве ж не умора? Да индейцы просто со смеху помрут!
В итоге гордость Джолли не выдержала. Легко взобравшись на спину твоего огромного белого кузена, Берк, который для этого послушно опустился на колени прямо посреди загона, и стоя на спине этого великана, он, не обращая внимания на всякие презрительные замечания, долетавшие из толпы, во всеуслышание сообщил, что верблюда, на спине которого он стоит, зовут Сеид и он способен нести на себе груз весом более пятнадцати сотен фунтов в течение девяти дней, не получая при этом ни глотка воды. И если присутствующие здесь, продолжал Джолли, сумеют собрать достаточно большой груз, под которым его верблюд не сможет подняться на ноги, то он, Хаджи Али, уроженец Измира, подарит свое животное городу, поскольку этот верблюд его собственный.
Что тут началось! Я и припомнить не могу, когда еще жители Индианолы пребывали в таком лихорадочном возбуждении. Сперва они сновали из дома на улицу и обратно, вынося всякие котелки, чайники и сковородки, а потом, опустошив кухонные полки, потащили бутыли с виски, утюги, мешки с зерном и даже ночные горшки; в ход пошли также масляные светильники и женские нижние юбки. Вдоль дороги горами высились тюки сена. Подогнали повозки из прачечных, и мешки с бельем и одеждой стали передавать Джолли, стоявшему на спине Сеида. Он на лету подхватывал отдельные сапоги и жакеты, выкрикивая слова одобрения тем, кто стоял внизу, а также подбадривал нерешительных: да-да, сэр, давайте мне вон ту скрипку и это ведро тоже отлично подойдет. Он все время улыбался и легко решал головоломку веса и объема, а гора вещей на улице вокруг него все росла, точно на распродаже.
Наконец с берега приволокли старинное пушечное ядро, поместив его в прочный холщовый мешок, который подвесили с одной стороны к напоминавшему качели седлу Сеида, а с другой стороны в такой же холщовый мешок для противовеса посадили ребенка. Сеид продолжал спокойно лежать, подогнув колени, и было видно, что каждый новый предмет слегка замедляет его дыхание, однако перегруженные ребра верблюда продолжали равномерно подниматься и опускаться. Джолли кружил возле него, то подтягивал подпругу, то что-то подправлял, посмеивался и время от времени вытирал его мохнатую морду, когда у животного из пасти начинала обильно выступать пена.
Наконец лавки Индианолы, похоже, опустели, и Джолли велел верблюду встать. Сеид шевельнулся, точно пробуждаясь ото сна, неуверенно качнулся вперед и вверх, потом вернулся в прежнее положение, распрямил верхнюю часть ног, затем нижнюю, с кожистыми, голыми, как подушечки большого пальца, коленями, а затем воздвигся, высоченный, как виселица, вознеся своего седока с такой легкостью, словно тот был просто еще одним небольшим дополнительным горбом. Когда он поднялся во весь рост, из пасти у него так и повалила пена, а жилы под кожей напряглись и надулись. Невообразимый груз сперва немного съехал влево, потом немного вправо, и Сеид с силой вздохнул – то ли от чрезмерного напряжения, то ли от ощущения одержанной победы – и пошел. Один шаг, второй. Вся Индианола, затаив дыхание, следила за этим невероятным животным, воплощавшим в себе такие их желания и потребности, о которых они и не подозревали, пока возможность их осуществить сама не приплыла к ним в руки. А Сеид между тем продолжал шаркающим шагом удаляться от них и даже ни разу не пошатнулся под тяжестью всего собранного имущества. Еще несколько шагов, и он оказался напротив того места, где за оградой стоял я. У меня прямо сердце в пятки ушло. И знаешь, Берк, когда они проходили мимо, Джолли только глянул на меня сверху, а я, вытащив из кармана nazar, сунул его прямо ему в ладонь. Верблюд при этом даже не покачнулся, он только вздохнул, почувствовав прикосновение руки Джолли, и снова двинулся вперед по главной улице города, ступая ровно и плавно – казалось, по земле катится какой-то большой четырехколесный возок, до предела нагруженный сумасшедшим торговцем всякими горшками и сковородками, трубами и сапогами, а также то ли пятнадцатью сотнями, то ли пятнадцатью тысячами фунтов хлопка, муки, сена и белья. Сеид шел, и следом за ним над крышами Индианолы повисала нерушимая тишина.