Когда поверх прозрачного занавеса перед глазами возникает еще один прозрачный занавес, а потом еще один – и так год за годом – то со временем появляется препона между тобой и всем, что бы ты ни видел или что бы с тобой ни происходило. Например, между тобой и Большим каналом с гондольерами или с катерами, или между тобой и чашкой кофе, а напротив – матовым женским лицом. Все, что было раньше, теперь уже само по себе быть не может, потому что все, что было раньше, один или два раза уже было, вот и образуется этот самый туманный занавес, и поэтому иногда становится очень страшно. То есть, вроде бы и бояться нечего – но становится так страшно, что иногда хочется кричать, а иногда не хочется, но все равно страшно – понимаешь, что то, что есть, теперь находится внутри того, что было – а это все равно что обнимать облако, а не любимую женщину.
Самое непонятное, что со временем не хочется помнить ни определенные лица, ни определенные дороги, ни как снег летел впервые в жизни, когда толстые снежинки вращались, падая и поблескивая в фонарном свете над трамвайной линией, ни всего остального. Ты так всю жизнь трясся над тем, чтобы пережить главное, чтобы не пропустить, услышать, наконец, главное, так ждешь этого, а потом происходит, что тебе это уже все равно – одним обмылком на раковине больше, одним меньше – все равно непонятно, зачем надо мыть руки еще раз.
И вот стоишь на автовокзале во Владимире, снег сыплет без передышки, на асфальте лужи. Рождество. Сверху, в Успенском храме, звонят колокола, автобусы подъезжают и отъезжают, по громкоговорителю что-то говорит неразборчивый женский голос, люди становятся в очередь, а потом дверь закрывается и автобус уезжает в Муром или еще куда. И все это не то чтобы марево, но непонятно, зачем происходит.
И тут под этим самым мокрым снегом замечаешь сизых голубей. Сизые голуби ходят рядом с ногами и становятся все плотней и достоверней – они словно все уплотняются, словно намекают на какую-то свою внутреннюю загадку, ходят туда и сюда и через несколько минут становятся плотными, как ядра. Становятся такими плотными и огромными, такими внутри сжатыми и снаружи округлыми – как те ядра, которые лежат рядом с Царь-пушкой в Кремле. Они ходят, и это самое главное, потому что недостоверный пейзаж с мелькающими снежинками, лужами и соборами наверху и со стеклянной дверью в кафе автовокзала больше тебя не тревожит, пока есть эти голуби. И то, что на тебе надето несколько пальто, и несколько автобусов едут в разные стороны, и ты сам вместе с ними похож на рыбий пузырь – полупрозрачный и легкий – уже ничего не значит. Они ходят, словно пожар Тамерлана, словно та фигура, которая мерещилась пальцам все детство, особенно перед сном, но так и не появилась, не прощупалась, не сложилась. Почти дающаяся, почти непререкаемая, сладкая и постыдная – все ускользала, сама в себя не свернулась, как эти вокзал, купола и холм вокруг тоже не свернулись, а сизые голуби все ходят и ищут чего-то на мокром асфальте.
И ты говоришь – вот! вот оно! – сам не зная, что говоришь, но убежденный, что тебе открылось такое про голубей и мир, чего раньше ты никак не понимал и оттого мучился про всю свою условную и призрачную жизнь, разросшуюся вокруг тела, словно огромный фантастический гриб – всеми этими городами, речками, улицами и людьми, и вот ты говоришь – вот же оно, вот! – но что оно и что вот, так и не можешь понять.
И так и стоишь и смотришь на похаживающих сизарей, а снег все сыплет и сыплет, мокрый и мелкий, и ничего не происходит. И ты стоишь теперь прозрачный, как стекло, с зажатой стеклянной фигурой в кулаке, которая постепенно увеличивается, и ты теперь только малая ее часть.