Глава 2 Дурноглазый

Ошеломленный Годелот смотрел, как мерзавец бережно накидывает нити недоплетенной тетивы на плечо станка, встает и кланяется с той же бесшумной грацией, с какой растворился в толпе. Что за черт… И что прикажете делать? Клеймить мошенником того, кто так и не успел его обокрасть? Размахивать своей раненой ладонью перед незрячими глазами? Требовать извинений от паскудника, который его даже не сможет узнать? И выставить себя круглым идиотом?

А мастер терпеливо ждал, когда покупатель заговорит, и Годелот снова почувствовал закипающую ярость.

– Лен и жила, шестьдесят штук. И каждую десятую я хочу сам отстрелять для пробы. Если хоть половина выдюжит – поговорим о цене.

Вызывающая грубость собственного тона показалась Годелоту квохтаньем взбешенного петуха. Но тетивщик снова поклонился, вынул из кармана огниво, безошибочными движениями зажег на стене факел и приглашающе указал на ровные ряды готовых тетив:

– Пойдемте на задний двор, мессер.

За последующий час Годелот возненавидел тетивщика пылкой и вызревшей ненавистью. Пеппо, как представился мерзавец, раздражал его каждым словом и поворотом головы. Почтительная речь, в которой разъяренному кирасиру чудилась насмешка, заставляла его обращаться к мастеру все более пренебрежительно и резко. Худые крепкие руки, с неожиданной силой взводившие рычаг арбалета, напоминали о юркой ладони, уже почти завладевшей казенным кошелем (за утерю которого Годелот неминуемо был бы выпорот плетьми). Даже превосходная тетива, вполне справедливо нахваливаемая Винченцо, вызывала у кирасира глухую досаду.

Однако всего несноснее был странный, неподвижный, но до изумления выразительный взгляд слепых глаз. Вероятно, то была лишь иллюзия, навеянная Годелоту злостью, но глаза тетивщика казались лукавыми, насмешливыми и проницательными, словно там, за стылым темным стеклом зрачков, шла какая-то неведомая жизнь. Не видя лица, этот мертво-живой взгляд бесцеремонно проникал в самое нутро и шарил там точно так же, как руки шарили в чужих карманах.

Годелот придирался и язвил, критиковал каждую тетиву, гонял мастера за новыми и новыми образцами, ребячливо досадуя, что перед слепым ни к чему брезгливо морщиться. Ему до смерти хотелось, чтобы тетива оказалась дрянью, а сволочной Пеппо – криворуким неучем, и великолепное плетение гладких волокон бесило его до зубовного скрежета. Вдобавок от злости Годелот, всегда гордившийся своей меткостью, уже дважды промахнулся мимо мишени, нарисованной углем на здоровенной доске в углу двора. И пусть мастер не видел этого конфуза, кирасир все равно был уверен, что тот все знает и злорадствует.

– Довольно! – отрезал наконец шотландец, опуская арбалет. – Придется брать что есть. Поди, не Венеция, настоящего товара не отыщешь.

В ответ на оскорбление Пеппо с поклоном развел руками:

– Большая честь для меня, мессер.

А уголки губ на миг дрогнули почти добродушной издевкой.

Выходя из мастерской, Годелот был почти уверен, что вор попросту кладет изрядную долю добычи в карман хозяину, оттого тот так и превозносит своего любимца-прощелыгу. Ему уже хотелось скорее покинуть этот поганый город с его грязными мостовыми и мерзкими обитателями.

* * *

Пеппо наложил последнюю петлю и потер ноющие пальцы. Сегодняшний напыщенный индюк принес Винченцо немалую прибыль, а значит, хозяин в духе. Нужно непременно вырваться из мастерской до ночи. Пусть вчера не повезло, но могло быть куда хуже, к тому же он все равно успел скопить немного денег за прошедшую неделю.

Тетивщик встал, с наслаждением разгибая уставшую спину, и тут же нахмурился. С индюком вышло нехорошо… Знал бы тот, как Пеппо обмер, услышав его голос в мастерской. В первую минуту он даже не сомневался, что служивый ухитрился найти его после вчерашней истории и теперь пришел мстить.

Впрочем, это ерунда, Винченцо все равно не вышвырнул бы его на улицу. Раздобыть нового тетивщика – это вам не за свечкой в лавку сбегать. Он лишь избил бы Пеппо так, что того двое суток тошнило бы от боли, а воспаленные полосы плетей разгоняли по телу сухой тряский жар.

Однако есть и худший оборот. Индюк может оказаться хитрее и порассказать о грешках Пеппо в трактире. Вот тогда дело дрянь. В маленьком Тревизо новость разлетится быстрее, чем ведро помоев в хлеву. У Винченцо будут чертовски крупные неприятности, а о собственных бедах лучше и вовсе не думать. Виселица будет самой меньшей из них.

Тетивщик глубоко вздохнул, осаживая в животе гадкий холодок. Нужно срочно улизнуть и успеть обернуться дотемна. И тогда пусть Винченцо хоть на метле летает. А там поглядим, чего раньше времени загадывать.

Пеппо прислушался. Мастерская отбивала последние удары дневного пульса. Зычного баритона Винченцо не было слышно, а значит, хозяин отправился отужинать и вернется нескоро. Что ж, он неплохо поработал, верно? Тюк тетивы продают не каждый день. А после трапезы, от души сдобренной вином, хозяин будет ленив и умиротворен. Можно и отлучиться.

Напустив на себя озабоченно-занятой вид, Пеппо независимо прошагал к двери, выскользнул на крыльцо и почти бегом рванулся по улице, крутым спуском уходящей в разлом меж домов.

Вечером Тревизо не так шумен и бестолков, как днем. Селяне-торговцы разъехались, в тратториях дым коромыслом, а потому толчея на улицах редеет. Легче уворачиваться от чужих плеч и локтей, и разморенные ругательства, летящие вслед, уже лишены ядреной дневной злобы и лениво шлепают в спину, будто яблочные огрызки.

Пеппо пронесся знакомыми переулками, взлетел по старинным вытертым ступеням и толкнул рассохшуюся дверь, отозвавшуюся надсадным болезненным скрипом. Навстречу метнулась удушливая волна запахов – пыль, мыши, жидкая овощная похлебка и человеческая боль.

Тут же приблизился знакомый шелест, и приглушенный голос произнес:

– Джузеппе! Ты поздно сегодня.

Этот голос походил на медную дверную ручку – был так же сух, прохладен и невыразителен, но неизменно внушал чувство равновесия и незыблемости.

– Доброго вечера, сестра Лючия, – зачастил Пеппо, – я принес деньги. Простите, почти неделю не заходил…

Он уже спешно расстегивал ворот, нащупывая шнурок кошелька, но вдруг на его локоть легла осторожная ладонь.

– Джузеппе, не спеши.

Тетивщик замер. От непривычно ласковых нот в голосе монахини по спине пополз неприятный озноб.

– Сестра Лючия. Что-нибудь… – Он осекся.

– На все воля Господня, Джузеппе.

Монахиня замолчала, зашелестел велон [2], а дробный перещелк четок выдал, как пальцы ее суетливо забегали по костяным бусинам, будто складывая из них следующую фразу. И Пеппо понял, что знает слова, которые так спешно ищет сестра. И он давно уже готов.

– Джузеппе, Алесса умерла сегодня утром.

Нет, он был не готов. Весть обрушилась на него, на миг оглушив и лишив дыхания. Он боялся ее каждый день, месяц за месяцем, пять долгих лет. Он привык к этому страху, как привыкают к боли в гангренозной руке. Уже почти верил, что однажды рана сама собою заживет, если ни на миг не переставать о ней печься. Убеждал себя, что уже не так больно, как прежде. И вдруг очнулся, обнаружив на месте руки обрубок, кровоточащий сквозь бинты…

Сестра Лючия смотрела в окаменевшее лицо. Она точно помнила, что еще утром приготовила какие-то очень нужные, очень правильные слова, но они все не шли на ум. Привычно протянула руку, чтоб осенить Джузеппе крестным знамением, а он вздрогнул и отстранился, словно пальцы монахини были раскалены.

– Пустите меня к ней… – пробормотал тетивщик.

Монахиня не ответила, только ровный звук шагов и говор четок увлекли его по длинному коридору и знакомой узкой лестнице вверх.

Несколько минут спустя он сжимал ледяные пальцы, сухие глаза жгло непролитыми слезами. Он коснулся поцелуем воскового лба, пахнущего ладаном, и долго не отнимал губ.

– Прости меня, – прошептал он, – прости. Я так старался…

А настойчивая рука уже сжала его плечо:

– Джузеппе, не мучай себя. Сегодня ночью отслужим заупокойную. Монастырь похоронит Алессу. Но ты должен жить дальше. Ступай, Господь облегчит твою боль.

– Мама не нищенка, чтоб ее хоронили за счет богадельни. – Пеппо дернул плечом, не выпуская руки усопшей. – Я похороню ее сам. Отдайте мне тело.

– Нет. Госпиталь не имеет права отдавать тела умерших.

Пеппо обернулся, губы передернулись беззащитно-злой гримасой:

– Вы лжете, сестра. Мне ли не знать ваших порядков? Это касается только умерших от заразных хворей.

Лючия покачала головой:

– Таково распоряжение городского совета.

– Плевал я на совет.

Монахиня помолчала. Потом нерешительно коснулась пальцами склоненной головы тетивщика:

– Джузеппе… Это несправедливо, я понимаю. Но тебе не следует хоронить ее самому.

– Позвольте хотя бы прийти на отпевание.

– Нет, – мягко отсекла сестра Лючия, – ты же все понимаешь. Не упорствуй.

Пеппо вздрогнул и отвернулся. Да, он понимал, но до сих пор не собирался об этом задумываться. Он долго молчал, а затем снял с шеи кошелек и протянул монахине:

– Вот. Оденьте как подобает, сестра. Мама любила синий цвет… и бисер.

Она почти нерешительно взяла кошель, а тетивщик вдруг удержал ее за руку:

– Сестра, а мама ничего не говорила перед тем, как… Словом, ничего не просила мне передать?

Монахиня помолчала, снова застучали костяные бусины. А потом спокойно и твердо ответила:

– Нет, Пеппо. Алесса умерла во сне. Очень тихо.

…Несмотря на мягкие увещевания монахини, Пеппо долго не мог покинуть келью матери. Он молча сидел у узкой койки, держа в ладонях холодную руку, машинально ощупывая огрубевшие кончики пальцев и безуспешно пытаясь уловить у запястья дробный молоточек жизни. Но за узким окном стемнело, и оставаться в госпитале было нельзя.

Выйдя из скрипучих дверей, Пеппо тяжело опустился на ступеньки. Надо возвращаться. Эта мысль была столь же пустой и бесцветной, как и мысль о том, что Винченцо уже, конечно, рвет и мечет. Какое ему теперь дело, что скажет хозяин? Алессы больше нет, а значит, и трепетная забота о каждом медяке теперь бессмысленна. А ведь он должен был прийти в воскресенье. Он всегда приходил в свой единственный выходной и проводил с матерью многие часы. Всегда, но только не вчера, не в последний ее день…

Эта мысль вязкой смолой стекла куда-то в грудь, застряв там комом такого неистового, такого лютого отчаяния, что Пеппо затрясла мелкая дрожь. Стиснув кулаки, он ударил затылком в рассохшееся дерево старинной монастырской двери, давясь вставшей поперек горла мукой.

Чей-то любопытный взгляд ощупал лицо, и Пеппо тут же ощетинился, чувствуя, как взгляд этот жадно, словно бродячий пес, лакает его боль. Но сил на злость не было. Медленно поднявшись, подросток побрел по улице. Он давно, бесконечно давно так отчетливо не ощущал себя слепым.

* * *

Джузеппе не помнил своей фамилии. В памяти сохранилось лишь окончание «джи», затерянное среди множества таких же случайных обрывков, из которых сотканы человеческие воспоминания о детстве. Там, среди вороха клочков и нитей, была задумчивая черноглазая женщина в вышитой котте, забавная лодка с высоким носом и кто-то широкоплечий и сильный, кто любил петь и иногда пах вином.

Все эти яркие цветные кусочки беспорядочной вереницей тянулись до одного дня, после которого Пеппо помнил свою жизнь отчетливо и подробно. В тот день он утратил две ценности разом – семью и зрение. Последними воспоминаниями той прежней эпохи были нарядное зарево, стоящее над крышей бревенчатого домика, плеск больно-оранжевых лоскутов в окнах, чьи-то крики и сухой треск. Высокая фигура в черном, нараспев читающая невнятные слова. Потом отчаянный бег куда-то в рокот и шелест, хриплое дыхание, крепкий запах палой листвы. И весь этот сумбур оканчивался ударом по затылку, после которого настала ночь, уже не сменившаяся рассветом.

И тот же страшный день, отнявший у шестилетнего Пеппо прежнюю жизнь, подарил ему Алессу. Она никогда не рассказывала ему, кто и почему сделал его сиротой. Вероятно, она этого вовсе не знала.

О себе Алесса рассказывала мало, поскольку женщиной была простой и жизнь вела самую непримечательную. Она выросла в монастырском приюте, совсем юной овдовела, так и не успев завести детей. А потому, подобрав в лесу близ сельского тракта ребенка с разбитой головой, приняла свою находку как дар Божий и никогда ни словом не упоминала, что Пеппо ей не родной сын.

Алесса одиноко жила на окраине Падуи, была недурной белошвейкой, заказов ей хватало вдоволь, и приемыш ни в чем не нуждался. Поначалу Алесса надеялась вернуть малышу зрение, обращалась к врачам и сельским знахарям, но и те и другие качали головами. И тогда, смирившись с невозможностью вылечить Пеппо, женщина решила, что научит его жить незрячим.

С ребенком было трудно. Медленно оправляясь от раны на затылке, он целыми часами безутешно плакал, до крови раздирал веки, пытаясь вырваться из глухого мрака своей слепоты, вскрикивал сквозь слезы, вздрагивал от каждого прикосновения и отчаянно, горестно звал мать. Но Алесса не знала устали. Не умея даже читать, она обладала невероятной чуткостью и острым умом. Нерастраченная же за годы одиночества любовь, перестоявшая и вызревшая, как крепкое осеннее вино, благодарно устремилась в обретенное русло.

Алесса начинала с малого. Она не выпускала малыша из объятий, беспрерывно говорила с ним о чем попало, прорывая голосом стену его одиночества во тьме. Десятки раз повторяла, что никогда его не бросит, и снова обнимала, напевая все известные ей песни вперемешку, пока Пеппо не засыпал тревожным и тяжелым сном.

Он заново учился ходить, подолгу не решаясь сделать следующий шаг, до хруста сжимая руку Алессы, пояс или край фартука. Он часто падал, неловко взмахивая в воздухе руками, будто под ним вдруг разверзалась пропасть.

Алесса опасалась, что мальчик забудет, как выглядит мир. Пространно и многословно описывала ему все, что происходило вокруг, не скупясь на сравнения и детали. Водила его ладонями по земле, шершавым доскам забора и мягким перьям кур, давала в руки десятки вещей, прося угадать, что это, и награждая за успехи поцелуями.

И Пеппо начал различать… Сначала миски и горшки, потом пуговицы и монеты, потом иглы и булавки, а потом толщину ниток в вышивке и пшеничные зерна среди просяных. Он научился по запаху отличать речную воду от озерной, а золу костра от золы камина. Находить крохотные трещины в гладких крышках ларей и шкатулок. По вкусу определять сорта муки и яблок. Считать деньги, по весу, размеру и толщине различая их достоинство.

Алесса выселила кота в амбар и заставила сына ловить в доме мышей, отыскивая их убежища по едва слышному шороху. Она неожиданно бросала в него мелкие предметы – мотки пряжи, орехи, ложки, луковицы, – требуя, чтоб Пеппо ловил их на лету. Ребенок плакал и бунтовал, обиженно садился в угол и всхлипывал, что он не может, не умеет… не видит. А Алесса обнимала его, утирала слезы и через минуту снова вскрикивала: «Лови!» И он пытался ловить. И вещи били по плечам и подбородку, градом сыпались на пол, пока однажды мальчик не подметил почти неуловимый свист летящей катушки. С того дня он понял, что у любого движения есть свой звук, и через полгода мог подряд поймать три глиняные кружки, ни одну не обронив.

Алесса запретила сыну считать себя увечным, восторгаясь его успехами и напоминая ему, что ни один из зрячих не сумеет по запаху ветра определить, что в двух днях пути от города где-то тлеет торф. Он осторожно открывал калитку, а Алесса строго кричала вслед, чтоб он не смел задирать на улице мальчишек, а не то она ему задаст. И Пеппо верил, что он и правда озорник, способный затеять потасовку с соседской детворой.

Усилия белошвейки не прошли даром. К десяти годам для Пеппо остались позади и разбитые колени, и ссаженные локти. Он утратил робость, умел седлать лошадь или колоть дрова не хуже сверстников и различал даже пятна на ткани, никогда не путая лампадное масло с кухонным, а куриную кровь со свиной. Он отточил память на шаги, голоса и другие признаки, по которым узнавал человека, которого встречал хотя бы раз. Его невозможно было обмануть на рынке, поскольку в запахах рыбы, мяса и овощей он разбирался почище матерой дворовой собаки.

Помимо же уроков Алессы Пеппо непрестанно получал и другие. Несколько раз крепко избитый сверстниками, он уяснил: слабого всегда травят. Надо прослыть сильным – и от него отстанут. Приняв решение, Пеппо начал затевать свирепые драки с каждым, кто хотя бы усмехался на его счет, обостренным чутьем выискивая болезненные точки, а по воздушным потокам пытаясь предугадать направление удара противника. Это стоило ему много раз разбитого лица и однажды сломанной руки, но вскоре слепой мальчишка заработал твердую репутацию непредсказуемого сорвиголовы и нападки на него прекратились. Он чуял чужие страх, ложь или ненависть по какому-то ему одному ведомому душку. Он стал насмешлив и бесстрашен, веря в свое непогрешимое оружие – могучее чутье.

Главной ценностью в жизни Пеппо оставалась Алесса, которую он давно называл матерью. Она походила на войлочный плащ. Простая и надежная, слегка жесткая, слегка колючая, но неизменно готовая укрыть от ветра и сохранить доверенное ей хрупкое тепло. Она всегда поддерживала сына, но никогда ни от кого не защищала. И Пеппо знал – так нужно, потому что он должен защищать себя сам. Он доверял ей во всем, никогда не сомневаясь ни в правоте Алессы, ни в ее любви. И именно к ней он пришел с тяготившим его вопросом: отчего никто из детей никогда не завязывал с ним дружбы, а многие взрослые избегают их дома? Алесса невозмутимо ответила:

– Потому что ты не соблюдаешь правил. Тебе положено быть калекой и вызывать жалость. Тогда бы тебя привечали, а мной восхищались. Людям нравятся ничтожные и убогие, это помогает им чувствовать себя сильнее и значительней, не прилагая никаких усилий.

Пеппо усмехнулся и с тех пор не искал ничьей дружбы. И он все равно был счастлив, любимый приемной матерью и еще слишком юный, чтоб задумываться о своем туманном будущем. Ему было уютно в его тесном теплом мире, слепота стала привычной и похожей на темную, но родную каморку. И он почти не замечал, как все больше становится чужим огромному миру, простиравшемуся за ее пределами.

А меж тем соседи, поначалу просто сторонившиеся его, стали побаиваться слепого паренька. Слишком ловко он вскакивал верхом на лошадь, слишком сноровисто резал из дерева игрушки, слишком уверенно ходил по улице.

А однажды Пеппо бесхитростно ляпнул гончару, что тот хвор и должен показаться лекарю. Здоровяк расхохотался мальчишке в лицо… а через неделю слег в постель, надсадно хрипя от боли и сгибаясь вдвое. Десять дней спустя гончар умер от желудочного кровотечения, а Пеппо, выходя из лавки, получил камень в бедро. «Ведьмак поганый! Душегуб!» – взвизгнула темнота. Это было впервые. И тогда мальчик просто растерялся, стоя посреди улицы и что-то лепеча. А мимо уха свистнул второй камень, и Пеппо опрометью бросился бежать, натыкаясь на изгороди и столбы, чего с ним не случалось уже несколько лет.

Дома он рыдал от злости и обиды, взахлеб объясняя матери, что от гончара просто стало иначе пахнуть, дурно и тяжело. Алесса молчала. Она знала, что будут и другие камни. Пеппо же усвоил, что людей нужно опасаться, и поклялся себе никогда больше не лезть к ним с сочувствием, не реветь из-за их паскудства.

А через два года разразилась беда. Пеппо уже не раз замечал, что запястья Алессы стали тоньше, а пальцы часто холодны. Что мать едва прикасается к еде и быстро устает, что все чаще задерживает выполнение заказа, потому что ее дурно слушаются руки. Она ссылалась то на сезонные хвори, то на женское недомогание, но Пеппо чувствовал, что отговорки эти пустые. За врачом он съездил сам, поскольку Алесса и слышать не хотела о лекарях. В тот же вечер мальчик узнал, что мать тяжело больна.

Во второй раз привычный мир Пеппо пошел трещинами, с грохотом осыпаясь в пустоту. Вскоре он понял, чего стоит в Падуе его своеобразная репутация. Врачи не хотели браться за приемную мать «дурноглазого». Конечно, среди эскулапов хватало людей науки, прекрасно знавших нехитрую природу этой дурной славы, но и лекарю нужно зарабатывать на хлеб. А взявшись за подобную пациентку, можно было шутя лишиться практики. Пеппо отчаянно пытался ухаживать за матерью сам, брался за любую работу и лез из кожи вон, но болезнь Алессы требовала все больших расходов.

И Пеппо принял непростое решение. Скрепя сердце он продал дом, с трудом выручив за него полцены, и увез мать в Тревизо, где поместил в монастырский госпиталь, оплатил ее лечение на несколько месяцев вперед и принялся за поиски заработка.

Но слепого мальчишку не спешили брать в подмастерья или прислуги. Жизнь в Тревизо была недешева, уход за Алессой и подавно, и вскоре отчаявшийся Пеппо, оставшись без гроша, принялся промышлять мелкими кражами на местном рынке, пользуясь своими чуткими пальцами, развитыми инстинктами и особой пренебрежительностью, с которой окружающие относились к слепому мальцу.

Поначалу было невыносимо. Краденая еда казалась горькой, а руки – грязными. Пеппо приходил в церковь, пытаясь каяться, подолгу стоял в душном вареве людских скорбей, не зная, как объяснить Ему, незримому, необъятному, пахнущему воском и ладаном, что иначе не сможет платить за келью в госпитале. А мать угасала, и скоро он понял – его не слушают. Господу не до него. И Пеппо перестал оправдываться.

Он привык. Он становился все ловчей и изворотливей. Теперь вместо еды он крал деньги, иногда выуживая монету из плохо завязанной мошны, а иногда дерзко срезая кошель с ремня.

Но, как известно, любой вьющейся веревочке всегда находится конец. Пеппо буквально поймал за руку Винченцо, владелец оружейной мастерской. Поймал по сущей безделице, случайно потянувшись передвинуть пояс на объемистом животе.

Это и был тот самый конец, и Пеппо уже приготовился сначала к побоям, а потом к колодкам во дворе городской управы. Но Винченцо вдруг задумчиво хмыкнул, с ленцой отвесил вору пощечину и поволок за собой в тратторию, где накормил и подробно расспросил.

Все было очень просто. Выпивоха и сквалыга Винченцо знал толк в оружейных дел мастерах. Уже собираясь проучить поганца, он обратил внимание на длинные крепкие пальцы, которых не почувствовал в плотно висевшем на теле кошеле.

К вечеру Пеппо стал подмастерьем тетивщика Чезаре в мастерской Винченцо, и его сумбурная жизнь обрела подобие устойчивости. Оружейник был скуп, однако рабочих кормил исправно, а в каморке при мастерской спалось куда спокойнее, чем в угольном сарае на окраине Тревизо, где Пеппо тайком ночевал до сих пор. Пораженный своей нежданной удачей, Пеппо бросил опасный воровской промысел и рьяно взялся за освоение ремесла.

Огнестрельное оружие все прочнее входило в военный обиход, но даже заржавленная аркебуза была мало кому по карману. Надежный же дедовский арбалет исправно нес свою службу, не требуя особых затрат. Винченцо, человек практичный и деловой, правильно оценивал ситуацию и не велся на новомодные веяния других мастерских. А посему почти все арбалетчики в двух окрестных городах были его постоянными покупателями, и он бдительно следил за качеством своего товара.

Тетивщик Чезаре был превосходным мастером, но Винченцо знал, что хлопок бутылочной пробки напрочь лишает того воли, и возлагал большие надежды на мальчугана с ловкими пальцами.

Плетение тетивы было искусством непростым, но осязание в нем играло решающую роль. Через несколько месяцев Пеппо уже различал все виды материалов, их качество, а затем и мануфактуру, где они были изготовлены. Через полгода одним щипком тетивы по звону или дребезгу распознавал, нет ли в корпусе арбалета трещин. Через год безошибочно подмечал мельчайшие дефекты, и у Винченцо резко снизилось число недовольных клиентов. А вскоре Чезаре преставился от неумеренного пристрастия к стакану, и Пеппо занял его место.

К семнадцати годам слепой тетивщик был одним из лучших мастеров в округе и приносил хозяину твердый барыш. Но Винченцо не спешил повышать Пеппо в звании. Называться мастером парень не вышел годами, да и жалованье ему полагалось бы совсем иное, а потому хозяин всегда выискивал новую причину, и Пеппо по-прежнему числился подмастерьем.

Однако Винченцо знал, что мальчишка нуждается в деньгах, и опасался, что тетивщика сманит кто-то другой. Джузеппе же обладал отменным здоровьем и полным равнодушием к выпивке, и расставаться с ним было не с руки. Поэтому хозяин негласно позволял ему браться за любые приработки вроде чистки оружия, заточки клинков и мелких ремонтов, а также дал прочим мастерам указание без всяких отговорок наставлять мальчишку в любых вопросах.

Это положение поначалу устраивало всех – самого Пеппо, Винченцо и остальных рабочих, охотно сваливавших на слепого подмастерья скучную и грязную возню. Но время шло, Пеппо становился старше и шире в плечах, и у него уже нельзя было походя отнять полученные за работу медяки.

Сам Винченцо относился к своему мастеру неоднозначно. Он ценил его умелые руки и быстрый ум. Но дерзость и независимость Джузеппе раздражали хозяина, ожидавшего беспрекословной покорности благодетелю. Пронизывающий же незрячий взгляд вызывал содрогание, которое и подвигло Винченцо повесить над головой тетивщика образ Богоматери, словно та могла присмотреть за строптивцем.

Винченцо, сам того не замечая, неустанно пытался доказать Пеппо собственную власть над его судьбой. Редкую неделю тетивщик не был сечен плетью за те или другие прегрешения. Тяжелую руку хозяина знали и остальные рабочие мастерской, но слепой мальчишка, ухмылявшийся в ответ на первый удар, приводил Винченцо в бешенство и бывал порот с особым усердием.

Однако работа не приносила Пеппо достаточных средств. Алессу медленно подтачивал недуг. Она то оживлялась, гуляя с сыном в церковном саду, вышивая и даже посещая мессу, то снова лишалась сил и безучастно лежала в своей тесной келье. Сестры-монахини осторожно сообщили Пеппо, что болезнь крови, терзающая его мать, не имеет излечения. Он же убеждал себя, что не верит, и старался, как мог, продлить ее дни.

Пеппо снова начал воровать, но теперь уже не стыдился своего промысла. Более того, он больше не надеялся на скупое Божье милосердие и предпочитал, чтоб небеса не вмешивались. Теперь он грешил почти с вызовом, будто надеясь отвлечь их гнев на себя и заставить забыть об Алессе.

Друзей в Тревизо Пеппо тоже не нашел. И здесь одни демонстративно не замечали его, другие глумились над его увечьем, и все побаивались ярких нахальных слепых глаз, живших на лице, по мнению обывателей, какой-то своей потаенной жизнью.

Пересуды и шепотки за спиной окончательно ожесточили Пеппо. Насмешливость его стала саркастичной, язык приобрел ядовитую остроту, а привычка тетивщика криво усмехаться одним углом рта, слыша оскорбление, прочно закрепила за ним дурную славу.

И вот теперь репутация эта, одевавшая Пеппо прочной броней самообладания, сослужила ему скверную службу. Он не мог своими руками засыпать землей тело женщины, вернувшей ему жизнь. Ибо к могиле той, кого хоронил «дурноглазый», не подойдет даже мальчик-служка.

…Пути до мастерской Пеппо не заметил, погруженный в мутную тоску. Он знал, что это лишь первая боль утраты. Завтра ум просеет мелким ситом сегодняшнюю шелуху неверия и ошеломления, оставив на поверхности лишь ничем не прикрытое острозубое отчаяние.

Пеппо толкнул дверь мастерской и тут же был выдернут из раздумий суровым голосом Винченцо:

– Где ты шлялся?

Пеппо повел головой, будто просыпаясь:

– Я закончил работу, мессер.

Приняв безучастность этой фразы за раскаяние, хозяин шагнул ближе.

– Я не отпускал тебя, Джузеппе. И не тебе решать, когда твоя работа окончена.

Вкрадчивость голоса выдавала закипающий гнев, но Пеппо сегодня было не до настроений Винченцо.

– Мне нужно было уйти, а вас не было здесь, чтоб запретить.

Неприкрытое нахальство фразы лишило оружейника остатков выдержки, и он рявкнул:

– И по какой же нужде ты шатаешься по улицам в такое время?! Или накопил медяков на шлюху?

Пеппо дернулся, как от пощечины, и медленно поднял голову:

– У меня умерла мать.

Винченцо попятился, встретившись взглядом с неподвижным ледяным кобальтом. Внезапно его охватил страх. На миг ему показалось, что налитые холодной злобой глаза вполне зряче сверлят его ненавидящим взором. Винченцо вспомнил, что он один в мастерской с этим странным мальчишкой, гнев и паника захлестнули его с головой, и он завизжал:

– Да откуда у тебя мать! Таких пащенков, как ты, блудницы от Сатаны нагуливают!

Секунду Пеппо стоял неподвижно. Потом молча ринулся к хозяину, но тот уже сдернул со скобы плеть. Резкий визг метнулся тетивщику навстречу, тот уклонился от тугой волны рвущегося воздуха, и жгучая полоса впилась в руку пониже плеча, выдирая клок рукава. Пеппо молниеносно выбросил вперед кисть, охватил тугие крученые полоски кожи и рванул на себя. По инерции Винченцо качнулся вперед, и тут же длинные сильные пальцы клещами сдавили кадык. Оружейник сдавленно всхрапнул и с размаху ткнул Пеппо под дых рукоятью плети.

От боли пальцы рефлекторно разжались, и Винченцо ударил мальчишку в лицо. Перехватил плеть и обрушил на упавшего тетивщика град остервенелых ударов. Страх и ярость оглушали оружейника, кровь разрывала виски. Он хлестал и хлестал, словно в тумане видя, как поганец катается по полу, вскрикивая, рыча и хватаясь за беспощадную плеть. Мальчишка не защищал лица, не сжимался в комок. Плеть вырывалась из цепких рук, сдирая с них кожу, кровь брызгала на рукава камизы и спутанные волосы, а Винченцо не мог остановиться. Он хотел, чтоб мерзавец попросил пощады, и это единственное желание затмевало иные мысли прежде вовсе не жестокого человека.

И вдруг оружейник выронил плеть, словно кто-то сдернул с глаз пелену.

– Джузеппе?..

Разметавшийся на полу тетивщик не шевелился. Винченцо осторожно шагнул вперед и слегка пнул того носком башмака.

– Пеппо… Чертов бездельник, ужо тебе прикидываться!

За гневной интонацией Винченцо звучало замешательство. Одно дело учить кнутом ленивых подмастерьев: то дело богоугодное, да и самим неслухам оно на пользу. Но забитый насмерть рабочий – это уже совсем другая канитель. Это грозит судом. А окровавленный мальчишка лежал у его ног, безжизненно раскинутые истерзанные руки непривычно спокойно распростерлись на дощатом полу, исполосованная багровыми отметинами веста не колыхалась на груди.

Винченцо огляделся, отирая о камизу вспотевшие ладони и отрывисто дыша. Мастерская была пуста.

Загрузка...