Голос у него был, как я уже сказал, очень тихий, но всё-таки я его отчётливо слышал, в то время как, чтобы расслышать сквозь окружающий шум некоторых клиентов, мне приходилось заставлять их по три раза повторять на повышенных тонах одно и то же.

«Может быть, это звучит всё-таки только в моей голове?» – сделал я осторожный, но обнадёживающий вывод.

Отец наклонился к моему уху. Была, кажется, у него такая привычка. И я ощутил знакомое дыхание, дыхание с придыханием. Услышал, как посвистывает его горло, как он сглатывает слюну. Это был несомненно он – целиком и полностью. Был даже его слегка кисловатый запах.

– Ты долго здесь будешь? – спросил меня отец на ухо – так, точно собирался вступить со мной в какой-нибудь сговор.

– А что? – спросил я, невольно отпрянув, ибо его дыхание щекотало волоски у меня внутри уха.

– Да может быть, я мог бы тебя дождаться?

Я посмотрел на часы:

– Нет, ещё долго. Мне здесь надо быть хотя бы до семи часов, – а сам подумал: «Что я говорю? Мне наверно в таком случае следует всё бросить и идти за отцом, куда он пожелает…»

– Жаль, – отец разочарованно нажал плечами.

– Ты торопишься? – спросил я.

Отец замялся.

– В общем, нет – сказал он вскоре. – Но если ты занят…

– Только ты не обижайся! – взмолился я. – Суббота – у меня самый доходный день!

Отец улыбнулся понимающе и панибратски вскинул подбородком.

– Блин! – выругался я. – Был бы кто-нибудь, кто мог меня заменить… Как назло – все разбежались. А клиенты так и прут.

Отец стал озираться по сторонам. Я врал. Вернее, уже врал. Клиенты были, но вот их и след простыл. Толпы бродили по рынку, но всё мимо. Так бывает. Не всякий ведь забредёт в нашу закуту.

Отец почесал нос:

– Жарко тут у вас, – сказал он.

– Кондиционеры работают, – похвастался я. – А ты сними плащ, я на спинку повешу.

– Да ладно, – отмахнулся отец. – Расскажи лучше, как ты здесь? Как заработки?

– Ну, когда как. В общем, ничего. – Ушёл я от прямого ответа, сам не знаю зачем.

– Как семья?

– Семья – как семья, – снова неопределённо ответил я. Как будто у меня могли быть какие-то основания что-то скрывать от отца.

Он помолчал.

– А в поездки больше не ездишь?

– Что? – не понял я.

– Ну, на поездах?

– А, нет. Уже давно. Там перестали платить. Да и поездок мало. А сидеть здесь – сторожить вагоны – не велика радость.

Это я отцу – про свою, не так уж давно оставленную, профессию проводника почтового вагона.

– Да-а, – протянул отец, чтобы что-нибудь сказать. А как стихи?

Я шмыгнул носом:

– Ну, пишу иногда. Но щас мало.

– А почему? – вроде расстроился отец.

– Да возраст уже, – смущённо улыбнулся я. – Хватит. Или придётся ещё раз влюбиться. Возможен адюльтер – сам понимаешь, нехорошо.

Отец помрачнел. И я вспомнил, что он всегда болезненно воспринимал подобные шутки. Кто знает – может быть, сработало подсознание, и я вновь мстил ему, вроде бы невзначай его подковыривал.

– А как мама? – переменил он тему.

– Жива, здорова – слава Богу, – я перекрестился.

– А бабушка?

Я широко раскрыл глаза.

Отец будто что-то припомнил и, оттопырив нижнюю губу, сокрушённо покачал головой:

– Когда это произошло?

– Да уж … почти десять лет прошло. А ты разве не знаешь?

Он посмотрел на меня испытующе. Была в этом взгляде какая-то внутренняя боль. Он словно проверял меня на вшивость. Но я даже не мог понять, в какого рода вшивости он пытался меня уличить. Я чуть не утонул в этих глазах, зелёных с разводами растворённого на молоке кофе. Я вовремя спохватился.

– Уу-х! – выдохнул я.

Отец примирительно улыбнулся.

– Ничего, – сказал он. – У меня что-то с памятью, знаешь. Иногда вылетает. Годы.

– Что-то непохожее на тебя рассуждение, – зачем-то сказал я.

Отец поднял брови – он так всегда иронизировал. Вернее – это был привычный сарказм. Отец как отец. Значит всё в порядке. И эта его, тщательно скрываемая, но вечно пробивающаяся сквозь тонкую кожу наружу, нежность… Она сейчас – как никогда сильно чувствовалось. Я, кажется, унаследовал эту его черту. Но чувствует ли хоть кто-нибудь меня так, как я его сейчас?

– Ну, мне наверно пора, – полуспросил он.

Я уже с непритворным сожалением вскинул глаза:

– Уходишь?

Мне очень захотелось спросить у него телефон. Или… я дал бы ему свой. Но ведь он должен знать! В голове у меня опять всколыхнулся какой-то сумбур. Я никак не мог решить: что' следует, а чего не следует спрашивать теперь у папы?

Вот, что бабушка умерла, он почему-то не знает. Или притворяется? Или забыл?.. Там ведь ему – должно быть виднее…

Может быть, пойти всё-таки проводить его хотя бы до дверей рынка? Или до метро? Но куда он? Да, куда он едет?

– А куда ты сейчас? – вырвалось у меня.

Отец грустно улыбнулся.

Я знал один из возможных его теперешних адресов. Не так давно мы с дочкой закопали тюльпанные луковицы в его, ещё не успевшую как следует провалиться, могилу.

– А ты оттуда можешь звонить? Хоть иногда? – спросил я, и мне было невыносимо страшно и неудобно за свои вопросы.

Отец криво и загадочно улыбнулся и нетерпеливо повертел головой, его уже подмывало уйти.

– Я что, тебя больше никогда не увижу?

Он посмотрел на меня в упор и не ответил.

Я обессиленно опустил глаза и руки. Веки стали неприподъёмно тяжёлыми.

Казалось, что в слёзных мешочках зреют такие крупные слёзы, которым во веки не пролезть сквозь узкие протоки. Скорее, верблюд…

Я всё-таки поднял лицо. У меня тряслась шея. Отца не было. Я пошарил вокруг сумасшедшими глазами. Весь мир подёрнулся дымкой. Звуки и запахи тоже. Слава Богу, что никто из клиентов меня в этот момент не доставал. Язык прилип к нёбу, вся слюна во рту внезапно кончилась. Надо попить. Но вместо того, чтобы пойти за водой, я водрузился на своё седалище. Пока никого нет – можно закрыть глаза и всё обдумать.

Случалось, покойники являлись ко мне во сне. Да с кем такого не случалось?

Бабушка однажды приснилась, и я обнял её.

– Наконец-то ты появилась! – возликовал я.

– Нет, это не я, – сказала бабушка.

– Как не ты, а где же ты? – удивился и расстроился я – ведь все мои пять чувств совершенно убедительно свидетельствовали, что вот это, сейчас, передо мной, именно моя бабушка.

– Твоя бабушка в другой комнате, – сказала бабушка неожиданно жёстко, и даже стала отталкивать меня руками.

– А кто же ты?

– Я призрак. Не обнимай меня! – она окончательно отстранилась.

Я стоял перед ней как оплёванный и смотрел на неё снизу вверх умаляющими глазами. Она почему-то стала очень большой – как башня. Или это я – что гораздо более вероятно – опять стал маленьким, как в детстве.

Эта бабушка была для меня недоступна и взирала строго. Но в уголках её глаз и губ я всё же угадывал знакомую любовь.

– Ты не шутишь? – с последней надеждой спросил я.

– Я не шучу, – отрезала бабушка и, уперев руки в боки, отвернулась.

Я открыл дверь в маленькую комнату, куда указала бабушка, вбежал туда, но никого там не обнаружив, бегом же вернулся обратно. В большой комнате тоже уже никого не было. Я лихорадочно осматривался. Даже на шкаф и под диван заглянул. Кинулся ещё раз в маленькую. Но там было по-прежнему пусто. Бабушка ушла, испарилась. Зачем-то обманула меня. Может быть, хотела предостеречь? И то – общение с призраками – наверно не самое безобидное занятие. Такого не пожелаешь собственному внуку.

Ещё ко мне приходил мой двоюродный, безвременно умерший брат, второй внук той же бабушки. У него всегда что-то не в порядке было с лицом – какая-то кровь, и на руках… Но это было понятно – ведь он погиб при весьма загадочных и трагических обстоятельствах…

Являясь ко мне во сне, брат с каждым разом становился всё чище – пока совсем не исчез. Быть может, Господь наконец-то освободил его заблудившуюся душу? Хотелось бы на это надеться.

А тут… Призрак отца явился среди белого, пусть и изрядно подсвеченного люминесцентными лампами, но дня, на рынке, а отнюдь не в храме, в цитадели, можно сказать, всех возможных грехов и пороков. Вот это, всё что находилось здесь, – я приоткрыл глаза и вместе со светом поймал в щёлки меж век тревожный и гнетущий гул – это и есть самая что ни на есть вопиющая реальность! Иначе – какая ещё земная реальность может быть на Земле?!

От этих мыслей с ума можно было сойти. Я опять поплотнее сомкнул веки и постарался переключиться. Клиенты – молодцы – всё ещё меня не беспокоили. Хотя и деньги между тем – какие-никакие – конечно утекали из рук.

Вдруг я вскочил и заметался, как испуганная лошадь. Никого не было – ни призраков, ни людей. Только девчонки напротив наяривали какую-то до исступления реальную попсу. Я опять присел и вытер со лба засморканным платком липкий горячий пот. Ещё раз встал и для надёжности огляделся. Поджилки дрожали и ноги подкашивались. Ладно. Как бы там ни было – надо отсидеться и … переключиться. Сейчас, может быть, кто-то придёт… И попить. Но идти куда-то – пока выше моих сил. А вдруг?.. Вдруг – всё это вообще сейчас исчезнет? Я зажмурил с натугой свои, самостийно вылупляющиеся, как подоспевшие цыплята, глаза. Может быть, глаза боялись быть закрытыми? Глаза боятся…

Мне всё-таки удалось переключиться. Я стал думать о тщете «реальности», о том, что вот уже очень скоро мы будем продавать вместо громоздких кассет DVD, после DVD – какие-нибудь минидиски, а потом – если доживём и не прихлопнет нас, негодников, какая-нибудь инспекция – вовсе станем торговать какими-нибудь микрочипами, которые будут прикрепляться, скажем, к виску, а там, глядишь, и безболезненно внедряться в мозг. Зачем тогда все эти телевизоры, голография? Зачем сами глаза, которые боятся? Можно ведь, наверное, когда-нибудь будет продавать сны, сны в чистом виде. Конечно, это будет выглядеть совсем не так, как в наивном фильме 40-ых годов. Да и нужны ли кому-то чужие сны? Риторический вопрос! Что за болезненное любопытство?!

Тут ко мне пришли клиенты, и я до самого конца рабочего дня уже не задавался никакими вечными вопросами.


Когда спящий проспится


«То, что следует принимать как данное нам, – это, можно сказать, формы жизни…»

Л.Витгенштейн


Допустим, меня усыпили. Не сейчас, а скажем, в 60-ых, 70-ых годах благословенного 19-го века, пусть и поднимала уже в те годы драконью голову прогрессивная еврейская печать, пусть и готовы уже были подрывать своими бомбами расслабившихся царей бескорыстные до отвращения народовольцы.

Пусть это даже будет самое начало 20-го. Ещё достаточно тихо, и всё в диковинку. И дамы ходят в широкополых шляпах – или я ошибаюсь в моде? – и даже кинематограф ещё толком из яйца не вылупился…

Так вот, некий, не до отвращения бескорыстный, изобретатель, каковыми, как известно, всегда полнилась и полнится земля русская – прямо как червями пузырится – этот изобретатель помогает мне впасть в анабиоз, или как там его ни назови. Совсем как у Герберта Уэллса. Он вот только почему-то в своих трудах не отразил ни одного русского изобретения. А вообще, здорово могло бы получиться: представляете себе этакую помесь «Бесов» с «Войной миров»? Круто! А то какая-то Россия во мраке… Скучно, господа. Вечно-то вы подозреваете нас, европеяне треклятые, в недостаточной культурной зрелости и в отсутствии самоиронии, которой англичане бравируют так, как не бравировал Леонид Ильич своими звёздами Героя Советского Союза.

А я азиат, и если у меня мрачная рожа, это ещё не значит, что в душе я не ржу как кобыла над нынешними высокомудрыми европейскими идиотами… Вам что Шпенглер говорил? А Ницше? А Жар от Люстры?

Но пардон, опять мы отвлеклись. Так вот, значит, заморозили меня, или там – утопили в каком-нибудь геле – отчего бы не в меду, например? И пролежал я, значит, в таком состоянии никак не меньше, а скорее всего, даже побольше, чем 100 лет. «И вот настало пробужденье»!

Я жду, пока сфокусируются глаза. Я уже понимаю, что опять появился на свет. Вполне можно сказать, что второй раз родился. Я жажду увидеть хоть что-то кроме снов (которые, может, всё-таки как-нибудь можно рассмотреть в непроглядном анабиозе?).

Шум. Я понимаю, что это шум. Довольно ровный и однообразный. Сначала я думал, что это кровь шумит в оживающих венах. Но больно уж громко. Может быть, водопад, река? Или извергающийся Везувий? От последнего предположения я вспомнил, что когда-то умел смеяться. Надо будет как следует поупражнять уголки губ. Губы – теперь я чувствую, что они у меня есть. Ещё не одна осень пройдёт, прежде чем я вновь научусь свистеть. Оказывается зато, что я вновь умею мыслить поэтически…

Итак. Что же это передо мной? Дымка помаленьку редеет. На каком это расстоянии? Я ещё слаб и перед тем, как окончательно вернуться в реальность, вновь прикрываю глаза. Я готовлюсь к окончательному броску. Я начинаю по-настоящему ощущать собственное тело, собираю его по кускам. Вот руки, они затекли – не мудрено – проваляться 100 лет без движения! Смогу ли я вообще теперь ими двигать? Не атрофировались ли мышцы напрочь? А что, это было бы вполне логично…

Ноги, ногам что-то мешается. Они, кажется, согнуты… И вообще – как я лежу? Неужели я лежу на животе? Не может быть! Покойников и ложащихся в анабиоз всегда укладывают на спину. По крайней мере, только так я видел в фильмах. А здесь, а теперь?

Так, всё-таки я, скорее всего, лежу на животе. Поэтому и трудно дышать. Но если я понимаю, что трудно дышать, значит, скорее всего, всё-таки дышу – и то дело.

Что-то мне давит на шею. Так – и шея есть. И грудь во что-то упирается, во что-то жёсткое… Вот, оказывается, на какие тонкие ощущения мы уже способны. И запах – бьёт в нос…

Погоди! Если я лежу на животе, каким образом могут быть согнуты мои ноги? Они что, приподняты? То-то отлило от ступней – почти их не чувствую. Но значит – ступни всё же есть – оглянуться бы. А то вдруг это всё фантомы?

А вонь? Это прямо ни на что не похоже. Ну, во всяком случае, это никак не запах разложения – и на том спасибо.

Вот сейчас я открою глаза и всё увижу. Не буду даже пытаться как-то ещё шевелиться, ибо на этом рискую растратить последние силы. Только раскрою глаза. Итак…

Это какие-то жуки… Огромные, разноцветные. Может быть, они не такие уж огромные, но просто находятся где-то совсем рядом, у моих глаз. Кажется, у Эдгара По было что-то такое…

Жуки очень быстро бегут. Все в одну сторону. Нет, погоди – одни в одну, другие в противоположную, но точно первым навстречу. Но они не сталкиваются. Одни бегут по одной стороне, другие по другой. Это похоже на какую-то дорогу…

Неужели это жуки так сильно шумят? Наверное, мне всё ещё продолжает сниться какой-то анабиозный сон. Надо успокоиться и расслабиться, надо доспать, и тогда… Я пробую снова уснуть, закутаться, провалиться в своё недавнее, пускай неподвижное и, как говорят, похожее на смерть, но такое уютное состояние. Я открыл глаза – и что же? – поговорить не с кем. Значит – надо снова заснуть, уснуть во сне – может быть, именно тогда, наконец, истинно проснусь? Может быть, и не было на самом деле никакого вечного сна? Сейчас меня обнимут как первопроходца экспериментаторы, которые всего-навсего испытывали крепость моей воли и разума, вводя меня в изменённое состояние сознания? Может, я вовсе проснусь со своей женой? А может… Губы раскатал!

Я убаюкиваю себя этими рассуждениями и предположениями, убаюкиваю изо всех сил. И отмечаю, что вот уже опять научился мыслить вполне отвлечённо. Значит – и во сне можно мыслить. Но довольно скоро это переливание из пустого в порожнее начинает меня раздражать. На самом деле – сплю я или не сплю? Почему мне снится, что я не сплю? – Вот вопрос!

Надоело лежать с закрытыми глазами – опять открою глаза. А ведь я уже это делал, вот совсем недавно – гляди-ка, и чувство времени начинает восстанавливаться – или мне всё это только кажется, снится? Надо проверить. Вот открою глаза и проверю. Хотя… В общем, каков критерий реальности? В общем – хватит демагогию разводить – проснись.

Злой сам на себя, я резко разлепляю глаза. И резко навожу их на резкость. Я вижу. Действительно: подо мной (я ощущаю это именно под собой, с чувством земного тяготения всё порядке) ползают жуки. Быстро – ног не видно, они – то ли у них под брюшками, то ли …

Вдруг к горлу подкатывает тошнота. Это может быть от удушливого запаха. Он идёт явно от жуков – но так не может пахнуть что-либо живое. Или это от шума – кажется, он уже поселился внутри головы – неотвратимый, монотонно гнетущий. Я бы блеванул, да нечем – не ел больше ста лет, да и сил у пищевода, наверно, не хватит. Да и что это давит мне на верхнюю переднюю часть туловища? Какая фигня мне подбородок царапает?

И вдруг я осознаю, что проснулся. И мгновенно становится страшно, до того, что дыбом встают волоски где-то на задней стороне шеи. Лежу и не могу пошевелиться. Кончится ли этот паралич? Подбородок, похоже, упирается во что-то каменное – такое оно холодное и шершавое – и смотрю я вниз, именно вниз…

Боже!.. И вот я начинаю орать, ибо ничто человеческое не дано увидеть мне в этом веке – машины, машины, машины… Истошным, как у роженицы или умирающего, криком я пытаюсь разбудить, разбудить себя в последний раз, чтобы только не видеть этот кошмар.

Я могу кричать. И я кричу только потому, что понимаю, что проснулся. Это – неимоверный ужас – то, что я вижу перед собой. Может быть, всё-таки можно ещё хоть как-то напрячься или наоборот расслабиться, чтобы перейти в другое, хоть чуть-чуть более выносимое состояние?

Мой крик звучит всего несколько секунд, и одновременно – он длится вечность. Вообще понятие «одновременно» не подходит. Я проваливаюсь сам в себя, в свой крик, в бесконечную тоску, в нечеловеческое одиночество. Только там я надеюсь найти что-то ещё, пусть умереть, но хотя бы так обрести настоящее пробуждение.

Такое, впрочем, могло мне привидеться и спьяну, вернее, с похмелья, когда я, открыв глаза, обнаруживаю себя лежащим поперёк узенького тротуара на одном из автомобильных мостов через Московскую Кольцевую. Голова – лицом вниз – торчит наружу между прутьями внешней ограды, а ноги коленями упираются в ограждение, за которым проезжая часть. Естественно, сначала я ничего не соображаю, вижу только бесконечно снующие подо мной, отвратительно воняющие и жужжащие автомобили, и от страха воплю. Вот это есть, и больше ничего нет. Только представьте себе это!.. Нужна ли такая жизнь? Моя ли это жизнь?

Ну а потом – я либо умру каким-нибудь образом в тот же день, либо продолжу жить и вернусь к своим повседневным обязанностям. Вот сейчас встану и пойду к ларьку – надо, наверное, похмелиться.


Случай с геморроем


«Вот, например, человек, который в течение одного дня ощутил девять тяжёлых впечатлений на одно приятное…»

И.И.Мечников

Ну, теперь самое время рассказать какую-нибудь весёлую историю. Ибо приблизилось Царство Небесное. И кто не спрятался, я не виноват.

Один мой бывший сослуживец, человек весёлый и толстый, однажды был весьма неприятно поражён тем, что стал испытывать боль, справляя большую нужду. Герой наш любил поесть, соответственно и противоположенный поглощению пищи процесс имел в его жизни довольно выдающееся значение. Естественно, он был раздосадован и испуган – что же теперь – ни пожрать, ни… в туалет сходить?

Убедившись при очередной попытке в серьёзности и неотступности своей проблемы, он решил посоветоваться с женой, которая, как он полагал, была гораздо более сведущей, т.к. когда-то училась в медицинском училище. Он описал симптомы, и жена без колебания поставила диагноз: геморрой.

Обстоятельства складывались таким образом, что самым лучшим выходом было, не медля далее, посетить ведомственную поликлинику. Некоторое недоумение, правда, вызвал вопрос о том, к какому врачу обратиться. Как ни старались, ни умудрённая образованием супруга, ни – тем более – скромный супруг, не могли даже предположительно вспомнить, как называется нужная врачебная профессия.

Общими усилиями порешили на том, что больной попросту назовёт своё заболевание в регистратуре, а там уж его направят куда надо. Вопрос был несколько деликатный, и сослуживец мой немного стеснялся. Но вполне реальная боль гнала вперёд.

По дороге в поликлинику в его, не слишком привыкшую к какой-либо рефлексии, голову, разумеется, лезли всякие неприятные мысли. В том числе и хрестоматийная мысль о жизни и смерти. Но жена успокоила, что это не рак, а то, что у него, бывает, если не у каждого первого, то уж наверняка у каждого второго, особенно у мужиков, особенно при сидячей работе, да и возраст уже… Почти всё совпадало. Но всё-таки – именно для собственного спокойствия – надо провериться. Это тоже был приговор жены.

Да и некогда было бедному толстячку думать о смысле жизни – ему бы сейчас только не забыть, как его проклятая болезнь называется. А уж всё остальное – как-нибудь приложится.

Ехать было довольно далеко. В автобусе, в метро, потом опять в автобусе – он всё повторял про себя и не совсем про себя, т.е. бормотал себе под нос, как какой-нибудь детский стишок или скороговорку: «Гемор, гемор, геморрой!»

Женщины в автобусной толкучке поглядывали на него подозрительно, но он только весело подмигивал им обоими глазами. Вообще, он был человеком вполне приспособленным к жизни, и не хотел учиться унывать.

Но поселившиеся в его душе мысли продолжали своё подковыривающее и даже разрушительное действие – прямо как какие-нибудь черви в сыре. Ему казалось, что он весь прорастает этими мыслями, но только мысли эти растут не как нормальные растения – снизу вверх, а устремляются от головы к заднему проходу. Может быть, именно от этого все его затруднения? Все болезни, говорят, от нервов, – а значит, от головы. А нервы, ведь они такие длинные – похожи на ветки и стебли, похожи на змей… Впечатлённый мыслитель на этом образе передёрнулся. От нервов говорят, бывает рак. Мало ли что там жена говорит… А он ещё волнуется – значит нервничает – значит надо успокоиться. И, стараясь подавить в себе вредную душевную смуту, герой как спасительное отвлекающее заклинание повторял: «Гемор, гемор, ге-мо-рой…».

Однако под влиянием всё разъедающих и искажающих мыслей, внимание его поминутно и даже посекундно отвлекалось от механического произнесения одной и той же фразы. Ужасные нервы, чуть ли ни бритвой проскользнув между ягодиц, пускали свои змеиные головы ещё ниже и заставляли холодеть пятки и пальцы на ногах. Героя несколько раз пробивал озноб, и он не понимал отчего: от болезни или от плохих мыслей? Скорее всего – и от того и от другого. «Гемор, гемор, ге-мо-рой!» – тем не менее, упорно повторял он, держась за придуманную им говорилку, как за палочку-выручалочку. Тут нельзя не отдать должное выдержке и настойчивости нашего персонажа.

На автора этих строк, например, в подобной ситуации могла бы напасть такая прострация, что просто бы губы перестали шевелиться – какие уж тут скороговорки.

Но и у нашего волевого больного не всё оказалось так уж ладно. Дело в том, что из-за общей длины пути, а также из-за постоянных отвлечений, как уже описанных, внутреннего, так и внешнего порядка, вроде толчков в транспорте и необходимости переходить на светофор, содержание, а точнее форма, стоически повторяемого им высказывания начала терпеть всё нарастающие и необратимые изменения.

Бессознательно герой припомнил, как выглядит латинское написание названия предполагавшегося у него недуга. Они с женой вместе смотрели в энциклопедии. Это слово произвело на него тем большее впечатление, что было ещё длиннее соответствующего русского и тем менее удобовыговариваемым. На самом деле, он догадывался только о том, как могло бы произноситься лишь самое начало этого термина. Почему-то звучало оно не так, как по-русски. Сейчас, уже приближаясь к лечебному заведению, он, разумеется, уже не сумел бы точно припомнить, как выглядело высмотренное в книге иностранное словцо, но исподволь запечатлевшееся на сетчатке видение заставляло его потихоньку перековеркивать слоги в своей считалке.

Так «Гемор, гемор, геморрой!» окончательно превратился в «Гаймор, гаймор, гайморит!» почти к тому самому моменту, когда он достиг крыльца поликлиники. Этот "гайморит" как бы явился естественным выводом из всех его тяжёлых рассуждений по дороге. Но на мгновение он вдруг заподозрил в этом выводе серьёзный подвох и даже затормозил, приоткрыв дверь, на пороге, за что был жестоко обруган некоей, торопящейся, вероятно, засвидетельствовать собственную нетрудоспособность, особой. Слово "гайморит" наш страдалец определённо уже когда-то слышал и почему-то был уверен, что так называется именно заболевание. "Гаймор, гаймор гайморит!" – повторил он ещё раз неуверенно и рассеянно, пропустив вперёд продолжающую что-то стрекотать скандалистку. Гайморит – вполне подходящее имя для болезни. Если он всё-таки исказил настоящее имя, то совсем немного, и специалист наверняка поймёт, о чём идёт речь. На этом он твёрдо решил поставить точку в череде, точивших его здоровую сущность, сомнений.

Выстояв, длиннющую как всегда, очередь в регистратуру и успев вспотеть от перемены температуры воздуха и от внутренних, не прекратившихся, увы, по приказу воли, треволнений, он, наконец, обратился к регистраторше.

– Простите, у меня… Гаймо… – произнёс он несколько тише, чем следовало, с виноватой, но милой улыбкой. Окончание слова всё-таки продолжало его смущать.

– Гайморит? – грубовато спросила тётка из окошка после неприятно повисшей паузы. Сосед сзади с тёмной ненавистью дышал нашему весельчаку в шею.

– Вот, вот, – поспешил он упрочнить своё положение. Раз уж она говорит «гайморит», значит так и есть. Не может и не должно быть двух болезней с такими похожими названиями! Да и жена могла что-нибудь переврать – тоже мне медик!

Регистраторша уже вовсю выписывала ему талон, потом поинтересовалась насчёт карточки и ушла её искать. Сзади кашляли и сморкались злые и завистливые больные. Герою было всё-таки неудобно, и он переминался с ноги на ногу, поводя глазами то туда, то сюда – точно пританцовывал. Надо сказать, вид у него при этом был достаточно идиотский.

И вот все формальности были улажены, и герою, вооружённому необходимыми документами, надлежало незамедлительно следовать на третий этаж, в кабинет 31, где его должен принять нужный врач.

Вздохнув с облегчением, от души поблагодарив работницу, страдалец почти побежал к лифту. Но тлеющая в теле рана вдруг наказала его за столь непозволительную игривость. При одном из резких и неосторожных движений ему внезапно стало так больно, что потемнело в глазах. Герой, конфузясь, оглянулся на очередь. Но, слава Богу, никому уже до него не было дела.

В вестибюле перед дверью заветного врача уже выжидало четыре человека. До конца приёма, как выяснилось ещё в регистратуре, оставалось менее часа. Так что наш герой стал переживать ещё и из-за того, что его могут сегодня не принять. Но опытная дама, находящаяся в очереди непосредственно перед ним, успокоила – мол, раз дали талон, должны принять. Ещё более успокоили болящего два соискателя, занявшие очередь после него. Если уж кому-то не повезёт – то скорей всего не ему.

Специальность врача, к которому сидели все эти люди, и в самом деле, внушала уважение уже тем, как выглядело слово и как ощущалось оно на языке при попытке произнесения.

ОТОЛАРИНГОЛОГ –

значилось на двери. Что ж, вполне соответствующее важности и щепетильности момента название. Не даром же они никак не могли его воспроизвести вместе с женой, и даже не знали на какую букву искать его в энциклопедии.

Теперь можно было совсем успокоиться. Это слово он точно уже видел, и видел именно в больнице. Всё совпадает. Недурно было бы конечно посоветоваться с более опытными больными. Но здесь как-то больше всё женщины, и не старухи – прилично ли? У одной ухо бинтом замотано, ещё и ухо – бедняжка!

Очередь, против ожидания, шла довольно быстро. Герой, который раз в своей жизни, изумился, с какой скоростью слабый пол умеет снимать и надевать штаны.

Вот уже энергичный доктор, черноволосый еврей в солидных очках, приглашает его жестом внутрь. Герой заторопился, отчего затряслись складки на животе и опять отдало болью в интимное место. Чтобы не застонать, он широко улыбнулся врачу:

– Здравствуйте!

– Здравствуйте, здравствуйте. Проходите, – сказал тот, пропуская объёмистого больного и закрывая за собой двери.

От обилия холодных инструментов на столе улыбка моего бывшего сослуживца невольно стала таять, на лбу выступила свежая испарина. Соблюдая все возможные предосторожности, он как на трон водрузился на предложенное ему доктором место.

– На что жалуетесь? – спросил доктор, поцарапав что-то недолго в своих бумагах. Сестры у него почему-то не было – и то ладно – будет не так стыдно. А то ведь он, бедный, всё представлял – что если и врач баба, и сестра у неё…

– Так на что жалуетесь? – повторил доктор, чтобы разбудить замечтавшегося пациента.

– Гай-мо-рит – по слогам произнёс тот.

– Давно у вас?

– Да нет, недавно. Жена сказала…

– Давайте посмотрим, – перебил врач и навёл мощную лампу прямо в лицо и без того бледного больного.

«Прямо как на допросе, – подумалось ему, – и инструменты подходящие. Сейчас он мне…»

– Поднимите голову, – потребовал врач. – Вот так.

Жёсткими умелыми руками он откинул крупную, поросшую седоватым ёжиком, голову пациента на подголовник.

«Интересно, что он ищет у меня в носу?» – подумал пациент, когда доктор засунул ему в ноздрю железную трубку, и начал, глядя в неё, что-то сосредоточенно изучать.

– Так, вроде всё нормально, – озадаченно сделал заключение врач и поправил очки на собственном, вполне соответствующем нации, носу.

– Откройте рот, – приказал он. Потом светил в самую глубь, в горло, похмыкивая, и лазил туда какими-то блестящими палками.

Страдалец наш невольно припомнил один весьма известный в нашей стране ещё с советских времён анекдот (если кто не знает или позабыл – насчёт удаления гланд через задницу). Так вот, теперь всё было с точностью до наоборот. Вот до чего дошла отечественная медицина!

Ну, впрочем, в этом была своя сермяжная логика. Ротовая полость, в конце концов, является ничем иным, как входными воротами в желудочно-кишечный тракт. Некоторые вообще полагают, что голова для того, чтобы есть. Но это уже другой анекдот…

Так вот, после того, как доктор принялся изучать ещё и уши героя и, сделав ему больно, нетактично заметил, что их следует чаще мыть, тот наконец начал прозревать и кое о чём догадываться. Хотя…

– А голова у вас не болит? – спросил доктор.

– Голова не болит, – честно ответил пациент.

– Так зачем же вы пришли? Вам справка нужна?

– Понимаете, у меня болит совсем не голова, – начал издалека мой бедный бывший сослуживец.

– Но ведь у вас, вы говорите, гайморит. Я вас осмотрел, у вас всё нормально. – Доктор опять углубился в свои бумаги. Внезапно он поднял глаза.

– Я вас больше не задерживаю, – резюмировал он жёстко.

– Но… – всполошился больной. – Вы же не посмотрели…

– Что я ещё должен посмотреть? – спросил доктор.

– Извиняюсь, у меня… – пациент, не найдя ничего лучшего, встал и, развернувшись к врачу тылом, показал, где у него болит.

Тут в воздухе повисло молчание. Наш страдалец боялся обернуться и посмотреть в лицо врачу. Молчание стало прерываться каким-то покашливанием или даже сипением. Герой вдруг разволновался от предположения, что самому лекарю в этот самый момент могло вдруг сделаться плохо – не мудрено ведь при такой нагрузке.

Он оглянулся и увидел, что врач беззвучно ржёт, упираясь локтями в стол и ловя сползающие очки.

– Как вы говорите… называется.. ваше… болезнь? – прерывающимся от смеха голосом выговорил он.

– Гайморит, – чётко, как солдат, ответил ошеломлённый пациент.

– Пой… дёмте, – продолжая похохатывать, выдавил из себя доктор и встал из-за стола. Он взял нашего любимца почти за шиворот и повёл вон. Те, кто успел занять очередь за героем, с интересом, и не без страха, наблюдали за действиями врача. Идти было недалеко. Нужный кабинет находился как раз напротив кабинета 31, по ту сторону пространного вестибюля. Доктор, не переставая судорожно всхохатывать, открыл тяжёлую дверь без стука и, заглянув, протолкнул внутрь совсем потерявшего дар речи толстяка…

Больные, и здесь парившиеся в ожидании, даже не успели возразить. Раз доктор привёл – значит надо.

Каково же было их удивление, когда они услышали оттуда, где всем им предстояло пройти неприятные и постыдные процедуры, громовые раскаты хохота. Проктолог любил и умел смеяться.


Философское наступление

"Притом я не люблю рассуждений, когда они остаются только рассуждениями…"

Н.В.Гоголь


Жизнь – что это такое? Наверное, всякий знает, кто живёт. А вот если кто-то живёт и не знает, что живёт – живёт ли он? Как это чувствуют животные? Банальные вопросы…

Пока я не знал, что кто-то умирает, разве я знал, что живу? Разве умел я делить предметы вокруг на живые и неживые, пока не убедился, что кроме жизни существует смерть? Впрочем, насколько может подходить госпоже Смерти эпитет «существовать»? Он ей как-то не к лицу.

Я видел двигающиеся и не двигающиеся предметы. Откуда я мог, например, заключить, что камень – не живой? Высокоироничные англосаксы так подобострастно относятся к собственным, истончённым многовековой культурностью, персонам, что склонны именовать даже тёпленьких и пушистых своих питомцев – которых они так любят – оно, или вернее – по-русски так даже и не скажешь – it – это уж точно что-то не живое.

Надо воистину себя чувствовать слишком живым, чтобы неживой показалась собака и кошка. Вот ведь и церковь христианская настаивает, что у животных нет души. Не знаю, из какого Евангелия они откопали эту сомнительную истину. Всё Святоотеческое Писание – в конце концов, является только традицией. А почему традиция должна быть так уж безоговорочно права? Может мне кто-нибудь объяснить? Англичане – вон тоже гордятся своими традициями. Неужели святые становятся святыми потому, что их признают таковыми на таком-то и таком-то Соборе?

Святость – может быть, её и следует воспринимать как наивысшую степень жизненности? Избыточность жизни, по-другому – витальность… А как же быть с умерщвлением плоти? Жизнь духа? Опять жизнь.

Я хочу поймать, но определение ускользает. И не такие хотели. Это как с определением времени у Августина – жизнь и время – не одно ли и то же? Мы можем проживать жизнь только во времени и ощущать время, только измеряя его собственной жизнью.

Буду только задавать вопросы, как Витгенштейн. Он полагал, что дело в языке. Да, язык – это лабиринт. И что Гегель, что Хайдеггер – в свете этого представления – выглядят как пресловутые змеи, кусающие сами себя за хвост. Уроборосы. Что' собственно они объясняли? Кому? А ведь люди учились, учили, получали стипендии и гонорары, делали выводы и даже революции…

Хайдеггер пытался развить мысль Ницше и трактовал о покинутости Богом. Но у Ницше не было мыслей, у настоящего Ницше. Когда он говорил по-настоящему – за него говорил Бог, Тот Самый, Которого он вроде бы отрицал. А Хайдеггера этот Бог покинул, вот он и распускал слюни по всем своим скучноватым и неудобопонятным (особенно для верующего читателя) книгам.

А Гегель и вовсе возомнил себя Богом. По сути – он был новым гностиком и ничем иным. Если всё укладывается в законы диалектики, значит всё замечательно можно разложить по полочкам. Аристотель тоже всё раскладывал по полочкам, и Фома Аквинский – но первый хоть в поэзии что-то понимал, да и модник был, а второй имел веру.

Вот я говорю о них, как о живых, а они все давно мёртвые. Но эта буря мыслей, эта болтовня, в конце концов, виновниками которой они были, живёт ведь до сих пор – и эти строки тому доказательство!

Вот так некоторые стремятся увековечить себя на бумаге, и ваш покорный слуга конечно тут не исключение.

Любовь к мудрости – это скорее любовь к жизни или любовь к смерти? Сократ вот говорил, что философия – это наука умирать, и я склонен ему верить. Я бы только для себя уточнил – не наука, а искусство умирать – ибо термин «искусство» предполагает импровизацию, оставляет, так сказать, больше свободы.

Какие плоды может принести любовь к мудрости? А если никаких – нужна ли бесплодная любовь? Что это – интеллектуальный онанизм и больше ничего?

Чем можно оплодотворить Мудрость? Может быть, только верой? Solo fide. А что же, что же, что же родится? Вот треклятая схоластика! А может быть, у Мудрости, оплодотворённой Верой, и рождается Наука? Какая наука может существовать, в самом деле, без уверенности, что она права? Величие любой науки – только в ощущении собственной правоты.

Но какое отношение наука имеет к жизни? Наука имеет много гитик – это столь же верное, сколь и бессмысленное утверждение. Собственно, оно исчерпывает существо науки. Наука имеет много гитик, целый гарем. А кто такие гитики? Это объясняет наука. Таким образом – наука имеет самое себя. И больше ничем существенным она собственно не занимается.

Жизнь окончательно ускользнула от нас, пока мы философствовали. Может, уместнее ловить её поэтическим сачком? Этаких «склизких бабочек душить»… Но бабочки, на поверку, оказываются не такими уж склизкими – с них осыпается самая настоящая, цветная и душистая пыльца. А потом выясняется, что они вообще имаго, т.е. вылупившиеся и покинувшие оболочки, духи в чистом виде, – вот она тебе и жизнь, и уже никакой слизи и вони…

Надо плюнуть и отвлечься, посмотреть, вернее, послушать, как тикают часы. Это всего лишь механизм – но что он отсчитывает?..

Покидая один зелёный холм, я перехожу на другой. И не один из новых холмов не кажется мне намного хуже или лучше предыдущего. Можно обосноваться на любом холме, или у подножья холма, завести свой дом, возделывать свой сад, породить детей, попробовать тачать обувь и всё такое.

Можно идти и идти и идти, пока ни сдохнешь, ибо земной шар круглый и это всё равно, что мотать круги на стадионе. Можно сварганить себе ракету и улететь из этого мира перпендикулярно. Можно вгрызаться в грунт, обнаруживая там полезные ископаемые, всевозможные клады и – чем чёрт не шутит – ады. Можно разглядывать вселенную в телескоп и в микроскоп, и ещё в – Бог знает какие – скопы.

Но чего же хочет душа моя? Где укрыться ей, за что зацепиться? Сама ли она идёт или ведёт её за ручку, а то и как собачку, на поводке, Мудрый Бог? Вот уж она и заскулила – как собачка…

Один мой друг говорит, что многие современные писатели берут тему и расцвечивают её, упражняясь в красноречии. Такое искусство подобно скорее искусству ювелира, делающего драгоценный оклад иконе, чем искусству самого боговдохновенного живописца.

Может быть, волей-неволей я уподобляюсь таким? Многих самых современных и лучших писателей хвалят за то, что они-де творят новые мифы. Так-то оно так, да не совсем. Даже Гомер, говоря строго, не творил мифы. Эти мифы существовали наверняка задолго до него. Он только обработал ходячие сюжеты, придал им солидную форму, правильный размер, добавил логики в мотивировки поступков и т.п. Т.е. он тоже вроде бы только расцвечивал, таким образом – что отражено в Манифесте Постмодернизма – являясь тоже постмодернистом. Ибо и до него уже в устной речи было много чего наворочено. Особенно – усердными бабушками и нянечками, рассказывающими своим дитяткам сказочки на ночь.

Загрузка...