Знакомство наше было необычным. В свежий октябрьский день, когда яркое одесское солнце обманчиво сияет на чистом небе, а ветер с севера гонит сухую пыль, разговаривать на воздухе было неуютно. Поэтому моряки-разведчики пригласили зайти в хату. Мужественные лица окружили меня – загорелые, обветренные и весёлые. В самый разгар беседы вошли ещё двое разведчиков.
Оба были одеты до мелочей одинаково: оба в новеньких кителях и защитных брюках, заправленных в щегольские сапоги, в кокетливых пилотках, и оба были обвешаны одинаковым числом ручных гранат, пистолетов, фонарей, запасных обойм. Но если на гигантской фигуре одного такой арсенал выглядел связкой мелких брелоков, то второго этот воинственный груз покрыл сплошной позвякивающей кольчугой: один из разведчиков был вдвое выше другого.
Видимо, мой любопытный взгляд смутил маленького разведчика. Нежные его щёки, ещё налитые свежестью детства, зарделись, длинные ресницы дрогнули и опустились, прикрывая глаза.
– Воюешь? – сказал я, похлопывая его по щеке. – Не рано ли собрался? Сколько тебе лет-то?
– Восемнадцать, – ответил разведчик тонким голоском.
– Ну?.. Прибавляешь небось, чтоб не выгнали?
– Ей-богу, восемнадцать, – повторил разведчик, подняв на меня глаза. В них не было ни озорства, ни детского любопытства мальчика, мечтающего о приключениях войны. Внимательные и серьёзные, они знали что-то своё и смотрели на меня смущённо и выжидающе.
– Ну ладно, пусть восемнадцать, – сказал я, продолжая ласково трепать его по щеке. – Откуда ты появился, как тебя – Ваня, что ли?
– Та це ж дивчина, товарищ письменник![6] – густым басом сказал гигант. – Татьяна с-под Беляевки.
Я отдёрнул руку, как от огня: одно дело трепать по щеке мальчишку, другое – взрослую девушку. И тогда за моей спиной грянул взрыв хохота.
Моряки смеялись. Казалось, все звуки смеха собрались в эту хату, сотрясая её, и откуда-то сверху их заглушал мощный басистый гул, рокочущий, как самолёт: это под самым потолком низкой избы хохотал гигант, вошедший с девушкой. Он смеялся истово, медленно, гулко, чрезвычайно довольный недоразумением, посматривая вниз на меня, пока не рассмеялся и я.
– Не вы первый! – сказал гигант, отдышавшись. – Её все за парня считают. А что, хлопцы, нехай она будет у нас Татьян – морской разведчик!
…Татьяна была дочерью колхозника из Беляевки, захваченной теперь румынами. Отец её ушёл в партизанский отряд; она бежала в город. Ей поручили вести моряков-разведчиков в родную деревню, и в этом первом трёхсуточном походе по тылам врага и зародилась дружба. Девушка пришлась морякам по душе. Смелая, выносливая, осторожная и хитрая, она водила моряков по деревням и хуторам, где знала каждый тын, каждый кустик, прятала их по каменоломням, находила тайные колодцы и, наконец, когда путь, которым они прошли в тыл врага, был отрезан, вывела разведчиков к своим через лиман.
Первое время она ходила в разведку в цветистом платье, платочке и тапочках. Но днём платье демаскировало, а ночи стали холоднее, и моряки одели её в то странное смешение армейской и флотской формы, в котором щеголяли сами, возрождая видения Гражданской войны. Две противоположные силы – необходимость маскировки и страстное желание сохранить флотский вид, – столкнувшись, породили эту необыкновенную форму.
Впрочем, тапочки у девушки остались: флотская ростовка обуви не предусматривала такого размера сапог.
В таком же тяжёлом положении скоро оказался и Ефим Дырщ – гигант комендор с «Парижской коммуны»[7]. Его ботинки сорок восьмого размера были вконец разбиты, и огромные его ноги были запрятаны в калоши, хитроумно прикреплённые к икрам армейскими обмотками. Накануне моего появления секретарь обкома партии, услышав об этом двойном бедствии, прислал громадные сапоги специального пошива, в которые, как в футляр, были вложены другие, крохотные, и заодно два комплекта армейского обмундирования по росту. Ефим и «Татьян» теперь стали похожи, как линейный корабль и его модель, только очень хотелось уменьшить в нужном масштабе гранаты и пистолеты, подавлявшие маленькую фигурку девушки.
Они не были декорацией. Не раз Татьяна, поднявшись на цыпочки, швыряла в румынского пулемётчика гранату, и не одна пуля её трофейного парабеллума нашла свою цель. Своим южным певучим говорком она рассказала мне, что видела в Беляевке перед побегом, и ясные её глаза темнели, и голос срывался, и ненависть к врагу, вскипавшая в ней, заставляла забывать, что передо мной девушка, почти ребёнок.
Она не любила говорить на эту тему. Чаще, забравшись на сено в буйный круг моряков, она шутила, пела весёлые песни и частушки. В первые недели её бойкий характер ввёл кое-кого из разведчиков в заблуждение. Разбитной сигнальщик с «Сообразительного» – бывший киномеханик, районный сердцеед – первым начал атаку. Но в тот же вечер Ефим Дырщ отозвал его в сторону и показал огромный кулак.
– Оце бачив?[8] – спросил он негромко. – Що она тебе – зажигалка или боец? Кого позоришь? Отряд позоришь… Щоб ты мне к такой дивчине подходил свято. Понятно? Повтори!
Но для других такого воздействия не требовалось. Буйная и весёлая ватага моряков, каждую ночь играющая со смертью, несла девушку по войне в сильных своих и грубоватых пальцах бережно и нежно, как цветок, оберегая её от пуль и осколков, от резких солёных шуток, от обид и приставаний.
В этом, конечно, был элемент общей влюблённости в неё, если не сказать прямо – любви. Перед призраком смерти, которая, может быть, вот-вот его настигнет, человек ищет сердечного тепла. Холодно душе в постоянной близости к смерти, и она жадно тянется к дружбе, к любви и привязанности. Сколько крепких мужских объятий видел я в серьёзный и сдержанный миг ухода в боевой полёт, в море или в разведку. Я видел и слёзы на глазах отважных воинов, слёзы прощания – гордую слабость высокой воинской души. Блеснув на ресницах, они не падают на палубу, на траву аэродрома, песок окопа – подавленные волей, они уходят в глаза и тяжёлыми, раскалёнными каплями падают в душу воина, сушат её и ожесточают для смертного боя. Любовь переходит в ненависть к врагу, дружба – в ярость, нежность – в силу. Страшны военные слёзы, и горе тем, кто их вызвал.
Ночью после беседы разведчики ушли в набег, а утром я увидел такие слёзы: Татьяна не вернулась.
На линии фронта разведчики наткнулись на пулемётное гнездо, расположенное на вершине крутой скалы. Пулемёт бил в ночь откуда-то сверху, и подобраться к нему сбоку было невозможно. Моряки полезли на скалу, приказав Татьяне дожидаться их внизу.
Видимо, пулемётчик распознал в темноте разведчиков, карабкающихся по скале: пули щёлкали всё ближе – румын водил пулемётом по склону. Вдруг справа внизу ярко вспыхнул огонь. Ракета прорезала тьму, направляясь на вершину скалы, за ней вторая, третья. Моряки ахнули: ракетница была у Татьяны. Очевидно, девушка решила помочь друзьям испытанным способом – пуская румыну в глаза ракету за ракетой, чтобы ослепить его. Но это годилось только тогда, когда пулемёт был близко и когда другие могли успеть подскочить к нему с гранатами. Сейчас Татьяна была обречена.
Словно вихрь поднял моряков на ноги. В рост они кинулись вверх по скале, торопясь придавить румына, пока он не нащупал Татьяну по ярким вспышкам её ракет. Теперь все пули летели к ней, отыскивая того, кто сам выдавал себя во тьме. Ярость придала морякам силы, и через минуту румын хрипел со штыком в спине. Люди поползли вниз, поражаясь сами, как могли они в горячке сюда забраться. Обыскали в темноте весь склон, но Татьяны нигде не было.
Бешеный огонь пулемёта разбудил весь передний край. Поднялась беспорядочная стрельба, потом забухали орудия.
Спрятаться на день здесь было негде: со скалы просматривалась вся местность. Где-то под скалой была каменоломня, но вход в неё могла отыскать только сама Татьяна. Начало светать, надо было уходить.
День прошёл мучительно. Этой ночью Ефим Дырщ был в другой операции. Теперь он сидел, смотря перед собой в одну точку. Огромные руки его с хрустом сжимались, он обводил всех глазами и хрипло говорил:
– Яку дивчину загубили… Эх, моряки…
Потом он вставал и шёл к капитану с очередным проектом вылазки и там сталкивался с другими, пришедшими с тем же. Солнце пошло к закату, когда, выйдя из хаты, я увидел Ефима одного в садике. Он сидел уткнув голову в колени, и громадное его тело беззвучно сотрясалось. Может быть, следовало оставить его одного: человеку иногда легче с самим собой. Но скорбь этого гиганта была страшна, и я подсел к нему.
Он поднял лицо. Плакал он некрасиво, по-ребячьи размазывая кулаком слёзы и утирая нос. Он обрадовался мне как человеку, которому может высказать душу. Мешая украинскую речь с русской, находя нежные, необыкновенные слова, обнажая свою любовь – целомудренную, скромную, терпеливую, он говорил о Татьяне. Он вспоминал её шутки, её быстрый взгляд, её голос – и передо мной, как раскрывающийся цветок, вставала Татьяна-девушка, так не похожая на «разведчика Татьяна», – нежная, женственная, обаятельная и робкая. И казалось непонятным, что это именно она приняла на себя ночью пулемётный огонь, помогая морякам добраться до вершины скалы.
Он хотел знать, что она жива и будет жить. Всё, что он берёг в себе, чтобы не нарушить боевой дружбы, теперь вылилось в страстной исповеди. Он ничего никогда не говорил Татьяне, «щоб не путать дивчине душу, нехай пока воюет», он нёс свою любовь до победы, когда «Татьян» снова будет Таней. Но мечта била в нём горячим ключом, и он видел хату на Днепровщине, Татьяну в ней, и счастье, и лунные ночи в саду, и бешеный пляс на свадьбе…
Его позвал голос капитана. Ефим встал и пошёл твёрдой походкой в хату.
В сумерки он с пятью разведчиками ушёл к скале. Мы ждали его без сна.
Утром разведчики вернулись, принеся Татьяну. Оказалось, её ранило в грудь, и она, теряя сознание, доползла до входа в каменоломню и там пролежала весь день. К вечеру она очнулась. У входа в глубоких сумерках копошились тени и слышался чужой говор. Она начала стрелять. Сколько времени она держала ход в штольню, она не знает. Она била по каждой тени, появлявшейся у входа. Патроны кончались. Она отложила один – для себя. Потом она услышала взрыв у входа и снова потеряла сознание.
Взрыв был первой гранатой Ефима Дырща. Пробираясь к скале, он услышал стрельбу и, обогнав остальных разведчиков, ринулся туда, ломая кусты, как медведь, в смелой и страшной ярости. Сверху по нему стал бить автоматчик. Ефим встал во весь рост, чтобы рассмотреть, что происходит под навесом скалы. Там виднелся чёрный провал, вход в каменоломню, и возле него – три-четыре трупа и десяток живых румын, стрелявших в провал. Он метнул гранату, вторую, третью, размахнулся четвёртой – и тут пули автоматчика раздробили ему левое бедро, впились в бок и в руку. Он упал и, медленно сползая к краю обрыва, схватился за траву.
Теперь, когда его принесли на носилках, в могучих его пальцах белел цветок, зажатый им в попытке удержаться на склоне.
Он поднял на меня мутнеющий взгляд:
– Колы помру, мовчите… Не треба ей говорить, нехай про то не чует…[9] Живой буду – сам скажу.
Он закрыл глаза, и разведчики с трудом подняли носилки с тяжёлым телом комендора с «Парижской коммуны».
1942