Стихи 1982-1989

Сибирские гекзаметры

Жану Жигулину из Чернигова

I.

Друг мой! Как я обещал, полыхает сибирская осень.

Щедрой рукой сентября награждён коммунхозовский двор.

Лает собачка вдали, предвещая конурные страсти.

Пусто в сухих небесах, и река все бледнее и гуще.

Превозмогая печаль, нужно плыть, не мечтая о сне,

нужно на пристань пойти, где скрипит костяком дебаркадер,

где навигаторы бьют молотками по летним гробам.

Там капитанит зима, теплоходы сгоняя в затон,

там керосинит подвахта, бутылки спуская в диван

(полны его закрома, как запасники русских музеев) —

будет что сдать по весне, молочка прикупив на колпит!

II.

Мост через реку Ладья, что зовут дилетантски ТУРА,

руку свою протянул, свою узкую спину подставил,

чтобы, веселья ища, двухэтажно-бревенчатый город

в тесных вонючих такси на Пески, трепеща, устремлялся:

чтоб на воде не гадать, там цыгане водярой торгуют.

– Памятник ставим Горбу, – говорят они, мзду собирая

за неумеренный пыл тех, кто пил, но доклады творил.

Синие с белым дворцы, просиявшие сквозь лихолетья,

грустно взирают на мир с правого брега Туры.

Левый заречный народ, прозябающий в микрорайонах,

башнями небо затмил и глотает машинного змея.

Змей, изрыгая дымы, рассекает пространство полей.

Тысячеглавый ревёт, и притихли суровые избы,

головы в плечи вобрав, выдыхая печные дымы.

Так проигравший войну, нахлобучив бессмертную кепку,

молча на танки глядит, на которых гогочут бойцы.

III.

Грустно тайге в берегах своего бессловесного моря.

Порчу и мор наведя, город воду протухшую пьет.

Летом горят небеса, ужасая последних животных,

в зиму дымят небеса, оскверняя доверчивый снег.

Осень сибирская, плачь, размазывай грязные слезы

по площадям, по щекам занесённых тобой городов.

Нищая телом страна богатела дурацкою думкой,

байки сменялись халвой, или просто халвы называньем.

Вечная осень во всем, вековечная плесень-тоска!

Эх, если б нам да кабы! – и топор завораживал блеском.

Дьявольская карусель однородно-пехотного шага.

Строем районы стоят, пришибеевский фрунт сохраняя.

Трудно в родимой стране быть двоюродным полутворцом.

IV.

Осень сибирская, лей скупердяйского золота Солнца!

Осень сибирская, жаль, коротка ты, как жизнь или смерть.

Синий последний денёк, синевою последней блистай!

Грозно пойдут облака, выжимая прижатое небо,

грянет смертельная стынь, примиряя со льдом Океан.

Что предвещает зима, что готовит Судьба-прохиндейка?

Новый народов раздор или вздор магазинных делёжек?

Будут ли снова стрелять или просто кого-то посадят?

Как ведь волков ни корми – у слонов очень толстые ноги.

Заднею лапою кот чешет брюхо в период простоя,

бурный народ-стрекоза красным летом воюет с собой,

крепкий запор у дорог, и пурген заряжают в патроны.

V.

Друг мой! Как я обещал, мы стоим на пороге прогресса.

Только вот наши грехи не пускают на этот порог.

Так и торчим посреди перекопанных нами просторов,

мимо плывут журавли в разрешённую нынче страну,

ветер гудит золотой, выдувая в трубу наши недра.

Осень везде и во всем. Золотая пора умиранья.

Хмурый осенний народ полудохлых считает цыплят.

Октябрь 1989 года,

Тюмень, улица Пароходская

К покупке абхазского вина «Лыхны»

Пройду голгофу очереди рваной

возьму вина в разверстом магазине

встряхну бутыль и поднесу к глазам

и ахну:

Лыхны! Лыхны!

Боже мой!

Так вот когда назначено свиданье

вот где и как напомнила она

блаженная Абхазия моя

о море Бзыби и священном дубе

И далее по тексту от Исайи

по ерику по Ездрам по Бруньку

читай о путешествиях в пространстве

незамещённых минералах вод

привычное изгойство отторгай

а в общем пребывай в непостоянстве

Вот так всегда захочется скакать

но конь охрип иль конюх непогодит

на крыше серый некопчёный язь

разит на белый свет описторхозом

и выплывают из лесов клещи

с кусачими как лица хоботками

Плыви плыви кормилец первородный

по мутным водам Дании в бреду

великий свод великая прореха

сияет синим гневом над тобой

припавши к музыкальному привету

глотай последний в Сирии озон

на улице встречая непогоду

всей грудью непробитой до сих пор

пиликаешь на скрипке колыбельной

изрядно донимая слух больных

Итак вперёд по виа Виардо!

Наперебор наперекор борщу

бессонной жизни годы раздавая

на паперти в ладони лошадей

и маленьких котов с руками женщин

и цепких и вонзающих и нежных

бросай не на спор годы просто так

раздаривай пехотным капитанам

пропившим деньги взмыленных солдат

бог им простит а леший не прокусит

причаливай у каждого столба

под каждый кустик поднимая ногу

ЗДЕСЬ ВСЕ ТВОЕ НЕ БОЙСЯ И НЕ ЛГИ!

Оставь другим блаженные заботы

о стенах крышах детях и долгах

а сам ступай в невнятные просторы

где бродит полудиккенсовский дождь

в его тенях еще блуждает лето

Тебе же нужен листолёт осенний

избушечный печной речной уют

свечной Олимп с улыбчивым котом

машинописный рай с огнём в стакане

твой филиал Абхазии блаженной

где фимиам воскуренный во славу

наполнит влагой тёмные глаза

где ты умрёшь от счастья и ненастья

и возродишься под летящим клёном

осенним утром в солнечном саду…

Монолог мусоргского

Модест Великий умер в больнице под видом денщика доктора Бертенсона

Деревьями процеженное небо

струится по земле, сквозит и тает.

Ты Музыка, я композитор твой, —

я исполнитель дней твоих и таин.

О, как ты унизительна, Россия!

Как жить под этим небом необъятным?!

Как петь хотя бы день о полном счастье,

где места нет пусть солнечным, но пятнам?

Перед твоими, Мать, городовыми,

перед селёдкой иваси на сдобу,

при виде угорелых от дерябы

я даже не испытываю злобы!

Ты потчуешь нас розгами-долгами,

ты охраняешь мысли от свежатин —

то липа, то берёзовая каша,

на третье палконосные сержанты.

Невпрок идёт кровавая забава

и рыскаем по курсу влево-вправо.

Ты Музыка, я композитор твой.

Душа твоей пропитана отравой.

Ведь даже с чемоданом на граните,

имея в перспективе дождь и слякоть,

с озябшими от пития мозгами

не проклянёшь ни купол твой, ни лапоть!

Возможно, существует Ференц Лист,

придирчивая пенная Европа?

Кто в доме гений – я или Направник?

Хотя в зерцале не лицо, а рожа!

Есть химики упорного труда —

они свои высиживают формулы

и набивают на заду мозоль.

А я своих не предсказую фортелей!

И знаю – будет некий А. Брунько,

кто даже не рискует протрезвиться, —

вся жизнь, как перевёрнутый стакан,

такие же беспутные ресницы.

Все потому, что не умрёт со мной

бездонная отвага умиранья.

Разлитый по закусочным талант

куётся в круглосуточной нирване.

Пока в России осень и весна

сменяются, бушуют, возрождают,

пока звук полицейского свистка

свободы от побега ограждает,

пока цари ступают за царями

и водка свой не поменяла цвет, —

лишь цену с девятнадцатого века —

Талант горчайший оставляет след.

Наумов, потерпи ещё, голубчик:

«Хованщина», Арсений, поясница,

и нет ключа от дома, Дома нет…

Но что-нибудь до смерти прояснится.

Люблю я этих стасовских любимцев

за пышный вид и право исправлять:

макай меня в немецкую тарелку,

учи во фрунт гармонию равнять!

Прислушаюсь – какие ветры, Боже!

А черт за русской печью корчит рожи…

Арсений Голенищев есть поэт!

А песню смерти мне поют рогожи.

Кудлата голова моей Музыки,

сквозь волосы просвечивает небо,

и вспомоществованья ниоткуда.

Жил налегке… И ухожу нелепо…

Оплачь, Поэт, громадный этот храм!

Я был здесь архитектор и строитель,

и каменщик, и витражист, и служка.

Он был мне дом, любовь и вытрезвитель.

Безумцы одиноки. Их семья —

поэты, музы, дервиши, юроды,

художники, деревья, берега.

И крылья неосознанной Свободы!

Тюмень, декабрь 1989 года

Черная ночь

Да, все длится и длится позорная чёрная ночь!

И привставшая с пухлых колен непутёвая дочь,

ободранка-поэзия попкой виляет набитой

и варганит для мамочки-жизни побаски блатные,

и глотает взахлёб кратковременный воздух-напиток,

где блуждают нейтроны Свободы, введённой отныне.

Нет, позвольте мне в шабаш потентов не лезть и за гривну!

Я киваю налево-направо с покорнейшей просьбой:

не тяните меня, я и так от морозов охрипну.

Лучше прежний шалаш, даровой, подзаборный, подзвёздный,

чем участие в гонке талантов на приз Хлебодачи,

чем на новую партию граждан несытых батрачить!

Мои пальцы протёрты до дыр непокорной струной,

мои губы истерзаны ветром и женской любовью.

Я лечу над пропитой дотла подбугорной страной,

изумляясь привычке делить и охоте к разбою.

И все длится и длится почти предрассветная ночь!

Но Афина-Паллада забыла, как видно, дорогу,

и бездумная клака готова скандалу помочь,

если наш прима-бас поскользнётся на горсти гороху.

Скажем, спросят меня, что я делал, когда кто-то строил?

Отвечаю: не строил и сам я недорого стоил.

Руки дёшевы были, а ум продавался навынос,

а от этих страстей и душа потеряла невинность.

Так скажите на милость: куда мы плывём и зачем?

Тонет пьяный корабль, и все громче кричит казначей.

На подмоченной куче бумаги портреты и цифры,

и все гуще потёмки, на картах лишь кляксы и шифры.

Но ласкает глаза многозначный зелёный бугор.

Ветер в небе полощет берёзу и шепчет в укор:

«Простодушная белая дева, ликуй невпопад!

Ты забыла, что августы смертны, и ждёт снегопад.

Так зачем ты купаешься в небе и облаке снежном?

Только горе бессмертно, а радость оплатишь листвой.

К ноябрю наготой затрепещешь в предзимье кромешном,

а что было в осеннем пиру – было, но не с тобой».

Так и я с перекатной отвагой лечу по России.

Небеса затмевают пожары гражданской войны.

Но за что б ни тянули к ответу и чем ни грозили —

я не буду двойным!

Тюмень, декабрь 1989 года

Второе посвящение Александру Брунько

Это весело, коротко, ясно

Александр Виленыч Брунько!

Это даже посмертно опасно

для Халупских и для Чесноков.[1]


То отчаянный, то одичалый,

в бормотанье, как в смерть, погружен.

Всей корысти – заварка да чайник.


В небо глянул, взлетел – и пошёл!

И откуда Вийона замашки

при бородке и чуть не пенсне —

вы спросите в степи у ромашки

и на Кировском. На КПП.

Еще раз о брунько

Где ты, Саша-Александр?

Жив ещё немножечко?!

Сколько раз ты воскресал

лезвием из ножичка!

С хороводами светил

песни пел и бражничал:

лихо Бог тебя слепил,

не мудрил, не важничал.

За версту видна фирма

гордеца российского,

нет, не вышибла тюрьма

звёздного и чистого.

Был ты грозный диссидент,

бубен Солженицына,

а теперь ты отсидент —

отвали, милиция!

Перестроим всю страну

справа по два – ротами!

Перекрасим старину

с бабохороводами.

Обнимайся, коммунист,

с дьяконом и батюшкой —

ты теперь морально чист,

приумолкла варежка.

Разбегайся, кто куда,

член с корреспондентами!

Пятый год идёт орда,

в лозунги одетая.

Нам же, милый Александр,

хлебушка да небушка,

древний башенный фасад…

И как пела девушка…

Беззаботен был наш чай

пред бедой грядущею.

Кто продаст – поди узнай,

все под Божьей руцею.

По воде пошли круги —

счастье камнем кануло.

Где-то подпись есть руки,

плоской, словно камбала.

Где же свидимся, мой друг,

в матушке-Рассеюшке?

Боль былого, дым разлук

разведёшь, рассеешь ли?

До свиданья, как всегда!

Может быть, до скорого…

Вся История – вода

в протоколе участкового!

20 декабря 1989 года, Тюмень, улица Пароходская, 34, кв. 1 (конспиративная квартира Тюменской организации РСДРП (б) в 1904–1909 гг.)

Семейная жизнь Пьеса-диалог

Кате

Она:

Ах ты, клистирная трубка!

Ах ты, заморыш чердачный!

Веялка ты, молотилка,

уши торчат, как у зайца,

зенки ну точно коровьи,

норовом ты в бригадира,

а по зарплате ты сторож!

Выпить и то не умеешь —

сразу бежишь к унитазу…

Куришь, как два паровоза,

трубку сосёшь, как младенец.

Что ты опять там задумал?!

Что ты уткнулся в роман свой?!

Тоже мне, Бродский Эмильич,

старший отец Пастернака!

Восемь рублей до получки,

Пашка порвал на заборе

школьную форму, поганец!

Каша опять подгорела…

Что ты молчишь?

Отвечай мне!!! Любишь меня или нет?!

Он:

Солнце моё золотое!

Мой одуванчик весёлый,

деточка, ласточка, дочка,

скоро настанет погода,

та, что ты любишь, я знаю —

будет сиять на закате

жёлтое мягкое солнце…

Ты ведь такая же, правда?

Помнишь восьмое апреля

семьдесят пятого года?

Дай поцелую тебя!

Оба: (тихо поют, обнявшись)

Все в этом мире проходит,

только не мимо, а вместе,

мы погружаемся в воды

тихих вечерних созвездий.

Там, на краю Океана,

лунная в небо дорога.

На одеялах тумана мы уплываем далёко…

Здравствуй, планета Любовь!

Южноуральск, ДК ГРЭС, июль 1989 года.

Мечтания о львовском погребке «Мюнхен» на тюменском Севере Стихотворение в прозе

Сергею Дмитровскому

попьём пива, друг!!

попьём холодного, а, друг?!

попьём так, чтобы туфли к полу прилипали?!!

попьём пеноструйного, многобъёмного, густоваренного, рыбопросящего, осуждаемостойкого, болеутоляющего, хриплоголосящего, мирнобеседного, водкопротивного, сессионностуденческого, бедноутешающего, ценодоступного, северяномечтаемого, непонимаемогоникем?!

попьём пива, мой друг, скушаем с ним в обнимку лещика счастливодобытого,

и вразвалку придём домой, а там задремлем, и завалимся спать, и уснём, и приснится нам Большая Кружка, и Большой Лев, и Золотая Струйка, от чего проснёмся в испуге, и совершим то, что положено мужчинам, и заснём ещё крепче, ибо день предстоящий к вечеру, а может, и с обеда, принесёт нам ещё его же, ненадоедающего, поископотного, трудовенчающего, народолюбивого, похмелоутешительного, дочетырехпятидесятибутылканаСеверестоящего – сам видел!!!

Нижневартовск Тюменской области, август 1989 года

Трактирная песня

Поговорим же о вещах нейтральных,

поговорим бессмысленно и томно,

пусть Гераклит побудет с нами Тёмный,

а звёзды сядут светлячками в травах.

Но знаю – мы говорить не будем

ни о любви, ни о священном даре,

и брошу я пассажи на гитаре,

и все людские игры брошу людям.

Так прочь, любовь!

Займёмся низким блудом!

И оттого отчаянно и пьяно,

шарахнув крышкой по фортепиано, —

бокалы оземь и в трактир Тальони!

Ночь на запятках – ветер не догонит.

И там, среди мерцающего пара,

где неприлично плачется гитара,

и там, где шлюхи с мокрыми губами

сощурясь, ищут тех, кто гулеванит, —

в дыму табачном, вымазаны краской,

интересуют лишь одной развязкой, —

там, посреди кладбищенского звона

бутылок, рюмок, подвигов кабацких,

где пятый литр потребует догона,

где хлопец хищной рыночной закваски

стаканы полнит, восхищаясь словом,

сверкая жидких глаз холодным оловом, —

там, посреди родных алкоголичек,

среди пернатых деток Бабарынки,

я захлебнусь «трёхбочкой» и «столичной»

и прокляну наветы Бабарихи,

что дует в уши вечной серенадой:

– оставь её, найдём тебе что надо!

Я выйду в ночь и захлебнусь морозом,

осатанев от пира привидений,

и зашатаюсь баковым матросом,

заслышав зов сирены в дивной пене…

Прощай же, остров сновидений тайных!

Поговорим же о вещах нейтральных…

Тюмень, ноябрь 1989 года

Прощай, музыка!

Сергею Вахотину

В мире блестящих падений и взлётов,

в мире даров нищеты панибратству

мы проживаем ни шатко ни валко,

мы говорим новым бедствиям «здравствуй!»

В мире дорог, не ведущих ни к Риму,

ни в Уругвай, ни тем более в Ниццу —

пареной репы забыв простоту

и витамины – вгрызаемся в пиццу,

псевдошашлык и почти колбасу.

Господи, уши мои ослабели!

Мне да простится – привык с колыбели

к ангелу Моцарту, рыцарю Баху…

Радио шваркнет – шарахнусь и ахну!

Эти назальные мне вокализы,

эти назойливые катаклизмы!

Эти клубы квазидыма Отечества…

Тоннами давит звук человечество.

О, киловатт, килобайт, килофон!

Палочки – звук, голова – ксилофон!

Мы опускаемся тихо на дно

мутных морей первобытного звука.

Весело, братья, и воешь, как сука

в лунный мороз перед смертью в окно.

Что навевают тебе, милый мой,

нежного возраста сын-преуспешник, —

вайкулефорумысамковыйлай?!

Кончена свадьба. Убит пересмешник.

Рай в небеси. Можжевеловый рай.

Музы кабацкия. Канты блатные.

Нынче и струны почти золотые.

Лабух парнос[2] заменит Парнас,

в кепке таксиста гарцует Пегас.

Слышишь, братан, я играю бесплатно,

слушай меня, я остаток таланта.

Слышишь меня? Но залеплены уши

пластырем-плейером – рёвом насущным.

Голос поэзии вял и лукав,

хитротуманен и полон забав,

и не дай Бог ей ввязаться в борьбу —

вкусы вправлять – вылетает в трубу.

Массовый Васька, глодая голяшку,

слушает повара, дрыгает ляжкой,

плотно икает, прилежно сопит,

кушая Музыку, вежливо спит!

Ангел мой Моцарт, библейский мой Бах,

бедный мой Шнитке, герой заграничный.

Я на поляне лежу земляничной.

Небо ржавеет, как гвозди в гробах!

Древо культуры дотла облысело.

Реки Земли умирают, скорбя.

Выжат Коровьев, сидит Азазелло.

Осень России пошла с Октября.

Автоэпитафия, Написанная по дороге в редакцию журнала «Уральский следопыт», где я играл на американском органе прошлого века

Лязгнет вечер затвором,

ночь навалится с бритвой.

Я умру под забором,

нелюбовью убитый.

Я умру под забором,

в лоне жизни бродячей,

с окровавленным горлом,

рядом с маршальской дачей.

От сарматского Дона,

до болот Сахалина

шёл я вечно влюблённый,

глаз востря соколиный.

Если все мои дети

соберутся у морга,

вы поймёте: в поэте

плодотворного много!

Мои девушки вскрикнут,

в липком горе забьются —

страдиварьеву скрипку

раскололи, как блюдце.

Кто их в озеро сманит

речью пылкой и вздорной,

красоту их восславит

покаянно и гордо?

Мои бедные песни!

Кем меня заменить им?!

Я умру неизвестным,

а проснусь – знаменитым!

Рок-монолог

Рельсы плюс миллиард – равняется БАМ!

Крик умножить на шум – равняется гам!

Вот кончается век – а что нас ждёт там?!

У последней реки я поставлю вигвам.

Радиоволны взбивают пену из слов,

а в сетях сатаны обильный улов.

По участкам и улицам – звон кандалов,

в нас стреляют, но мы упрямей ослов —

и ни с места!!!

Но я знаю – все это лишь пыль на дорогах веков!

И я знаю – весь этот металл лишь для новых оков!

И я знаю – все это растает быстрей облаков!

Не гневите богов! Не гневите богов! Не гневите богов!

Дети смотрят назад и видят там ад!

Деды смотрят вперёд, разинувши рот.

Я по глупой привычке смотрю на восход.

Дятлы справа и слева – кто их разберёт?!

Я гитару беру, не холоп и не смерд!

Песня – письмо во Вселенную, я же – конверт.

Пой, пока не сгорела небесная твердь!

Но я знаю – и это лишь пыль на дорогах веков!

И я знаю – весь этот металл лишь для новых оков!

И все это растает быстрей дождевых облаков!

Не гневите богов! Не гневите богов! Не гневите богов!

Южноуральск, июль 1989 года

Алиса Прекрасная

Сколько бы этот безудержный день ни продлился,

Сколько бы мороков, бед и погибели явной

Ни навалилось – хоть в самый бы ад провалился! —

Вынесу все, лишь бы знать, что лисёнок Алиса

Звякнет звонком, дёрнет гордо главою державной,

Золотом царских волос ослепляя квартиру,

Смехом округлым рассыплет брильянты и злато…

Ах, оттого поведенье моё столь спортивно —

В речи и мыслях сплошные кульбиты и сальто!

Девушка, кто ты, разбойница ты или Сольвейг?

Улицу пыльную пряные ветры качают.

В сон ли уйду – попадаю в густой Алисовник,

Лес, где деревья и птицы Тебя означают!

Как я теперь понимаю троянские распри:

Видел я многое, странствуя дольше Улисса,

Но и Елены Прекрасной Ты все же прекрасней!

Глупости, скажете…

Но вы взгляните – Алиса!

Челябинск, июль 1989 года

Оставила зонтик

Не поминайте имя

Вот зонтик твой, в углу оставленный —

и горло певчее сжимается.

Рвёт ветер пастию оскаленной, —

где ж милая моя скитается?

Чем от нашествия небесного

она укроет русы волосы?

Какие сабельные бедствия

в краю болотном, дикой области!

Ты обжигающе доверчива,

а я такой не стою участи, —

моя судьба со смертью венчана,

и лучше в одиночку мучаться.

Но и на том краю, где спросится:

– С кем хочешь вечного свидания?

Взгляну, как облака проносятся,

и вспомню наши встречи тайные,

и наши судороги пламенные,

и наши обмороки гибельные,

и речи сказочно-неправильные,

и твои плечи бело-кипельные.

Так, глядя прямо в очи Господа,

вздохну и выдохну отчаянно:

– Прости меня, владетель Космоса,

я сохраню о ней молчание…

Тюмень, октябрь 1989 года

Сонет пути к Елене Прекрасной

Семь нот ведут к тебе, ступеней семь бессмертных.

Семижды семь грехов хотя бы раз прости.

На парусах любви волшебные кресты,

но кораблей моих не ждут в порту Бизерты.

Мне ведомы давно отравы и десерты,

дрожащий чайный хмель и алкогольный стыд,

надсада табака и гиблый пот простынь,

беззвучные стихи и громкие концерты.

Рождённый меж песков пустыни бесконечной,

возрос на берегах курортницы беспечной.

Любя эвксинский понт, пижонил и болтал.,

по белу свету плыл, то в муках, то смеясь,

и вот я пред тобой, целуя пьедестал.

Познаю ад и рай, их горестную связь.

Сонет для уходящей в ночь

Тебе ли не понять безумие моё,

где буйствует одно восторженное сердце!

Густеют холода. Вовеки не согреться.

На шёлковых крылах ликует воронье.

По всем семи кругам настойчивого ада

блуждает тень моя – покамест без меня.

Прошу тебя, молю, – не прибавляй огня,

не оставляй сего заброшенного сада.

Пусть прочие тебе завидуют цветы,

владельцы языков, досель немилосердных!

В кольце моих забот, сердечных и усердных,

мой нежный георгин, поднимешься и ты.

Древнейшим языком любви поют листы.

Семь нот ведут к тебе, ступеней семь бессмертных.

Сонет хранительнице дома

Парадный этот строй лирических страниц

ты возглавляешь – маршал, куропатка,

хранительница дома и порядка,

к твоим стопам я припадаю ниц.

Я слышу, не дыша, – оленьими ногами

ступаешь по земле, накрытой облаками, —

бездонная душа, подлунная, нагая.

Есть тайна у меня – волшебно возникает

загадочный твой лик в златой портретной раме, —

вот весь секрет любви, чудесной, небывалой,

Загрузка...