Сестра трезвость Повесть

Часть первая

Пятница, 15:30

Нагрузилась, как верблюд. В эту прорву только зайди! Сколько зубы себе ни заговаривай (я только курочку… я только картошечку…) – соблазн неодолим. Глаза горят, вожделение хватает за горло, пища лежит грудами… В пальцах даже какое-то возбуждение. А у меня бабушка была блокадный ребёнок. Я наслушалась её рассказов до отвала. «И папа на день рождения подарил мне десять омлетов из яичного порошка». В окрестном нашем дачном лесу, помню, завела аварийный огородик на случай новой блокады… Тайно поливала свою резервную картошку, редиску. Даже огурец один раз проклюнулся и расцвёл, но плодоносить раздумал.

Я не голодала ни дня в своей жизни.

Низкорослые и тощие блокадные девочки, став бабушками, вдохновенно откармливали внуков, оставаясь такими же низкорослыми и тощими. Но ведь блокады не будет? Разве это может повториться? А кто его знает. Вона как мир бодро поехал на саночках с горы. Всего-то лет пять назад существовала вера в какой-то цивилизованный мир! Где, завёрнутые в подарочную обёртку, нас так терпеливо ждали сладкие общечеловеческие ценности.

И под фантиком оказалась пустышка. Что ж, нынче жизнь стала проста, проще некуда: вот моя пещера, а вот твоя – и чтоб ко мне не совался… так что иди, Катерина, за едой, потом еду приготовь. Потом съешь. И покакай. И вот я пришла, и какое там «только курочку». И того похватаешь, и сего, и результат один: к кассе ползёшь путём всякой плоти, тележка доверху.

Как я это попру? Два пакета раздутых, с логотипом гадского торжища – и я за них, за кусок говённого пластика, ещё и кровных шесть рублей отдала, иду и рекламирую крохоборов. За пропаганду своей адской сетки они с терпил ещё и деньги берут. Пакеты в магазах должны быть без рекламного принта вообще. Или Цоя тогда лепите. За Цоя три рубля не жалко – тому, кто в восемьдесят седьмом, во Дворце молодёжи, видел, как он первый раз пел «Группу крови». Я и видела, да. На другой планете живя…

Как я это попру – вопрос риторический, скорбный всхлип. На себе и попру. Мелкими тихими шажками. Помолясь, Катерина, помолясь. От гадского торжища до моего дома девятьсот тридцать шагов. Однажды сосчитала, в подражание Раскольникову. Но безбытный (то есть с ужасающим бытом) юноша мерил путь от своей норы до старушкиной. Чтобы затем старушку прихлопнуть. И прихлопнул. Все мечтают – а он сделал. Раскольникова не было? Выдумка автора? Хорошо бы нас с вами кто-нибудь так выдумал. А то пыхтим тут – никому не нужно, да и ёкнемся – никто не заметит… Говорят, это психоз (шаги, ступени считать), душевное расстройство. Нет у меня никакого психоза. Я хозяйка дома – домохозяйка, – я цель этого мира. Цель, к которой двигаются или в которую стреляют? А без разницы. Здесь всё для меня! Чтоб я глазела и покупала, покупала, покупала… Я не бунтую. Я покупаю. На всём моём бесхитростном облике (шея короткая, живот толстый, руки-цапки, ноги-столбики) стоит печать: муж и дети. Любой скажет – и вот идёт она, посетительница сайта «Похудеть за две недели».

То есть баба-дура. Ни один мужчина на такой сайт не зайдёт. Мужчине если втемяшится похудеть за две недели – он похудеет за две недели. Или не похудеет. Только баба-дура будет разглядывать весёлые картинки: слева она (её сестра по биологическому виду) – справа она же, в своих грёзах. Между левой и правой картинкой нет никакой связи, это две разные бабы-дуры, но ты же не скажешь: надувательство! Ты вздохнёшь – надо же, вот ведь как, до чего изменилась женщина… И закажешь (ну, на пробу) чудо-таблетки, которых «нет в аптеках, потому что выпущено ограниченное количество препарата, приобретаете три упаковки – четвёртая бесплатно».

Это пение ангелов – «бесплатно»… Какой разум не выключится при пении ангелов, а? Ваш не выключится, потому что вы это пение не слышите, – а мы слышим. И потому мир для нас вечно жив, радостен, свеж и полон чудес, и это для нас раскрыты двери гадских торжищ, для нас водопадом льются фильмы про потерянных и обретённых детей, и вдохновенное враньё астрологов, и «сниму венец безбрачия», и матрацы со скидкой 60 % – всё для нас. А вы идите и обсуждайте поведение левой ноги Тирана и кого сегодня приморили в стране, о которой вы делаете вид, будто знаете, где она на карте.

Я не знаю, где находится Сирия. И что там за мутня. Это ещё с Югославии повелось – когда по телевизору ничего не объясняли, а с важными рожами толковали так, будто всё всем известно и понятно. Я давно привыкла отключаться, когда они начинают. Не первая зима на волка – длиной в сорок девять лет отхвачена дистанция. И с этим обычным своим индюшачьим видом они кулдыкают опять про «брикс» и «опекс», прекрасно зная, что на русской равнине никто не ведает, что такое брикс и опекс. А, опек.

Насрать мне на Сирию. На брикс и опекс тоже. Мне уже на всё насрать, кроме семьи. Ещё – смерть… Музыка – иногда.

Триста пятнадцать шагов прошла, пора пакеты тюкнуть о землю, плевать, что мокро, – не могу больше, руки ноют. Плачут-воют, но – не отказывают в работе смирные руки мои. На кой же ляд я капусту купила! На тот ляд, что задуман был борщ, и что теперь? Борщ без капусты? Кочан взяла самый маленький, но капуста такая сука, что и маленький кочан у неё как чугунный. Капуста в сумке – горб на спине…

Овощи пока дешёвые, жить можно. Вопрос только в том, кто эти овощи притаранит из магаза. Приходят в голову разные пустые мысли – поручать овощи так называемым «мужчинам в доме» (муж, сын). Пустые, ибо: или забудут, или купят абсолютно не то. Не тем их мозг, значительно мой превосходящий, занят. Там Сирия. Сирия не дремлет! Не эта Сирия, так другая. Юра говорит: закажи по интернету. Девятьсот шагов от дома до магазина, и я буду заказывать курицу по интернету? Когда мне исполнится семьдесят пять, мне будет положен социальный работник. Вроде бы. Сладостный призрак грядущего социального работника иногда является мне в мечтах.

Осень в среднем регистре (начало октября). Район Купчино. Будапештская улица. Считается, что я живу в Санкт-Петербурге, хотя я живу «где угодно» – по фотографии, ежели кириллицу в кадр не поймать, даже страны не разберёшь. Социальное, панельное, спальное! Я живу везде. Моя массовидность меня нисколько не раздражает – я же знаю, что внутри обитает крупная оригинальная индивидуальность. Четыреста семьдесят шагов прошла, надо снова делать привал.

Да, напокупала, а есть нечего, в сущности говоря. И – невкусная стала еда. Я же здесь с восемьдесят первого года обитаю, с моих тринадцати лет, и ходила я тогда в магазин «Гастроном», который снесли… а, лет восемь назад. Продуктов там было не слишком много, но то, что было, – имело вкус. Не я постарела, твари, а еда была простой, добротной и вкусной. Да, тощие синие курицы с когтями – однако с них какой бульон! Картошка грязная и наполовину гнилая шла по транспортёру – но то, что удавалось выбрать, поедалось с наслаждением! Дивная сахарная плоть. А глазки и червоточины мы ловко и быстро ножом выковыривали… А молоко в бумажных треугольных пакетах – оно же скисало, где вы теперь найдёте скисающее молоко? А докторская колбаса – она через два дня на срезе зеленела и подванивала покойником, стало быть, в ней мясо было. Теперь срез докторской мгновенно задубевает и скукоживается по краям в неких багрово-коричневых тонах. Что там вместо мяса – какой-то клей, наверное. Боги мои, демоны мои, невкусно мне, невкусно!

Ещё полста шагов – и катастрофа. Я давно подозревала, что пакет в правой руке теряет волю к жизни – так, кажется, Шопенгауэр формулировал? (давно училась, да и не закончила), – оборвалась ручка, брякнулся пакет и посыпалось, о, Катерина, о… а там, в правом-то пакете, бутылочка водочки была… была и есть. Потерь нет – только экзистенциальный ужас пограничной ситуации (кажется, так?): продукты на земле, запасной сумки нет. Что можно сделать. Можно часть продуктов переложить в личную сумку, ту, что всегда на плече и в которой хрен его знает что. Остальное попытаться унести, захватив рукой пониже места обрыва, как мешок поволочь.

И подбегает ко мне женщина. С виду – сестра моя, баба-дура лет на десять постарше. В шерстяном коричневом пальтишке и шляпке колокольчиком. Шарфик розовый, с котиками. И в кроссовках. Ой женщина, ой давайте помогу.

Шляпка меня насторожила – женщины в шляпках почти все ку-ку. Сто лет назад женщины без шляпок были ку-ку, а теперь по всем то есть траекториям перевёртыш сделался.

И достаёт эта шляпка пакет! Не дурной пластиковый – божественный матерчатый, в крупную клетку. Не пакет уже это, а Сумка! Ой ну что же вы столько набрали, ой надо себя беречь… Лицо ясное, свежее, морщин мало. Не толстая. Вообще – доверие вызывает, только вот в голосе какой-то певучий сахар, как у свидетелей Иеговы. Лет пятнадцать тому назад бродили по району… Такие дамочки обычно пишут в комментариях на патриотических форумах: «Люди, какие вы злые! Надо любить друг друга! Всем добра!»… Но в жгучую минуту нормальный человек всякой помощи рад. Ой давайте я вас провожу, вы рядом живёте?

Я киваю, благодарю, но смущена. Обрыв пакета – конечно, мелочь жизни. Но вся моя жизнь как раз из мелочей-то и состоит. И получается, я опять не справилась с жизнью, и кто-то вновь мною недоволен: дура какая, мешок с едой уронила.

А когда-то мне говорили: умница!


15:50

Остальные все шаги пролетели в тот день и вовсе незаметно – до подъезда моего дома (кирпич, девять этажей) шествовала я налегке, с одним пакетом, а моя спасительница несла второй, с оборванной ручкой, заботливо переложенный в её сумку. Моя экзистенциальная сестра, конечно, знала, что и такой, обрушенный, пластиковый пакет может пригодиться в хозяйстве. Мало ли что! Селёдку на нём почистить. И тогда только бесповоротно уже выкинуть, с костями, кишочками и запашком.

На газете селёдочку чистить? Смешно. Какие сейчас газеты, кто их видел. Отшумело. А полезная была в хозяйстве вещь – под обои их слой клеили, попу вытирали. Свинцом-то! Правильная формулировка: гвозди бы делать из этих людей, крепче бы не было в мире гвоздей. Свинцовые жопы, класс. Как раз на такой жопе можно было высидеть единый политдень. Забыли! Политдень советский единый-то. Когда с утра до вечера сливали в голову политинформацию… Всё забыли эти бляди… А цену на водку свято помнят – два восемьдесят семь, три шестьдесят две, четыре двенадцать… Да, газетки. Некоторые и ели с газетки. Совсем не обязательно, что конченые алкоголики – например, ремонт в разгаре или на дачу приехали и ещё не обустроились, всякое такое. Постелить, если вожди – вождями вниз, и получается бумажная скатёрочка с приятным буквенным дизайном. Но сначала прочесть, конечно.

Мы читать любили. Мы мечтать любили… Вообще – любили. Потому что были…

Я пыталась выписать газеты, но ящики почтовые в нашем доме чистят под ноль, а сосед Ильич утверждает, что никто посторонний не ворует, а всю почту забирают себе сами почтальоны. Даже квитанции из налоговой приходят через два месяца после отправления.

Жаловались. Бесплодно…

Почтальоны воруют почту? Почему бы нет. Веселее, ты в системе.

Сестра в шляпке ворковала непротивно – зовут Ирина Петровна, и живёт она не здесь, а шла на автобус от подруги. Которая сорвалась, но что такое «сорвалась», Ирина Петровна не поясняла. Когда дошли до парадного, Ирина Петровна ошеломила царским подарком – махнула рукой в ответ на предложение вернуть сумку. Да что вы! Берите! Ерунда какая! Раз так, обменялись телефончиками.

И всё было дивно. И даже солнце вдруг выглянуло на нас посмотреть – с чего это мы улыбаемся и разливаем вокруг себя милоту и приятность. Рехнулись, что ли, дуры – кругом джунгли.

А напоследок моя Ирина Петровна малость подгадила. Ввинтилась в меня глазами и спросила своим приторным напевным голосом: «Вы меня извините, Катенька, но я человек опытный, старше вас, я сразу всё вижу, и вы не обижайтесь, ради бога. Вы… часто употребляете?»

– Что-о?

– Там, в пакетике… водка…

– Вот это совершенно не ваше дело, Ирина Петровна, что у меня в пакете!

– Я понимаю… сразу агрессия… значит, это серьёзно.

– Что – серьёзно?

– Понимаете, Катенька, если вы так нервно реагируете, значит, вы пьёте тайком, одна, а хуже этого для женщины ничего быть не может. Стыдитесь, да? Скрываете? В запас купили? А дома, на кухне, в самом заду шкафчика, небось, ещё стоит граммов сто?

Стояло – сто пятьдесят. Я онемела.

– Вы сначала держали Это за мусорным ведром, но туда мужчины иногда суются – мусор взять на вынос, и был случай, вы спалились, но он не понял. Решил, вы этот недопив туда случайно сунули… Я тысячи таких историй знаю, Катенька. Позвоните мне, приходите к нам… Мы вам поможем…

Нет, но наглость какая! Я что-то злобное буркнула в ответ и потопала домой. И солнце в ту же минуту скрылось – дескать, теперь всё правильно, а то тётеньки-идиотеньки опять изображали на помойке рай земной.

Так прихватила меня сестра Трезвость и так началась эта история.


16:05

Мы живём на первом, но довольно высоком этаже – чтобы дотянуться с земли до наших подоконников, нужно быть двухметрового роста. А воры сплошь дегенераты, мелкашня, и никогда такого роста не бывают. Наши воры, из новостроечек. Не те воры, что сами знаете кто… Нас ни разу не обворовывали, только у Юры в подъезде два ублюдка отжали телефон. Но это он сказал – а может, сам загнал. Его подростком так крутило, что он в метре от тюрьмы прошёл. И в двух – от могилы. Чуть в процент не попал, в тот самый. Идёт навстречу стайка выпускников школы – из десяти троих через пару лет не станет.

Мальчишек, конечно. Девочки все уцелеют. У девочек миссия: через тридцать лет после выпуска их, пьяненьких бывших мальчишек, по домам развозить. Тех оставшихся, кого миновала очередная Сирия. И пощадил рок семнадцатилетних.

Входная в квартиру дверь у нас вполне солидная, металлическая и реечками деревянными обитая, с девяносто третьего года стоит и не рыпается. И квартира – дай бог всякому такую квартиру – шестьдесят два метра, три комнаты. Это моих родителей. Я когда замуж вышла (в девяносто втором), они на дачу переехали. И долго там держались – четыре года назад только умерли, с разницей в полгода. Папа первый.

По деньгам тогда обрушение было – два раза похороны! Чёртовы похороны. Но они запасливые были, мои родители, и кое-что оставили. Мама лет десять каждую речь ко мне начинала торжественно – «Екатерина, когда я умру…» И притом ни минуты в эту гипотетическую смерть она не верила. Однако же после её смерти в мамином аккуратном портфельчике с документами я обнаружила письмо ко мне, и оно начиналось тем же пафосным «Екатерина, когда я умру…»

Мамочка была глуповата.

Я не злобствую – это факт. У мамочки был женский ум (и даже некоторый женский талант, то есть способность привлечь и повязать мужчину), а женский ум… так я вам и сказала, что это такое, ага.

Теперь моих родителей нет, и я осталась «за старшую» – а какая из меня на хрен старшая?

У Васи (мой Вася!) мама ещё медленно тает в двух комнатах на Чайковского, ей восемьдесят три года, и дело может затянуться, потому как ежели восемьдесят первую версту проскочил, то можно и дальше ехать. Осторожно, конечная остановка – это когда 79–81. Некоторым не дают дотянуть до восьмидесяти, некоторым разрешают ещё немного ползти. А потом наступает загадочная стабилизация. Дали тебе отметить 80 лет или не дали – признак того, довольны тобой Силы или нет. Это моя личная гипотеза, и проверить её лично мне вряд ли удастся, мой рубеж – шестьдесят три годика, вот форсирую когда и если, буду думать про всё остальное…

Или – не буду. Дома никого не должно быть, никого и нет. Вот мои тапочки серые меховые тёплые. Вот я тащу в кухню свои пакеты. Их надо тут же разобрать, потому что у меня есть мини-мания: не распакую сразу – будет стоять, как остров забвения. Особенно чемоданы, это кошмар, они могут простоять нераспакованными неделю, десять дней, и я стану ходить мимо и спотыкаться, и ничего не делать, и проклинать себя, и всё это абсолютно бесполезно. Видимо, психоз всё-таки имеется… видимо! Не любим мы, Катерина, правде в глаза смотреть.

Нет, не любим. Ох как не любим…

На кухне моей (восемь метров) всё приличное, но не новое. Шкафчики деревянные, папа делал сам в девяносто первом, от хандры спасаясь, а буфет и вовсе старожил, крашенный под красное дерево динозавр. Внизу два огромных отделения, а наверху стоит даже нечто изящное – два отсека-домика с зеркальными дверцами, между ними проём, венчающийся резным виноградом и двумя купидонами. Из каких глубин мещанской России, от каких персонажей Зощенко приплыло это чудище? Но со мной оно жило всегда. Оно удивительно поместительно. Юрка маленький внизу прятался и тихо сидел, поедая крупу…

Холодильник… ну, холодильник «Саратов-2», так что? Работает он исправно, угрюмо рыча, – и с годами рык становится всё угрюмей. Не ломался ни разу, старый коммунист. Мы его подкрашиваем белой эмалью, сколы и трещины почти не видны. Что делать, новый агрегат – он же от двадцати тысяч, это ж с ума сойти.

Я в отделы бытовой техники давно не захожу – к чему распалять себя. Я не бедная, почему я бедная? У меня есть квартира, есть дача, есть машина, я ни дня не голодала, я плачу за обучение сына, у меня даже и шуба есть – драный каракуль, и три золотых цепочки. У меня есть Вася (мой Вася!). Я не бедная.

Просто не могу купить себе новый холодильник. Тоже мне трагедия.

А вот неправда, что ничего нового нет, – смеситель в кухонной раковине мы поменяли в прошлом году, и теперь вместо чётких кранов с красной и синей пупочкой по центру стоит регулятор. И я каждый раз забываю, куда и на сколько его вертеть. Должна помнить. А не помню. Это такая моя особенность. Я также никогда не могу понять, в хвост или голову вагона мне садиться в метро, чтобы доехать туда-сюда. Что-то у меня с пространством…

С пространством ли.

Идея кулинарная была в том, чтобы отрезать курице все внятные части на тушение, а ейный остов пустить на борщ. Так мы и поступим, но для начала…

Достала ту самую заначку из шкафчика и задумалась. Разве уже видно? Или та, в шляпке, на бутылочку, из пакета выкатившуюся, клюнула? Никогда ничего видно не было! У меня печёнка как у секретарей обкомов. Там, в советском лифте, начиная с комсомола, жёсткая имелась селекция – наверх двигались исключительно люди с чугунной печёнкой. То есть уже на уровне комсомольских бань с блядями шёл отбор. Слабаков браковали – «не держит выпивку». Теперь-то, конечно, всё наоборот – спорт-спорт-спорт, начальники поджарые, с лисьими и волчьими зенками, толстых извели под корень. И по-моему, они уже не пьют, а на таблетках своих, особенных, сидят. А я бы дошла в старину, может, и до самого верху, если бы вообще куда-то шла. Пол-литра на грудь равнодушно! Ни сбоя в дикции, ни потерь в координации, и если взять основную женскую доблесть – метать закуску на стол, – так запросто. Глаза блестят, это да.

Нехитрые мои радости – и недорогие. Нет у меня выхода, ничто ужаса не гасит, только «беленькая».

Какого ужаса?


16:35

С рождением Юрки это началось и продолжается девятнадцать лет. Девятнадцать лет панического страха. Перед Юркой у меня было два выкидыша на позднем сроке, и я тряслась всю беременность: каждый раз зайдёшь в сортир, снимешь трусы и смотришь – нет ли крови, каждый раз сердце мрёт, потому что поздний выкидыш это как роды, только без смысла. Чистая мука. Страдание без радости. Но на этот раз поезд шёл точно по расписанию, и я страстно прожила ту психологическую ловушку, когда сразу после родов кажется, будто ты уже что-то сделал окончательно и по-настоящему, а пытка – она только начинается.

Ребёнок – это же как открытая рана в боку.

Просыпаешься ночью и бежишь к его кроватке – дышит ли? Мужу бесполезно объяснять, муж недовольно перевернётся на другой бок и буркнет «с чего ему не дышать». Всякий муж. Самый любящий и внимательный – любой. Они не понимают. Информация «пойду посмотрю, дышит ли маленький, вдруг…» ими не воспринимается, нет таких отделов мозга. Они понимают только факты. Ребёнок кашляет – вызываем врача. У ребёнка температура сорок – вызываем скорую. Затянуть их в своё безумие не получится, и ты останешься с этим безумием одна.

«С чего ему не дышать!» – с того, что миллионы детей на свете вдруг внезапно переставали дышать, и где взять уверенность в том, что это не случится с тобой? Бог не допустит? Других допускал же, и чем ты лучше. А если и лучше… Существует, что ли, связь между достоинствами человека и его судьбой… Вы её уловили за жизнь? Я нет.

Взять двести людей, погибших в авиакатастрофе, и проследить их судьбу от рождения до гибели – что в этой судьбе подскажет вам неминуемость катастрофы? Ничего: это обычные люди, такие же, как вы. С вами может в каждую минуту случиться любая беда. Да пусть бы она и случилась – со мной, но Юрка… Не переживу. Не переживу. Я мысленно уже там – в беде. Я была там тысячи раз. Девятнадцать лет паники! Я чувствую: в мире есть зона несчастья, и она всегда рядом.

Зона несчастья, где разбиваются самолёты, с гор сходят лавины и погребают вставших на её пути, люди от удара падают оземь и как-то исключительно точно прикладываются виском насмерть, а фото улыбающихся подростков появляются в ленте поисковых отрядов с этой невыносимой надписью «Найден. Погиб». Эта зона расползлась по земле и в неуловимом алгоритме следует за тобой, одно неосторожное движение – и ты ступишь в неё, как в нефтяное пятно. Одной ногой, другой… А есть и те, кто пребывает в зоне несчастья всегда. По праву рождения.

Ну что это: должен был из школы вернуться в два часа, а уже пять, и его нет, школа в ста метрах. Ну, триста метров, ладно. Я выбегаю из дома и ношусь кругами как умалишённая, потому что в квартире сидеть немыслимо, она уже вся заполнена моим ужасом, нечем дышать. Идёт! Как ни в чём не бывало. Перепачканный, грязный. С друзьями лазал по деревьям на пустыре (тогда ещё были пустыри, сейчас-то всё позастроили). Мам, ты что? А я в домашних тапочках.

Потом эти мобилы в народ пошли, вот смерть моя эти мобилы. Отключён! Не подходит! Кричишь – он не понимает. Они не понимают! Ну я не слышал, в кафе музыка играла, потом батарейка села. Ненавижу это всё. Себя ненавижу. Я до малейшей ноты знаю, как начинает свою песню паника – она под грудью начинается, в глубинках, и растёт-нарастает, застилает голову, и вот уже ты вся целиком превращаешься в неё. Убили. Где-то лежит. Пропал, и не найдут. Листовок, что ли, не видела я, «ушёл из дома и не вернулся». (Всегда смотрю и шепчу: вернись, вернись…) Потом эти сети завелись, на фиг мне эти сети, но сделала себе долбаный аккаунт, там опция есть – когда кто из друзей заходил в сеть. По десять раз на дню проверяю, Юрка был в сети два часа назад, Юрка был в сети полчаса назад… Толку чуть! Полчаса назад был, а через минуту – всё что угодно… да что через минуту, в ту же минуту… Зона несчастья. Она умеет расширяться, протягивать щупальца, как спрут.

Пришёл домой пьяненький, пятнадцать ему было, завалился в ванну, закрылся (надо замок снять вообще), заснул. Стучу, кричу – не отвечает! (Мой Вася бомбил на ту пору. Он в школе физику преподаёт и по вечерам подрабатывает извозом.) Взяла самый большой нож, режу-долблю шпингалет, распилить я его, что ли, собиралась, колочу кулаком, ору. Юрка вышел наконец – смотрит, мать вся в поту, с вытаращенными глазами и с ножом в руке. Картинка.

Это можно так жить?

А выпьешь – полегче. Поэтому я, после того казуса с дверью ванной, употребляю в течение дня, в случае стрессовых ситуаций – добавляю. Немножко лучше мне стало. Потому как навстречу поднимающейся вверх чёрной панике вниз бежит весёлая струя дурной радости, и они встречаются в районе сердца. Причудливо смешиваются. И глушат друг друга! Я боюсь, но в то же время страхи мои мне самой смешны. Тревога отчётлива, но переносима, а главное, начинает звучать какой-то голос, который до того в сознание не пробивался.

Женщина, – говорит голос. – Горе ты моё. Случится что – будешь переживать. Но ничего ж не случилось, что ты себя терзаешь? Накручиваешь на ровном месте.

Какой хороший это голос. Был бы он всегда со мной…

Вася ничего не замечает. Вася – запойный.


16:45

Вася действует так. Раз в месяц он берёт в школе отгул к двум выходным, плотно затаривается и едет на дачу. Один. Там происходит полная чистка психики, и возвращается Вася тихим, немножко больным и при этом кротко сияющим.

Привозит блокноты, искорябанные какими-то иероглифами, – в подпитии Вася сочиняет стихи и пытается их записать. Расшифровке это диво мало поддаётся, но зато Вася может быть уверен, что сочинил гениальное. Мы не всегда были раздавленными козявками, считающими каждый рубль.

Мы же летали. Как вся молодёжь в Ленинграде восьмидесятых годов. Мы были публика, их публика – тех, кто утверждал, что «мы вместе», искал серебро Господа и знал, что если есть в кармане пачка сигарет, значит, всё не так уж плохо на сегодняшний день.

Мы – барашки погасшей волны. Обломки кораблекрушения. Остатки (останки) рока… Пассажиры самолёта, попавшего в историческую катастрофу – чего мы напрочь не осознавали.

Кто в восемнадцать лет видел и слышал, как Башлачёв поёт «Все от винта», тот в обыватели не годится. Он бракованный. Рука на плече, печать на крыле, в казарме проблем банный день, промокла тетрадь. Я знаю, зачем иду по земле, мне будет легко улетать… Я домохозяйка! Мне уши надо досками забить, чтоб таких песен никогда не слышать. Какая я, к дьяволу, домохозяйка. Что я умею, косорукая? Пуговицу пришить – и то с муками…

Нитку вдеть в иголку – это, понимаете ли, наука целая. Лампочку вкрутить – засада! Васе не предлагать даже. У Васи тремор. Он кротко посмотрит глазами своими виноватыми, и у тебя одно желание – погладить его по голове, а лучше в лобик поцеловать.

Вася утверждает, будто постиг, что такое электричество. Мы с Васей несколько веков вместе прожили. Башлачёв, он три века назад был, в наше милое кривое Возрождение… Я специально ничего не вспоминаю, так, чтобы прилечь и команду себе дать: вспомни. Оно само всплывает. Если сейчас допить заначку, обязательно что-то всплывёт и, несомненно, отразится на качестве борща.

Что-нибудь перепутаю. Помидоры кину до картошки, а надо после. Потому как буду я уже не на своём первом этаже, с новым смесителем да в старых новостроечках, а в 1987 году, в солнечном июне, на ступеньках Дворца молодёжи… У нас целый Дворец был! На Профессора Попова…

От многих в жизни дел нет толку никакого,

Вот я грущу о чём, вот я спешу куда,

По бесконечной улице Профессора Попова,

Который не грустил, наверно, никогда…

Башлачёв там пел, в белой русской рубахе с красным шитьём, а я в первые ряды протырилась, меня отцовская знакомая провела, по должности «методист» – кто теперь вспомнит, что это такое. А тётки ходили с важным видом, каблучками цокали. «Методист дома культуры»… Сгорел ваш дом культуры. Навек, навек, навек. А тогда во Дворце молодёжи был фестиваль, или смотр, или чёрт его знает что нашего рока, и это теперь не представить, что все-все-все тогда были вместе, сменяли друг друга на сцене: «Зоопарк» за «Аквариумом», «Алиса» за «Кино», «ДДТ» за «Телевизором»… Смешно, что Миша Борзыкин вопил:

«Твой папа – фашист», а папа мой тогда из любопытства пошёл посмотреть на молодёжь и огорчился. Он был ярый антисоветчик, мой папа, простой инженер. Он Галича слушал и подпевал, ловя страждущим ртом галичевские саркастические интонации, как живую воду. Таких миллионы были, куда ж они теперь делись, когда вдруг выяснилось путём исторических мытарств, что коммунисты были ах какие молодцы? Демоны поменялись… но смеяться не перестали. «Кто же так смеётся над человеком, Иван?» – это в «Братьях Карамазовых» папаша спрашивает у сына-умника. Кажется. В недоученной моей голове, как в загаженном море, плещутся полудохлые цитаты.

Рука на плече, печать на крыле… Башлачёв в этот день был трезвый, чистый, красивый, волновался перед большим залом. Жить ему оставалось меньше года. На последних съёмках и фотографиях смотреть на него уже страшно: одутловатое лицо, жуткие зубы, воспалённый больной взгляд. В народ он не прошёл, сложно сочинял, затейливо. В народ прошёл Цой – не имея вовсе такой цели. Шёл в вечность, маршрут пролёг через народ…

Такое было всегда. Когда количество фальшивых орфеев, поющих для властей и за деньги, превышает терпение Господа, он сдёргивает с места тех, кто сидел у себя на крыльце и пел, соревнуясь с птицами небесными. Людей зачастую без голоса и без слуха. Людей без ничего. Людей ниоткуда… Но именно они получают приказ: иди. И они идут – а потом уходят.

Башлачёв ушёл в восемьдесят восьмом, Цой – в девяностом. Время выворачивалось и схлопывалось, земля вставала на дыбы и валилась на тебя, как то бывает при падении с высоты. А я вышла замуж за Васю. И стали мы жить-выживать… О, выпила и не заметила как. Да, дела. Уже ко мне тётеньки-идиотеньки просветлённые кидаются – значит, я что-то такое транслирую типа «помогите»?


17:30

Я пыталась получить высшее – два года на философском, год в культуре на режиссуре. Екатерина Хромушкина, в девичестве Горяева. Просто девчонка. Рядовая девчонка, таких на групповых фотографиях тусовки восьмидесятых потом, в публикациях, подписывали: «неизвестная девушка». Я себя однажды обнаружила за такой подписью в книге о «Сайгоне». Ничего, смешно. «Неизвестная девушка». Без трёх минут бал восковых фигур, без четверти смерть, с семи драных шкур да хоть шерсти клок. Как хочется жить, не меньше, чем петь, свяжи мою нить в узелок. Башлачёв сегодня привязался, будет крутиться в голове, пока не отрублюсь…

Модных девчонок – они ходили по рукам, которые потом оказались знаменитыми, – было немного, и они сейчас почти все вчистую спились, а я держусь, рядовая неизвестная девушка. Как всякая война, красная волна рока была делом мужским, а мы что, мы санитарки, маркитантки, так, за обозом. Ну, и орать на концертах. После совместного распития спиртосодержащих смесей нас охотно употребляли, и мы верили, что это и есть та самая Love. Не надо, не плачь, лежи и смотри, как горлом идёт любовь. Лови её ртом, стаканы тесны, торпедный аккорд до дна! Рекламный плакат последней весны качает квадрат окна. Кому я теперь могу объяснить, что за окном восьмидесятых кипел другой воздух? Таким же, как я? Они знают. Пропорция любви и смерти в этом воздухе менялась в течение дня: с утра могло быть – одна четверть смерти на три четверти любви, а к вечеру – наоборот, но кому-то внезапно выпадала одна только любовь, и понятное дело, находились те, к кому в распахнутое окно шла одна смерть. Юрка не хочет слушать Башлачёва, морщится: не моё.

Они не будут слушать твоих песен…

Тут у нас связь времён прервалась, а у меня с родителями обрыва связи не было. Я, скажем, охотно слушала папиного Галича, меня завораживал его гулкий басовитый голос, будто он пел в пустом доме или в пещере, упругие интонации, налитые неподдельным пафосом. Он был дьявольски остроумен к тому же. Но я недавно стала его переслушивать – и что-то стало опадать, как осенние листья. Когда он поёт: «Подвези меня, шеф, в Останкино, в Останкино, где Титанкино, там работает она билетёршею, на ветру стоит, вся замёрзшая…», я ему доверяю безусловно, хотя сама коллизия песни чисто московская, ленинградцу не близкая. Мужчина променял любовь на деньги, женившись на дочке высокопоставленного отца, «у папаши у её дача в Павшине, у папаши топтуны с секретаршею, у папаши у её пайки цековские и по праздникам кино с Целиковскою». Какое ещё там кино с Целиковскою, это для рифмы, само собой, но главное, что криптобуржуазная кодла, сдавшая социализм империализму, плотно кучковалась в Москве. Да не в том суть. Там классный образ, в песне, этой билетёрши, которая «вся замёрзшая, вся продрогшая, но любовь свою превозмогшая, вся озябшая, вся простывшая, но не предавшая и не простившая». Нет, это антикварное – ценное. А вот те сочинения, что про кумирню интеллигентскую, они надрывно-фальшивые. Про смерть Пастернака начинается так: «Разобрали венки на веники, на полчасика погрустнели, как гордимся мы, современники, что он умер в своей постели…» Что за венки на веники? На какие на полчасика – тысячи людей рыдали. Кто гордился, что Пастернак умер в своей постели? И почему бы ему не умереть в своей постели – его что, собирались сажать? Пальцем не тронули. Исключили из Союза писателей, и это мерзко, не буду возражать, но даже о ссылке речь не шла. «И кто-то спьяну вопрошал за что кого там, и кто-то жрал, и кто-то ржал над анекдотом, мы не забудем этот смех и эту скуку, мы поимённо вспомним всех, кто поднял руку!» Всё лажа. На том собрании не было пьяных и жрущих, это описывается атмосфера какого-нибудь рядового партийного заседания. «Мы поимённо вспомним всех, кто поднял руку!» Настоящий густопсовый большевизм.

И про Зощенко песня вся надуманная, выморочная, будто тот заходит в шалман, в котором сидит шарманщик с обезьянкою и поют «шлюхи с алкашами», в Ленинграде 1949 года, ага. Слова лихо закручены, не спорю. «Были и у Томки трали-вали, и не Томкой – Томочкою звали, и любилась с миленьким в осоке, и не пивом пахло, а апрелем…» В осоке??? А вы любились когда-нибудь в осоке, вы в принципе знаете, что такое осока? Ужасно всё неточно. Но Галич интонацией брал – «я судья!».

А маленькая была – сидела рядом с папой, подпевала. Доверяла им – папе, Галичу. Не надо было доверять?

В горах моё сердце, а сам я внизу.

Из меня ничего не вышло. А, Юрка вышел. Мне скидка положена, я женщина. В нашей русской заповедной роще это ещё работает, хотя финиш просматривается. Женщина, когда она жена и мать, имеет право не иметь треклятых «успехов»…

И не заметила, как заначка моя тю-тю. И что интересно – я раньше слушала музыку на кассетах, на дисках, а теперь мне ничего такого не надо. В голову всё переместилось. Бульон кипит, пора капустку резать, надо сейчас, а то потом хвачу ножом по пальчикам, уж сколько раз было. Порежу овощи, тогда…

Не хочет он учиться, Юрка. Ладно, песни мои ему чужие, но он учиться не хочет, каким-то глубинным нехотением. Может, он что-то предчувствует? Насчёт пользы учения. Потому что… если взять, к примеру, рождаемость. С одной стороны, да, она зависит от разных факторов, экономика, стабильность, ля-ля-ля. А с другой стороны, бабы то рожают, то не рожают, и ничем этого не объяснить. Приметили разве, что перед войной много мальчишек рождается. Идёт волна! Или – не идёт волна.

Почти тридцать лет как волны нет.

Так, теперь томатная паста, уксус, соль-перец. Чеснок мелко порезать, вышла из строя дивная моя чеснокодавилка. Вторая за год! У Галича в «Караганде» – «режу меленько на водку лучок…» – кой хер лучок на водку резать меленько? Его поперёк, кольцами режут. Он вообще резал лук на водку, Галич-то? Небось жена справлялась. «А у психов жизнь, так бы жил любой – хочешь спать ложись, а хочешь песни пой…» Вот это правильная песня.

Интересно, мне уже пора в клинику неврозов или ещё не пора? Может ли человек единолично решить сей вопрос?

Народ мой домашний вернётся часа через три, и у меня есть время порешать загадки жизни. Одна из важных: почему мы всё время наливаем? То есть что я имею в виду. Выпили рюмку. На полчаса по крайней мере опьянения хватит. Через полчаса можно налить другую и сидеть ещё полчаса. Так ведь нет же! Мы наливаем снова буквально через пять минут. И пошло-поехало. Чего мы добиваемся? Чтобы стало «ещё лучше»? Но ещё лучше не станет, мы лишь быстрее напьёмся.

Зачем мы всё время наливаем?

Нет объяснения.

Летом у меня мощный перерыв. Летом я беру детей на дачу, не больше четырёх голов и чтоб не младше семи лет, такой маленький частный пионерлагерь. За деньги, да. При детях не пью – ни-ни. Совесть имеется.


17:50

Любила я Галича и Ленина одновременно, честное слово. Сталина ведь в годы моего детства-юности в их иконостасе не было, его портреты и сочинения дотлевали в пенсионерских квартирах – всюду царил Ленин. Диалектический материализм, исторический материализм, научный коммунизм – ссылки и цитаты только из Ленина.

Рассказы о Ленине. «Ленин и печник», стихотворение Твардовского, такое задушевное! Я до сих пор его знаю наизусть. В кино первейшие артисты его играли… Я вот что думаю… думаю! Думаю ли я? Или мной думают? Я же не сама выбрала дедушку Ленина в родственники и не сама потом вдруг догадалась, что он мне никакой не дедушка.

Всё это мне навязали. Вот Васю (моего Васю!) я выбрала сама, а советскую петрушку мне впихнули в голову, а потом выпихнули – я тут где, я тут при чём.

Я есть вообще?

Так, заначку-то я допила, пора открывать новую. Взяла беленькую под именем «Беленькая». Я ни к какому сорту водки не привержена, потому как наши производители стандарт не держат и любая новая марка через год уже дрянь и говно. Когда появилась эта водка, «на берёзовых бруньках», казалось – вот она, истина; года не прошло – сивуха. Бруньки, йопта. Слились бруньки туда, где ходят поезда-поезда (повторять быстро-быстро, классический детский дебильный прикол), там уже много чего обитает. Керамиды, о! Кто помнит керамиды? А триклозан? Кстати, я и сама забыла, что это были за звери такие… Что-то для волос? Для зубов?

Всё одно попадали и волосы мои, и зубы. Над волосами я в юности неслабо измывалась – всех цветов была, – но перед зубами я ни в чём не виновата, это фатально, это Петербург. Я видела одну передачу про жителей острова в океане – у них интересное питание: ракушки всякие, иногда рыба и главный деликатес – манговый червяк. Зубы у аборигенов иссиня-белые, крупные, ровные, без малейших изъянов. Значит, для пользы своих зубов следует переместиться на остров N в океане… Тихом, наверное. Жить ради зубов – а почему бы и нет? Хотя бы ради зубов.

Тридцать лет назад я вдохнула полной грудью воздух свободы, и это звучит пафосно и комично, являясь абсолютной правдой. Мы развели свою свободу на советских родительских бобах, но она была, пока нас не поставили в угол у параши, где нам самое место. Тысячи стали богатыми, а миллионы – нищими. Научились считать копеечку… И я теперь считаю, считаю, считаю…

Тогда никто из нас не пил один. Просто потому, что не был один. Люди сходились и сливались так легко, как облачка в небе. Разве это можно объяснить! Разница во временах такая, как между поэзией и бухгалтерским отчётом. Нынче я, как все, бухгалтер. И надо бы смириться, и я вроде смирилась, а в глубине кто-то пищит и бунтует. Царапается. И если ко мне придут революционеры-подпольщики и скажут: Катя, сбереги подпольную типографию, я – сберегу. Нельзя мне, а соглашусь… Потому как… Я что скажу: в семнадцатом году народ ломанулся не по делу. Тогда ещё было кого ценить наверху: дворяне были культурные и талантливые, капиталисты совестливые, священники верующие. А вот теперь бы – в самый раз. Теперь красивых культурных драпировок у власти нет никаких. Жалеть некого. Просто – боимся, что будет хуже, и правильно боимся, потому что будет хуже. Ненавидим их – и боимся. Загоняем инфекцию внутрь…

Выпившие люди всегда удивляются, когда им указывают, что они – выпившие, потому что не чувствуют опьянения как опьянения… то есть вот что я хочу сказать. Внешние признаки им не видны. А внутри ничего страшного нет, наоборот, человеку приятно и весело. С чего вы взяли, что я пьян? У меня хорошее настроение, только и всего. Качаюсь, так это улица кривая. Пою громко? А почему я не могу петь? И отчего это «мне хватит», откуда это вам известно, хватит мне или нет? Просто зло берёт даже. Тут невольно начнёшь пить один – чтоб не лезли.

Я блаженствую. Ничего не царапается и не пищит! Душа наружу пошла. Придавленная скособоченная моя душа распрямилась и пошла наверх. Скоро мы с ней встретимся. Чтобы облегчить процесс, надо музыку врубить, ту музыку, музыку моей юности и нашей свободы… Святую и возлюбленную мою музыку. Включить внутри головы.


18:15

Чего сегодня? Четверг, что ли? Вообще пох, но есть разница: когда Вася вернётся. По четвергам Вася. По четвергам Вася… Правильно, ездит к маме. Значит, у меня есть запас времени, потому как Юра сегодня будет поздно и предупреждал. Мелькает мысль, что зря они меня оставляют одну и не колышет их, что я вообще делаю, одна-то. Мысль маленькая и глупая. Кого что колышет. Граммов триста приняла, делов-то. А что, башлачёвского «Ванюшу» в трезвости слушать? Это кощунство, господа.

Васей быть хорошо, я какая-никакая, накормлю, рубашку постираю. Иногда горько становится, что обо мне ни у кого нет попечения, нет заботы; когда к родителям ездила на дачу, так мама хоть пирожками угощала, а теперь и пирожков тех след простыл. Вкусно делала – с капустой, с салом и чесноком. Теперь я ем только то, что сама состряпала, ужасно, меж прочим, надоело. Если я вдруг упаду, то кто поднимет? В символическом смысле упаду…

Почему-то стала плакать, какого чёрта, нос распух и потёк… Зеркало в ванной отразило какое-то лицо, наверное, это я. Чёрные пятна под глазами – а, я же накрасила ресницы перед треклятым походом в торжище. В сорок девять лет пора перестать краситься, я знаю. Но не могу с ненакрашенным рыльцем выйти из дома, мне кажется – я без штанов как будто. Голая и беззащитная. По той же причине напяливаю не меньше четырёх колец на руки, какие-какие, серебряную дешёвку, ну, и обручальное не снимаю – пусть они видят, что женщина замужем. Они, которые у нас в голове живут и всё видят… быть замужем – это для них достижение. В нашей заповедной патриархальной роще. Крашу ресницы, а тушь не ложится, ресницы-то истончились и повылезли.

Помады у меня целых три. Одна гигиеническая, другая фиолетовая из «Ив Роше» и красная дорогая, Вася подарил. Мы, приличные женщины, стали краситься как шлюхи в веке позапрошлом, как пожилые клоуны, как примадонны оперные… Мы как будто на сцене и как будто товар, когда мы давненько не товар. А впрочем, с каких борщей я решила, будто я – приличная женщина?

Как ходил Ванюша бережком вдоль синей речки… Как водил Ванюша солнышко на золотой уздечке…

Всё неправильно.

Глаза у меня большие, но слишком близко поставлены. Нос великоват и с горбинкой. На подбородке ямочка… Хорошо, что у меня нет денег, а то бы сдуру перекроила себе лицо. Волосы стали темнеть – была я русая, сделалась тёмно-русая. Стригусь раз в два месяца – ровняю каре. Краситься больше не буду, нет, нет…

Отчего я такая жалкая?

Какая темень! Какая темень!

Почему-то внезапно наваливается острый голод. Надо съесть что-нибудь, что-нибудь? Так вот же борщ готов, его. Лень сметану добавлять… С борщом махнуть полстаканчика – за милую душу.

За ту душу, которая ревела у Ванюши. Да вы ж задули святое пламя! Слушайте, я хожу в церковь. Захожу в церковь. Захожу и выхожу. Исповедь? Не получится у меня…

Борщ получился, борщ вышел, борщ удался. Пока что ничего не испортила, ничего не спалила. А, однажды бульон выкипел, но не аварийно. Кастрюля подгорела, но я её отскребла песочком. Песком и содой – лучше всего… Я же контролирую себя. Просто что-то происходит с временем, да и с пространством, когда принимаешь на душу. Реализм переходит в фантастический реализм. Плотность материи слабеет – в личном восприятии. Боли совсем не чувствуешь… Тем более холода. Пьяницы засыпают в сугробе и просыпаются здоровыми…

Вася тоже тогда был во Дворце молодёжи. Он «Зоопарк» любил и «Странные игры». Я что, уже пачку скурила? С утра открывала. Тут фокус в том, что ты простодушно забываешь, как только что закурил, и закуриваешь снова, и снова забываешь. Видимо, так. Из лесу выйдет и там увидит, как в чистом поле душа гуляет. Кто не хочет это увидеть? Я хочу.


Ну там сколько-то

Можно и Высоцкого, про баньку по-белому, не в тексте дело, хотя текст ничего себе, там звук есть… Похоже на вой. Да, воет зверь. Могучий зверь, огромный. Шерсть в крови и лапа сломана. Точно, что хищный. Но хоть и тоска у него, он не то чтобы счастлив… Он упоён жизнью, всякой жизнью, любой, он же – зверь. Мне так этого не хватает – простой зверской жажды жить! То есть она есть как-то под спудом, будто ручеёк под снегом, она таится…

А если бы наружу выбилась? Что бы я стала делать?

Это-то понятно… Будто кто не знает, что мы делаем, когда жажда жизни. Пьём и развратничаем. Орём песни. Лезем к людям с исповедями да проповедями. Вот я укрылась в доме, и никто не видит… Правильно, гигиенично.

Я молодец.

Это верная мысль. Я молодец. А что? Ребёнка вырастила, да. Родителей похоронила честь по чести. Сорок девять лет в России оттрубила женщиной!

Этим повезло. Этим Ванюшам, Башлачёвым, Цоям и Высоцким. У них условно-досрочное было освобождение. А у меня – пожизненный срок без всяких там апелляций.

Протопи. Не топи. Протопи. Не топи…


Вообще ничего не понимаю

Хули меня трясти, я вам что, хи-хи, груша. Вась, отвали, Вась. Отдыхаю я. Почему надо, куда надо. На полу? На каком полу? Юрочка! Детка! Всё, что я люблю, всё со мной. Какие у вас мордашки, умора.

Я лежу на полу. Подумаешь! Ну полежу немножко, встану. Вот вы смешные. И зачем так кричать. Я тоже кричать умею. Почему я не могу спокойно полежать. Нельзя на полу. Почему нельзя? А вы тоже ложитесь, и мы вместе полежим.

Я хочу немножко ещё пожить. Я люблю петь. Вась, чего мы с тобой не поём? Раньше пели. Нет, волокут меня куда-то. Ребята, я могу сама. Встану сейчас с колен. Россия встаёт с колен! Ну простите, я не хотела. Сижу одна, скучаю без вас, думала чуть-чуть принять, сама не заметила. Простите! Дуру мать.

Завтра будет стыдно. Сегодня не давите, ладно? Сегодня у меня всё вышло. Вам не понять…

Сегодня я свою душу видела.


08:20

Вчера – оно не сразу становится прошлым и обретает твёрдый статус. Я проснулась, когда оба домочадца спали, и принялась обдумывать своё «вчера». Забралась в ванну, ласково бы было – с пеной и солью, да всё кончилось, купить забыла, а коли я забуду, так ведь ниоткуда не возьмётся. Неоткуда вещи явиться без меня, то есть я в моём мире творец главный и единственный. В воде раскинувшись, основная моя задача – перемочь стыд, всегда сопряжённый со здоровым отрицанием всякой моей вины. Стыд придавливает душу так, что мелькает мыслишка – нет, не о смерти, а о том, что избавиться от этого несносного тела было бы совсем недурно. Поэтому я выстраиваю цепь весомых, логически безупречных доводов в свою защиту. Я ловкий адвокат. А как у прокурора, у меня логики нет – прокурор орёт вепрем одни грубые лозунги. Позор. Допилась. Гибнешь. На полу валялась. А ещё мать.

Мать, мать. Не родилась же я матерью. Печати на мне не было. Мать – это должность…

Если мать – это должность, то самое время вынести решение о неполном служебном соответствии.

Да? На каком основании? Ребёнка я вырастила. Собственно говоря… давайте начистоту. Смысла большого в дальнейшем моём существовании не имеется. Ценности для общества я не представляю. Через несколько… сколько-то там лет… буду нагло претендовать на обременение бюджета своей пенсией. Я ж иногда работала. Я хочу сказать, что безотрадная пустыня моего будущего принадлежит лично мне. Вам очевиден ужас вчерашней картинки, а мне – нет. Вы меня что, приварили к этим кастрюлькам? Приговорили каждый день, ну, через день проходить треклятые девятьсот тридцать шагов? Пожизненно? Нет, отвечайте, это – пожизненно?

Нет, отвечает прокурор – или это уже судья? Никакого приговора. Живи свободно, да только спать на полу после употребления внутрь бутылки водки – это наихудшее использование свободы. Пожалуйста, бросай свои кастрюльки, уходи в религию, в волонтёры, в оппозицию, куда хочешь иди; ты же не идёшь, потому что у пьяного одна дорога – за новой бутылкой.

Они сейчас проснутся, и что я им скажу?

Что мне делать-то? Чем заполнять дни? Солнце восемьдесят седьмого года, как мне скрыться от твоих разящих лучей? Солнце за нас, ты только помни – солнце за нас. Костя Кинчев был в этом уверен – а ещё бы, когда солнце ходило за ним и не было ни одного его концерта, чтоб Оно (Он вообще-то) не являлось в небе. А потом пришлось вымаливать хотя бы лучик. Не потому, что я жалею себя (впрочем, не вижу тут ничего страшного – пожалеть себя, милое дело!), – но ведь разница воздуха бывает невыносима, ведь есть же на свете кессонная болезнь от перепадов высоты, а мы с такой высоты упали…

Мы с такой высоты упали. Мы разбились…

И потому надо пить, что ли? Не надо, не надо, никто не говорит, что надо. Так выходит. По слабости человеческой.

Странно, что я вчера так надралась, с чего. А! Ирина Петровна меня разоблачила, был маленький стресс. Шляпка, розовый шарф с котиками. Помню улыбочку на её лице, я ещё подумала – надо же, морщины могут быть элегантными.

Проснулись. Стучатся в дверь. Иду на казнь…

Что там Ирина Петровна говорила о подруге, которая сорвалась?

Часть вторая

Суббота, 12:05

Ирина Петровна Корсакова, подарившая мне свою клетчатую сумку в трудный миг моего домохозяйкиного бытия, жила в глухом и непонятном для меня районе метро «Автово», в «сталинском» доме, к возведению которого товарищ Сталин никакого отношения не имел. Он же, кажется, и в Ленинграде-то не был. Дома проектировали толковые советские архитекторы ещё дореволюционного года рождения: никаких причуд нервного модерна или фантасмагорических претензий конструктивизма. Строительная мысль тогда не предполагала перемен времени, образа жизни и форм правления – живи насовсем. Дом-слон, дом-носорог! Мощно, прочно, убедительно, и стены точно крепостные – пушкой не прошибёшь.

Я предполагала, что увижу в квартире столь запасливой женщины отменный порядок – но такой безумной, вопиющей чистоты не ожидала.

Двухкомнатная квартира Ирины Петровны сияла. Обои, по старинке, бумажные, в цветочек мелкий, но нигде ни трещинки, ни пузыря. Белая тюль на окнах (второй год собираюсь своё серое безобразие постирать), белая скатерть на круглом столе, и – кобальтовый сервиз стоит, меня к чаю звали. Показалось мне – вся мебель пятидесятых годов, нет, стулья оказались новые, ручной работы, «брат подарил», но того же незабвенного оттенка (тёмно-жёлтый? светло-коричневый? не называть же его «сталинским»), что и торжественный, как маршал на параде, шкаф. Подумалось, что в шкафу, на полочке, лежат настоящие носовые платочки. Из материи. Выстиранные, отглаженные.

Без шляпки и мешковатого пальто Ирина Петровна оказалась статной женщиной с длинной балетной шеей – и верно, танцевала некогда Ирина Корсакова в кордебалете Кировского театра. Но уже двадцать восемь лет как на пенсии. О, так вам…О, никогда не скажешь. На стенках комнаты фотографии висят, хорошо, что я близорука, а она не настаивает. Не указует перстом (это, видите, я в «Жизели», третья слева) – и не надо лицемерить. Да я и не умею.

Если жить вне коллектива, ничего этого не нужно. Как в деревне крестьянину. Лицо, может, и корявое, а своё. Не надо его кривить в подлых улыбках – «Ниночка Олеговна, как вы сегодня прекрасно выглядите!»

– Попробуйте варенье, берите кексы, это всё наше, сами делаем.

– Ваша семья?

– Наша семья, да. Ну, дорогая, вы рассказывайте, пожалуйста. Как провели ваше время, вы, конечно, милая моя, бутылочку ту опрокинули… в себя?

Чай не чайный какой-то.

– Травяной сбор, – разъяснила Ирина Петровна, – я чай давно не пью.

– И кофе не пьёте?

Только рукой махнула и рассмеялась.

– Мы сами готовим травяные сборы, это свежий. Не то, что в аптеках продают, Бог весть что…

При слове «аптека» Ирина Петровна гадливо поморщилась.

– Вы думаете, и травяные сборы можно подделать?

Ирина Петровна подняла вылезшие брови и вперила в меня пронзительный взгляд цепких сереньких глазок.

– Чего ж проще, милая моя! Труху в пакетики запаять и по ста рублей впаривать. А я про зверобой свой знаю даже, где он рос и кто его собирал.

– И где он рос?

– У нас в Мокрицах, у реки. В августе. Я и собирала, и ещё три сестры.

– У вас три сестры?

– Мы все сёстры.

Да, секта. Я так и думала. Брат, который стулья подарил, – того же колера брат. Сейчас начнётся вербовка. Задурят голову, потом квартиру отнимут… Внимание, Катерина!

– Так что у нас там с бутылочкой?

– Выпила.

– Довольны результатом?

– Результат, Ирина Петровна, один и тот же, сами знаете.

– Что там знать, знаю. Дорогая моя, как на пенсию вышла, девять лет спивалась. Детей нет, родители умерли… Это их квартира.

Понятное дело, что их квартира, и у меня квартира от родителей, нам самим, переломанным людям, на квартиру не заработать. Кто-то смог, а мы не смогли. А что смогли? Государство расхерачили, орден нам на грудь. Да я при чём, я девочкой была. Башлачёва слушала, обмирала? На кинчевских камланиях танцевала на спинках стульев? Так ты, детка, в доле. Есть такая статья – соучастие в преступлении. Я не знала! А незнание законов не освобождает от ответственности. Каждому поколению – своя статья, детка…

– Жила я – сами понимаете. А на водку тем не менее всегда хватало. И потом, у меня были мужчины… знаете, балетная выправка многих привлекает. Про балерин в мужской среде ходят слухи, что у них всё там так необыкновенно… мускулы, растяжка…

Заинтересовалась.

– А это правда?

– И да и нет. Растяжка растяжкой, но есть проблема… возбуждения, понимаете ли, дорогая, без этого мускулы штука декоративная. На самом деле всякое искусство так обгладывает женщину, что в ней мало жару остаётся на любовь… Приходит мужчина, приходит с бутылкой, а потом мужчина не приходит, и ты несёшь бутылку сама. Однажды чуть не сгорела я вот в этой самой квартире… Но Бог привёл к хорошим людям.

Баптисты, адвентисты, пятидесятники, свидетели Иеговы, мормоны, какого сорта эти черти…

– Общество трезвости? Собираетесь вместе и рассказываете, как это прекрасно.

Ирина Петровна улыбнулась, и я опять заметила, что улыбка не фальшива, но приторна. Но как чисто и приятно она одета – белая блузка и коричневый трикотажный сарафан. Опять шарфик, на этот раз в ромашках. Образок на шее и всего одно колечко на правой руке, чернёное серебро. Облик располагающий – наверное, в их семье она вербовщица. Новых братьев и сестёр приводит.

– Вы когда-нибудь слышали про Ивана Чарикова?

Ничего и никогда не слышала я про Ивана Чарикова.

И сестра Трезвость начала рассказывать.


12:30

– Мы – чариковцы, продолжатели дела Чарикова, Ивана Трофимовича. Община его образовалась в Мокрицах, в 1922 году, а в семидесятых, дорогая моя, произошло разделение, часть братьев и сестёр пошли ложной тропой, но мы, настоящие чариковцы, сохраняем Учение Ивана Трофимовича, идём дорогой Отца, хотя честно скажу вам, Катя, подлинного секрета чариковского не знает никто.

Загрузка...