Глава І, в которой повествуется об обитателе палаты № 18 и его ночном госте

Психоневрологическая клиника Московского университета в Хамовниках была хорошо известна еще в дореволюционной России. Построенная в конце девятнадцатого века на деньги вдовы купца Морозова, страдавшего душевным недугом, она считалась одной из лучших не только в стране, но и в Европе. Здесь отказались от смирительных рубашек и карцеров для буйнопомешанных и практиковали прогрессивные методы лечения. Курсы психотерапии были платными, поэтому попадали сюда в основном избранные: живописец Врубель, основатель народного хора Пятницкий и даже первый чемпион мира по шахматам Стейниц, у которого случилось обострение нервной болезни во время проходившего в Москве матча-реванша.

После революции клинику возглавил заслуженный психиатр Ганнушкин, который продолжал следовать устоявшимся традициям. Методы были все такими же прогрессивными, отношение к постояльцам гуманным, а плата за их содержание и обслуживание столь высокой, что ее могли позволить себе лишь представители нарождавшейся советской элиты.

Во второй половине декабря 1925 года в этом привилегированном заведении появился еще один клиент. Он не принадлежал к элите, его имя не гремело по всей стране, он не купался в лучах народной любви. Напротив, перед тем как перевести в клинику Ганнушкина, его три недели держали в Лефортовской тюрьме как подозреваемого в государственном преступлении. В каких конкретно прегрешениях он оказался замешан, знал узкий круг лиц, приближенных к руководству Объединенного политического управления. Следствие длилось с конца ноября, а между тем состояние здоровья узника постепенно ухудшалось. От него поступали жалобы на головную боль и галлюцинации, конвойные докладывали начальству, что он часто бормочет во сне какую-то абракадабру, а однажды, когда ему принесли тюремный обед, он выплеснул брюквенную похлебку в нужник с фекалиями и принялся бегать по камере, стуча ложкой в дно железной миски, как в шаманский бубен.

Это было все, что рассказал Ганнушкину руководитель Специального отдела ОГПУ Глеб Иванович Бокий, когда попросил принять арестанта для проведения комплексного обследования. Санкцию на перевод дал лично товарищ Дзержинский, из чего следовало, что арестант – фигура важная. Причем Бокий не скрывал своих симпатий к последнему и дал понять Ганнушкину, что пребывание гражданина Арсеньева Вадима Сергеевича (так звали подследственного) в Хамовниках нелишним будет растянуть на максимально длительный срок. Вероятнее всего, Глеб Иванович рассчитывал: пока медики будут проводить освидетельствование, удастся спустить уголовное дело на тормозах.

Вот такая кривая привела Вадима Арсеньева в знаменитую психушку. По правде сказать, ночные бормотания и пляски с посудой были частью хитроумной комбинации, разработанной его непосредственным шефом Александром Васильевичем Барченко. Вадим входил в состав особой группы при Спецотделе, которая не имела аналогов не то что в Союзе, но и во всем мире. Барченко скрупулезно отбирал в нее людей, наделенных необычайными способностями, и Вадим слыл одной из жемчужин его коллекции. Умение видеть в темноте, считать быстрее машины Бэббиджа и улавливать тишайшие звуки – вот далеко не полный перечень способностей Арсеньева В. С. Имел ли право Александр Васильевич разбрасываться такими раритетами?

Сразу после того как Вадима заперли на Лефортовском валу, шеф стал обивать пороги вышестоящих инстанций и требовать справедливости. В его настоятельных просьбах резона было более чем достаточно: обвинения, выдвинутые против Вадима, шатались, как ветхий плетень, и норовили рухнуть сами по себе. Непредвзятый дознаватель давно бы уже во всем разобрался, но в ход расследования вмешалась политика. Внутри правоохранительных органов существовали серьезные разногласия. В особенности усердствовал могущественный Генрих Ягода, считавший Бокия врагом, а все его окружение – антисоветской камарильей. Его-то гиены и вкогтились в Вадима, надеясь тем самым подорвать авторитет сначала Александра Васильевича, а затем и Глеба Ивановича. Допустить подобный произвол было никак невозможно, поэтому влиятельные сторонники Вадима постарались вывести его, а заодно и себя, из-под удара. Свидания в Лефортово ему не разрешались, однако Барченко исхитрился передать через подкупленного часового записочку, в которой давались подробные инструкции: что и как делать. В тюрьме и без того считали арестованного человеком не от мира сего, а когда он устроил ритуальные танцы и прочие сумасбродства, были рады поскорее от него избавиться.

Перевод из тюремных застенков в клинику гарантировал Вадиму передышку в относительно комфортных условиях. К тому же Барченко и Бокий опасались, как бы в камере к заключенному не применили радикальных допросных мер, которые порой ломали даже самых стойких.

Ганнушкин поселил Арсеньева в палату номер восемнадцать. Она мало чем отличалась от люксовой комнаты в какой-нибудь московской гостинице. Разве что стекла на окнах были изготовлены из сверхпрочного стекла, а дверь на ночь запиралась снаружи. Несмотря на всю либеральность, царившую в лечебнице, персоналу поручалось осуществлять за подопечными строжайший надзор. Ловить разбежавшихся по Москве психов, способных натворить что угодно, – себе дороже.

После лефортовской одиночки Вадим ощущал себя как в санатории. Сухо, с потолка не каплет, тараканов не видно. Койка пружинная, постель меняют раз в три дня. Кормят не прокисшей баландой, а блюдами из приличной госстоловой. Барченко добился, чтобы его любимца обеспечили по высшему разряду, счета оплачивались из бюджета Спецотдела. Для полного счастья не хватало воли и, что не менее важно, определенности. Опытный Ганнушкин в первый же день установил, что перед ним не душевнобольной. Но, памятуя наказ Бокия, он не торопился выносить вердикт. Вадиму время от времени докучали глупейшими тестами, просили дотронуться пальцем до кончика носа, постоять на одной ноге и пройти по нарисованной мелом линии. Все было чистейшей профанацией: он это осознавал и не возмущался. Уж очень не хотелось обратно в Лефортово.

В целом же дни его протекали бесхлопотно и покойно. Иногда, в хорошую погоду, ему дозволялось выйти в сад, подаренный клинике, как утверждали, самим графом Толстым, чье имение находилось поблизости. Там жильцы (Ганнушкин запретил употреблять слово «пациенты») прогуливались между заснеженных деревьев и занимались посильным физическим трудом, что являлось частью терапии. Вадим, уставший от вынужденного безделья, с удовольствием разгребал снег на дорожках, скалывал ломом льдистые наросты со ступенек и с наслаждением вдыхал стылый воздух.

Так длилось до двадцатого декабря. В этот день Вадим работал в саду до темноты, потом с аппетитом поужинал, удалился к себе в палату и завалился на кровать со свежей книгой, которую прислал добрейший Александр Васильевич, осведомленный о страсти питомца к литературным новинкам.

Время, как всегда бывает, когда читаешь что-то чрезвычайно затягивающее, помчалось галопом. В десять вечера Вадим уловил краем уха, как щелкнул дверной замок – это ночной дежурный обходил здание, запирая проживальщиков. До утра им незачем выходить из келий. Для питья есть графин с водой, а для естественных надобностей – судно в углу. На случай форс-мажора, требующего посторонней помощи, в каждой палате имелся электрический звонок для вызова санитара.

Вадим читал до полуночи, пока не устали глаза. Решив, что пора на боковую, он положил книгу на тумбочку и переоделся в больничную пижаму – еще одна дань заведенным порядкам, пожалуй, излишняя. Ночами в клинике топили, как в бане, поэтому приходилось открывать форточку, чтобы не донимала духота. Вот и сейчас Вадим подошел к окну, впустил в палату сквознячок и постоял немного, вглядываясь во мглу сада. В поле видимости стоял разлапистый клен, нагой, как и все остальные деревья, и снизу доверху покрытый блестящей пленкой инея. Он возвышался, чуть накренившись, и, колеблемый ветром, натужно вздрагивал, словно незадачливый бедолага, пытающийся выдернуть увязшую в сугробе ногу. Вадим, сам не зная почему, засмотрелся на него.

За спиной что-то скрежетнуло в замочной скважине. Оторвавшись от заоконного зрелища, Вадим обернулся. При нем еще не бывало такого, чтобы санитары в неурочный час беспокоили «психических».

Дверь приотворилась, и в палату скользнул незнакомец невысокого роста, со скуластым крестьянским лицом и курчавыми волосами, которые, наверное, когда-то были по-юношески светло-русыми, но сейчас поблекли и стали жухлыми, как прелая солома.

– До-обрый вечер, – прозвучал в тиши тягучий распевный голос. – Не разбуди-ил?

Вадим пригляделся к гостю и опешил. Незнакомец? Как бы не так! Этого человека знала вся Москва… да что там Москва – вся Россия от Мурмана до Чукотки! Вадим никогда не видел его вживую, но портреты в книжках, фотографии в журналах…

– Это вы? – спросил Вадим с придыханием. – «Не жалею, не зову, не плачу…» Я читал ваши стихи!

– Их все читали, – ответил посетитель без малейшей рисовки.

Чувствовалось, что он уже давно пресытился своей популярностью и относится к ней как к чему-то бесполезному, но неизбежному.

На госте была такая же точно полосатая пижама, как и на Вадиме. Выходит, он тоже определен на постой в клинику Ганнушкина. Но Вадим ни разу его не встречал – ни в коридорах, ни в процедурных кабинетах, ни во дворе.

– Я здесь с ноября, – пояснил желтоволосый и внезапно забеспокоился: – Скажите, а вы не бу-уй-ный? Не набро-оситесь на меня с табуреткой? А то я страсть этого не люблю… У меня столько драк было в кабаках. Теперь хо-очется покоя.

Вадим уверил гостя в своей нормальности. Вкратце поведал историю попадания в клинику – наполовину правдивую, наполовину вымышленную. Сказал, что работает в органах, недавно угодил в переплет, связанный с поимкой враждебных элементов, что отразилось на душевном равновесии. Направлен для реабилитации и поднятия жизненного тонуса.

– Вот-вот, – кивнул поэт, усаживаясь на койку. – Меня тоже для то-онуса… Сонечка постаралась. Жена. – Его по-детски припухлые губы прорезала нерадостная усмешка. – Три месяца, как расписа-ались, а я ее уже не люблю. И она меня тоже.

– Почем вы знаете? – Вадим присел рядом.

– А вы разве не умеете чу-увствовать, когда женщина любит, а когда не-ет? Меня если кто и любил по-настоящему, так только Га-алка Бениславская. Другие – временно, а эта – до гроба. И сейчас любит. Да вот незада-ача: смешная она. Не могу к ней серьезно относи-иться. А когда к женщине несерьезно – какая ж любо-овь?

– Как вы ко мне в палату попали? – запоздало поинтересовался Вадим. – Заперто ведь.

Посетитель показал связку ключей.

– Сторожа Семена зна-аете? У нас с ним одна и та же хвороба… – Он постучал себя согнутым указательным пальцем по горлу. – Я ему деньги даю, а он из магази-ина горькую таскает. Но вы не подумайте, я уже три дня как в завязке. Бро-осил, надоело…

И правда – спиртным от него не пахло, хотя дряблая кожа тусклого цвета, мешки под голубыми глазами и мелкая дрожь в пальцах недвусмысленно указывали на то, что пагубная привычка отнюдь не преодолена.

– Сегодня Семен поллитровку вы-ылакал. И свою порцию, и мою… В дворницкой храпит. А я у него ключи вытащил и пошел по больнице. Дай, думаю, поговорю с кем-нибу-удь. Тоска заела. Невы-носи-имо…

Это он не соврал. Тоской в нем было проникнуто все: и согбенная фигура, и бесстрастный голос, и слова, которые он ронял рассеянно и тихо.

– Я могу чем-нибудь помочь? – деликатно осведомился Вадим.

Вопрос был праздный. Чем поможешь, когда сам находишься в подвешенном состоянии и не знаешь, что тебя ждет завтра? Сидишь на пороховой бочке и играешь в орлянку: рванет, не рванет?

«Я и утешить его не сумею, – подумал Вадим. – Если лучшие психологи не справились, то куда мне-то?»

Но желтоголовый неожиданно отринул меланхолию, выпрямился. Его васильковый взор блуждал по собеседнику.

– У меня начались видения. Понимаете? Чу-удится, будто ко мне ночами приходит человек, весь в черном… садится возле изголовья и городит всякие гадости… Я даже поэму об этом написал. «Друг мой, друг мой, я очень и очень бо-олен. Сам не знаю, откуда взялась эта бо-оль…» Черт!.. – Его восковое чело собралось складками. – Уже и собственные стихи забываю… Что с мозгами?!

У Вадима едва не сорвалось с языка, что и в его биографии тоже присутствовал Черный Человек. Но то была совсем другая история, и зловещий персонаж, каким бы мистическим он ни казался, обрел в итоге реальные черты. Нет, сопоставлять нечего. Червь, который точит желтоволосого, иной породы. И не факт, что земной.

– Приходит и приходит… каждую ночь… – бормотал гость, сбиваясь с напевности на речитатив. – И садится, и долдонит… а однажды мне петлю на шею накинул, представляете? «В грозы, в бури, в житейскую стынь, при тяжелых утратах и когда тебе грустно…» Что мне с ним делать? Подскажите!

Вадим смотрел на посетителя с возрастающим беспокойством. Не кликнуть ли санитара? Вкололи бы морфию – пусть успокоится бедняга. А то вон как затрясся, руки ходуном заходили. Еще чего доброго припадок приключится.

– Иногда вроде нормально, – продолжал мастер, доставая из кармана серебряный портсигар, – а иногда прямо спасу нет. «В декабре в той стране снег до дьявола чист, и метели заводят веселые прялки…»

Он раскрыл портсигар. Крышка с резным вензелем «СЕ» упруго откинулась, и тотчас затренькала тоненькая мелодийка, как из музыкальной шкатулки. Липкая такая, нерусская. Вадим не смог припомнить, слышал ли ее когда-нибудь.

Портсигар внутри был разделен на две части: в правой болталась одинокая фабричная папироса с тавром «Сафо», а в левой тесно, как пассажиры в трамвае, умещались толстые самокрутки.

Желтоволосый силился ухватить прыгающими пальцами «Сафо», но у него не получалось.

– Изысканная штучка, – сказал Вадим, чтобы отвлечь его от дурных мыслей и настроить на позитивный лад. – За границей купили?

– Нет, подарок…

Папироса в холеных, давно отвыкших от сельской работы пальцах выскочила наконец из портсигара, заизвивалась гусеницей, из нее посыпались крошки табака. Желтоволосый поднес ее ко рту, да так и замер, вперившись в окно над плечом Вадима. В синих болотцах под белесыми бровями появилась рябь и отразился неподдельный испуг.

– Видите? Вы видите?

Вадим повернулся к черному прямоугольнику, за которым столбенели облепленные снегом деревья.

– Что там такое?

– Вы что, ослепли? Вон же он! Под кленом… черный!..

Портсигар упал на пол, за ним последовала сломанная пополам папироса. Серебряная крышка захлопнулась, и музычка перестала раздражающе тренькать. Поэт сорвался с койки, подбежал к окну и влип носом в стекло. Вадим встал, посмотрел через плечо гостя в сад. Ничего там не было особенного: клен как клен, возле него дубы и елки, посаженные, как заверял Ганнушкин, маститыми учеными Европы, приезжавшими в Москву для консультации с русскими коллегами. В больничном парке ни души. Из звуков свист разгулявшегося ветра и дребезжание жестяных карнизов.

– Там никого нет, – мягко произнес Вадим, обдумывая, что будет делать, если неуравновешенный визитер начнет биться в корчах.

Однако тот повел себя по-другому. Накатившая на него волна как будто отхлынула, искаженное гримасой лицо разгладилось и приняло выражение растерянности. Он переводил взгляд с окна на Вадима, с Вадима на окно, и с губ его слетали обрывочные фразы:

– Но он же был там! Вы видели? Такой мерзкий, в цилиндре, с тросточкой… Скалился, сволочь!.. А над ним, на суку, петля…

Вадим пришел к выводу, что приступа не будет. Кудрявый утихомирился, руки плетьми повисли вдоль туловища.

За дверью послышались шаги – это дежурный смотритель клиники совершал ночной обход. Вадим бесшумно подскочил к ночнику и погасил его. Сделал гостю знак: молчите! Оба на некоторое время превратились в скульптурную композицию. Смотритель подошел к двери, прислушался. Сверхчуткие уши Вадима улавливали каждое его движение. Вот он наклонился, приник к замочной скважине, но, конечно, ничего не увидел и не услышал. Палата номер восемнадцать безмолвствовала. Постояв чуток, смотритель двинулся дальше. Вадим не стал зажигать лампу, ему она не требовалась. Он взял гостя за руку и подвел к стулу.

– Сядьте. – Вадим поднял с пола оброненную вещь. – Держите, это ваше.

Желтоволосый механически взял протянутый портсигар и, забыв о недавнем желании закурить, опустил его в карман пижамы. Он промолвил надтреснуто, с вернувшейся в голос напевностью:

– Спасибо. Мне пора-a… Не говорите никому. О том, что меня к мозгоправам определили, знают только Соня и еще три-четыре человека. Если пронюхает публика, начну-утся пересуды, это всегда неприятно. Вокруг меня и без того столько сплетен, что хоть фамилию меняй и ха-арю перекраивай…

– Я никому не скажу, – пообещал Вадим. – Честно.

Поэт пожал ему руку – крепко, по-рабоче-крестьянски – и направился к двери, но остановился, заговорил вполголоса:

– Вы, я вижу, человек у-умный. И предлагали мне помощь…

– Если это в моих силах…

– Я чую: со мной в ближайшее время мо-ожет стрястись беда. Не знаю какая, но что-то непоправимое. Вот тогда, может быть, я к вам и обращусь.

Вадим чуть не ляпнул: если непоправимое, не поздно ли будет обращаться? Но прикусил язык, смолчал.

– Дайте слово, что не откажете мне в про-осьбе.

– Даю. Значит, мы еще увидимся?

– Надеюсь. Но уже не здесь. Завтра я выписываюсь из клиники.

– Не р-рано ли? – усомнился Вадим. – Нервы у вас шалят, надо бы еще подлечиться.

– Как мертвому припа-арки, – отмахнулся поэт. – Я все решил. Выпишусь и уеду в Ленинград. Навестите меня там, если будет возможность.

– Я бы с удовольствием, но вряд ли меня скоро отсюда выпустят.

– Выпустят. У меня предвидение. Да и она так сказала…

– Кто она?

– Неважно. Но я ей верю. – Желтоволосый взялся за дверную ручку. – Спокойной но-очи.

Он вышел, шаркая тряпичными тапочками и позванивая ключами на стальном кольце. Вадим остался в палате один, лег на койку с намерением заснуть, но сон не шел. Визит человека со спутанными волосами цвета переспелой дыни выбил из колеи, заставил погрузиться в тяжкие думы.

Проще всего списать бред насчет Черного Человека на поврежденную психику, которой изрядно вредили напряженные творческие бдения и перебор с алкоголем. Но где-то в Вадимовом подсознании сидела твердая убежденность, что за всем этим что-то кроется. То, против чего бессильны прогрессивные методы клиники Московского университета.


После волнующей беседы с гением минуло больше недели. Вадим, как и прежде, был заперт в периметре больничного двора: убивал время, разгребая наносы под стенами здания и читая книги. Он уже смирился с тем, что Новый год встретит у себя в палате, под шорох шагов медбрата, крадущегося по коридору.

Желтоволосый больше не объявлялся. Вадим попробовал расспросить о нем сердобольных нянечек – самую разговорчивую часть персонала. Но старушки, служившие в клинике еще со времен ее первого главврача Корсакова, непонимающе хлопали наивными глазками, переспрашивали «Ась?», изображали на сморщенных, как печеная картошка, личиках удивленные мины – в общем, всячески строили из себя неосведомленных дурочек. Даже сторож Семен, которого Вадим подловил в минуту подпития – наиболее располагающую к доверительному разговору, – на вопрос о тайном собутыльнике разыграл полнейшее неведение. Поэт как в воду канул, и Вадиму стало казаться, что его приход был не более чем плодом расшалившегося под полночную вьюгу воображения.

В преддверии Новогодья помещения в клинике задрапировали цветными бумажными ленточками и вырезанными из салфеток снежинками. Вадиму это настроения не прибавило – он поймал себя на том, что день ото дня все глубже погружается в ипохондрию. Есть он стал очень мало, страдал бессонницей, на расспросы медиков отвечал невпопад, книги – единственная отрада – потеряли для него интерес.

Неизвестно, чем бы закончилась эта мерехлюндия, если б вечером 29 декабря, в день, когда грянула негаданная оттепель, к главному входу больницы не подъехал лакированный автомобиль с затемненными окошками. Из него вышли двое в барашковых шапках и перетянутых ремнями шинелях, показали стоявшему у дверей Семену красные мандаты и беспрепятственно проследовали в кабинет Ганнушкина, а оттуда в восемнадцатую палату.

Вадим лежал на кровати, закинув руки за голову, и от нечего делать мысленно возводил в куб трехзначные числа. Люди в барашковых шапках приказали ему подняться, переодеться и следовать за ними. Мандатов не показали, но он и так догадался: посланцы из ОГПУ. Упрашивать себя не заставил, оделся по-военному быстро, благо предупрежденная Ганнушкиным кастелянша мигом выдала гражданское облачение, в котором Вадима доставили из тюрьмы.

Лакированное авто зафырчало мотором и отбыло в ночь. Вадима втиснули на заднее сиденье, между двумя шинельными. Вышколенный водитель сидел за рулем и ни разу не обернулся.

Машина выехала на Большую Царицынскую, переименованную год назад в Пироговскую, а оттуда на Гоголевский бульвар. Вадим крутил головой, стараясь проникнуть взглядом сквозь запотевшие стекла и угадать маршрут. Когда вывернули на Моховую, стало ясно: автомобиль следует к Лубянке. Теперь вставал другой вопрос: зачем?

В эти дни в Москве проходил четырнадцатый съезд ВКП (б), в ходе которого в идейной схватке схлестнулись группы Сталина и Зиновьева с Каменевым. Политические весы колебались, и у каждой из групп имелись свои люди во всех эшелонах власти. Вадим, уже месяц находившийся на информационной диете, не ведал, кто сейчас на коне. Если взяли верх покровители Ягоды, то вполне вероятно, что политуправление поставлено с ног на голову. В такой обстановке могли вычистить всех неугодных, а заключенного Арсеньева по-тихому шлепнуть без суда.

Сердце екнуло, стало знобко и неуютно, когда лакированный автомобиль затормозил возле знакомых строений на Лубянской площади. Двое в барашковых шапках взяли подконвойного за предплечья и повели… нет, не во внутреннюю тюрьму, как он предполагал, а в административный корпус. Значит, сажать в камеру и тем более расстреливать пока не собираются.

На протяжении всего пути от Хамовников Вадим молчал. Выспрашивать у сопровождающих, куда и для чего везут, не имело смысла – он хорошо изучил повадки особистов и не намерен был впустую сотрясать воздух.

Ковровые дорожки, устилавшие лестничные пролеты, скрадывали стук кованых сапог. Вадима провели коридором и втолкнули сначала в приемную, а из нее, минуя согнувшегося над «Ремингтоном» секретаря, – в апартаменты, на двери которых висела латунная табличка с надписью: «Заместитель председателя ОГПУ тов. В. Р. Менжинский».

Вадим увидел письменный стол, а за ним человека лет пятидесяти в круглых, как у Барченко, очках, с густыми седеющими усами и ниспадающей на правый глаз челкой. Он что-то писал английским пером на листе серой бумаги, но при появлении посторонних резво спрятал написанное в картонную папку. Заметив грубость шинельных по отношению к Вадиму, проворчал:

– Полегче!.. – И взмахом руки велел им удалиться. После чего указал ему на свободный стул. – Присаживайтесь.

По должности Вячеслав Рудольфович Менжинский был вторым в политуправлении, но в последние месяцы чаще всего играл первую скрипку, поскольку перегруженный многочисленными обязанностями Дзержинский физически не мог поспеть всюду и куда больше времени уделял совещаниям по народному хозяйству.

Прежде Вадим видел Менжинского лишь на расстоянии – служебная иерархия не позволяла им пересекаться. Сын польского народа, Вячеслав Рудольфович хоть и слыл демократичным, но все же придерживался мнения, что всяк хорош на своем месте и негоже прикидываться рубахой-парнем, снисходя до панибратства с низшими звеньями. Впрочем, свои панские замашки он не демонстрировал слишком очевидно. И вообще, называл себя русским, а о польском происхождении вспоминал разве что в минуты гнева или чрезмерного волнения – тогда с его уст срывались малопонятные для окружающих шляхетские соленые словечки.

Вадим робко присел на предложенный стул с гнутой спинкой. Он ждал, что будет дальше.

Менжинский, как все занятые работники, ценящие время на вес золота, приступил к делу сразу и без лирических вступлений.

– Я знаком с вашим делом. – Он стукнул карандашом по папке, в которую только что засунул исписанный лист. – Мне ничего не стоит отправить вас в расход. Сотрудники, замаравшие честь мундира, нам не нужны.

– Но я не марал…

– Не спорьте! Вепшовина голима… – Менжинский засопел, и на его лице появилась краснота, свидетельствующая о недовольстве. – Следователи тоже хороши, наворотили чепухи на постном масле. Но даже если четверть того, о чем они пишут в этом талмуде, – снова стук по папке, – правда, то я вам не завидую. – Пауза. На линзы очков прыгнул блик электрического света. – Однако я дам вам шанс исправиться. Искупить вину верным служением.

– Я готов, – пролепетал Вадим, буквально позвоночником ощутивший могильную стынь Лубянских подвалов. – Что от меня требуется?

Менжинский придвинул к себе другую папку – увесистую, кожаную. Вытянул из нее фотографию толстощекого командира в фуражке.

– Узнаёте?

– Котовский…

– Убит шестого августа сего года близ Одессы при весьма загадочных обстоятельствах. Надеюсь, слышали об этом инциденте?

Еще бы не слышать! Гибель именитого комкора потрясла всю страну. Газетчикам не позволили вдаваться в детали, но Вадим имел доступ к некоторым грифованным материалам, дававшим представление о том, что случилось четыре месяца назад в черноморском селении Чабанка. Бессмыслица громоздилась на бессмыслицу: убивший Котовского Мейер Зайдер нес на допросах ахинею и был не в состоянии объяснить, зачем застрелил человека, которого не без оснований почитал за друга и покровителя.

Менжинский сверкнул из-за стеклышек проницательными зрачками.

– Вижу, пересказывать не нужно. За тот месяц, что вы сидели в тюрьме, следствие по Зайдеру не сдвинулось ни на вершок. Этот негодяй… в тыл йому паруфку!.. твердит, что его бес попутал.

– Брешет…

– Проверяли возможность его связи с румынской разведкой. Вздор! Вы бы его видели… Нанимать такого идиота – хуже не придумаешь.

– А если он притворяется?

Вадим не ведал, к чему клонит Менжинский, но постепенно втягивался в дискуссию. Колесики в голове, застоявшиеся от вынужденной праздности, со скрипом прокручивались, освобождались от ржавчины.

– Может, и притворяется… Но загвоздка не только в нем. Что вы скажете на это?

Перед Вадимом лег извлеченный из-под кожаной обложки снимок еще одного краскома, грудь которого украшали два ордена Красного Знамени.

– Комментарии излишни, так? – Менжинский помолчал, но все же прибавил: – Михаил Васильевич Фрунзе, наркомвоенмор, председатель Реввоенсовета, кандидат в члены Политбюро… Скончался тридцать первого октября после банальной операции.

Вадим слышал и об этом. Драма в Солдатенковской больнице случилась еще до его ареста. Более того, в начале ноября он присутствовал на похоронах Фрунзе у Кремлевской стены. Бабки на базаре и даже интеллигенты в автобусах шушукались: дескать, нарком умерщвлен агентами Троцкого, смещенного с ключевых постов в пользу Фрунзе. Вадим домыслам не верил, ведь операцию проводил врач, которому доверяли свои жизни первые люди республики. Триста раз проверенный, многократно доказавший на практике свою преданность большевизму. Такой врагам не продастся.

– Вот-вот! – подхватил мысли Вадима всеведущий Менжинский. – Смерть товарища Фрунзе, естественно, тоже расследовалась. Розанов дал показания. – Из кожаной папки выпорхнула бумажка с машинописным текстом. – Та еще галиматья… Сначала он говорит, что полез шарить в брюшной полости, потому что увидел там какие-то дефекты, потом сознаётся, что в этом не было необходимости. А когда спросили, как можно было мешать эфир с хлороформом, он и вовсе замялся, сказал, что это была роковая оплошность…

– Что же – опять полоумие?

– Не многовато ли, как считаете? – Менжинский захлопнул папку и сердито отодвинул ее в сторону. – Три загадочные смерти меньше чем за полгода. И какие люди! Все на виду…

– Три? – Вадим насторожился. – Вы назвали только двоих. Кто третий?

– Ах да… вы же не читали сегодняшнюю прессу. – Менжинский выложил на столешницу исчерканный черным грифелем номер «Ленинградской правды». – Читайте.

Вадим взял газету, и в глаза бросилось страшное фото: труп с приоткрытым ртом и согнутой правой рукой. Он, желтоволосый! А вот и подпись: «Посмертная фотография поэта Есенина, сделанная в гостиничном номере».

– Он умер?.. Как?!

– Да вы читайте, читайте. – Менжинский нервически помял «Герцеговину Флор», закурил. – Потом я дополню.

«Советскую литературу постигла непоправимая утрата, – заплясали в глазах Вадима набранные мелким шрифтом строчки. – Утром 28 декабря в номере гостиницы „Англетер“ в Ленинграде был найден повешенным поэт Сергей Есенин. Тело было обнаружено висящим на отопительной трубе на высоте приблизительно трех метров. Согласно заключению медэкспертов, смерть наступила вследствие удушья. По словам близких поэта, причиной могло стать острое неприятие окружающей реальности…»

Вадим оторвался от чтения, в глазах защипало.

– Это не р-розыгрыш?

– Кто бы стал шутить такими вещами, бляха конска? – Менжинский глубоко затянулся и выпустил дым через ноздри. – Он выехал из Москвы двадцать четвертого декабря, перед тем снял с банковского счета все сбережения и аннулировал договоренности с Госиздатом.

– Зачем?

– Вы кого спрашиваете – меня? Я не провидец, нех ме пёрун тшасьне… – Менжинский распалялся все пуще, багровел, как спелый помидор. – Он давно был у нас под наблюдением. Есть распоряжение Феликса Эдмундовича присмотреть за ним.

– Как за антисоветчиком?

– При чем здесь антисоветчина? Ни с кем так не нянчились! В октябре Раковский… наш полпред в Британии… обратился к товарищу Дзержинскому с просьбой приставить к Есенину надежного человека, чтобы не давать ему пьянствовать. Видали вы такое? – Зампред ОГПУ злобно пожевал окурок и выплюнул его в пепельницу. – А этот гениальный литератор отказался от лечения, которое ему прописали. Отбыл в Ленинград. Там его взял под опеку Устинов, наш доверенный… поселил в лучшую гостиницу, присматривал за ним, как за малым дитем, дьябел го порве… И вот чем закончилось!

Вадим отпихнул от себя газету. Вид мертвеца на фото пугал хуже любого жупела. Вспомнилось все, слышанное той ночью в палате: и про Черного Человека, и про петлю, и про возможную скорую смерть.

– А это точно самоубийство?

– Точнее не бывает. Управляющий гостиницей Назаров – тоже из наших… Охрана на уровне, мышь не проскочит. Всех, кто приходил накануне, уже проверили. А теперь скажите: кой черт дернул его повеситься, а?

– Я не знаю…

В горле у Вадима пересохло, Менжинский подметил это и подал ему стакан с водой.

– Пейте… И подумайте над тем, почему я выдернул вас из теплого больничного гнездышка, где из вас лепили ненормального. Что, тоже не знаете? Враки! Есенин заходил к вам перед выпиской. Смотритель Бобров видел, как он крался потом из вашей палаты в свою. О чем вы разговаривали?

Вадим поперхнулся водой, прокашлялся, выгадал десяток секунд, чтобы наскоро обдумать ответ.

– Ни о чем… Ему было одиноко, жаловался на сплин, на видения, которые его преследуют.

– Какие видения?

Вадим замешкался, вспомнил обещание молчать, но решил, что вряд ли оно уже имеет силу. В общих чертах он пересказал Менжинскому все, чему стал свидетелем в те пятнадцать-двадцать минут общения с поэтом. Упомянул и о Черном Человеке, и о странной эмоциональной вспышке, которая угасла так же внезапно, как и разразилась.

– И что это, по-вашему? – произнес хозяин кабинета. – Еще одно умопомрачение?

Вадим вздернул плечами: мол, кто теперь скажет? Зампред ОГПУ блеснул окулярами и, как самый главный козырь, выудил из папки еще один листочек – маленький, чуть больше стандартной почтовой открытки.

– Незадолго до смерти покойный передал своему приятелю Эрлиху записку, написанную кровью. Стихотворение. Хотите полюбопытствовать?

Вадим взял листочек, вчитался в размашисто накорябанные строфы: «До свиданья, друг мой, до свиданья. Милый мой, ты у меня в груди…» Стих был короткий, но Менжинский не дал дочитать до конца.

– Если задействовать не зрение, а нюх, то все куда занятнее.

Вадим покорно поднес листочек к носу. Пахнуло лимоном и – менее выражено – бергамотом. Такой букет ни с чем не спутаешь.

– Вижу, угадали, – постно засмеялся Вячеслав Рудольфович. – «Тройной одеколон» государственной мыльно-парфюмерной фабрики «Новая заря». Эрлих, в отличие от вас, унюхал сразу. И задался вопросом: к чему бы этой бумажонке пахнуть кёльнской водичкой, которой Есенин пользоваться не любил и возил с собой, насколько известно, как обеззараживающее средство?

Вадим помалкивал, выжидал. Менжинский взял у него листочек, побрызгал на него водой из графина и растер ее фалангой мизинца так, чтобы не задеть кровавых литер.

– А теперь – але on! Взгляните.

На мокром листке Вадим различил начертанные между рифмованных строчек другие – меленькие, полустертые. Они гласили: «Вадим Арсеньев. Он разгадает».

– Ну-с, – ухмыльнулся Вячеслав Рудольфович, – будете отпираться или чистосердечно признаетесь?

– В чем? – Вадим оторопело вертел бумажку, надеясь вырвать у нее еще какую-нибудь подсказку. – Не думаете же вы, что это я его задушил и на трубу подвесил?

– Не придуривайтесь! Убить не убили, но что-то вам известно. Иначе к чему эта писанина? – Менжинский отнял у Вадима листок, разгладил ладонями на подставке лампы. – Если бы не она, стал бы я с вами вошкаться!

Вадим судорожно соображал. Есенин вручил писульку Эрлиху, который, как ему, конечно, было ведомо, сотрудничал с ОГПУ. То есть записка предназначалась органам. Стих – это так, для эффекта. Не мог поэт без стиха. Важнее то, что вписано бледными, но вполне разборчивыми одеколонными буквами. Не заметить нельзя. Особисты заметили – и пошло-поехало: вытащили Вадима Арсеньева из клетки, приволокли на Лубянку, надеются, что он, как факир из шляпы, достанет им ключ ко всем головоломкам последних месяцев.

«Вас выпустят. У меня предвидение» – так сказал желтоволосый, прощаясь. Спасибо, выпустили. Но надолго ли?

Менжинский расстегнул кобуру и положил перед собой револьвер.

– Раз вы все понимаете – посодействуйте следствию. Это же одного поля ягоды, так? – Он обмахнул коричневым от табака ногтем три снимка, что теснились в ряд на столе. – Учтите, я в порчи и проклятия не верю. У вас в особой группе всякие паранормальные опыты проводятся, воздействие на сознание и все такое… Не оттуда ли ноги растут?

Вадим съежился. Ясно, куда гнет зампред. Кто-то внушил ему, что в политуправлении засели вероломные вредители, изводят своими сатанинскими штучками цвет нации. И даже известно, кто внушил. Ягода гадит, кому ж еще!

– Будем в молчанку играть или как?

Вячеслав Рудольфович взял револьвер, покрутил барабан, проверяя наличие патронов. Вадим разлепил спекшиеся губы:

– В чем я должен сознаться?

– То бьеса варто! Выкладывайте как на духу, если не хотите пулю схлопотать. И про Есенина, и про этих двоих… – Менжинский потыкал дулом «нагана» в изображения Котовского и Фрунзе. – Услышу правду – сохраню вам жизнь. Нет – пеняйте на себя. Считаю до пяти.

Он нацелил вороненый ствол в переносье Вадима и начал размеренно отсчитывать:

– Едэн, два, тжи…

Вадим заледенел на своем стуле, сидел не шевелясь, подобно древнеегипетскому сфинксу. Завороженно глядя в черный зрак револьвера, он только и смог выдавить:

– Мне нечего сказать…

Выстрелит, не выстрелит?

– …чтэри, пьеч. До видзення!

Указательный палец Вячеслава Рудольфовича надавил на спусковую скобу. «Наган» издал смачный щелчок, Вадим дернулся, ожидая, что из дула вылетит смерть. Но ни грома, ни пламени, ни обжигающей боли – ничего не было.

Менжинский рассмеялся, вставил в барабан ловко вынутый перед тем патрон и убрал оружие в кобуру.

– А вы молодец! Держались отменно. Пожалуй, подойдете.

– Для чего? – прохрипел Вадим, еще не веря, что ему сохранили жизнь.

– Для дела. Кто за вас всю эту петрушку раскручивать будет? – Вячеслав Рудольфович побарабанил костяшками пальцев по записке Есенина. – Здесь про вас написано: «Он разгадает». Иными словами, ни черта вы не знаете, но можете узнать. Он почему-то в вас не сомневался. Придется и мне поверить… Короче говоря, с сегодняшнего дня ваш арест отменяется. Как уполномоченный представитель политического управления, назначаетесь ответственным за расследование этой чертовщины. Вы у нас спец по аномальностям, вам и карты в руки. Без них, родимых, тут не обошлось.

– Я не спец. Вот Александр Васи…

– Овца кепська! Что вы мне своего Александра Васильевича тычете? Хотите, чтобы я весь Спецотдел во главе с Бокием вам в помощь отрядил? Расследование будете вести конфиденциально, о возможной связи этих трех смертей распространяться запрещаю. По личным вопросам никому не звонить, ни с кем не встречаться. Сегодня же отправляетесь в Ленинград, где вам передадут материалы по Есенину. Далее действуйте по обстоятельствам. О результатах докладывать непосредственно мне. Усвоили?

– Так точно. – Вадим решил не спорить. – Я поеду один?

– Хитрец! Вас выпусти, а вы улизнете… Нет уж! С вами поедут мои люди. Пособят в случае чего… заодно и присмотрят, чтобы вы какой-нибудь фортель не выкинули. И зарубите себе на носу: не справитесь с заданием – помилования не ждите.

Загрузка...