День над городом шпиль натянул, как струну,
Облака – как гитарная дека.
Ленинградские дети рисуют войну
На исходе двадцатого века.
Им не надо бояться бомбежки ночной,
Сухари экономить не надо.
Их в эпохе иной обойдет стороной
Позабытое слово «блокада».
Мир вокруг изменился, куда ни взгляну.
За окошком гремит дискотека.
Ленинградские дети рисуют войну
На исходе двадцатого века.
Завершились подсчеты взаимных потерь,
Поизнетилось время былое.
И противники бывшие стали теперь
Ленинградской горючей землею.
Снова жизни людские стоят на кону,
И не вычислить завтрашних судеб.
Ленинградские дети рисуют войну,
И немецкие дети рисуют.
Я хочу, чтоб глаза им, отныне и впредь
Не слепила военная вьюга,
Чтобы вместе им жить, чтобы вместе им петь,
Никогда не стреляя друг в друга.
В камуфляже зеленом, у хмеля в плену,
Тянет руку к машине калека.
Ленинградские дети рисуют войну
На исходе двадцатого века.
И соседствуют мирно на белом листе
Над весенней травою короткой
И немецкая каска на черном кресте,
И звезда под пробитой пилоткой.
Для меня война началась не 22 июня, а 1 мая 1941 года, на первомайской демонстрации, на которые я любил ходить вместе с отцом. Колонна Картографической фабрики ВМФ, двигавшаяся по улице Герцена, которой сейчас вернули прежнее, дореволюционное, название Большая Морская, через Исаакиевскую площадь, ненадолго остановилась у здания немецкого консульства, на котором развевался огромный красный флаг с белым кругом и черной свастикой посередине. Тогда мы еще дружили с Третьим Рейхом. Уже потом, в черную зиму блокады и в сибирской эвакуации, мне как страшный сон, как кошмар виделся этот гитлеровский флаг, развевающийся над моим родным Ленинградом.
Полыхает кремлевское золото.
Дует с Волги степной суховей.
Вячеслав наш Михайлович Молотов
Принимает берлинских друзей.
Карта мира верстается наново,
Челядь пышный готовит банкет.
Риббентроп преподносит Улановой
Белых роз необъятный букет.
И не знает закройщик из Люблина,
Что сукна не кроить ему впредь,
Что семья его будет загублена,
Что в печи ему завтра гореть.
И не знают студенты из Таллина
И литовский седой садовод,
Что сгниют они волею Сталина
Посреди туруханских болот.
Пакт подписан о ненападении —
Можно вина в бокалы разлить.
Вся Европа сегодня поделена —
Завтра Азию будем делить!
Смотрят гости на Кобу с опаскою.
За стеною ликует народ.
Вождь великий сухое шампанское
За немецкого фюрера пьет.
Я отчетливо помню ясный июньский день, когда отец приехал из города на дачу и сказал, что началась война. В это трудно было поверить – вокруг стояла невозмутимая летняя тишина, и казалось, что ничего не изменилось. Однако изменилось многое. Почти сразу после начала войны, в июле 41-го, моя мать вместе с начальными классами своей школы выехала, забрав меня с собой, в деревню, под Валдай. В соответствии с планом эвакуации, составленным еще перед Финской войной в 39-м году, туда отправили несколько десятков тысяч ленинградских детей. Как вскоре выяснилось, вывезли нас практически навстречу немцам… Уже в первый месяц войны Вермахт вплотную подошел к Валдаю, в то время как Ленинград еще был относительным тылом. Вспоминаю, как громыхали на западе орудийные залпы, горело небо, через деревню тянулись обозы с беженцами и медсанбаты. Линия фронта стремительно приближалась. Многие родители кинулись из Ленинграда за своими детьми, чтобы забрать их обратно. В августе одним из последних эшелонов нас с матерью вывезли в Питер. Помню бомбежку на станции Малая Вишера, когда мы прятались под вагонами, а вокруг все было красиво освещено яркими осветительными ракетами. (В 2010 году в Нью-Йорке я неожиданно встретил женщину примерно моего возраста, с которой, как оказалось, мы тогда ехали в одном вагоне.) Так с горем пополам в конце августа мы добрались до Ленинграда, а 8 сентября немцы взяли Шлиссельбург, и замкнулось кольцо блокады.
Недели первые блокады,
Бои за Гатчину и Мгу,
Горят Бадаевские склады
На низком невском берегу.
Мука сгорает, над районом
Дым поднимается высок,
Красивым пламенем зеленым
Пылает сахарный песок.
Вскипая, вспыхивает масло,
Фонтан выбрасывая вверх.
Три дня над городом не гаснул
Печальный этот фейерверк.
И мы догадывались смутно,
Горячим воздухом дыша,
Что в том огне ежеминутно
Сгорает чья-нибудь душа.
И понимали обреченно,
Вдыхая сладкий аромат,
Что вслед за дымом этим черным
И наши души улетят.
А в город падали снаряды,
Садилось солнце за залив,
И дом сгоревший рухнул рядом,
Бульвар напротив завалив.
Мне позабыть бы это надо,
Да вот, представьте, не могу —
Горят Бадаевские склады
На опаленном берегу.
Осень 1941 года тоже была сухой и погожей. Бомбежки становились все чаще, к ним добавился артиллерийский обстрел. Пайки урезались каждую неделю. К зиме вырубили все деревья на бульваре. Исчезли с улиц и дворов голуби, кошки и собаки. Располагавшийся неподалеку от нашего дома Андреевский рынок из праздничной выставки пищевого изобилия превратился в мрачную пустыню. По городу распространились упорные слухи, что детей воруют, убивают и продают потом на рынках в качестве телятины. Поэтому мать категорически запретила мне выходить на улицу. Отца отправили в Омск, куда была эвакуирована Картографическая фабрика для срочного выпуска военно-морских карт, и мы с матерью остались вдвоем. Началась бесконечная, черная и голодная блокадная зима.
Ветер злей и небо ниже
На границе двух эпох.
Вся и доблесть в том, что выжил,
Что от голода не сдох.
Что не лег с другими рядом
В штабеля замерзших тел,
Что осколок от снаряда
Мимо уха просвистел.
Мой военный опыт жалок
В зиму сумрачную ту.
Не гасил я зажигалок,
Не стоял я на посту.
Вспоминается нередко
Черно-белое кино,
Где смотрю я, семилетка,
В затемненное окно.
Гром разрывов ближе, ближе,
До убежищ далеко.
Вся и доблесть в том, что выжил, —
Выжить было нелегко.
Дом наш загорелся в январе 41-го года не от бомбы и не от снаряда. В квартире выше этажом умерла соседка и оставила непогашенной буржуйку, а гасить понемногу разгоравшийся пожар было нечем – воду тогда приходилось таскать из проруби на Неве. В апреле 42-го, через ладожскую Дорогу жизни, нас отправили в эвакуацию в Омск, где уже работал отец. Машины шли ночью, с погашенными фарами, чтобы, не дай бог, не заметили немцы. Многие из них гибли, проваливаясь под весенний лед. На восточном берегу Ладоги нас пересадили в товарные вагоны.
Мне позабыть окончательно надо бы
Вой нестерпимый сирены ночной,
Черные проруби вздыбленной Ладоги,
Город блокадный, покинутый мной.
Эвакуация, эвакуация,
Скудный паек, затемненный вокзал.
Рельсы морозные, стыками клацая,
Гонят теплушки за снежный Урал.
Помню, как жизнь начинали по-новому,
Возле чужих постучавшись дверей.
Кажется мне, в эту пору суровую
Жители местные были добрей.
Эвакуация, эвакуация,
Жаркое лето и вьюга зимой,
Сводок военных скупые реляции,
Злые надежды вернуться домой…
В Омске первый год отец почти все время был на казарменном положении – надо было срочно пустить фабрику. Мать сначала пошла работать вахтером (за это давали рабочую карточку), а к 44-му году освоила специальность сначала корректора, а потом технического редактора в Гидрографии, где и проработала до пенсии. Около двадцати пяти лет уже после войны она редактировала морские лоции, штурманские таблицы и наставления для мореплавателей. Вспоминаю, что уже через десятки лет, во время долгих плаваний на «Крузенштерне» и других гидрографических судах, открывая по ночам на вахте в штурманской рубке увесистые тома морских лоций, в выходных данных я не без гордости читал: «Технический редактор Р.М. Городницкая».
В эвакуации, в Омске, я пошел в школу сразу во второй класс. Время было голодное. Немногие носильные вещи, захваченные из Ленинграда, были довольно скоро обменяны на продукты. Спасала посаженная нами картошка, которая заменяла все. Там, в эвакуации, класса с третьего я пристрастился к чтению. В доме на Войсковой улице, где нас поселили, каким-то образом оказались подшивки старых журналов «Вокруг света», которые я перечитывал по многу раз, наивно мечтая о дальних путешествиях. Может быть, именно поэтому география стала моим любимым предметом.
Сюда же в Омск был эвакуирован из Москвы Театр имени Евгения Вахтангова, так что первый мой выход в драматический театр состоялся в Омске. Было это, кажется, уже в 43-м году. На сцене шел «Сирано де Бержерак» в переводе Щепкиной-Куперник. Мне посчастливилось месяца за два до этого прочесть однотомник Ростана, так что всего «Сирано» я знал почти наизусть. В конце первого акта, действие которого происходит в театре, король проходит со свитой через сцену и говорит: «Что сегодня было на ужин!» К всеобщей радости публики, актер, игравший короля, под сильным впечатлением от собственного ужина, а возможно, и в мечтах о нем, неожиданно сказал: «Что сегодня было на ужин – биточки!»
Однако основу культурной жизни в эвакуации составляло кино. Его крутили в клубе Гидрографии по два раза в неделю. И песни, впервые прозвучавшие с экрана, надолго овладевали зрителями. Помню, как поразил меня фильм «Большой вальс», как все мальчишки после фильма «Три мушкетера» постоянно распевали на пыльных омских улицах бодрую песенку д’Артаньяна: «Вар, вар, вар, вар, вара, я еду на коне», но более всего запомнился мне Марк Бернес в фильме «Два бойца» с его знаменитой песней «Темная ночь». Кинофильм этот был особенно близок мне еще и потому, что действие его проходило в недоступном для меня тогда Ленинграде.
Вместе с тем, когда я думаю об истоках авторской песни в нашей стране, я полагаю, что ее зачинателями были не только Булат Окуджава и другие авторы начала 60-х. Их предтечей в военные годы был и Марк Бернес с гитарой в руках, который среди грохота бомб и снарядов «ревущих сороковых» впервые открыл для нас ее задушевную интонацию. И если именно интонация, негромкий, но проникающий в самое сердце голос – отличительная особенность этого жанра, то Марка Бернеса можно с уверенностью относить к одному из его основателей. И это в те времена, когда гитара еще обличалась как символ мещанства. Не случайно песня «Темная ночь», сразу же выделившись на гремящем фоне грозных и бравых военных песен, за несколько недель облетела всю страну, стала любимой на фронте и в тылу, породила массу веселых и грустных пародий типа: «Ты меня ждешь, а сама с офицером живешь и от детской кроватки тайком ты в ДК убегаешь».
Открыв для себя Бернеса на этой песне, я стал буквально отслеживать все его роли. Оказалось, что удивительная и точная интонация его негромкого речитатива звучит во всех песнях, которые он поет, – и в кинофильме «Истребители» («В далекий край товарищ улетает»), и в фильме «Антоша Рыбкин» («Там ждет меня далекая подруга синеокая, девушка любимая моя»), и даже в не слишком удачной песне о Ленинграде («Слушай, Ленинград, я тебе спою задушевную песню мою»). Все песни он пел так, как будто сам их написал. При этом задушевность исполнения совершенно не зависела от сопровождающего инструмента – это могла быть гитара («Темная ночь»), рояль («В далекий край товарищ улетает») и даже гармошка («Тучи над городом встали»).
В Омске я впервые понял, что песня может не только радовать, но вызывать чувство обиды и стыда. Еще в 48-м, в начале эвакуации, словоохотливые омские мальчишки в нашем дворе, обозвав меня жиденком, популярно объяснили мне, что это значит. Хорошо помню растерянные лица родителей, к которым я кинулся за поддержкой. Помню, как долго плакал и ни за что не хотел быть евреем, хотел быть как все вокруг. В связи с этим на долгие годы запомнилась мне весьма популярная в то время антисемитская песенка, распевавшаяся дразнившими меня мальчишками на мотив песни «В кейптаунском порту» и начинавшаяся строчками: «Старушка не спеша дорожку перешла – ее остановил милиционер». До сих пор, когда я вспоминаю ее, сердце сжимается от жгучего чувства детской обиды. Уже значительно позднее я узнал о настоящих нацистских песнях, распевавшихся в гитлеровской Германии, и понял, какой страшной может быть песня, призывающая к убийству и погромам.
Было трудно мне первое время
Пережить свой позор и испуг,
Став евреем среди неевреев,
Не таким, как другие вокруг,
Отлученным капризом природы
От ровесников шумной среды.
Помню, в Омске в военные годы
Воробьев называли «жиды».
Позабыты великие битвы,
Неприкаянных беженцев быт, —
Ничего до сих пор не забыто
Из мальчишеских первых обид.
И когда вспоминаю со страхом
Невеселое это житье,
С бесприютною рыжею птахой
Я родство ощущаю свое,
Под чужую забившейся кровлю,
В ожидании новых угроз.
Не орел, что питается кровью,
Не владыка морей альбатрос,
Не павлин, что устал от ужимок,
И не филин, полуночный тать,
Не гусак, заплывающий жиром,
Потерявший способность летать.
Только он мне по-прежнему дорог,
Представитель пернатых жидов,
Что, чирикая, пляшет «семь сорок»
На асфальте чужих городов.
Пару лет назад, работая над автобиографическим фильмом «Атланты держат небо…», я со съемочной группой побывал в Омске. Надо сказать, что в огромном современном промышленном городе я не узнал того Омска военных лет, где прожил четыре года эвакуации. Пытался найти наш омский дом, но, видимо, он уже не существует. А проблемы того времени существуют до сих пор.
Из всех дней, проведенных в Омске, отчетливо всплывает в памяти самое радостное событие – День Победы в 1945 году. Город был на военном положении, но школы и госпитали работали вовсю. Помню, что, когда я учился во втором и третьем классах, мы читали стихи раненым. Время было очень тяжелое, голодное. Первые диктанты писались в самодельных тетрадках из оберточной бумаги. Но борьба с общим врагом и наша общая Победа над ним объединяли людей.
В сентябре 45-го мы возвратились в родной Ленинград. Поскольку дом наш на Васильевском сгорел, отцу выписали ордер на комнату, разрушенную попаданием снаряда, в большом доме на углу Мойки и Фонарного переулка. На время ремонта нас почти на три месяца приютила семья Карцевых, с которыми мои родители познакомились в начале эвакуации, в товарном вагоне эшелона, идущего в Омск. Глава семьи Георгий Николаевич был старым «морским волком» и еще до войны много лет проработал в Главсевморпути. Только в конце ноября мы с родителями наконец-то перебрались в собственную комнату в большой коммунальной квартире на Мойке, 82, где я прожил более десяти лет.
Война для меня закончилась. Но ее отзвуки еще не раз возникали в моей жизни. Моя мать умерла в 1981 году от очередного инфаркта. Сама она за всю свою жизнь, кроме повседневной работы и забот по дому, ничего не видела и, уж конечно, за границей не бывала и по морям не плавала. Последние годы мать мучили постоянные страхи за меня и за отца, превращавшиеся в нервную болезнь. Она боялась взять телефонную трубку, открыть дверь на внезапный ночной звонок. Когда я задерживался вечером в городе, она могла часами стоять у окна, с тревогой вглядываясь в темноту. При этом к моим многомесячным экспедициям в Арктику и дальние моря она относилась спокойно, даже зная о риске во время погружений на подводных аппаратах. Все это происходило как бы вне ее реальной жизни и не вызывало такого беспокойства, как мои вечерние опоздания.
Все невзгоды нашей семьи ложились на хрупкие мамины плечи. Ее любили, кажется, все вокруг – и домочадцы, и соседи. Каждого вошедшего в дом она старалась прежде всего накормить, хорошо помня черные военные годы. Более всего боялась обременить кого-нибудь собой, причинить неудобство. Терпеть не могла долгов и внушила эту нетерпимость мне. В доме, несмотря на нужду, всегда поддерживала медицинскую чистоту. Она и умерла оттого, что, почувствовав себя плохо и уже вызвав врача, вдруг решила вытереть пол, показавшийся ей недостаточно чистым.
Ее внезапная смерть в ноябре 81-го года, по существу, сломала отца. Он потерял интерес к жизни, хотя был человеком любознательным и общительным. В январе 1985 года у него обнаружили рак легких, к сожалению, неоперабельный. Летом того же года мы с женой не без труда уговорили его переехать к нам в Москву (он долго сопротивлялся этому переезду, не желая уезжать от могилы матери). Скрывая от него смертельный диагноз и стараясь отвлечь от размышлений о болезни, я предложил ему написать воспоминания о его детстве и юности. Будучи человеком, приученным к порядку и каждодневному труду, он завел конторскую книгу и начал аккуратно записывать туда свои воспоминания. Работал он, к несчастью, недолго. 6 мая 1986 года он умер на моих руках от горлового кровотечения.
Отца никак не вспомню молодым:
Все седина, да лысина, да кашель.
Завидую родителям моим,
Ни почестей, ни денег не снискавшим.
Завидую, со временем ценя
В наследство мне доставшиеся гены,
Их жизни, недоступной для меня,
Где не было обмана и измены.
Безропотной покорности судьбе,
Пренебреженью к холоду и боли,
Умению быть равными себе
И презирать торгашество любое.
Они, весь век горбатя на страну,
Не нажили квартиру или виллу,
Деля при жизни комнатку одну,
А после смерти – тесную могилу.
Чем мы живем сегодня и горим?
Что в полумраке будущего ищем?
Завидую родителям моим,
Наивным, обездоленным и нищим.
Когда я думаю о счастливых семейных парах, в наше время достаточно редких и нетипичных, то всегда вспоминаю своих родителей. Сейчас они лежат рядом под одним надгробным камнем на Казанском кладбище в Царском Селе, и я рано или поздно надеюсь к ним присоединиться.
Каждый раз по приезде в Питер навещая их могилу, расположенную в конце еврейского участка, я прохожу мимо древнего покосившегося и заросшего мхом могильного камня с изображением могендовида и надписями золочеными буквами по-русски и на иврите. Здесь похоронен в 1896 году лейб-гвардии фельдфебель Шимон Черкасский, видимо, выходец из кантонистов, отдавший жизнь за обретенную им негостеприимную Родину. Заброшенная эта могила поневоле заставляет задуматься о собственной судьбе.
Кавалер Святого Георгия,
фельдфебель Шимон Черкасский,
Что лежит на Казанском кладбище
в Царском Селе осеннем,
Представитель моей отверженной
в этой державе касты,
Свой последний бивак наладивший
здесь под дубовой сенью.
Гренадер императорской гвардии,
выходец из кантонистов —
Нелюбимых российских пасынков
выпала с ним судьба нам.
Неродного отечества ради
был он в бою неистов,
Управляясь в часы опасности
с саблей и барабаном.
Давний предок единокровный мой
фельдфебель Шимон Черкасский,
За отвагу на поле брани
орден свой получивший,
Обладатель ружья огромного
и медной блестящей каски,
В девяносто четвертом раненный,
в девяносто шестом – почивший.
Ах, земля, где всегда не хватало нам
места под облаками,
Но которую любим искренне,
что там ни говорите!
Ощущаю я зависть тайную,
видя надгробный камень,
Где заслуги его записаны
по-русски и на иврите.
И когда о последнем старте я
думаю без опаски
И стараюсь представить мысленно
путь недалекий сей свой,
Вспоминается мне лейб-гвардии
фельдфебель Шимон Черкасский,
Что лежит под опавшими листьями
на окраине царскосельской.
Что же касается «Эха войны», то оно еще немало лет возвращалось ко мне. Дождливым сентябрьским днем 2000 года мне довелось принимать участие в официальной церемонии открытия немецкого военного кладбища в деревне Сологубовке под Мгой, неподалеку от Синявинских высот, для немецких солдат, погибших под Ленинградом в годы войны. Здесь в 1941–1944 годах, когда немецкие войска полностью блокировали Ленинград, неподалеку от ладожской Дороги жизни шли самые жестокие бои, в которых погибли десятки тысяч солдат Красной Армии и Вермахта. Именно здесь, на ладожском направлении, в топких синявинских болотах воевал и был ранен в 42-м молодой лейтенант Александр Межиров, написавший прекрасные стихи «Воспоминание о пехоте»:
Пули, которые посланы мной, не возвращаются из полета.
Очереди пулемета режут под корень траву.
Я сплю, положив голову на синявинские болота,
А ноги мои упираются в Ладогу и Неву.
Здесь же неподалеку находится деревушка Лодва, где отбивал упорные атаки наседавших немцев юный солдат-разведчик Давид Самойлов:
Рукоположения в поэты
Мы не знали. И старик Державин
Нас не заметил, не благословил…
В эту пору мы держали
Оборону под деревней Лодвой.
На земле холодной и болотной
С пулеметом я лежал своим.
Здесь в деревне Сологубовке было решено открыть военное кладбище для немецких солдат. История этого кладбища была непростой. Во время войны на территории Ленинградской области было захоронено около четырехсот тысяч солдат Вермахта. После 1945 года, в точном соответствии с директивой ЦК КПСС, все немецкие воинские кладбища были стерты с лица земли. Под Петербургом сохранилось одно-единственное немецкое военное кладбище, под Сестрорецком. С 1992 года, когда впервые было подписано российско-германское соглашение по уходу за воинскими захоронениями, в Петербург и в Ленинградскую область стали приезжать с туристскими группами и поодиночке немецкие ветераны и родственники тех, чья жизнь оборвалась в годы войны на ленинградской земле. Мало-помалу сам собой сложился традиционный маршрут, который приезжавшие немцы по собственной инициативе обязательно начинали с возложения венков на Пискаревском кладбище. Как сказал Генеральный консул Германии в Санкт-Петербурге Дитер Боден: «Каждый житель Германии, посещающий Петербург, должен воспринимать его не только как сокровищницу мировой культуры, но и как трагическую страничку немецкой истории».
Писатель Даниил Гранин, бывший фронтовик, выступил в «Литературной газете» с инициативой установить на Пулковских высотах Крест примирения, чтобы его «простой ясный знак осенил память жертв при наступлении Юденича, сражений белых и красных, русских и немцев». В 1993 году в Питере возник центр международного сотрудничества «Примирение». Его председатель Юрий Лебедев сказал: «Почему именно «примирение»? Слово «мир» нравится мне меньше. С этим словом за тысячелетия беспрерывных конфликтов произошла ужасная вещь: оно все чаще используется политиками для развязывания войн… Само понятие примирения подразумевает четырехступенчатый процесс: сначала нужно познакомиться, затем понять друг друга, примириться и в конце концов подружиться». Лебедев припомнил известные слова Альберта Швейцера: «Отношение к военным могилам свидетельствует о культуре нации».
Были и другие мнения. Так, известный телерепортер Александр Невзоров в свойственной ему манере представил попытку немцев установить памятный знак в районе Красного Села как «очередную оргию фашиствующих молодчиков».
На открытии кладбища в Сологубовке молодые женщины, восстанавливавшие немецкие могилы, жаловались мне, что в деревне им вслед кричали: «Подстилки немецкие! Вас всех повесить надо!» Кстати, под Ленинградом воевали не только немцы. Здесь, в районе Стрельны, Красного Села, Пушкина, воевали солдаты испанской «Голубой дивизии», норвежского, голландского, бельгийского легионов, сотни поляков, латышей, эстонцев. Были даже французы из Эльзас-Лотарингии, которые ни слова не знали по-немецки.
Теперь, спустя более полувека, бывшие враги разыскивают на многострадальной ленинградской земле, начиненной осколками, своих погибших родственников. Оказалось, что в иностранных архивах сохранились фотографии каждого военного кладбища, каждой немецкой могилы. «Когда родственники погибших немецких солдат привозят с собой эти документы, просят разыскать места захоронений своих родных, становится стыдно, – пишет Юрий Лебедев. – Стыдно, когда видишь, как варварски обошлись с этими местами… Когда на этом месте устраивается свалка, когда кости разбрасываются по округе мародерами, а мальчишки «стреляют» камнями по черепам, становится жутко».
В 1996 году Народный союз Германии по уходу за военными захоронениями приступил к строительству в деревне Сологубовке под Мгой крупнейшего немецкого кладбища. На церемонии открытия мне рассказывали, что наших русских ветеранов, которые не всегда однозначно реагировали на строительство кладбища, пригласили в Германию и показали, как ухожены там военные кладбища советских солдат. Это сразу же убедило.
На официальное открытие кладбища в Сологубовке прибыло более тысячи немецких ветеранов и родственников погибших. Возглавляли официальную делегацию бургомистр Гамбурга, города-побратима Петербурга еще с 1957 года, и немецкий посол в России. Церемония первого дня началась с возложения венков к памятнику жертвам ленинградской блокады на Средней Рогатке в конце Московского проспекта. В тот же день были возложены венки на Пискаревском мемориальном кладбище, и в лютеранской церкви Святого Петра на Невском состоялось богослужение памяти погибших солдат. Вечером состоялся обязательный по такому случаю банкет с обилием официальных речей и тостов.
На второй день автобусы с участниками церемонии отправились в сторону Мги, сначала на Синявинские высоты, где были возложены венки к обелиску памяти погибших здесь советских солдат, и далее в деревню Сологубовка. Здесь на церковной земле была выделена территория в пять гектаров для сооружения кладбища. Церемония началась с православного богослужения у большого деревянного креста, установленного перед руинами церкви, на которое собралось много местного населения. Службу вел местный священник, отец Вячеслав, окончивший технический вуз и свободно владеющий несколькими языками. Рядом стояли лютеранские священники, также освящавшие кладбище. Потом участники церемонии в сопровождении многочисленного милицейского оцепления двинулись за каменную ограду, ворота которой были украшены немецкими флагами, на территорию будущего кладбища. Здесь на покрытом короткой стриженой травой поле стояли по три невысоких гранитных креста. В нескольких местах поднимались редкие саженцы деревьев и стояли небольшие гранитные стелы с именами погибших.
Родственники погибших, их дети и внуки, уже ставшие седыми и старыми, несли с собой свечи и вечно молодые фотографии своих сгинувших здесь отцов. Более полувека они безуспешно пытались разыскать эти могилы. Им показывали примерную территорию, где захоронены останки их близких. Они втыкали в рыхлую землю зажженную свечу, укрепляли возле нее фотографию, клали рядом цветы, ложились или садились на поросшую редкой травой глину и плакали. У дальней ограды кладбища в нескольких армейских палатках был организован обед. Там дымили полевые кухни. Каждому входящему в палатку давали в руки металлическую миску с мясным гуляшом и гречневой кашей и стопку водки.
Мне почему-то запомнилось, как уже в конце официальной части какой-то человек из обслуги начал торопливо снимать с ворот кладбища немецкие флаги. На просьбу съемочной группы подождать до конца телевизионной съемки он ответил: «Что вы, нельзя – немедленно все сопрут».
Больные и согбенные старики, бывшие немецкие танкисты и наши пехотинцы, обнимались и плакали, поминая погибших. Выяснилось, что у немцев тоже были заградотряды, стрелявшие в своих, если те отступали. Вокруг сочувственно ахали местные бабки в белых платочках. Они поведали нам, что в годы войны партизан подо Мгой не было. Были только наши солдаты, бежавшие из немецкого лагеря. Троих из наших бежавших военнопленных выдала немцам местная крестьянка за триста немецких марок. «Да как же не выдать, – сочувственно объясняли старушки, – у нее четверо детей было, их кормить было нечем». Живется здесь и сейчас невесело. Прежде был совхоз-миллионер с породистыми коровами. Сейчас – нищета, разорение и бескормица.
Теперь, когда минуло более полувека, бывшие рядовые армии противника тоже стали для наших людей жертвами войны. Ведь немецкие солдаты также вынуждены были выполнять приказ. Вряд ли им всем, даже одурманенным нацистской пропагандой, так уж хотелось умирать на чужой земле. Немцы подарили мне изданный в Германии дневник погибшего в этих местах немецкого солдата Вольфганга Буффа, начатый 29 сентября 1941-го и оборвавшийся 14 января 1942 года. В дневнике есть и стихи, очень невеселые.
Как знать, может быть, именно моему родному многострадальному Питеру суждено стать в истории первым городом-миротворцем враждовавших народов? По проекту питерских архитекторов в Сологубовке было сооружено кладбище, рассчитанное на захоронение 80 тысяч погибших немецких солдат (самое большое немецкое военное кладбище), и примыкающий к кладбищу Парк мира, символизирующий бессмысленность войны и означающий примирение. Также была восстановлена и отреставрирована русская православная церковь Успения Богородицы. Церковь эта, освященная в 1851 году, в конце 1920-х годов была разграблена, а в 37-м закрыта. В подвале церкви во время войны находился полевой госпиталь Вермахта, поэтому она была разрушена ударами советской авиации.
Еще в 1961 году известный московский художник Борис Неменский написал картину «Безымянная высота», на которой изображены двое лежащих голова к голове молодых парней, – русский и немецкий солдаты, убившие друг друга в рукопашном бою на безымянной высоте. Лицо русского солдата обращено к небу. Немец уткнулся лицом в землю. Оба юноши, одетые в солдатскую форму враждующих армий, почти дети, одинаково беспомощны перед смертью. Пожалуй, это единственная из многочисленных картин о войне советского периода, ярко и выразительно показывающая, что война – это не победа и героизм, а страдание и смерть.
Картина вызвала яростное поношение советской критики. Художника обвинили в отсутствии патриотизма и буржуазном пацифизме. Более всего высокопоставленных идеологов советского искусства возмутило, что на картине смерть уравняла захватчика-немца и защитника-русского. Это никак не вписывалось в многолетний привитый нам еще с военных лет стереотип немец-нацист. Несмотря на хрущевскую либеральную оттепель, после ожесточенных споров картина была убрана в запасники. Пытаясь спасти картину, художник сделал ее вариант, где изобразил немца со звероподобным лицом, но и это не помогло. Цензура была неумолима. Только через тридцать лет картина смогла увидеть свет.
Известный немецкий коллекционер Петер Людвиг купил один из вариантов картины и повесил в своем музее в городе Ахене в Германии на одном из самых почетных мест. Там был открыт конкурс на тему «Память о войне и примирение глазами молодежи». Такой же конкурс в 1997 году был организован и в Петербурге центром международного сотрудничества «Примирение». О нем было рассказано в радиопередаче «Исторический клуб», которую вел профессор Виталий Иванович Старцев. Целью конкурса было укрепление взаимопонимания молодежи городов-побратимов Санкт-Петербурга и Гамбурга через творческое переосмысление уроков Второй Мировой войны. Основой для конкурса была предложена картина Неменского. Ребят попросили нарисовать еще что-нибудь на эту тему. Сначала казалось непонятным, как можно нарисовать примирение? Вот войну, например, можно нарисовать, мир – тоже, а примирение как? «Мы сами не знаем, что такое примирение. Зачем же эту идею детям навязывать? – возмущался директор одной из художественных школ. – Давайте заменим тему на «Мир и дружба: Петербург – Гамбург». Детям будет слишком сложно понять эту тему».
Но одна за другой на конкурс стали поступать детские работы, которых набралось более пятидесяти. При этом решения были самые нестандартные. Меня более других тронул рисунок четырнадцатилетней девочки. На рисунке изображены две могилы рядом на пригорке. На одной могиле – немецкий крест с каской, пробитой пулей, на другой – звездочка на фанерном постаменте и висящая на ней пробитая пилотка. Так появилась песня «Ленинградские дети рисуют войну», исполненная впервые на церемонии открытия немецкого военного кладбища.
В июле 2003 года мне в качестве геофизика довелось принимать участие в экспедиции на военном гидрографическом судне «Сенеж». Мы вышли из Мурманска в северо-восточную часть Баренцева моря к берегам архипелага Новая Земля, к тем местам, где в 42-м году погиб печально известный Полярный конвой PQ-17. В 1941–1942 годах, когда напавший Третий Рейх уничтожил большое количество танков и самолетов Красной Армии, союзники начали поставлять Советскому Союзу необходимое вооружение. Значительная часть грузов из Канады и США шла в Великобританию и Исландию, а оттуда через Арктику в северные порты СССР. Назывались эти караваны транспортных судов, охраняемых военными кораблями, конвоями. Мурманск и Архангельск в годы войны стали постоянными пунктами назначения для конвоев с ценными стратегическими грузами. Чтобы топить суда союзников, немцы специально сосредоточили в районе Норвегии и в других полярных областях значительные силы флота и авиации. Уже после войны выяснилось, что база немецких подлодок была даже на Новой Земле.
Судьбы конвоев складывались по-разному, но большинство из них благополучно достигало русских берегов. Трагическая судьба конвоя PQ-17 наиболее известна, поскольку он был почти полностью уничтожен, когда в июле 42-го по личному указанию первого морского лорда сэра Дадли Паунда его бросили на произвол судьбы британские корабли боевого охранения. Судам конвоя был отдан приказ рассредоточиться и поодиночке пробиваться в русские порты. Тихоходные и беззащитные транспорты, таким образом, были отданы на растерзание немецким подводным лодкам и авиации. Причины этого сих до пор не ясны. Немцы атаковали суда конвоя методом «волчьей стаи», разом ударив и из-под воды, и с воздуха. В результате были потеряны сотни единиц военной техники, из 35 кораблей конвоя до Архангельска добрались только 11, а более 150 моряков навсегда нашли покой на дне Баренцева моря.
Надо заметить, что советские моряки проявили большое мужество, спасая тонущих союзников. В частности, отличился сторожевик «Мурманец», на котором служил штурманом старший лейтенант Валентин Валентинович Дремлюг. Он лично спас более сорока человек. Сейчас ему за девяносто, он профессор Государственной морской академии имени адмирала С.О. Макарова и один из крупнейших российских океанологов.
В 2003 году общественной организацией «Полярный конвой» совместно с командованием Северного флота была организована мемориальная экспедиция, которую возглавил один из крупнейших российских гидрографов контр-адмирал Вячеслав Анатольевич Солодов. Поставленная перед геофизиками задача состояла в том, чтобы у берегов Новой Земли, по примерным координатам, известным из архивных документов, найти погибшие суда конвоя PQ-17. Отрядом геофизиков на судне «Сенеж» руководил замечательный российский ученый, профессор Михаил Александрович Спиридонов. При поиске затонувших кораблей мы использовали современную аппаратуру: систему спутниковой навигации, многолучевой эхолот, специальный глубоководный аппарат, предназначенный для видеонаблюдения дна, подводных объектов и гидролокатор бокового обзора с высокой разрешающей способностью, который позволяет находить объекты на дне в широкой полосе – до пятисот метров от судна.
Нам удалось обнаружить два американских транспорта – «Олапама» и «Алко-Рейнджер», правда, несколько в стороне от предполагаемого места их гибели. Оба этих судна были торпедированы одной и той же немецкой подводной лодкой U-255. На экране гидролокатора получилась отчетливая картинка: были видны даже несколько танков, выпавшие с борта транспорта «Олапама». А ведь прошло уже шестьдесят лет. В таких случаях судно, как правило, полностью или частично заносится донными осадками, и для его обнаружения приходится применять магнитную съемку. Так, к примеру, произошло с обнаруженным в 1981 году британским легким крейсером «Эдинбург», который в апреле 42-го перевозил из Мурманска в Великобританию большой груз золота в качестве оплаты за военные поставки.
В мемориальный рейс на судне «Сенеж» вместе с учеными и военными пошли ветераны Полярных конвоев, не испугавшиеся, несмотря на преклонный возраст, отправиться в штормовое Баренцево море: канадцы, американцы, англичане и, конечно, русские. Каждый из этих смельчаков заслуживает отдельного рассказа. Например, Евграф Евлогиевич Яковлев – потомственный помор из архангельской деревни. В четырнадцать лет в 1943 году он поступил в школу юнг на Соловках и прошел путь до капитана. Во время войны служил на переоборудованном из лесовоза танкере «Михаил Фрунзе». На палубе перевозили бочки с бензином, и однажды, во время налета немецкой авиации, он под вражеским огнем сорвал с емкостей вспыхнувший брезент, спасая судно от взрыва. «А вы не боялись?» – спросил я его. «Боялся, что от начальства попадет, – брезент-то новый», – бесхитростно ответил ветеран. Поразил меня и его рассказ о том, как после бомбежки он переживал об испорченной новой «фланельке»: мол, испачкал казенную форму чем-то черным. Оказывается, это была кровь – в него угодил осколок… Другой замечательный потомственный моряк – Алексей Андреевич Нахимовский. Когда-то его отца, родившегося в Китае, подобрал и «усыновил» экипаж броненосного крейсера «Нахимов». От названия корабля пошла их фамилия. Капитан I ранга Анатолий Львович Лившиц, ходивший штурманом на эсминцах, участвовал в 23 союзных и 20 внутренних конвоях. За годы войны он прошел почти сто тысяч морских миль, зачастую в сложнейших штормовых условиях. Пятнадцать раз эсминцы, которым он прокладывал курс, атаковали глубинными бомбами немецкие подлодки. Две из них были потоплены, а еще две – повреждены. Канадским ветеранам тоже было что вспомнить. Так, Роберт Ферли рассказал мне, что в 44-м году он перевозил из Британии в Мурманск тысячи советских военнопленных, которых Черчилль выдал Сталину. Другой канадец – капитан торгового флота Хилл Вилсон – начал службу кадетом в Атлантических конвоях, а в конце войны стал старпомом на танкере. Англичанин Уильям Лоус был сержантом Королевских ВВС, у него случился роман с русской девушкой Зиной. Уильям делился с ней своим армейским пайком, спасая от голодной смерти, и вот спустя шестьдесят лет 83-летние «Ромео» и «Джульетта» вновь встретились в Архангельске.
В числе прочих был и немец, бывший полковник Люфтваффе Хайо Херрманн. В 1942 году он командовал «штаффелем» (эскадрильей) бомбардировщиков «Юнкерс-88», которые топили конвои союзников. Он – герой Второй Мировой, личный друг Геринга, летчик, награжденный всеми боевыми орденами Третьего Рейха, неоднократно бывавший на приемах у Гитлера. В 2003 году ему исполнилось 90 лет. Седой, высокий и статный старик с жестким и твердым характером, «настоящий ариец». На счету Херрманна 12 потопленных кораблей общим тоннажем 70 тысяч тонн. Он трижды горел в небе и выбрасывался с парашютом. Его подразделение полностью выбивали, а он оставался живым и получал новое назначение. Переквалифицировавшись в истребители, Херрманн стал командиром ночной истребительной эскадры, отражавшей массовые налеты союзников на немецкие города, и лично сбил 9 тяжелых бомбардировщиков. В 45-м в Австрии его взяли в плен и отправили в воркутинские лагеря. Не зная русского языка, он дважды пытался бежать оттуда, но был пойман. Самостоятельно изучил русский язык. За справедливость и жесткий характер был избран зэками старостой барака. На всю жизнь его любимой песней стала «Широка страна мойя роднайя». Но взгляды его после войны не изменились – он считал, что воевал за Великую Германию. В последние годы Херрманн работал адвокатом в Дюссельдорфе, где вел дела по защите нацистских преступников, неонацистов и «историков», отрицающих Холокост. В ноябре 2010 года он умер.
Внук одного из наших ветеранов, узнав об участии в экспедиции бывшего врага, с надеждой спросил: «Дедушка, а вы его там утопите?» Ничего подобного, конечно, не произошло. Состоялась невероятно трогательная сцена примирения бывших врагов. Деды плакали, обнимались и вместе опускали венки на воду. Для них эта экспедиция стала актом примирения. Наверное, это естественно для людей, проживших трудную, полную противоречий жизнь, которые не хотят испытывать мстительных, враждебных чувств друг к другу.
В рейсе мы с Хайо Херрманном подружились и даже выпивали по рюмке. Все шло хорошо, но когда он узнал, что я – еврей, то сильно расстроился. На бывшего бравого летчика буквально жалко было смотреть. Я ему понравился, и Хайо очень не хотелось, чтобы я был евреем. «Александр, – спросил он дрожащим голосом, – может быть, ты только наполовину еврей?» – «Как говаривал твой дружок Геринг, наполовину евреев не бывает. Понял?» – отрезал я. Он безнадежно махнул рукой, принял сразу две таблетки валидола и ушел спать в свою каюту.
Хайо Херрманн подарил мне свою фотографию военных лет с крестами и орденами. Во время рейса я написал песню в память о конвое PQ-17, и он перевел ее на немецкий язык. «Александр, – сказал он мне, – у тебя в песне одна строчка неправильная. Ты пишешь, что хорошо, чтобы погода была нелетной. Это неправильно. Хорошо, когда она летная». – «Это вам, сволочам, нужна летная погода, чтобы нас бомбить, – ответил я, – а морякам – наоборот». Он, кажется, понял. Эта песня звучит в документальном фильме о конвое PQ-17, снятом во время нашей экспедиции немецкими тележурналистами, русский вариант которого мне довелось озвучивать и который был назван по строчке из этой песни – «Корабли собирает конвой».
Аргумент в неоконченном споре —
Злой сирены пронзительный вой.
Для похода в студеное море
Корабли собирает конвой.
Им волна раскрывает объятья,
Им поют, провожая, гудки.
Это ваши друзья или братья, —
Помолитесь за них, моряки.
Каждый твердо в звезду свою верит.
Только знать никому не дано,
Кто сумеет вернуться на берег,
Кто уйдет на холодное дно.
Не дожить им до скорой победы,
Ненадежной мечте вопреки.
Это ваши отцы или деды, —
Помолитесь за них, моряки.
Вспомним тех, кто стоит у штурвала,
Чтоб погода нелетной была,
Чтобы бомба суда миновала
И торпеда в пути обошла.
Отлетают их светлые души,
Словно чайки в полете, легки.
Никому не добраться до суши, —
Помолитесь за них, моряки.
Над водою, соленой от горя,
День полярный горит синевой.
Для похода в студеное море
Корабли собирает конвой.
Там грохочут салюты прибоя,
И намокшие тонут венки.
Это те, кто закрыл вас собою, —
Помолитесь за них, моряки.
По окончании нашей экспедиции в Питере на моем родном Васильевском острове в храме Успения Богородицы состоялся молебен памяти моряков Полярных конвоев, погибших в годы войны.
«Вождей и воинов, на поле брани убиенных,
Прими к себе и память сотвори».
Нестройный хор звучит в церковных стенах,
Где пахнет свежей известью внутри.
Здесь отпевают моряков конвоев,
Что сгинули отсюда вдалеке.
Меж прочих, с непокрытой головою,
Стою и я со свечкою в руке.
Забытые припоминая раны,
Под флагами союзных прежде стран,
Среди других согбенных ветеранов
Стою и я, как будто ветеран.
Поскольку здесь мой дом сгорел в блокаду,
В которую мне выжить довелось,
И сам я уроженец Ленинграда
И Петербурга нынешнего гость.
Знаком мне с детства чаек этих гомон
И монументов бронзовая рать.
Сюда и сам я, не в пример другому,
Когда-нибудь отправлюсь умирать.
А девушки поют в церковном хоре,
И далеко от питерской земли
Шумит в тумане Баренцево море,
Погибшие скрывая корабли.
Недавно по инициативе Совета ветеранов Полярных конвоев в Петербурге был установлен гранитный обелиск памяти погибших в арктических морях моряков конвоев. На обелиске выбиты слова из моей песни: «Это ваши отцы или деды, – помолитесь за них, моряки».
В мае 2012 года, накануне Дня Победы, я попал в Севастополь. Там открывали мемориал на мысе Херсонес, где в годы войны располагалась знаменитая 35-я батарея береговой обороны. Именно здесь были сосредоточены остатки Приморской армии, героически оборонявшей Одессу и Севастополь, около ста тысяч человек. Людей должны были эвакуировать на побережье Кавказа. Однако, когда положение стало безнадежным, Ставка Верховного Главнокомандования приняла предательское решение не эвакуировать армию. Более того, была практически прекращена доставка подкреплений, продовольствия и боеприпасов. Вместо этого было дано издевательское секретное указание тайно эвакуировать несколько сотен «наиболее ценных» военных и партийных работников. Командующий Черноморским флотом вице-адмирал Ф.С. Октябрьский бежал на самолете, командующий Приморской армией генерал-майор И.Е. Петров – на подводной лодке. Стотысячная армия была брошена на растерзание войскам генерал-фельдмаршала Эриха фон Манштейна.
Посадка на подводные лодки командования Приморской армии и Севастопольского оборонительного района проходила на глазах у сотен людей. Поэтому, естественно, не обошлась без эксцессов. Из толпы прозвучали не только ругательства в адрес командования, но и автоматная очередь, попавшая в шедшего перед генералом Петровым начальника отдела укомплектования Приморской армии. Экипаж подводной лодки, боясь перегруза, сталкивал обратно в воду пытавшихся взобраться на палубу красноармейцев и матросов, достигших лодки вплавь в надежде эвакуироваться. Ночью подлодка вышла в Новороссийск. Утром за ней последовала другая субмарина, взяв на борт 117 руководителей Севастопольского оборонительного района и города. Однако многие командиры остались со своими бойцами. Начальник штаба береговой обороны подполковник И.Ф. Кобалюк вернулся назад и передал, что погибнет вместе с батареей, военный комиссар 3-й особой авиационной группы ВВС Черноморского флота полковник Б.Е. Михайлов добровольно сошел с последнего самолета и погиб через несколько дней в Херсонесе. Остался в Севастополе командир пограничного отряда НКВД подполковник Г.А. Рубцов. Позднее, чтобы избежать плена, он застрелился.
Трагическая история предательства Приморской армии, открывшаяся через много лет, потрясла меня, и я написал такие стихи:
Крымское небо янтарное,
Контур далеких гор.
Реквием брошенной армии
Петь начинает хор.
Дымная нитка тянется
От неземных миров,
К вам, адмирал Октябрьский,
К вам, генерал Петров.
Позарастали травами
Белые костяки
Там, где лежат державою
Брошенные полки.
Позарастали тиною,
Ржавые за года,
На произвол противнику
Брошенные суда.
Белая чайка реет
Над синевою вод.
«Политруки и евреи,
По три шага вперед»!
Долго еще вам стариться
Среди сирот и вдов,
Вам, адмирал Октябрьский,
Вам, генерал Петров.
Смешано звездное крошево
С бездною голубой.
Реквием армии брошенной
Гулкий поет прибой.
Грянет молвою позднею
Правда во все концы,
Будут герои опознаны,
Трусы и подлецы.
Память о вас останется,
Ваш приговор суров:
Ваш, адмирал Октябрьский,
Ваш, генерал Петров.
Несколько лет назад питерский телеканал «100 ТВ» выпустил документальный сериал «Дети блокады» об известных жителях Петербурга, переживших блокаду, в число которых попал и я. Съемочная группа сначала снимала меня на 7-й линии у ворот моего старого дома, а потом в Музее истории Санкт-Петербурга на Английской набережной Невы, где есть большой отдел, посвященный блокаде. Меня привели в маленькую комнатушку, имитирующую блокадную пору: буржуйка, окна, заклеенные крест-накрест бумажными полосками, черная тарелка репродуктора на стенке – и усадили на узкую койку. «Подождите пару минут, – сказали операторы, – мы сейчас принесем камеру и будем вас снимать». С этими словами они вышли. Через две минуты в уши мне неожиданно ударил вой сирены, и из включившегося репродуктора хорошо знакомый, как бы возникший из подкорки моей памяти, голос закричал: «Воздушная тревога! Воздушная тревога!» Сердце мое бешено заколотилось. Я съежился, обхватив голову руками. Глаза мои вылезли из орбит, и на них выступили слезы. Оказывается, все это время операторы снимали меня скрытой камерой, а потом вставили это в фильм. Ну и методы! Почти как у Анджея Вайды в картине «Все на продажу»!
Через пару дней после показа этого фильма по телевидению мне позвонила моя давняя приятельница литературный критик Ирина Муравьева: «Я хотела поговорить с тобой о блокаде, но я видела по телевизору фильм, и не буду тебя тревожить».
Тает в часах песок.
Вся голова в снегу.
Черствого хлеба кусок
Выбросить не могу.
Не понимает внук
Мой полуночный бред.
Шепчут, смеясь, вокруг,
Дескать, свихнулся дед.
Вынь мне из сердца боль,
Мой ленинградский Бог,
Чтобы муку и соль
Не запасал я впрок.
Не угождал беде
В мире, где тишь да гладь,
Веря, что черный день
Может прийти опять.