– Иными словами, он оставил агентуру?

– Я бы не стал называть этих людей так, – сказал Поссевино. – Скорее всего, это промышленники, алчные и предприимчивые. Они далеки от Москвы и от интересов Московского Государя! Для них главное -нажива! Ну, как, становится интересно?

– О, да.

– Посмотрите, какая выстраивается замечательная картина: там уже есть люди, готовые стать проводниками европейцев в Сибирское Ханство. А тут появляется возможность добавить к ним сотню-другую опытных или готовых на все наемников… Это уже кое-что.

– Согласен. Но как отыскать тех, кого оставил Брюнель?

– Я думаю, они сами себя объявят, как только там, в предгорьях, завяжется что-то серьезное… Главное – вывести их на сибирских ханов. Вот вам и проводники до самой Москвы.

– Прошу простить меня, но, ваше преподобие, многочисленные невзгоды и крушения всевозможных планов, даже очень продуманных и стройных, заставляют меня взвесить не только все «за», но и «против»… – прошелестел поляк.

– Против может быть только одно, – сказал легат, – Северный морской путь интересует голландцев и англичан. Они рвутся в северные моря. Их стремление настолько очевидно и откровенно, что Царь Иван, совсем недавно собиравшийся в случае восстания народа бежать в Англию, ныне запретил англичанам самостоятельно исследовать проход Северным морем к Оби. Безусловно, этот запрет никого не остановит. И в этом стремлении голландцы и англичане могут преуспеть! Они, и только они, могут, составить нам конкуренцию в этом богатейшем краю…

– Похоже, – сказал поляк, – повторяется европейская история. Здесь мы, католики, никак не можем соединить наши усилия с протестантами – шведами, а там, в Сибири, нас ждет столкновение с протестантами – англичанами и голландцами?

– Я думаю, мы сумеем договориться. Во всяком случае, это вопрос второй или даже третий. Последовательно события, в случае успеха, можно представить себе так: молниеносный набег, как это принято у татар, на южные границы Московии и, одновременно, восстание черемисов по всему Поволжью. Туда уходят все московские рати. Вслед за этим стремительный удар по Москве из Сибири. Удар в спину, в незащищенную спину! Одновременно, возобновление действий на западной границе, и сразу же после взятия Москвы татарами или войсками литовцев и поляков полное уничтожение этого царства схизматов.

Вот тогда возникает необходимость третьего шага за Урал, в златокипящие края… В это восточное Эльдорадо! Я предвижу, что сей поход станет подобен присоединению Америки к Испании и Португалии. Пусть англичане пытаются пройти в Китай и Индию Ледовитым морем, мы попадем туда раньше путем сухопутным… И этот путь будет коротким и бескровным. Вся кровь прольется, когда русские и татары будут истреблять друг друга. Сибирское Ханство будет абсолютно обескровлено походом на Москву. Там не останется ни одного мужчины, способного носить оружие. А мелкие сибирские народы разбегутся по лесам и либо совершенно одичают, либо растворятся в массе наших колонистов, либо будут истреблены, как непокорные индейцы в Америке… Воины Христа, рыцари истинной католической веры, придут в Сибирь раньше, чем проломятся туда сквозь льды протестантские пираты! Северный океан – не Карибское море!..

– У меня кружится голова, – позволил себе улыбнуться поляк.

– И есть от чего! – поддержал его Поссевино. – Не сочтите меня романтиком или мечтателем. Это старая школа Ватикана, именно она позволяет видеть события в их планетарном масштабе, так сказать, во времени и пространстве… Это будущее, на которое мы будем трудиться.

– Оно стоит того, – подытожил поляк.

– Как вы смотрите на то, мой друг, что мы, не дожидаясь Рождества, хорошо поужинаем?

– Русские держат пост, ваше преосвященство, – напомнил поляк.

– Русские у себя дома – дома положено поститься, – засмеялся легат, – а мы – в походе! И, кроме того, солдаты постов не держат, особенно в бою. Я заранее прощаю вам этот грех чревоугодия…

Легат хлопнул в ладоши, и безмолвный слуга-итальянец стал накрывать на стол так, словно дело происходило в Риме, а не в заснеженной и дикой Москве. Они откупорили бутылку итальянского вина, и Поссевино провозгласил:

– За удачу! За успех! Я уверен, он – близко. Во всяком случае, силы, способной нам помешать, я не вижу!

– К вящей славе Господней! – произнес старый девиз иезуитов поляк.

С утра он горячо взялся за дело. С помощью старенького ксендза, жившего в Иноземной слободе, он отцедил из всей массы, теснящихся там иностранцев, католиков и, пользуясь приближающимся Рождеством, исповедал всех. Странной это была исповедь. Поляк выспрашивал, прежде всего, не о грехах, а о воинской профессии, о том, где прежде воевали исповедующиеся, попадали ли когда-нибудь в плен, отмечая про себя, быстро ли они соображают, и прикидывая, на что способны. На масленице он представил приказчику Строгановых двести человек, из которых, с его же помощью, было отобрано восемьдесят, в том числе пятеро, присягнувших на кресте и подписавших контракты, агентов. Бумаги поляк тут же сжег, но агенты этого не знали, оставаясь в уверенности, что бумаги отправлены в Ватикан, где их ждут полное отпущение всех будущих грехов, щедрая награда, пенсия по выслуге и прочие земные радости.

Великим постом обоз, увозивший иноземцев, тронулся в путь. Антонио Поссевино сам вызвался благословить отъезжающих. На Владимирской дороге он перекрестил без малого сотню саней, отметив про себя, что так и не догадался, кого внедрил его безликий поляк в этот транспорт.

К сожалению, вместе с католиками литовцами и поляками к обозу пристали выисканные где-то строгановским приказчиком пятеро немцев и два шведа, которые откровенно и нагло рассматривали легата своими водянистыми серыми глазами и не думали подходить под благословение. Они, развалясь, лежали в санях и даже не приподнялись, чтобы поприветствовать священнослужителей. А когда фигурка легата стала совсем маленькой, рыжий литейщик из Бремена сказал своим товарищам:

– Эти ватиканские свиньи неспроста провожали всю навербованную сволочь. Дело нечисто!

– Русские удивительно простодушны! – сказал, соглашаясь с ним, мастер из Зальцбурга, которого везли, уговорясь об отдельном большом жаловании, если он улучшит качество соли.

– Это дело русских! – закончил разговор его подмастерье. – Нам нечего вмешиваться куда не следует.

– Я всегда вмешивался куда не следует! – сказал литейщик. – Может, поэтому еще жив. И я не люблю, когда свинья заходит в хозяйские покои и там гадит. И я буду совать нос не в свое дело, чтобы однажды меня не зарезали, как каплуна!

Низкорослые мохнатые лошаденки, мотая гривами, споро тащили сани по накатанной дороге. Холодное солнце, вставшее из-за бесконечных лесов, светило на занесенные снегом поля и редкие деревушки, утонувшие в сугробах.

– Мой Бог, когда мы вернемся назад! – вздохнул мастер из Зальцбурга.

– Когда-нибудь, я думаю, вернемся! Если не будем дураками!– сказал литейщик.

А папский легат Поссевино на следующий день отправился прямо в противоположенную сторону. В сторону Великих Лук, где, фактически, руководил подписанием мира с Польшей на самых невыгодных условиях для России сроком на двадцать лет. Россия потеряла все Прибалтийские земли, уступила многие города и обязалась выплатить чудовищную контрибуцию… Мир был нарушен через восемь месяцев шведами, вышедшими к Неве.


Невеселое Рождество


В преддверии сочельника Москва топила бани. Они дымились по всему берегу Москвы-реки и Неглинки. Даже там, где хозяин еще не успел вывести свозной сруб под крышу (а таких срубов ставили целые улицы, еще не восстановленные после крымского разорения), бани уже работали. Большинство из них топилось по-черному -из раскрытых дверей и отдушин клубами вырывался березовый дым, а в протопленных – яростно хрястали веники, стонали и выли парильщики. Малиново-фиолетовые вылетали они оттуда, в чем мать родила, и с уханьем сигали в проруби или валялись по сугробам. «Хвощалась» вениками вся Москва. Ближе к вечеру пошли мыться бабы и ребятишки.

Ермак с Алимом отлежались на лавках после бани, отпились квасом. Сестры привели укутанного в одеяла, румяного, как яблоко, Якимку.

– Ну что, Якимушка! – – сказал Ермак. – Кваску-то выпьешь?

– Угу.

– Мылся-то хорошо? Со тщанием?

– Угу!

– А носик мыл? А уши мыл?

– Все мыл, – выдувая кружку кваса, солидно сказал Якимка.

– Где же вот все! – сказал атаман, -А глазены? Небось не мыл! Вон они у тебя какие черные!

Якимка ошарашенно уставился своими раскосыми вишнями на крестного. Ермак засмеялся, схватил крестника в охапку, усадил на колени. Якимка понял атаманову шутку и успокоился.

– Ну что, Якимок, – идтить на новую службу, или станем с тобой в Старое поле ворочаться?

– Давай на службу сбираться, – сказал Якимка.

– Во как расположил!– ахнул его дед Алии. – Через чего ж ты думаешь, что на службу лучше?

– В Старое поле еще успеем, – сказал Якимка. – А службы не станет.

– Ого! – сказал атаман Алиму. – Что ж ты брехал, что яму только четыре года… Вот он как гутарит – думный дьяк да и только. Якимка загордился.

– А тут большого ума не надоть! – сказал Алим. – Ну-ко, Якимушка, возьми моченого яблочка да ходи отсель, ходи к бабке, неча тебе с казаками вертеться…

– Я тоже казак! – – засопел Якимка.

– Иди-иди! Казак беспортошный! Мал еще!

Понурившись и волоча валенки, Якимка ушел. Крестный перечить деду не стал.

– Ты сам рассуди! – говорил сотник. – Ну, скажем, вызвал тебя царевич, царство ему небесное… А сейчас-то чего назад не отпускают? Шутка ли, второй месяц на Москве держат – какой ради надобности? Вон, Якимкиного отца и на денек не отпускают на побывку, а тебя держат… Боевого атамана. Там, подо Псковом, лишних много, что ли? Стало быть, имеют на тебя виды.

– То-то и оно! – согласился Ермак. – Да знаю я, какой будет сказ. Мне найденыш мой – Урусов -все порассказал. Про пермскую службу…

– Ну, и чего?

– Да вот и не знаю, идти мне или нет.

– А кто тебя спрашивать -то будет!– засмеялся Алим. – Ты, чай, не в Старом поле, а в Москве. В Москве «нет» не говорят! А то мигом на голову короче станешь…

– То-то и оно! – Не стал Ермак говорить, что вот, мол, Алим давно казачью волю потерял, а он не, хочет из хомута в хомут лазить…

– А что худого!? – горячился Алим. – Будешь хоть за стенами жить, а не как волк, прости Господи, по степу мотаться… Не молодой, чай…

– Ну-ко, спорщики, идите отсель… – В горницу вошла Алимова жена со снохами. – Мы убирать станем. Полы мыть да налавочники менять, ширинки и всяки уборы… Давайте скореича – мне еще в баню надоть…

Строгая, повязанная по брови черным платком Сама была диктатором в доме: старые казаки покорно поднялись. Из-за бабкиной юбки выглянул беспортошный Якимка и злорадно показал дедовой спине кукиш.

– Вота, вота! «Мал еще!» Сами отсель идите!

– Ай-яй-яй-яй-яй! – Ермак сгреб Якимку под мышку, утащил к себе в каморку, усадил на постель.

– Якимушка! Да ты чо? Кто ж тебя научил шиши казать, да еще дедушке? А? А ну-ко он, посля твоих шишей, заболеет да умрет?

– А чего же он! – готов был уже заплакать, но не сдавался Якимка.

– Да ты! Разве можно! Может, он и выгнал тебя зазря, да нешто позволено за это шиша насылать! Он табе соломиной, а ты яво дубиной…

– А чего будет-то? – испугался Якимка.

– Да ничего хорошего. Ты же порчу на него наслал. Пальцем показать – порча смертельная, а шиша показать – порча тайная – сатанинское проклятие!

– Я так не хотел! – затряс губами мальчонка.

– Знамо, что не хотел… Ну не плачь! Бог простит, не отступится. Полно, мой голубчик. – Он погладил Якимку по голове. – Не все, сынушка, по хотению делается.

– Это как?

– За каждым человеком незримо тайные силы стоят: справа – ангел-хранитель, слева – шут сатанинский. А человек посередке. Как он чего решит, так то в одну сторону, то в другую преклонится. Вот ты зла пожелал – шут ангела в бок толкнул да за спиной твоей больше места занял. Вот ты озлился да на кого-то пальцем либо шишом показал – сатана-то враз из-за твоей спины на этого человека устремляется и разит, и уж тут ты в полной его власти…

– А чего ж теперь делать? – – размазывая слезы, спросил Якимка.

– Покаяться! Прости, мол, Господи! Согрешил. Ну, с тебя спрос невелик – ты махонький, а спрос на Страшном судище будет с меня – – я твой крестный!

Якимка обхватил Ермака ручонками, прижался к нему изо всех сил:

– Крестный, а ты как же?

– А я завтра в церкву схожу, поисповедуюсь перед Господом. Отпущение грехов получу, вот и ладно будет. А ты больше дурь-то всякую пальчиками не кажи…

Ермак вытер Якимке нос. Достал припрятанную для праздника сосульку – коня расписного.

– На-ко!

Якимка впился в лакомство.

– Давай-ка я тебя нашим казачьим тайным древним знакам обучу. Только уговор – чтобы никогда никто от тебя этих знаков не перенял, только своим детям или крестникам скажешь… Договорились? Перекрестись.

Якимка обратился во внимание.

– Вот самый старый знак: можно руки вот так-то сложить, а можно одни пальцы – – это два ножа -наша родовая тамга. Два скрещенные клинка хошь сабельные, хошь ножи… Означают: «Я казак!» Вот увидишь казака, покажи ему такой знак, чтобы только он один видел, если он ответит значит, казак старый, а если нет, значит, только казакует – пришлый, не родовой. И нечего им наши знаки ведать. Вот ты мне показал ножи, а я тебе показываю птицу: вот эдак пальчики и эдак… Это значит: я – Сары Чига. Это мой род.

– А мой? – спросил Якимка.

– А ты у нас – Ашинов. Ты из рода Ашина -волк. Вот эдак волка показывают. А вот эдак – род гай – род ворона, это – карга – ворона, а это ковуй – лебедь…

– А он покажет знак, а я не знаю…

– А тогда ты начинай показывать знаки по старшинству: ножи, коня, рыбу, волка, птицу… А он станет за тобой повторять. И где его род, там он свой знак и покажет. Ты сразу и догадаешься, кто это, – нас всего-то пятнадцать родов осталось…

– А раньше было много?

– Много, сынок. Много десятков. От Золотых гор до Дуная были наши юрты и становья.

– Чегой-то вы тута в темноте? –в каморку, ссутулившись, влезал Алим. – Айда вечерять.

– Идите, я говею, – сказал Ермак, – Завтра к исповеди пойду.

Якимка тут же показал деду «ножи». Алим отшатнулся. Ахнул и машинально показал знак волка…

– А теперь чего делать? – – спросил, довольный растерянностью деда, Якимка.

– А теперь – ликоваться! Щека к щеке, три раза! Вы же одного рода! И завсегда, даже в бою, если с казаком сходишься – – спроси его, не нашего ли он рода? Чтобы свою кровь не пролить. Нас и так всего ничего осталось…

– Ну, кум! – сказал Алим. – Ажник меня в жар кинуло. А не рано ему?

– Может, и рано, – вздохнул Ермак. – А нас не станет, кто ему расскажет да научит? Я вон своего не учил, думал, рано, а вышло поздно…

– Ну ладно, ладно… – прогудел Алим. – Пойдем вечерять, Якимушка.

– Деда… – жалостно потянул за дверью мальчонка. – Прости, Христа ради. Я табе шиша в спину казал…

– Ну, казал и казал. Сядь вона к печке да и скажи: куды дым, туды и шиш. Оно все в трубу и вылетит.

Ермак не стал зажигать жирник, а, снявши кафтан, отодвинул с божницы поволоку и, став на колени, начал читать покаянный канон. Молился он долго и горячо, поминая всех святых, заступников и страстотерпцев. Так молиться учила его еще мать, которая была большая молитвенница. С годами в памяти атамана стали смешиваться три образа: матери, жены и Богородицы. Когда он вспоминал мать или жену, то все время перед мысленным взором вставала иконописная Пресвятая Дева. Лица когда-то живших двух самых родных женщин стерлись из памяти. А ежели являлись ночью, то одной женщиной- – доброй и необыкновенно красивой. Помнились так, отдельные детали: клетчатая мамина запаска, белая занавеска с оборкой, платок. Помнилась фигурка жены в чепане и шароварах в дверном проеме куреня… И все…

Все заслонял милосердный образ Богоматери, всевидящей, всезнающей, всеблагой.

– Владычица Богородице, – шептал атаман. – Заступись, спаси, помилуй, сохрани раба твоего Василия. Вразуми меня, укрепи и направь, не ради мя, но ради Сына Твоего Единородного, да будет мне по слову Его, по воле Его…

Молитва успокоила и уверила в ощущении того, что не надо ни спорить, ни соглашаться. Все произойдет так, как должно, и в срок предначертанный.

Еще затемно он пошел к ранней обедне и был в храме целый день и весь вечер. Вернулся домой, когда загорелись первые звезды, и, как положено в сочельник, только при первой звезде выпил воды, съел корку хлеба.

Казаки привезли два снопа и поставили во дворе. Вся семья Алима – женщины и дети – вышли во двор. Один из казаков поискал среди звездного крошева крупную звезду и, указав на нее пальцем, сказал:

– Юлдус. Взошла.

– Зажигай, – сказал Алим.

Принесли огонь из лампады, и два снопа вспыхнули двумя кострами в небо. В гробовом молчании, наглухо заперев ворота, казаки стояли вокруг огней.

Толпа славильщиков со звездой, ходившая славить новорожденного Христа, остановилась, увидя зарево.

– Вон казаки костры зажгли. Души мертвых греют, – сказал паренек постарше.

– А наш батюшка говорил, что это бесовский обычай! А казаки эти – татары, только говорят, что они крещеные! Они Михаила, Тверского князя, заставили у себя в Орде кострам поклоняться. А он не поддался, и они убили его, – сказал другой парень.

– Это были не казаки, а татары.

– А они и есть татары, одно слово – ордынцы..

Но костры вспыхивали не только в казачьих домах. Древнейший обычай поминания близких в рождественскую ночь давно потерял свой языческий степной смысл, и, может быть, только немногие занесенные на север потомки детей Старого поля помнили, что их предки свято верили в очистительную силу огня, что, по их древнейшим поверьям, души умерших прилетают к этому костру греться. Потому и собирались они в полном молчании вокруг горящего снопа, поминая про себя всех утраченных близких, согреваясь в тепле пламени воспоминаний и молитв.

Жаркое пламя прогорело быстро, и снова тьма обступила двор. С улицы слышались голоса славильщиков: «Христос народился весь мир просветлился!..»

Скоро они начали стучать и в ворота городовых казаков, звонко петь под окнами, на крыльце: им выносили сало, корчаги с медом… со всем, что стояло на широких столах и манило после Рождественского поста. Но хотя столы были накрыты, к ним никто не присаживался – ждали утреннего колокольного благовеста.

Якимка принимал во всем живейшее участие. Он был потрясен и пылающим снопом, и тем, что в доме, обычно замиравшем с закатом солнца, никто не спал. Хлопали двери, топали пришедшие в ожидании богатого разговления слуги. Но пока праздник еще не набрал мощи, пока еще говорили вполголоса, как было принято в семейном домостройном быту.

Якимка никак не мог уснуть. Все вскакивал, выбегал босой в горницу и спрашивал: «Скоро звонить начнут?», потому что с этим связывал не только получение подарков, но и праздник вообще.

Женщины и девочки-сестры отмахивались от него – белились-румянились. Деда не было – ушел держать караулы на улицах.

Ермак, бывший не у дел, унес Якимку к себе и качал на руках, укутав в одеяло. Но Якимка вертелся и высовывался, не желая спать, как гусеница из кокона. Его уже тянуло на слезы от перевозбуждения, а Ермак, как назло, думал о чем-то своем.

– Крестный! – сказал Якимка. – Что ты все молчишь! Хоть сказку скажи, а то я реветь буду.

– Ну, сказку так сказку… – тряхнув кудрями, сказал атаман. – Вот, слушай. Раз шел волк – половодье из логова выгнало. Голодный, страшный. Три дня ничего не ел, живот к спине прирос. Степь вся затоплена – овраги водой полны. У волка от сырости ноги болят, ноет нога перебитая, спина, стрелой траченная…

– Бедный волк! – сказал Якимка. – Тебе его жалко?

– Жалко. Дальше слушай. Вот бежит собака -хвост бубликом веселая! «Здорово, волчок!» «Здорово». – «Гдей-то ты ходишь, где гуляешь?» – «Пропитания ищу. Может, кость какую найду; может, мышами пообедаю». – «Фу, мерзость какая! – говорит собака. – Это все потому, что ты, волчок, не служивый! Был бы ты служивый, шло бы тебе жалование – горя бы не знал». – «Как это?» – «Я вот у хозяина живу – двор стерегу!» «И я бы мог!» – «Я вот овец пасти помогаю», – говорит собака. «И я бы мог. Разлюбезное дело». – «На охоту хожу». – «Да лучше нас, волков, и охотников нет!» «А за то меня хозяин кормит. Конуру построил, а хозяйка то косточку бросит, то потрошков каких…» «Собака, собака! Определи и меня на службу, – говорит волк, – старый я стал по степям да лесам таскаться… Я отслужу!» – «Да с дорогой душой! – собака отвечает. – Будем вместе жить. Конура у меня просторная, на первых порах поместимся, а потом, ежели твоя служба хозяину понравится, он тебе новую сделает. Только служи!» «Веди!» говорит волк. Вильнула собачонка хвостом, побежала, и волк за ней поплелся. «Собака, собака, – говорит, – а что это у тебя хвост повыдранный?» – – «А это, – говорит собака, – один мальчик, Якимка, меня за хвост таскал!»

– Неправда! Брешет! – закричал Якимка. – Я никогда собак за хвосты не таскаю! Еще кусит!

– Значит, это другой Якимка был. «А что это, -волк спрашивает, – у тебя бок подпаленный?» «Да это, – говорит, – меня хозяйка варом обдала, когда я на мальчонку тявкнула. На того, что мне хвост драл!» – – «А что это у тебя на шее?» волк спрашивает. «Это – – ошейник. Я же не уличная какая-нибудь! Это мой чин!» «Стой! – кричит волк. – Знаем мы эти чины да звания! На цепи сидишь, тебя и щиплют, и шпарят, а ты еще радуешься! Воистину жизнь собачья! По мне лучше в степи на воле помереть, да чтобы только никто над тобой не куражился!» И пошли они с собакой врозь…

– Плохая сказка! – сказал Якимка. – Больше ты мне такую не рассказывай!

– Это не сказка! – вздохнул Ермак. – Это быль!

– Все равно боле не рассказывай! Давай лучше про гусика!

– Завтра про гусика! Спи скорее! Завтра что-то тебе будет!

– Хорошее?

– Тебе понравится! – Атаман перекрестил мальчонку, укрыл, а когда тот уснул – снес на женскую половину к матери.

Он долго лежал, вглядываясь в темноту, слышал, как приходили славильщики, как под утро кричали в курятнике петухи. Неотвязные мысли о том, что он потерял свою волю – единственное достояние, которое получил он от предков. Волю – то есть право свободного выбора. И теперь им помыкают, как холопом… Хотят – в Пермь, хотят – в острог, словно он смерд, а не казак.

– Есть одна воля – Божья! – шептал он. – На этой воле мир стоит, а воля царская мне не указ! Выбрал по воле службу – служу! Но только то, о чем уговаривались. Мною помыкать нельзя. Меня костью в конуру не заманишь. Ну и что, что я всю жизнь служу, – я казак, но Царю союзник, а не подданный… Все опутали, заковали. Сижу тут в Москве и выехать не могу – везде засеки да заставы, без подорожной не проехать..: Как на Москве легко людей в хомут берут – раз, два -и нет воли…

Он забылся сном под утро и проснулся, когда по всей Москве звонили колокола, гудел Иван Великий, рассыпались мелкими пташечками окрестные замоскворецкие, еще закопченные, иные без куполов, но уже с колоколами церквушки…

Всем семейством чинно тронулись в храм. Впереди девчонки, потом Алимова жена и снохи, затем Алим и Ермак, а за ними казаки. Улица полыхала оранжевыми тулупами, пестротою шалей, искрилась инеем на шапках и меховых опушках…

В храмах – и богатых кремлевских, и в малых, стоящих чуть не на каждой улице, еще закопченных, с голыми стенами и бедными иконостасами, – соловьями заливались певчие, рычали басы, и запах ладана рождал ощущение праздника и безусловной победы над всеми супротивными…

Возвращались из церкви в самый полдень, когда солнце, отраженное сугробами, слепило и даже пригревало, садились за широкие столы чинно и степенно, а столы ломились от жареных поросят и от плоток утиных, гусиных, от куропаток и тетеревов…

– Ну, брат Алим, живешь по-царски! – похвалил Ермак хозяина.

Трапезовали обильно. Запивали квасами многоразличными и медами ставлеными. Чуть прихмелились от обильной еды и питья, отвалились от стола после благодарственной молитвы. Вот тут-то и настал торжественный момент. Казак принес переметную суму атамана, и Ермак стал доставать оттуда шали, полушалки, головные заморские платки, набрасывал на плечи всем многочисленным женщинам и девушкам семейства Алима, всех троекратно целовал, щекоча кудрявой бородой. Наконец, когда все зардевшиеся женщины и хихикающие девчонки вновь расселись по лавкам, а посреди горницы остался один Якимка, в новой рубашке до колен и в новых расписных сафьяновых сапожках, с огорченным от несбывшихся ожиданий лицом, Ермак спросил казака:

– Все, что ль, подарки?

– Все! – ответил казак, показывая пустую суму.

Якимка, подавив тяжелый вздох, грустно понурил голову, пошел к бабушке и притулился к ее боку.

– Вот, – сказал Ермак, провожая его глазами. – Вот он, казак истинный, как обиду терпить! Ни тебе словечушком, ни вздохом. Вот, сестры, глядите на братишку и учитесь – дому голова и надежа растет. Вот он, хозяин и защитник! Ходи сюды, Якимушка! Ходи, мой родной! Да нешто я свово крестника забуду!? А это вот кому?

Он достал из-за пазухи сверток.

– Да что же у нас тута такое? Якимушка, как думаешь?

– Не знаю! – задохнувшись от счастья, ответил мальчонка.

– Вот вы все спали, а я по-стариковски не спал -караул держал. Вот слышу ночью, топ-топ-топ – лисичка бежит. Унюхала, что баушка всякой всячины наготовила – своровать решила. А я изловчился, ее за хвост – хвать! Она ну вырываться, ну проситься: «Пусти меня, казак, к малым детушкам!» – «Какой за себя выкуп дашь?» – «Поймала я лебедя, поймала я белого, во темнице держу. Если ты меня отпустишь, и я лебедя отпущу…»

– Лебедь – казак, наша птица, надоть выкупить, – солидно сказал Якимка.

– И я так думаю! Отпустил я лисичку, а утром: тук-тук-тук… В окно лебедь стучится…

– Жареный! – не выдержал есаул и заржал. – Ну, атаман, мастак сказки складывать.

– Сам не слушай, а врать не мешай! – сказал Ермак. – «Спасибо, – говорит лебедь, – что меня выкупили. Чем я вас отблагодарю?..» «Лети, говорю, лебедушка, в Старое поле, на реку Хопер, там травы цветут шелковые, там реки текут медовые. Сыщи подарок крестнику моему Якимушке – чего его душа просит». Вот он и принес. Как ты думаешь, что?

– Штаны! – ахнул Якимка.

– Истинные казачьи шаровары! Облекайся и вертайся! – сказал атаман, разворачивая платок и вынимая специально сшитые для Якимки широкие шаровары. – Чтоб никто не говорил, что тут мальчик маленький беспортошный. У нас – казак. Заступа!

Якимка тут же скинул сапоги и под хохот казаков натянул шаровары.

– Во! Во! – ахал он, не в силах выразить полноты радости.

– Ну что, Алим, – вот тебе и казак.

– Так, – согласился Алим. – С весны станем учить правильной езде да сабле, а там и до огненного боя недолго…

Мать Якимкина кинулась к нему, не сдерживая слез, поскольку вырос ее мальчик, и не сегодня-завтра поведут его на мужскую половину дома в тяжкую, воинскую, мужскую жизнь.

Расчувствовавшиеся казаки затянули песню про Добрынюшку и добавили матери слез: потому песня была прощальная, выездная…

Со двора, двора широкого,

Со подворий отеческого

Вылетал не ясен сокол,

Не быстрой орел – млад Добрынюшка… -

подхватили, разобрались на голоса и грянули дружно все сидевшие за столом. И женщины пригорюнились, припомнили, что почти у всех сидящих здесь казачек мужья либо на войне под Псковом, либо в степи казакуют, либо в том дальнем походе, где ведут их старые атаманы и сумрачный казак Мамай, где бьются они с антихристом и защищают живущих вечно…

– Мир дому сему!.. – на пороге стоял именитый дьяк Урусов.

– Гостюшка дорогой! – кинулся к нему Алим. Усаживать, еды подкладывать.

Встретились глазами именитый дьяк Урусов и атаман Ермак. «Что?»

«Худо», – одними глазами ответил найденыш. А когда совсем загудел, разбился на кружки праздничный стол, а в двери уже стали ломиться славильщики, Ермак подошел к Урусову.

– Что? – повторил он вслух.

– Баторий от Пскова отошел… Осаду снимают… – И, потупясь, добавил: – Черкашенина убили.

Ахнул атаман, сел на лавку, держась за сердце. Сломалось и замолкло веселье.

– Верно ли? – прошептал он.

– Верно, – сказал Урусов, – вчера нарочный прискакал.

– Так. – Ермак поднялся, заходил по горнице. – Сусар! Якбулат! Подымайте казаков! Скачем во Псков…

– Так я и думал, – сказал Урусов. – Потому сразу тебе ничего и не сказал. Вот тебе все бумаги подорожные. Ночью выправили. Мы ведь и ночью пишем…

Женщины покорно потянули со стола угощение, собираясь укладывать его в подорожные сумы.

– Вот тебе и пермская служба! – сказал Ермак.

– Жизнь не вся, – возразил ему дьяк. Из угла, всеми забытый, в новых шароварах и по-мужски подпоясанный, распахнутыми, полными ужаса и слез глазами, смотрел Якимка, точно понимал, что видит крестного в последний раз.


Гнедой тур

Освобожденный от осады Псков был страшен. Среди заснеженных полей он смотрелся черным провалом. Когда сотни подошли ближе, то стало возможно различить на черном снегу с проплешинами горелой земли закопченные стены с осыпями проломов, горы битого кирпича, ямы от подкопов и взрывов. На сотни сажен вокруг города земля была изрыта траншеями, перемолота тысячами колес и копыт. Все леса вокруг были обглоданы голодными конями, завалены траченными волками трупами, брошенными телегами без колес, какими-то рваными тряпками, дымящимися головнями костров, горами конского навоза и всем, что остается после долгого топтания тысяч людей на одном месте.

Реки Великая и Пскова были чуть ли не перегорожены вмерзшими в лед трупами людей и коней, с выхваченными кусками мяса.

Надо всем этим, закрывая небеса, кружило воронье. Волки и одичавшие собаки, не таясь, ходили стаями, поедая мертвецов, нападая на живых.

Внутри городских стен, казалось, сгорело все, что могло гореть. Но в ямах, в городских башнях, в наскоро выкопанных на местах пожарищ землянках копошился какой-то совершенно черный от сажи и голода народ. Уже стучали топоры, и со всех сторон к городу тянулись обозы с лесом. Согнанные из дальних сел мужики разбирали развалины и стаскивали трупы на погосты.

Ермак отыскал казаков. Их было несколько десятков. Все раненые. Атаман сунулся в длинную, отрытую на высоком берегу нору, заваленную сверху всяким сором ради тепла, и как только он отодвинул несколько войлочных бурок, закрывавших вход, его чуть не повалил запах гниющего мяса, тяжкий дух грязи, прокисшей одежды, пороховой гари, мочи.

– Господи Боже ты мой! – сказал атаман, делая над собой усилие и все-таки перешагивая через порог. – Да как же вы тут бедуете?

На полу вповалку лежали полумертвые люди. В тусклом свете жирника было видно, что они еще шевелятся.

– Кто живой, отзовись! – крикнул он в невыносимо душную темноту.

– Ты кто? – спросили его из темноты.

– Ермак Тимофеев!

– Какой станицы?

– Качалинской. Чига.

– Где юрт?

– Летошний год по Чиру кочевали. Ноне из Москвы.

– С кем ты? – продолжали выспрашивать из темноты.

– С Черкасом, а Янов с той стороны казаков ищет.

– Он, – сказали в темноте. – Станишники, наши пришли.

В темноте кто-то громко зарыдал:

– Робяты! Гасите жирник! Наши. А мы тута огонь держим и порох, чтобы подорваться, ежели поляк або литвин наскочит. Чтобы живыми не даться… Услышал Господь наши молитвы, не довел до греха.

Кто-то в темноте громко, не скрывая рыданий, начал молиться.

– Выносите нас отсюда. Выносите скореича… Согнием тута…

Ермаковцы споро отрыли яму, сложили в ней каменку, вытопили, нагрели в тазах воды и накрыли яму кровлей из бурок и подручных бревен и досок. Трое костоправов осматривали вынесенных из землянок казаков, раздевая их догола прямо на морозе. И если не было гниющих ран, передавали полуголым казакам, которые орудовали в бане.

Там их обмывали и парили, как детей, стараясь не толкнуть, не зацепить осмоленные культи и незатянувшиеся раны. В растянутых балаганах, на попонах и кошмах людей отпаивали мясным отваром, давая по глоточку.

– Ничо, ничо… – отойдетя.

Ослабевшие от голода, холода, потери крови, казаки плакали как дети, ловя беззубыми ртами деревянные ложки со спасительным варевом.

– Где Черкашенин? – спрашивал Ермак. Ему не отвечали – потому что мало кто знал, куда отнесли; убитого атамана. Наконец, один, совершенно, полумертвый, в присохшей к гнойным ранам одежде, севрюк прошептал:

– Навроде в Петра и Павла снесли, в правый притвор.

Взяв троих казаков, Ермак поскакал искать церковь Петра и Павла. На берегу Псковы стояли выгоревшие стены. Ермак спешился. Вошел внутрь. Сквозь сорванный купол и пробитый свод тихо падал снег. Невесомые крупные хлопья укрывали лежащих вдоль стен и несколько штабелей из трупов, сложенных посреди разрушенной церкви.

Атаман снял шапку и руковицы, стал стряхивать снег с обращенных к небу лиц.

Молодые, старые, совсем опаленные и такие, будто, человек только что уснул, искаженные гримасами боли и умиротворенные, изуродованные до неузнаваемости, черные, как головешки…

– Здеся! – вдруг крикнул Якбулат. – Вот Черкашенин…

В алтаре, отдельно от всех, укрытый рядном, лежал грозный и преславный атаман Донского Войска Миша Черкашенин. Покойно закрыты были глаза его, еще сильнее заострился горбатый орлиный нос, смуглая кожа обтянула худые скулы, и хищно торчал в небо очесок кудрявой бороды.

На непослушных ногах подошел Ермак к трупу. Стянул рядно. У покойного от груди и ниже осталось сплошное кровавое и обугленное месиво.

– Вот оно куды ударило! Ядро-то! – деловито сказал Сусар-пищальщик. – Прямо во грудя да в брюхо.

– Аи, он ли? – засомневался Ляпун.

– Он, – прошептал Ермак. – Он.

Атаман расстегнул пошире ворот рубахи мертвеца, и казаки увидели пороховую синюю татуировку – тамгу рода Буй-Туров. Гнедых туров – быкадоров.

– Он! – прошептал Ермак, валясь, будто подкошенный, в головах у Черкашенина. Он поджал ноги, как обычно сидят степняки. Подтянул за плечи задеревеневший труп и положил голову Черкашенина себе на колени.

– Ах! Миша… – простонал он, разрывая архалук и в сердечной муке натягивая его на голову и валясь лицом прямо в лицо Черкашенина. – Миша, брат мой крестовый… Родова моя…

Казаки молча вышли из стен сожженной церкви, поскольку нельзя чужому человеку быть на первом оплакивании. Они присели на корточки у стены, где топтались и всхрапывали, чуя мертвецов, привязанные кони. Ляпун, раскачиваясь, шепотом начал читать отходную молитву. Казаки крестились, призывая Господа быть милостивым к усопшему. Снег пошел гуще и насыпал белые башлыки казакам на плечи, коням запорошил гривы и челки, покрыл пухом седла…

Ермак не выходил из храма. Сусар несколько раз заглядывал в провал двери. Ермак все так же сидел над лицом Черкашенина, укрывшись с ним вместе одним архалуком.

– Ну, чо?

– Слезьми кричит! Вовсе заходится.

– Да, – сказал Ляпун. – Боле у него на свете никого не стало. Они ведь побратимами были. Крестовыми. Мы тут были, ходили на Литву, а крымцы налетели на низовые городки да и подожгли. Сказывают, у Ермака и жену сожгли, и детей…

– А хто-й кажет, что у него сын был и внучонок? – сказал Сусар.

– Сказано табе: всех. Уж кто там, где, не ведаю. А только всех… А у Черкашенина сына увели в полон – Данилу. Вот это я уж верно знаю! Потому как мы тогда сразу со службы в войско помчались. Черкашенин сам станицы объезжал, у казаков в ногах валялся: просил пособить сына возвернуть… Там много атаманов свои станицы привели: Янов, который счас издеся, с Волги – Федец, Сарын, Айдар, Мамай, Шабан и другие атаманы. Все Поле поднялось.И наш Ермак. Он-то весь черный сделался. Крымцы-то над нашими такие зверства учиняли – Господь содрогнулся! Собралось атаманов с двадцать. Пошли мы на Азов. И приступом взяли посад Тапракалов. Человек с двадцать лучших турецких людей взяли. Шурина турецкого султана взяли, Сеина…

– А чего ж Азова не взяли? Ведь чуть не каждый год на Азов ходим? – спросил совсем молодой атаман Черкас.

– Так ведь с той поры и ходим! Тогда-то мы его и брать не метились! Живут турские люди, и пускай живут. Они в крепости, мы на море да на Дону! Они нас завсегда на Кирилла и Мефодия в крепость пускали и церковь нашу не рушили, где Кирилл Равноапостольный казаков крестил. Чего его брать? Азов-то? Они собе, мы – собе. Азов – казаками кормился, мы – Азовом…

– Ты дале рассказывай! – перебил его Сусар.

– А чего сказывать? Тут и сказывать нечего! Мы не ради Азова ходили, а чтобы ясырь взять! Тот ясырь на Данилу обменять и прочих. Так Черкашенин султану и отписал.

– Ну?

– Вот те и ну! Султан крымскому хану тому приказал, да тот не послушал! Мстили, вишь ты, нам крымцы, что мы их не то десять лет, не то девять с Давлет-Гиреем ихним под Москвой, как есть на Ильин день, всех изрубили! Так рубили – смотреть страх, -многие тысячи! Тогда у Давлет-Гирея разом убили и внука, и сына! Вот он и мстил!

– Это, что ли, при Молодях стражения была? – спросил Черкас.

– Она! Ты еще небось тады гусей гонял, а мы с воеводой Хворостининым всех мурз и ханов в страх и трепет привели…

– Вот те и привели, когда они даже свово султана не боятся.

– Джихад! Басурмане – они и есть басурмане! А крымцы самые злые! Турки-то, они как мы, иной раз и не разберешь, кто где. А крымцы – злы! Вот, сказывают, исказнили Данилу так, что не то кожу с него сняли, не то в смолу кипящую медленно опустили. И осиротели наши атаманы. Ермаками стали. Одинокими то есть. Обетными…

– А что, раньше у Ермака навроде другое имя было?

– Было! – сказал Ляпун. – Токмак он звался. Потому крепкий был. Несокрушимый! А тут Ермак -одинокий, значит.

– А по-касимовски ермак – утешение, – сказал Черкас.-Это когда махонький еще ребенок стало быть, забава, шуточка, словечко – «ермак»! А как на возрасте утешение! А ежели несколько имен меняют и «ермаками» прозывают – значит, Богу обет дали, навроде воинских монахов. Тута они с Мишей и побратались. Горе, значит, породнило.

Чернобородый Сусар долго шевелил губами, словно пережевывая слово, и сказал:

– «Ермак» утешитель. По-старому, по-казачьи – утешитель. Это старый язык, мы на нем теперь не говорим. Только совсем, которые старики, его еще помнят. Мы еще кумекаем чуток, Да и то не все… Атаманы, которые из коренных казаков, – те кое-что знают. Я один раз слыхал, как они совет на этом языке держали, для тайности.

– Идет! – сказал Черкас, подымаясь и отряхиваясь.

В сожженном проеме встал Ермак. Он словно приходил в сознание. Сначала невидящими глазами обвел окрестность и людей, потом узнал их, взгляд стал осмыслен. Он надел шапку и, неожиданно усмехнувшись, сказал непонятную казакам фразу:

– «Вот те и Пермское воеводство…»

К вечеру обшарили весь Псков, все окрестности, чтобы не оставить ни одного раненого или мертвого казака. Переночевали по-походному, у костров. Заутро стали в Круг.

– Ну что, братья казаки! – сказал Ермак. – Война прикончилась. Надоть думать, как дальше жить станем. Янов за Баторием пошел, отсталых добивать, с ним и казаки.

– Он, собака, увечных бросил! – крикнул кто-то. – Судить его, и с атаманства долой!

– Чей голос?! – грозно спросил Ермак. – Кто сбрехал? Кто на атамана хвост подымает? Судить он будет! Янов на Батории висит, мародерам да лазутчикам назад вертаться не дает. У него свои дела! Раненых да мертвых должны монахи доглядать. А их – раз-два да обчелся. Вырезали всех! Так что, тот, кто хочет, может Янова догонять…

– Не… Не… – сказали сразу несколько голосов. – Далеко. Кони приморенные.

– Да он и сам скоро повертается.

– Нарочный поедет и перекажет, чтобы он сюды за убогими не вертался – потому мы их возьмем. И вот какой будет мой сказ: я и мои родаки пойдем на Дон. Кто с нами пойдет – тем честь и место. В степу все прокормимся. Тамо у нас и отары, и табуны, и люди оставлены – проживем. Потому, во-вторых, все, что навоевали, я отдаю на вклады в монастыри. Пойдем через Русь по монастырям, будем тамо убогих и немочных оставлять, и не за ради Христа, а со вкладом… Черкашенина Мишу тут земле предавать не станем – он войсковой атаман, ему надоть в своей земле лежать. – Голос Ермака сорвался на рыдание. – Хоть бы этой чести он выслужил! – Он прокашлялся в полной тишине и совсем буднично закончил: Нонь морозы – – довезем. Льдом в гробу обложим, соломой укутаем. Пущай в отеческой земле покоится, под курганом. А уходить надоть скореича тута коней кормить нечем, неровен час оттепель вдарит – пойдет холера, не то оспа або чума. Уходить надоть. Вот мой сказ! Кто со мной – айда на Дон, кто – нет – вольному – воля, – закончил он, надевая шапку и уходя в ряды.

– Станичники! – В Круг выскочил есаул Окул. – Мы хоша казаки и не коренные, и никаких у нас табунов-улусов на Дону нет, а и нам к Дону прибиваться надо. Война прикончилась тута, не ровен час, сыск объявят и, ежели мы не скопом будем, перещелкают нас по одному, как курей на щи. Айда на Дон, а тамо видно будет. Вона ногаи зашевелились. Бог даст, обратно война будет.

– Чирей тебе на грыжу! – пожелал кто-то из рядов. – Не навоевался! Шинкарь новгородский!

– Идти надоть всема! – сказал есаул Брязга. – Но поврозь. Нас человек с триста будет, столь дороги не выдержат: в деревнях взять нечего, а своего провианта у нас нет. Мой сказ: идти поврозь, а встретиться в Рязани и оттеда уже на Дон.

– На Смоленск идти надоть! На Смоленск!

– Полякам в зубы! Во сказал! Они те помянут Псковское взятие! Они те и Могилев припомнят.

– Тиха! – крикнул, подняв камчу, есаулец. – Чего загалдели! Давайте делом решать. Хто на Дон идеть – отходи на правую руку, хто нет – на леву…

– Да все пойдем, неча переходить! – закричали несколько казаков.

– Пойдем, куды деваться.

– Ладно, – сказал есаулец, – Не станем переходить. Пущай каждый атаман або есаул своих людей перечтет, которые не желают – сами отойдут.

– Да и не будет таких, – сказал кто-то. – Все пойдем.

– Ладно, это дело решенное! Так?

– Так, так…

– Таперя Ермак про казну говорил. Надоть, станишники, братьям нашим убогим на вклады собрать каждый должон понимать, что и сам не сегодня – завтра будет в таком же художестве…

– Спаси, Господи, и помилуй! Не дай Бог! – завздыхали казаки.

– Надоть атамана выбирать, чтобы казной владел. Кого?

– Ермака! Ермака… – сказало сразу несколько человек, и других мнений не было.

– Выходи! – сказал есаулец Ермаку. Атаман вышел, снял шапку, поклонился казакам.

– Пущай Ермак! К ему не прилипнет, – сказал кто-то.

Ермак поцеловал икону и обнаженную саблю. Казаки на Кругу сняли перед ним шапки, он же свою надел. Расстелили бурку, и Ермак скомандовал:

– Кладите, братья, все, что есть! Вклады нужны большие. А кто что утаит – да будет изгнан из товарищества!

– Так! – ответили в рядах.

Ермак снял два перстня, вынул золотую серьгу из уха. Один из его казаков принес ларец с атаманской казной. Такие же ларцы принесли и другие казначеи. Младший атаман Черкас кинул кожаный кошелек, в котором помещалась вся казна его станицы в пятнадцать человек. Далее казаки пошли по одному мимо бурки, сбрасывая кто перстень, кто золотой, кто кинжал, каменьями убранный, – сдавали свое. Явились откуда-то два позолоченных кубка, низки жемчуга, сберегаемые для невест, жен, сестер… Складывали все, до нательных серебряных крестов, у кого они были, потому, как большинство носило медные.

– Спасибо, братья казаки, – поклонился в пояс станичникам Ермак, – Сейчас отделим часть на дорогу, раздадим атаманам, потому как идти надо розно, хоть бы в три отряда, разными дорогами. Не то на постоях оголодаем… С казной возились долго. Некоторые казаки было собрались выйти из Круга, но есаулец цыкнул на них:

– Стоять! Стоять, чтобы все при общем догляде было! Чтобы посля, какая вошь не завоняла: «Не видал, без меня делили!» Стоять!

Атаманы разделили казну, разобрали раненых. Только после этого принялись рыть братскую могилу для убитых да сколачивать гроб для Черкашенина..

Часть казаков ушла рыскать по окрестностям – добывать сани. Весь следующий день хоронили убитых и умерших казаков, ставили кресты, чинили сани, из десятка ломаных собирая пару годных. Служили панихиду и на третий день с рассветом обнялись, попрощались и тронулись, тремя разными дорогами, на Дон. Не ведая, кто дойдет, а кто нет. Потому что можно и на разбойных татар наскочить, и на государевых стрельцов – – да мало ли что ждало на дальней тысячеверстной дороге три горсти людей, обремененных тяжкими обозами, с изувеченными товарищами.

Ермак отдал отощавшего своего коня в запряжку, а сам сел на сани, где, укутанный сеном, укрытый глыбами льда, ехал в гробу грозный и всеславный атаман Войска Донского Миша Черкашенин, возвращаясь в отеческие земли Старого поля. Верстах в пяти от сгоревшего дотла посада Псковского Ермак оглянулся на далеко черневшие среди снегов стены города и, опять усмехнувшись, сказал: «Вот те и Пермское воеводство!»

И непонятно было, с грустью это сказалось или с радостью.


За Рязанью Старой


За Зарайским городом,

За Рязанью Старою

Из далеча чиста поля,

Из разделил широкого

Привезли убитого

Атамана польского,

Как бы гнедого тура.

Атамана Донского,

А по имени Мишу Черкашенина.

Аи птицы-ластицы

Круг гнезда убиваются,

Еще плачут малы детушки

Над белым его телом.

С высокого терема

Зазрила женка казачья

И плачет-убивается

Над его белым телом,

Скрозь слезы свои она

Едва слово примолвила,

На белу телу жалобно причитаючи:

«Казачий вольныя

Поздорову приехали,

Тебя, света нашего, не стало,

Привезли убитого,

Атамана Донского,

Атамана польского,

А по имени Мишу Черкашенина».

Под Старую Рязань вышли в марте. Уже вовсю припекало и лед в санях тёк, кони тянули с трудом, потому дороги кое-где тронулись. Казаки поговаривали, что ежели так дале пойдет, то придется гроб на вьюки перекладывать и коньми, без обоза идти. Да обоза уже и не было. Оставляли в монастырях и раненых, и сани, и лошадей. Потому и лошади были до того отощавшие да надорванные, что толку с них чуть. Трусцой да шагом еще кое-как тянулись, а чтобы на рысь или в мах – никак не подымались. По всем придорожным деревням избы стояли без соломенных крыш – кони съели все. Коровы в коровниках держались на оглоблях и ремнях от бескормицы, народ кое-как перебивался репой да лепешками с корой и мякиной. На дневках, ежели припадало стоять в осиннике, кони, как лоси или бобры, кидались грызть кору.

Ермак, почерневший, с проваленными глазницами, сначала ехал, а потом шел за санями с гробом неотступно. Те, кто знал его прежде, не могли припомнить, чтобы он так долго молчал. Прежде веселый и разговорчивый, как полагалось казаку, нынче Ермак был угрюм и молчалив, будто монах. А вот монахи, попадавшиеся на пути, были не в пример говорливей и за каждого раненого торговались, как барышники на конской ярмарке. Да и то сказать – монастыри были набиты увечными, кое-где от скопления людского, от худой кормежки начиналась дизентерия.

Ермаков обоз тянулся утренними заморозками или еще морозными лунными ночами – на солнце в протаявших колеях стояли лужи.

Печаль первых дней, когда узнали казаки о гибели войскового атамана, прошла, но заменила ее тоска от бесконечной дороги, от таскания тяжеленного гроба. Потому, когда вся рязанская казачья орда кинулась навстречу пришедшим, казаки даже улыбались и радовались, что совсем не пристало на похоронах.

В Рязани собралось много старых родов, казачья община была большой и сильной. Сюда, под защиту крепостных стен, издавна прибегало все, что оставалось православного в степи. Здесь плечом к плечу с рязанскими воинами стояли противу татарских набегов казаки. В Рязани поджидали Ермака и те, кто пошел другими дорогами: Черкас, Окул, Кирчига, Шабан…

На похороны атамана Черкашенина пришла Белгородская, Мещерская, Елецкая и случившаяся неподалеку Касимовская орда. Пришли темниковцы, пришли казаки с Червленого Яра, с Хопра, Айдара…

В солнечный мартовский день огромная процессия конных и пеших казаков, женщин, стариков, детей двинулась из Старой Рязани в сторону границы, где за тремя курганами начиналось Старое поле – земли вольных казаков. И хоть давно считались эти земли рязанскими, а все упорно твердили степняки – здесь граница, вот эта сторона ваша, а вот эта, напольная, – наша. И показывали три насыпных кургана, утверждая, что здесь лежат первые атаманы, которые привели казаков в Старое поле от Золотых гор из страны Белводской, когда казачий народ был многочислен и силен. Никто не помнил имена этих старых вожей, никто не знал, когда это произошло. Говорили только: «в старые годы, давние времена», а дальше путались: не то при Владимире Красное Солнышко, не то раньше.

Но курганы стояли, и было видно, что от прежнего величия не осталось ничего. Вряд ли собравшиеся почти все казачьи коренные семьи могли бы насыпать шапками курган и в десять раз меньший, чем каждый из трех старых. Поэтому на вершине старого кургана отрыли могилу для Черкашенина. Атаманы поднялись с гробом наверх, и старший из них, восьмидесятилетний темник Кумылга, сломал о край гроба саблю Черкашенина и положил ее по сторонам трупа. На закрытый гроб поставили чашку с вином, прочитали отходную, приглашенный рязанский священник отпел умершего раба Божия Михаила, хотя кто-то из стариков усумнился, что Михаил и Миша – не одно и то же имя. Мол, «Мишей» Черкашенина звали потому, что он был силен, как медведь. Но, поскольку никто крестного имени атамана не знал, не стали возражать против Михаила, считая, что Господь сам определит, как звали верного Его воина и казака. У Господа ведь безымянных нет.

Могилу засыпали, и тут пришел черед старым обычаям, потому что умирал последний казак из некогда могучего рода Буй-Туров, Гнедых туров, Быкадоров…

Все атаманы старых родов отхлебнули из стертой чаши по глотку вина и разбили ее о камень, положенный на вершину холма, где была нацарапана тамга рода Буй-Туров.

Около камня разожгли огромный поминальный костер и долго глядели в гудящие полотнища огня. Жаром жгло лица и сушило слезы, потому что сороковой день – – поминальный – давно прошел и плакать больше о мертвом нельзя, слезы близких отягощают пелены, в которые завернута душа, и она не может уйти в небесные просторы к Господнему престолу.

– Все, – сказал темник Кумылга, – Нет боле Быкадора-Черкашенина.

Он поднял из догоревшего костра горсть еще теплого пепла, подкинул его старческой сухой рукой вверх, на ветер. Легкий пепел рассеялся над степью.

Кумылга спустился с холма, тяжело вскарабкался на коня и поехал в сторону своего юрта – прямо на полдень, – сопровождаемый горсткой воинов своего рода. Скоро их редкие фигуры с особым казачьим наклоном в посадке растворились в голубой степной дымке.

Подобрав полы синего архалука, поднялся в седло старый Букан и увел десяток своих казаков в сторону Букановского юрта.

– Мало нас осталось на этом свете, – сказал Ермаку атаман Алей Казарин. – Мало.

– Что об этом думать, – сказал Ермак. – Если умрем достойно, то приложимся к нашим, у Господа будем едины с народом своим и со Христом…

– Не всем повезет так умереть, как Черкашенину. Сказывают, он голову свою на выкуп Пскова отдал?

– Говорят так, – подтвердил Ермак.

– Позавидовать можно, – вздохнул Казарин. -Точно он у Господа в славе и покое. А тут не знаешь, как и жить. Стали казаки в Старое поле возвращаться, да своих юртов не помнят, где чьи кочевья, не помнят. Дерутся меж собой.

– Неужто Старое поле им мало сделалось? – ухмыльнулся Ермак.

– Стало быть, мало! Коней друг у друга угоняют, отары угоняют. Ловы по Дону да по запольным рекам друг у друга перехватывают. Неправду в Старом поле творят…

– А что ж старики-то смотрят?,.

– Старики? – невесело засмеялся Казарин. – А кто их слушает, стариков-то?

– Во как?! – удивился Ермак. – Да, видать, давно дома не был, коли тут такое!

– Старое поле не узнать! Здесь нонь неправда живет. Вон Кумылга поехал – самый старый в Поле. А сколь у него родаков? Семнадцать человек, да и те все для боя негожие! Он, может быть, и стал бы жить по присуду, да где у него сила? А тут кои приходят из Руси, самих-то казаков старых родов с десяток не наберется, так они на Руси у Царя в сотники, а то и головы казацкие выходят и приводят сюда по две, по три сотни голутвы! И творят что хотят, своевольничают!

– А что ж атаманы? – сказал Ермак. – Куда атаманы смотрят, когда старые роды забижают?!

– Эва… – Казарин похлопал себя нагайкой по голенищам сапог. – Да где они, атаманы? Они все на войнах. Старое поле впусте стоит! И казакует тут всякая шалупонь.

– Это мне голос новый! – признался Ермак.

– Вот те и голос! – вздохнул Казарин. – Век бы того голосу не слыхать! Сила над честию верховодит!

– Беда! – подытожил Ермак.

– То-то и оно, что беда! – согласился Алей Казарин. – Тута то ногайцы, то черкасы… То свои – хуже басурман. Вот и вертимся в Старом-то поле, на своей отчине, как сатана на свечке…

Они замолчали, глядя на остывающие угли.

– Сам-то чего делать будешь? – спросил Казарин.

– Счас на стругах по Дону на низ пойду, к своим юртам, надо людям роздых дать – кой год без передышки.

– Ну-ну… роздых, – сказал Казарин. – Я, слыхал, и у тебя там чегой-то не кругло!

– Через чего? – вскинулся атаман.

– Да навроде, слыхал, ваши чиги с каким-то Шадрой рубились.

– Что за Шадра?

– Не знаю! Послал наших туды узнать, как чего, – но ростепель, а они конно пошли. Надоть на стругах… Ты давай сам сплавай, ежели чего – я полста конных приведу – будь в надеже.

– А верные ли?

– Да пока вроде не изменяли, – сказал Казарин, – а там – кто их знает. Моих-то родаков осталось восемь человек. А это все пришлые. Из Руси голутва, да пять литвин, да поляков трое. Вот теперь такая Казариновская орда. Однако ехать надоть, – сказал он. – Ростепель! Не дай Бог, в степи половодье захватит. Ты-то как дальше пойдешь? – спросил он, поднимаясь в седло.

– Сейчас на Елец, а там – на Дон выйду, струги либо куплю, либо поделаю и на низы поплыву! ответил Ермак. – В свой улус. Нам тут не прокормиться, а тамо у нас отары да табун…

– Ну – помогай Бог! – приветственно поднял нагайку Алей. И показалось Ермаку, что Казарин что- то недоговаривает, но спрашивать было не с руки -Казарин Ермака помоложе.

У подножия кургана горели десятки костров. Казаки ели поминальную кутью, вспоминали все хорошее, что сделал Миша Черкашенин, с тем чтобы душа его, пребывающая сейчас между казаками, слушая это, набиралась славы для ответа на Страшном суде и оправдания…

Ермак походил у костров, помянул погибшего атамана с одними, с другими. Но на сердце было неспокойно. Что-то недоговорил Алей, но о чем-то предупредил.

За те годы, что не был Ермак в Старом поле, все здесь изменилось. Сменилось поколение. У костров, где раньше собирались все, кто был Ермаку знаком, сидел нынче народ ему неизвестный, да и он большинству не памятен. Знали только, что Ермак Тимофеев Алеев из рода Чигов, что у Царя на службе долгие годы пребывал… И все.

От трех курганов, на самой границе Старого поля, собравшиеся на похороны разъезжались врозь. Большая часть пошла через нетронутые еще снега прямо на юг, где во всех городах на старой границе стояли гарнизонами степняки-казаки, – Ряжск, Скопин, Данков… В этих городах-острогах почти вся городская стража была из выходцев со Старого поля или возвращающихся после двухсотлетнего изгнания с севера, из Литвы и других украин степняков.

Ермак же, на совершенно обезножевших лошадях, пройдя через линию между крепостями Ряжск и Скопин-городок, вышел к узкому еще и незаметному подо льдом Дону. Но это уже был Дон! Он бежал туда -на юг, в страну Куманию, в Половецкую степь, в «Дешт и кыпчак», в Старое поле, куда рвалась душа и самого атамана. Туда, где нет ни Царя, ни воевод; где шелковые травы, медовые реки…

Они грезили о Старом поле, прикрывая глаза от слепящего мартовского солнца, которое горячими лучами топило сугробы, журчало в теплые полдни капелью в оврагах, отливало на черных крыльях копошившихся на проталинах грачей.

Рязанская детвора – по-северному голубоглазая, по-южному смуглая – уже таскала на прутиках выпеченных жаворонков, крошила хлебом под окнами, припевая:

– Жаворонки, прилетите, Весну красную принесите…

«Жаворонки, – усмехался Ермак. – Прилетите, но не больно весну торопите. Дайте нам хоть до Ельца дойти».

Ермак решил пересесть на струги и без коней, оставив только небольшой конный отряд, плыть по Дону в Качалин-городок. Иной дороги уже не было. Степь начала таять.

О возврате в Москву тоже думать не приходилось. Подорожная у него была только до Пскова. Дальше он шел уже нарушая предписания – по своей воле, по своему разумению, а стало быть, не по цареву указу, не по Государеву закону. Поэтому с последней отметкой дорожной стражи превратился он из казака служилого в казака вольного… А ежели шла бы их не сотня, вооруженная да снаряженная, да с бочонками трофейного пороха и даже небольшими пушками на санях, вряд ли пропустили бы их московские сторожи. Пушки и пищали, имеющиеся у каждого казака, мгновенное построение для боя быстро приводили в разум самого корыстолюбивого и взгального воеводу, который в «скасках», посылаемых в Разрядный приказ, вместо «прорвалась на Дон ватага казачья» предпочитал писать «проследовали к засечной линии служилые казаки под водительством атамана Тимофеева со всем воинским припасом для огненного боя».

Таких отрядов о ту весну на юг тянулось много. И пограничники московские смотрели сквозь пальцы, ежели кто-то следовал без грамоты, самовольно. Шел-то ведь не на гулянку, а на войну, которая становилась все явственней. Все чаще из степи налетали ногайские разъезды. Пока еще только маячили в виду засек и острогов, но могли и нагрянуть всей ордынской силой. Вот тогда каждая рушница, каждая сабля будут на счету. Потому, глядя вслед Ермакову отряду, воеводы приговаривали: «Пущай идут себе! Пущай с татарами пластаются. Пущай дружка дружку режут на здоровие. Русь целей будет. Лучше пущай в степи дерутся, чем под городскими стенами». Правда, иногда закрадывалась мысль, что могут эти неугомонные с татарами замириться да под стены нагрянуть вместе с ними. Тогда крестились опасливо: «Господи, не допусти».

Прочно срубленный деревянный Елец на высоком меловом берегу завиднелся издалека, да подойти к нему было непросто. Шли с напольной стороны вдоль реки Сосны, где уже вовсю подтапливала заливные луга полая вода.

Через реку переправлялись, молясь Богородице, чтобы предательский темный лед простоял хоть ночку. Шли со всеми опасениями: напольная сторона была издавна степной, казачьей, потому от Рязани ею и пошли. Здесь у Рязани кончились все подорожные бумаги, и всякий разъезд московский мог чинить казакам преграды, иди они высокой береговой стороной.

Неприятно это все было Ермаку. Отвык он жить воровским способом. Не один десяток лет был казаком служилым, а тут вот незаметно да непонятно, а опять оказался на волчьем казачьем положении. Конечно, вряд ли какой воевода отважился бы вступить в схватку с двумя сотнями казаков, до зубов вооруженных и закаленных в многолетних боях с поляками, но пальнуть наудачу мог. И атаман понимал, что ему любое столкновение, которое потом в донесениях распишут как великую битву, ни к чему. Он и казакам заказал свое имя называть, вернувшись к старому степному -Токмак.

Токмак и Токмак – а там понимай кто: казак ли, татарин. Никто и спрашивать не решится, куда идет отряд. Потому и переправляться решили у самого Ельца. И была та переправа опасной.

Спасибо, ночь была лунная, ясная… Обвязавшись веревками, щупая полыньи и промоины шестами, далеко друг от друга пошли через реку пять человек.

На всякий случай оставшиеся держали запаленными фитили у рушниц кто знает, может, на том берегу казаков ждет неведомая засада. Хоть москали, хоть татары – – захватят, а потом разбирайся.

Растянувшись в две цепочки, первые казаки пометили веревками края переправы, и отряд по одному, по два человека, спешившись и держа коней в длинном поводу, перетянулся на высокий елецкий берег. Последние шли уже на восходе.

Замыкающими шли Ермак и самый молодой атаман Черкас.Еще прошлым летом прилип к Ермаку этот молодой казак. Был он откуда-то с низов. Расспрашивать было у казаков не принято, но из разговоров Ермак догадался, что побывал Черкас еще мальчишкой в Запорожье, был и в Крыму полонянником, бежал. Что вся родова его не то погибла, не то рассеялась, а жил он с родителями под Бахмутом…

Частенько смотрел Ермак на то, как Черкас ловко сидит в седле, как разумно и толково командует двумя десятками своих казаков, среди которых были и много его старше, но слушались ради уважения к уму и храбрости.

– «Эх! – думал атаман. – Кабы мои-то живы были… Вот такие бы сейчас были…»

Потому и теплилось в нем отцовская любовь к этому статному казаку – даром что черкасу… На низу каждый второй наполовину черкас. Вон и у Черкашенина отец черкас был, а выбрал Круг его войсковым атаманом. Круг выбирает не по родовитости, а по достоинству. Может, когда и Черкас в атаманы выйдет. Хотя тяжкая это доля – быть атаманом!

Лед трещал и прогибался. Под берегом уже темнели промоины.

– Ну что, сынок! – сказал Ермак, приободрясь. – Давай по-казачьи!

Они были последними и потому могли себе позволить этот пустячный, по сравнению со всеми остальными опасностями, риск.

Черкас улыбнулся и, распустив повод, отъехал от Ермака саженей на пятнадцать.

– Айда! – крикнул он, хлестнув коня камчой. Усталый от двух месяцев дороги, голодный конь с трудом поднялся в галоп, но разошелся, чуя опасность, и вылетел на лед во весь мах.

Страшно гикнув, сорвался на лед и Ермак. По-молодому привстав на стременах и нависая над шеей коня, он птицей перелетел через реку. У самого берега конь провалился задними ногами, но рванул на передних и вынес всадника на каменную осыпь. Черкас уже оглаживал коня, сияя ослепительной белозубой улыбкой.

– Ну, вот! – сказал Ермак, – Полно, братцы, нам крушиться! Скоро дома будем.

Высоко на стене деревянного острога забухала сапогами стража. Полыхнул раздуваемый пушкарем фитиль.

– Кто такие? – крикнули со стены.

– Свои! – – ответил Ермак. – Служилые казаки. Из Пскова ворочаемся.

К удивлению атамана, со стены не спросили грамоту, а успокоенно сказали:

– Ступайте в посад. По правой стене объезжайте, как раз и ладно будет.Чего-й то вы припозднилися? Ваших в степь вон сколь уже прошло.

Стражники доверчиво вылезли на стены, высовывались из бойниц.

– А правда, что Черкашенина убили? – спросил освещенный пламенем фитиля пушкарь.

– Правда! – сказал Ермак. – Мы его и привезли в Старую Рязань.

– Жалко! – пожалели на стене. – Хороший был атаман. Я с ним на Азов ходил.

– Ты городовой, что ли? – спросил Ермак.

– Городовой казак Елецкой сотни, – ответил пушкарь. – А вы-то чьи?

– Всякие, – уклонился Ермак.

– Ну и ладно, – не стал расспрашивать городовой казак, – Елец – всем ворам отец. Только вы чего-то с Поля пришли, будто крымцы. В казаки-то от нас идут…

– Да и мы уйдем. Вот струги добудем да и поплывем на Низы. Не слыхал, струги у вас никто не ладит?..

– Как не ладит! Мы в Ельце все могем!

– А есть струги на продажу?

– А как же! И струги есть, и лес.Тем живем, тем кормимся. «На Сосне да на Вороне стоят струги в схороне…» Правда, казаки уж много перекупили, да для такого случая хозяева и свои продадут. Когда еще столько людей через Елец пойдет. А вам без стругов нельзя, – сказал словоохотливый стражник. – Вот как раз по полой воде и поплывете, тут важные ледоходы бывают, так за ледком и сплавитесь.

– Может, кто подсобит струги-то купить?

– Да с дорогой душой!– ответило сразу несколько человек. – Найдем! Завтра в посаде мы вас отыщем. А сегодня не взыщите, нам острог отворять не велено…

– Да мы без обиды. Сами служивые. Понимаем.

– Вы туды, направо, в Черную слободу, ступайте. Тамо всех приютят, а завтра мы вам пособим… Без стругов-то вам никак не успеть…

Однако, в Черной слободе в каждом дворе стояло по пять-шесть казачьих коней, избы были набиты лежащими вповалку воинскими людьми.

– Да откуда вас столько понаперлось?– удивился есаул Окул.

– Как откуда? – отвечали ему. – Все оттуда, откуда и вы, – из-под Пскова. Государевым указом на засечную линию переведены. Так что не обессудьте, станичники, а ночевать вам негде. Мы вон еще избы рубим, потому из Москвы стрельцы скоро придут, кубыть с две тысячи!

– Ого!

– Вот те и ого! По всему видать, как дороги станут – ногаи на Москву пойдут.

Пришлось идти от города в прямо противоположную сторону: слева от Ельца, ежели смотреть из Старого поля, в десяти верстах начиналась линия, которую держали служилые казаки. Приняли они ермаковцев с распростертыми объятиями. Одни потому, что, может быть, впервые видели настоящих, природных казаков; другие потому, что жила в них не то обида, не то вина, что стоят они на линии против своей родины, против Старого поля, и под командою родовых или выбранных атаманов исполняют приказ московских воевод.

Утром, когда отоспались в казачьих землянках, похлебали горячего кулеша, пошли разговоры да знакомства. К вечеру второго дня постоя из-под Ливен прискакал атаман Яков Михайлов – кинулся к Ермаку.

– Ну, все! Ну, все! – говорил он, смахивая непрошеные слезы радости. – Теперь, как обратно стретились, и не расстанемся. Никуды я от тебя теперь, Ермак Тимофеич, не поеду. А то обратно разбежимся на пятнадцать лет… И все мои люди с тобой пойдут.

– Что за народ?

– Что и везде: голутва да татары! Двое навроде с Москвы, один, как я, – из Суздаля.

– Коренных казаков нет?

– Откуда им быть? Те все в поле казакуют, ежели, конечно, остался там кто. Там, слыш-ко, свара какая-то была, какой-то Шадра навроде баловал.

– А что люди говорят?

– Какие люди! Энти люди тебе расскажут, что в Москве у Рогожской заставы стрельчиха на обед куму варит, а что в Старом поле, им не ведомо и вовсе не интересно. Одно слово – москали.

Они уселись на кошму, отбили головку у засмоленной корчаги польского меда, привезенной для такого случая запасливым Яковом.

– А тебе-то интересно? – усмехнулся Ермак.

– Как когда! – простодушно ответил Михайлов. – Как сыск беглых пойдет, так интересно, что на Дону, а как бояр припекут татары к заднице, да станут они сюды прелестные грамотки слать, мол: «Спасайте, казаки, помогайте! Ежели пособите – все вам будет, всех в боярские дети запишем, а которые не хочут -обелим. Беломестными, стало быть, станете!», – тады интересно, что на Москве.

– Помирать-то где думаешь? – – наливая, сказал Ермак. – В Москве али в Старом поле?

– Вона хватил! Я помирать-то и не мечтаю! Чего это мне помирать! У меня вон, кабы не те два, что турок выхлестнул, – все зубы целые, а ты – помирать… Ежели на дыбе и в застенке московском – тады в Старом поле, а ежели у татарина на пике або у поляка на колу – тады в Москве! – засмеялся щербатым ртом Михайлов. – По мне – лучше не помирать. Ноне самая жизня – все дерутся, все к нам на поклон бегут, все посулы великие сулят. Всем мы нынче нужные.

– А ненужным станешь – куда денешься? – пытал Ермак.

– А ненужным стану, – делая глоток в полкорчаги и утираясь рукавом, сказал Михайлов, – тогда и думать буду! Ты лучше вот что ответь – берешь меня в свою ватагу?

– Беру, беру! – засмеялся Ермак. – Но, чур, не своевольничать.

– Ты что, батька, когда я своевольничал? Все, как Круг решит, исполним в точности! На Круг-то поедешь? Ведь Черкашенин, Царствие ему Небесное, преставился… Дон без атамана!

– Поеду! – сказал Ермак. – Вот сейчас струги наладим – и за половодьем пойдем на Низы.

– Дело! – мотнул чубатой головой Михайлов., – Батька, ты не обижайся, а мы тебя войсковым атаманом кричать будем, заместо Черкашенина! Ты не обижайся. Всех сместим – тебя поставим, и будешь нами владеть!

– Эх, Яша! – сказал Ермак. – Пил бы ты молоко! Ложись отдыхай!

Захмелевший Яков пытался возразить, но крепкий мед свое дело делал.

– Они мне говорят, служи – в дворяне тебя запишем, беломестным сделаем. А зачем мне беломестным – я пашни не держу! Я человек вольный! В боярские дети выйдешь, говорят… А из меня боярин – как из хрена свечка… Не, батька, я с тобой пойду! И все наши с тобой пойдут! – сказал он, укладываясь на кошму и по-детски причмокивая губами. – Господи, батька Ермак Тимофеевич, – радость какая… Сколь мы с тобой похаживали, а ты пятнадцать годов мотался незнамо где, а я тут, в одиночестве. – Яков всхлипнул и захрапел.

Ермак вышел из землянки, которую отвели ему как атаману гостеприимные елецкие казаки. Горели костры, и в прозрачном свете уже совсем по-весеннему теплой ночи хорошо виднелось собравшееся у костров воинство.

Народ в большинстве молодой, горластый. Пели песни, а кто-то и приплясывал, радуясь встрече, запамятовав, что пост не кончился. Сидели вперемежку москали, татары мещерские, татары елецкие, черкасы, казаки коренные… Но коренных было мало – совсем мало, – синие родовые архалуки их тонули в пестроте разномастных одежд, в основном взятых с бою. Только что архалуками да высокими шапками и тумаком отличались они от остальной вольницы. Человек несведущий и не угадал бы их.

Отметил Ермак и еще одну грустную особенность – его соплеменники все больше пожилые. Два-три молодых лица, да и на тех какая-то, одному ему видимая, усталость…

«Уходит народ, – подумал Ермак. – Уходит, не выдержав тех испытаний, что обрушили на него последние триста лет. Нас у матери было пятеро – в живых остался я один – у меня – никого… В роде Ашина – Алим, кум московский, сказывал – он в роду – пятнадцатый ребенок. А у него – трое сыновей и всего один внук – Якимка. Нужно возвращаться! Идти в свои старые юрты, поднимать будуны, ставить улусы и вежи, разводить табуны, отары. Чтобы вновь цвело Старое поле красотою своих сынов – казаков коренных, природных.

– Домой! – решил Ермак. – Домой! Туда, где кочует Качалинская станица, где ходят тучные отары и большие табуны… Домой! На Дон, на самое колено его, на Переволоку, в родовые степи!


Краденый табун

Весенним светом наливались дни, и душа рвалась на волю. Туда, в степную ширь за рекою Сосною, где нет власти ни царской, ни боярской, ни денежной, а только ширь темно-синего неба, зеленые увалы в алых маковых реках, синева озерная; где реки текут медовые, а травы стоят шелковые… Много испытали казаки власти царской, много боярской, но пуще тех двух была власть денежная, и это они очень хорошо почувствовали в Ельце-городе.

Все, что казаки навоевали и выслужили да в казну общую сложили, быстро истаяло. Много раздали на вклады в монастыри, много ушло на постои да на корм лошадям – ведь третий месяц в дороге. А как из Пскова вышли, так вместе с окончанием подорожной кончились и Государевы дармовые харчи. Везде за свои денежки покупать пришлось да христарадничать, потому как войск на юг шло много и деревни столько едоков и постояльцев не выдерживали.

Ермак тянул да откладывал, прижимал денежки, а все они сыпались, как меж пальцев песок. Вот и вышло, что в Ельце с купцами-корабельщиками никак в цене не сойтись. Они свои резоны приводили: цены на лес да на мастеров. Струги-то у них были очень хороши, но больно дороги.

Собрались атаманы на самую неприятную беседу – деньги считать.

– Так что, – сказал Ермак, – можем только пять стругов купить, и на большее у нас денег нет. И то истратим все до копеечки, голы на Дон пойдем, только рыбой и станем кормиться, даже хлеба не возьмем в достаточности. Коренные-то казаки и без хлеба больно хороши будут, а голутвенным, из Руси пришедшим, – без хлеба никак нельзя. Ослабнут.

– Ну и чего делать? – спросил Яков Михайлов.

– Не знаю, – вздохнул Ермак. – Пять стругов – мало. Они всех не подымут, а случись столкнуться с караваном, да еще с воинским, они нас мигом перещелкают. Так что, может, вовсе стругов не покупать, а купить на казну харчей да и пойти через Дон на низ пешки…

– Ого! По жаре да по чистому полю… Наскочат татары, вот те и будут Низы.

– Наскочить-то не наскочат – много нас, – сказал Ермак. – Отмахаемся! У нас огненного боя в достаточности. У каждого по две, не то по три пищали, да рушницы. Как наскочат, так и отскочат. Но придем мы на Низ чуть живенькие, в одних убытках и полном художестве. Все истрепемся-изорвемся и коней погубим вовсе.

– А у меня – другой сказ, – сказал Яков Михайлов. – Ты, Ермак, человек степной, а я лесной! И у нас все казаки, из Руси которые, – топор в руках держат. Потому струги мы покупать не станем, а купим лесу да сами струги и сладим, и будут они лучше покупных, вот те крест!

– Верно! – подтвердили Гаврила Ильин и другие голутвенные. – Да мы и лесу-то покупать не станем. А чуть сплавимся по Дону, а тамо такие рощи да леса, что на тыщу стругов лучшего лесу наберем. Много ли на струги лесу надо? Тьфу!

– Это дело, – согласились и другие атаманы.

– Рубить надо скоро, – сказал Ермак, – чтобы по полой воде сплавиться.

– Да, чай, не царский терем! Чего его долго-то рубить? Небольшие кораблики-то чего не рубить! А плотником у нас, почитай, каждый второй!

Быстро рассчитали деньги на инструмент да на железо, остальное –на припасы!

– Ну, вот и ладно! Вот и ладно! – радовался Ермак. – И сыты будем, и поплывем на стругах. Рыбы наловим. Отдохнем. На стругах-то плыть на Низы -такая благодать…

Не откладывая дела, большая часть казаков с новенькими топорами пошла лес валить. Доставали какие-то топоры из котомок, и для многих это была единственная вещь, из дому несенная, потому, может, и домов-то этих в такое лихолетье уже нет… Кто знает, что вспомнилось людям, пришедшим в степные края из коренной, лесной Руси, когда направляли они на наждачном камне годный для труда и для боя инструмент. Были крестьяне да лесорубы, стали служивые да казаки. А все тянуло домой, на лесную сторону. Под старость все, кто на Дону прижился и выжил, норовили обратно уйти, хоть в скиту, хоть в деревне какой укорениться но дни жизни скончать в лесной красоте, а не в степной пустыне, которая так и не становилась им отчизной. Казаковали они по многу лет, чтобы там, на родине, позабыто было их имя и сыск окончен. А потом все же возвращались.

Иное дело – коренные казаки, – эти наоборот, где бы ни служили, на каких бы стенах ни держали караулы, а все в степную сторону поглядывали. От лесной тесноты томились. И ежели не выпадало им в степи дни свои окончить, приберегали в ладонке на груди степную землю своего юрта, чтобы землю ту высыпали им на мертвые лица, руки и босые ноги, чтобы, и во льдах похороненные, лежали как в своей земле.

Воевали вместе. И, похлебав несколько лет кулеша из одного казана да постояв плечо в плечо не в одной сече, становились в деле друг от друга неотличимы: один топор держать научался, и не тяготил он его, как, скажем, ложка, другой – аркан кидать, как степняк заправский, да ползать и нагайкой биться, кумыс пить и конину есть…

Но все же, когда припадало время отцовское мастерство показать – брался степняк за аркан, а лесовик за топор, как им на роду было написано. Брались со всей страстью человека, изголодавшегося по своему предназначению, вернувшегося к делу главному и любимому. Потому в лесах на реке Вороне казаки голутвенные, пришлые, были на первых ролях и на казаков коренных даже покрикивали, а те не обижались, охотно все исполняли, видя, как в руках людей умелых все ладно идет.

Ермак мотался между купцами, амбарами да верфью, где безотлучно, денно и нощно работали казаки. Несколько раз вырывался туда, к своим, в лес, из Ельца и даже пару раз сам жадно хватался за топор и, на удивление многим, тесал ровно. Стало быть, решали казаки, умеет атаман топор в руках держать, даром что малахай татарский таскает да с любым басурманином на его языке балакает.

Струги ладили со тщанием, потому – себе, не на продажу.

– Как построишь, так и поплывешь, а как поплывешь – столько и поживешь! – приговаривал Яков Михайлов, так вытесывая лесины, что и строгалем за ним выглаживать не надо: доска – как атласная, руке – радость. И бабайки-весла такие выстругивал, что иной так-то гусли не вырезывает. Но и Яков Михайлов не решался строить стружную трубу киль и основу корабля, – в которую крепили ребра и пришивали доски бортов. Это делали мастера-корабельщики, для которых на реке Воронеже была не первая стройка.

Грохнул и пошел лед. Поплыли, толкаясь и налезая друг на друга, будто ярки в большом стаде, крыги-льдины. Зашумела, зажурчала, выходя из берегов, полая вода, подняла, закачала на мелкой волне в огражденных от льда заводях новенькие широкогрудые, низко сидящие струги. Заблестели они, отразились в воде смолеными, плавно выведенными бортами.

И стерли пот с закопченных лиц усталые корабельщики. И вздохнули, пряча заветные топоры:

– Вот оно: дорогое сердцу ремесло. Когда еще придется струги ладить! Век бы работать, не бросать, чем по степям таскаться, да ворогов саблей пластать.

Отмылись-отпарились, по избам отлежались. Маленько отъелись, поправились – потому рыба пошла! Дождались, пока последние льдины из заводей в реки вынесло да на юг уволокло. И, отслужив молебен, погрузились.

Ровно дюжина стругов, со всем воинским припасом, по восемь весел, по шестнадцати гребцов, да по двум кормщикам, да по пищальнику, да по атаману корабельному в каждом струге, вышли в Дон, простясь с полусотней товарищей, что остались с конями под Ельцом. Как степь просохнет, а кони в силу войдут, погонят их на Низ, куда как раз прибудут струги.

– Все! – сказал Ермак. – Теперь-то мы сила! Теперь-то мы дома! Нас теперь ни из Москвы, ни из Азова не достать.

Но не в тех годах был атаман, чтобы долго радости предаваться. Чем ласковее качали струги шелковые донские воды, чем прекраснее было небо, густо усеянное звездами, низкое, теплое, бархатное, тем тревожнее думалось атаману: что там впереди? Кто этот Шадра, о котором говорили старые казаки Кумылга, Басарга, Букан? Что ждет его в Качалине-городке, который покинул он два года назад, когда пошел с атаманом Яновым под Полоцк и Смоленск? Что там? Отчего нет никаких вестей? Поэтому и подтрунивал он над казаками: «Что долгие песни поете? Вы частые играйте, тогда и бабайки ворочать станет легче!», да при каждом удобном случае велел ставить парус.

– А чего вперед-то гнать? – говорили меж собой казаки. – Тут така благодать – плыви да плыви! Тепло! Еды вдосталь – рыба вон сама в струг прыгает! Куды поспешать? Чего Бога гневить?

– Глупые вы! – ругались атаманы. – Дон без войскового атамана находится. Надоть скорее Круг собирать да нового ставить, замест Черкашенина! Навалится татарин або ногай, а мы как куль без завязки. Вот и посыпемся кто куды!

– Ваше дело такое, атаманское! – отвечали рядовые. – Вам бы век нудиться, да печалиться, да вперед замышлять! А наше дело простое – поесть, поспать да с девками погулять – вот и праздник! А тута, на реке, что ни на есть – кругом райское житье!

Давно махнул им шапкой, поклонился в пояс, недалеко от Ельца, последний пахарь, готовивший соху. Давно мелькнула на холме последняя белокаменная церковь. Дальше пошли земля дикая, степь вольная. Видали казаки у берегов и верши, и вентери, видали и ловушки, на зверя ставленные, да не видали рыбаков-охотников. Таились те в прибрежных зарослях. А как попытались казаки перемет снять – свистнула из тальника стрела – хорошо, никого не задела. Кинулись казаки стрелка словить – ан нет никого. Один самострел к дереву прилаженный да на вершу нацеленный....

– Это бродники – казаровцы! – говорили бывалые казаки. – Они тута живут и промышляют. До того скрытные да хитростные – в двух шагах от него стоять будешь, а он по земле распластается, и нет его. Такие пластуны завзятые!

Маячили по меловым горам да холмам – либо ногайцы, либо буртасы. Близко не подходили, видя многочисленность казаков и хорошее оружие, а наверняка своим знать давали: казаки идут! И отгоняли буртасы своих баранов да овец, коней да коров подальше от греха, поближе к Волге. Казаки идут!

И ногайцы доносили в ставку: идет караван казачий, оружия много, народ закаленный. Могут-де с войском царским заодно действовать, могут и сами, никому не подчиняясь. Одно слово, казаки – самая злая заноза в планы Ногайской орды, крымского хана и султана турецкого. И тут же получали разведчики запрос – куда идут казаки? Кто ведет? Что собираются делать?

А вот этого разведчики знать не могли. Да и узнать было невозможно. Сами казаки с атаманом во главе не знали, что делать станут! Домой возвращались, на степное жительство, хоть и не больно сытное, хоть и опасное, а по своей воле! Где советчик тебе и оборона – атаман, которого ты сам выбрал, – допрежь всего отец твой, а уж потом – судья! Над атаманом волен Круг да Бог! И больше никого. Ни Царя, ни бояр и тиунов, ни дьяков, ни всей сатанинской тьмы. Нет в степи ни Царя, ни султана, ни короля! А за такое и жизнь отдать не жалко…

Разливало в казачьих сердцах пение весеннего жаворонка покой и трепещущую надежду на счастье! На светлое, доброе и радостное, что только в детских безгрешных снах виделось…

Потому и хохотали на стругах до слез, и рыбу тягали до изнеможения, и песни играли до хрипоты. Воля и сила! Что еще нужно человеку?!

Раза два на переправах встречали своих. Тянулись конные и пешие казаки на Круг, а может, на бой с ногайцами. Как дело пойдет. Пеших на струги взяли, а конные степью, напрямки, на юг двинулись. Сходились казачьи ватаги с опаской. Спервоначалу друг друга оберегаясь. Чаще всего появлялись на холмах конные казаки из вольных коренных, и от ермаковских стругов выходил кто-нибудь, старой казачьей речью владеющий.

Обменивались, большинству казаков непонятными, знаками. Выясняя, кто идет, да откуда, да какого рода, и прочие известия… А когда выясняли, что свои, когда спешивались да из стругов выходили – разводили общие костры и братались-гулеванили. При впадении в Дон Толучеевки – реки подошел скрадом отряд Мещеряка. Издали казаки его заприметили, да он и не таился – сам на холме стоял. Но сколько у него людей и каких – со стругов было не видно. Помахал казакам: «Кто такие? Кто атаман?» А как ответили: «Ермак. На Низ идем!» – с коня соскочил да бегом к реке. Чуть не по пояс в воду вбежал, к Ермаку кинулся!

– Здорово! Здоров! Вот какая радость, а нам в Мещере сказали, что ты убит!

– Не я, Черкашенин.

Обнялись атаманы, тут и казаки, что в прибрежных зарослях ховались, без всякой опаски на берег высыпали, человек с полета.

Целый день дневка была. Вольные казаки вокруг костра сидели, и пели, и плясали. С интересом смотрела голутва, особливо те, кто на Дону николи не бывал, как они пляшут, носки выворачивая, как вприсядку ходят да нагайкой над головой вертят… Чудно! Не пляшут так-то на Руси. Не поймешь, то ли пляшут, то ли дерутся… Мещеряк вел своих казаков из-под Тулы. Там , вместо казаков на службу касимовских татар взяли.

– Они что, с ума сошли? – спросил Яков Михайлов. – Они же ногайцам города откроют и на Москву поведут.

– Нет, – сказал Мещеряк. – Не приведут. Они присягали на шерсти.

– Ворон ворону глаз не выклюет! – не поверил Михайлов.

– Не знаешь ты степняков, – сказал Ермак. – Не ; изменят! Это точно. Костьми полягут – не изменят, а за честь, что их на службу царскую взяли, драться будут не на жизнь, а на смерть…

– Драться-то будут, а вояки-то они хреновые! – сказал Мещеряк. – Моим ребятам не в пример.

– А за что вас со службы уволили?

– Да мы сами ушли! – сказал Мещеряк.

– Через чего?

– Тоска взяла. Караулы да караулы… Да мужиков тиранить… Нет на то нашего согласия. Надоело боярам кланяться, чванство ихнее невмоготу стало… – Мещеряк пытался объяснить то необъяснимое, что срывало их с мест сытных, городов спокойных и гнало в дикую степь, в пустыню безлюдную…

– Не схотел, стало быть, на собачьей доле волк жировать! – засмеялся Ермак.

– Во-во… У волка своя воля. Тяжела волчья доля , а все ж – воля!

– То-то и оно… – вздохнул Ильин. – Отбилися мы от правильной жизни.

– А где она, правильная?– сказал Ермак. -Правильная, когда отец сына убивает да грех по всей стране чинит? А?

– Нам от него шкоды не было! – сказал Михайлов. – А что бояр казнил, так туда им и дорога.

– А непотребство по всей державе, а блядня бесконечная! – не унимался Ермак.

– А тебе-то что? Это че, женка твоя была? Сестры?

– Нет! – взвился Мещеряк. – Я тоже в такой державе жить не хочу! Не буду!

– Да… – сказал Ермак, мостясь поближе к теплу догорающего костра. – Я слыхал, страна такая есть -Беловодье: там люди по правде живут, в довольстве и богачестве, и без войны.

– А где ж такая страна? – спросил Михайлов.

– На восходе солнца, гдей-то у Золотых гор. В стране Киттим! Да вот как ее сыщешь…

– Как же без войны-то? – спросил Черкас. -Разве без войны хоть одна земля живет?

– Мы войной кормимся! – сказал Мещеряк. – Нам без войны никак нельзя.

– Ну, ты сказал! – рассердился Ермак. – Как же это ты войной кормишься? Раскинь умом-то!

– А что тут думать, воюем – добычу имеем.

– Велика ли та добыча, и ею ли ты живешь? – спросил Ермак. – Да той добычи и на помин твоей души не хватит! А посчитай, сколько ты коней да людей погубишь да всякого припасу изведешь, – сколько надо будет той добычи, чтобы только вложенное в войну вернуть!

– За службу жалование идет, – сказал Ильин.

– Так ведь это не за войну, а за мир! Тебя на службе держат, чтобы супротивник в страхе был и не совался! Стало быть, за мир… В правильной державе войско в такой готовности, что враги-то и не лезут -опасаются.

– Без войны неизвестно, как и жить, – сказал Михайлов.

– Отбились мы от людской жизни, – вздохнул Ермак, – вот и неизвестно. А перед Богом грех!

– Мы что, сами, что ли, войну выдумали? – сказал Михайлов.

– Жить без войны можно! – удивленно сказал Мещеряк. – Это я не думал раньше. Живем-то конями, да отарами, да рыбой, а война все, что дает, – сама и съедает!

– Людей больно много! – сказал Черкас.– Жили бы друг от друга подальше, так и не дрались бы.

Мещеряк и Ермак не удержались от смеха.

– Нет, брат, – сказал Ермак, – война в самом человеке. Человек человека теснит да кабалит, потому сатана его научает да подталкивает…

– Ну ты, батька, прям как поп! – сказал Михайлов.

– Нет, – сказал, подбрасывая дров в костерок, Ермак. – Просто я старый – навидался всего, а сплю мало… Вот мысли всякие в голову и лезут. А то сказать, казаки, ежели мы о душе думать не будем, чем мы татар лучше… Ежели только саблей махать, да посады жечь, да струги грабить – так ведь доживем до монгольского художества. Вот были воины! Полмира покорили! А сами, сказывают, мышей да человечину ели!

– Брешут! – не поверил Мещеряк.

– Да не брешут! Потому шли большим войском, а на переходах большим войском кормиться нечем. Тут вот и выходит, что в поле и таракан – – мясо! Ели мышей! Они же никакой пищи, кроме кумыса да мяса, не знали!

– Ну, а человечину-то как же?

– А очень даже просто! Они в такой гордыне пребывали, что, мол, только они и люди, а все остальные – – скот и дичь, – потому ее и есть не зазорно.

– Вечно вы к еде разговоры заведете! – рассердился Михайлов – Как после этого щербу хлебать? На трех рыбах варена, а вы такое…

– А очень даже просто! – сказал Ермак, доставая из-за голенища ложку. – Где щерба-то?

Сняли казан с огня, перекрестились, притулились вокруг, хлебать по солнцу.

– Аж губы слипаются – похвалил Мещеряк.

– Да тут чего только нет! – сказал Михайлов. -Тута и стерлядь, и осетерко, – вот счас юшку схлебаем – сами увидите.

– Век бы ел – не наелся! – сказал Ермак, чисто и умело, разбирая голову. – И всем-то наш батюшка Тихий Дон богат, – вздохнул он, когда, наевшись, разлеглись атаманы на теплом прибрежном песочке, – Ему бы мира да спокойствия.

– Сказывают наши старики, прежде мир был, когда здеся была страна Кумания, – заметил Мещеряк.

– Эхма! – невесело усмехнулся Ермак. – А они тебе сказывали, чем наши предки-половцы промышляли?

– А чем тут промышлять можно? Рыбу ловили да стада водили. Говорят, пахали маленько.

– Полоны они к туркам из Руси водили! И своими не брезговали! Я в Астрахани много со стариками-куманами говорил, – такая была держава – не дай Господи! И тоже, значит, пока ты вольный, ты – человек, а как оскудел – хуже скота – веревку на шею и в Азов, на рабский рынок!

– Тогда понятно, почему их Господь монголами покарал. Ишь ты, рабами торговали.

– А Русь чего же? Русь-то за что татарвой покарал? – спросил Яков Михайлов.

– А рабы-то откудова брались? Это которых половцы в степи имали, а остальных-то большинство из Руси вели! Князья да бояре продавали!

– Да и счас продают! – сказал Ильин. – Ты что, думаешь, когда крымцы на Русь идут, их тамо не встречает никто? Ишо как ждут, и барыши совместно делят.

– Кругом крамола да измена! Потому мы и ушли! – сказал Мещеряк, поднимаясь.

– А неровен час, татары обратно силу возьмут -вернется золотое ордынское времячко, вот тады мы и завертимся…– вздохнул Михайлов. – И сейчас-то полоны отымаем, а тогда всю Русь под корень изведут…

– Господь не допустит, – опасливо перекрестился Черкас. – Невозможно такое.

– Ишо как допускает! – сказал Ермак. – Богу молись, а за саблю держись.

– В полон ведут тех, кто сами идут! – сказал Мещеряк.

– А кто не идет – того убивают! Ты их не вини… Не греши на людей!

– А по мне, так лучше пущай убивают! Ни за что не дамся! – сказал Черкас.

– Потому ты и здесь, сынок! – потрепал его по чубу Ермак. – А только видал я в полонах и казаков, и храбрецов разных. Это уж как судьба!

– Кисмет, – сказал Мещеряк. – Кому что на роду написано. А что думаешь, могут старые времена возвернуться?

– А почему бы им не возвернуться? Сейчас Псков да Нарву отдали! Ногаи с крымцами на Москву пойдут. Сибирский хан с ними стакнется – – нам и пятиться некуда станет. -Вот те и здрасте, татаре-басурмане – благодетели! Припасены ли у вас колодки на наши шеи? У Руси сейчас войск раз-два и обчелся, а врагов – как у бурлака вошей.

– Поговоришь так-то, только расстроишься, – сказал, оправляя коня, Мещеряк.

– А чего ж зажмуркой жить! Ты, чай, не баба, да и не простой казак – атаман! Твои ночи короче! Велика честь, велики и заботы! Это все надо на Кругу обговорить. На какую сторону сперва отмахиваться!

– Уходить надо! – сказал Черкас.

– Куды это с Дону уходить?

– Искать страну Беловодье! Ведь есть же она. Я не первый раз слышу!

– А где ее искать?! – усмехнулся Ермак.

– Сам же говорил – на востоке солнца, у страны Киттим!

– Долго же тебе ходить придется!

– Лишь бы найти!

– Ну ладно! Прощевайте, казаки! – сказал Мещеряк, поднимаясь в седло. – На Низу встретимся. Тамо все собираются… Вы-то на Низ поспешайте.

– А мы что! В Качалин-городок заедем поздравствуемся, баранины на Пасху поедим – и дальше. Там у нас табуны да отары и люди оставлены еще с позапрошлого года. Мы тогда хорошие табуны и отары у ногаев отогнали. Да еще из Руси крымцев переняли, тоже скот гнали. А все ясыри у нас остались. Они, кубыть, все из кыпчаков…

Мещеряк свистнул, собирая казаков, и они как шустрые мыши повыскакивали изо всех кустов. Иные -на конях, иные, взлетая в седла, точно только и делали, что ждали сигнала. Двое, уже в седлах сидя, все еще хлебали щербу из котелка, прицепленного к передней луке.

– Ох, татарва! – сказал не то с восторгом, не то с порицанием Михайлов, – И родятся, и живут, и помирают верхом! Вона и едят верхом. И ведь не расплещут!

– А тута уже и плескать неча! – сказал один из обедающих, вытирая ложку полой халата и пряча ее за голенище, – Щерба-то вся уже тута, – и погладил себя по животу. Второй, нагнувшись с седла, почерпнул воды и вымыл котелок.

– Айда! – крикнул Мещеряк, и всадники, сорвавшись с места, исчезли в увалах и оврагах.

– И нам пора! – сказал Ермак.

– Кончай обедать, на весла садись! – крикнул Михайлов. – Песельники – заводи! – И сам сильным низким голосом запел: – Не по морю, то было не по морю.., аи морю синему, Хвалынскому…

Неспешно спускался по Дону караван ермаковских стругов. Плыли и отдыхали от войны. Отсыпались и в стругах, и на берегу. Ермак не подгонял людей. Да и зачем? Это у него душа летит в родное кочевье, в Качалинскую станицу, а большинству на стругах эти места чужие. Им что Верх, что Низ, что Переволока, что Червленый Яр – все одно, лишь бы без царского догляда да страха пытки в Разбойном приказе.

Правда, его начинало все больше беспокоить отсутствие донских атаманов. Наверняка уже вся степь знала, что по Дону сплавляется большой караван, но выходили к нему только атаманы, идущие из Руси. Хоть и рад был им Ермак, а ничегошеньки они о том, что на Дону творится, не знали. Им, ушедшим из Московского царства, казалось, что большего страха, чем на Москве от бояр, и быть не может. Ермак же знал, что самый страх, самая опасность здесь, на Низу, – от татар и турок, от ногайских набегов. Да и запорожцы не брезговали воевать Дон, отбивая у казаков донских стада и отары.

Дон повернул на восток, караван обогнул знаменитый курган Казан, на котором с незапамятных времен стоял древний идол с чашей в руках.

Ермаковцы отслужили молебен, как умели, возжгли костер. Одни – до сих пор веруя в силу идола, другие – – отмечая границу коренного Старого поля -вольной земли. Именно отсюда действовало правило: с Дона выдачи нет! Всякий, кто успевал добежать сюда, мог надеяться на защиту всех казаков. Правда, эта защита не спасала ни от сыска, ни от татарского полона – в степи действовал закон силы. Но сила здесь была у казаков… И эту землю, независимо от того, коренные они или пришлые, казаки считали своим присудом, своим уделом и отчиной.

Недалеко от границы Червленого Яра на левом берегу показались всадники. Были они нарядны, ветер вздымал их белые башлыки, бурнусы и хлопал двумя шелковыми знаменами.

Прискакавший от них назвался послом атамана Шадры, и пригласил атамана Ермака в гости, и на совет. Ермак и десять сопровождающих сели на приведенных коней и отправились к Шадре.

Урочище Гребни было на левом берегу Дона, верстах в тридцати от реки, в пологой тихой долине среди меловых отрогов.

Ермак и, скакавшие с ним, Гаврила Иванов, Черкас и Яков Михайлов не разговаривали друг с другом, опасаясь провожатых. Не отдавая себе отчета, они почему-то сразу почувствовали опасность, таящуюся в молчаливых посланниках. Это ощущение беды усилилось, когда вместо привычных, спрятанных в тальнике казачьих куреней-полуземлянок или войлочных юрт они увидели раскинутые на польский манер полотняные и шелковые шатры, несколько пасущихся отар, табун коней и голубой дым, поднимавшийся над несколькими казанами.

В ставке Гребни готовили угощение, но если в обычных казачьих станицах это делали женщины, то здесь не было ни женщин, ни детей…

– Ханская ставка какая-то! – пробормотал Яков Михайлов.

Они спешились у коновязи и были неприятно удивлены, когда в шатер атамана Шадры пригласили одного Ермака и попросили снять саблю.

– Что? – сказал Ермак, берясь за рукоять. Атаманы стали спина к спине. Со всех сторон стали сбегаться шадринцы.

– Хто моих гостей забижает?! – раздался грозный голос.

Шатер распахнулся, и появилась высокая фигура в черном чекмене, шапке с голубым тумаком, с повязанным черным платком лицом. – Гостям почет и уважение! Ермака Тимофеевича прошу покорно в шатер.

Стража отступилась. Ермак пошел в шатер, вслед за ним вошел и Шадра.

Шатер был убран по-восточному: на полу расстелены кошмы, ковры, разостлан богатый дастархан, но в углу стоял аналой и на нем лежала икона. Ермак снял шапку, перекрестился.

– Что же ты не узнаешь меня, Ермак Тимофеевич? – спросил хозяин.

– Сними плат – – узнаю! – – сказал атаман.

– Тогда-то ты меня точно не узнаешь! А голос тебе мой не знаком?

И верно, голос был знакомым. Какие-то смутные давние воспоминания шевельнулись в памяти Ермака.

– Что-то знакомое. Но обмануться боюсь! – сказал он.

– А вспомни-ка, Ермак Тимофеевич, с каким атаманом ты на Астрахань ходил тридцать лет назад? Совсем ты еще тогда мальчонкой был.

– Неужто ты, Андрей? – ахнул Ермак. – Да ведь, сказывали, ты в кумыках помер…

– А про тебя молва была, что ты во Пскове-городе погиб.

– Не я, Черкашенин…

– Да знаю! Все Царю служил, вот и наслужился!

– Нельзя так о мертвых, Андрей. Грех, – одернул его Ермак.

– Я это ему и при жизни говорил! Не туда он вел казаков! Не туда! Надо свою дорогу искать!

Они присели за дастархан, где стояла богатая еда, в плошках дымилось мясо, на блюде лежали куски осетрины…

– Это какую такую свою? – спросил Ермак, понимая, что его сюда не угощаться пригласили.

Тридцать лет назад, когда после смерти отца попал он вместе со своей станицей под Астрахань, был там и молодой, выдвинувшийся среди голутвы атаман Андрей, которого много лет спустя за странную болезнь лица прозвали «шадра» – рябой. Атаман был храбр, но криклив и заносчив. Атаманские советы всегда кончались скандалом, если на них был Андрей. Он все время гнул какую-то одному ему понятную линию.

Ермак слышал, что из-под Астрахани, поссорившись с казаками, он бежал на Кавказ и там вроде бы стал мусульманином, набрал казачье войско и, по слухам, был убит своими же подчиненными.

– Это какую же такую свою? – переспросил Ермак.

– А никому не подчиняться!

– Мы и так никому не подчиняемся.

– Хо-хо… Царю пятки лижем! Да радуемся! А надо свою державу строить.

– Как?

– Во-первых, выбирать, с кем союзничать, -засовывая куда-то под платок куски еды, сказал Шадра.

– Это с турками и с татарами?

– А какая тебе разница? У них, кстати, порядка больше, чем у казаков, там, брат, не больно забалуешь. Там строго.

– Значит, замириться с турками – и на Москву…

– А хоть бы и так!

– Опосля что?

– А как Москву возьмем – так у нас и держава станет. Была же здесь страна Кумания. Возродим свои улусы, будуны…

– При турках? Аль татарах? Так они тебе и дали!

– Вот тут с ними и повоевать можно!

– Без Руси? Кишка тонка. Где людей взять? Где припасу боевого?

– Да как ты не сообразишь, дурья башка. Как в Москве Царя не станет, сюда все войско московское хлынет! И возродится страна Кумания, как до монголов было!

– А что ты об ней так печалуешься? Ты что, куман?

– Кто теперь куман… – чуть смутившись, попытался перевести на другое Шадра. – Мы, наследники куманов, должны возродить отчину.

– Это я, – сурово сказал Ермак, ~– наследник куманов. А ты, Шадра, – нет! Кабы был, так и говорил бы на старом языке. И знал бы, что предки наши с Русью союзничали и в один народ сливались – русский! А ты вона куда загнул – басурманами стать! Ишь, ловко! А скажи мне, что это прадеды наши на Русь побежали, когда хан Узбек всех охрянить начал? Что это после Тимир-Аксака Старое поле обезлюдело?

– Не надо было руку Москвы держать!

– А и не держали! В Орде служили! Но которые ислам приняли, так тех уже и в помине нет… Все исчезли, нет казаков в других народах, только кто православный – остались. И не советую тебе на Кругу такие речи держать – утопят тебя атаманы! Как Бог свят – утопят! А за такое и следует, уж ты не погневись, в куль да в воду!

– «Слепой слепого водит» вот что нынешний Дон! .– закричал Шадра. – Атаманы дураков! Дураками избранные!

– Какие есть! А только вере своей не изменяют и казаков в трату не дают.

– Да ты пойми! – присунулся к Ермаку Шадра. – Сейчас самый момент. Русь еле дышит. Оправится – нам из-под нее не вырваться…

– А куда вырываться-то?! – спросил Ермак. -Вырвался бычок из стада прямо волкам в зубы!

– Потому нет на Дону сильной руки, которая бы всех казаков соединила!

– Царя нет? – засмеялся Ермак. – Или падишаха? Мы здесь по закону отцов живем и по воле, за них умираем и страдания принимаем. И нет у нас другой судьбы, и нет ничего, кроме веры православной и воли казачьей! Живем как желаем! За это и умереть не жалко! И не советую тебе Дон под свою руку пытаться привести. Спомни, как после Астрахани – уж на что геройский атаман Сусар Филимонов восхотел казаков к царской присяге привесть – его враз убили, и тебя убьют! Как изменника и охряна убьют! Пойду я, тошно мне с тобой бражничать! Тоже мне, куман отыскался!-

Ермак встал. Вскочил и Шадра.

– Ну! – закипая гневом, сказал Ермак. – Отойди от входа, Андрей! Мне ведь не пятнадцать годов. Я думать не стану, рубить али нет!

– Да пойми ты! – заговорил торопливо Шадра. – Нас ведь на Дону двое: ты да я, у других силы нет! И войскового атамана нет! Надо на Дону шатание кончать…

– Ты не шатай, вот шатания и не будет! А про Россию так скажу: хоть там и Царь, хоть там и нету воли – а она нам мать, и мы – хоть казаки, хоть татары али буртасы – под властью Москвы есть люди русские! Веры православной! И без этого жить не мыслим, а кто изменит, в прах и пыль обращается. Я-то таких повидал – пятый десяток лет землю топчу.

Легко широченным плечом отодвинул Ермак хозяина и вышел, широко шагая. Из шатра, от богатого стола, за которым сидели его товарищи, побежали к нему Яков Михайлов, Гаврила Иванов и другие.

– Садись, – приказал Ермак, лапая своего коня за повод, – Да уберите вы сабли! – сказал он атаманам, – Никто нас тронуть не посмеет. За нами – Дон! Не станут тута казаки казаков убивать, без суда!

Подымаясь в седло, оглянулся Ермак. У шатра стоял в развевающихся одеждах атаман Андрей, будто черная ворона на ветру.

«Куман», – усмехнулся Ермак и, хлестнув коня нагайкой, погнал к своим стругам, к Дону.

Загрузка...