30 декабря 1880 г., крепость Геок-Тепе, Ахал-Текинский оазис
– Что может собственных Платонов и быстрых разумов Невтонов российская земля рождать. И инженеров тоже, – улыбнулся поручик, – приветствую господина пионера. Рыть будете?
– Каждому – своё. Кому героически штурмовать текинскую твердыню, а кому – копать. Всенепременно будем. Проводите?
– Как и должно гостеприимному хозяину. Добро пожаловать в Третью Закаспийскую роту.
Инженер-подпоручик Ярилов кивнул и пошёл вслед за ротным командиром.
– Припозднились вы, стемнеет скоро.
– Так все редуты обходим. Присматриваем место для минной галереи. Вот только к вечеру до вас добрался, – ответил Ярилов.
Пехотный поручик обернулся к гостю и хотел что-то сказать, но не успел: наступил на ведро, оставленное в траншее. Загремела жесть, а следом – брань:
– Фельдфебель! Что за бардак? Ты бы ещё самовар сюда приволок.
– Виноват, ваше благородие, сей секунд исправим, – начал оправдываться седоусый вояка.
Ярилов пошёл дальше. Разглядел ступеньки в стенке редута, поднялся.
Вот она, Геок-Тепе, твердыня непокорных текинцев. Стены из кирпича-сырца, высушенного на солнце. Непрочность стен компенсируется их чудовищной толщиной; снарядами не взять, от лёгкой артиллерии толку мало, а тяжёлые осадные орудия как тащить через пустыню? Потому генерал Скобелев, начальник экспедиции, не особо рассчитывает на канониров и распорядился делать подкоп, закладывать мину, подрывать цитадель из-под земли.
Инженер достал блокнот, начал делать пометки карандашом. Вспышку заметил лишь краем глаза и не успел придать значения.
Будто невидимое чудовище ударило тяжёлой лапой по голове: фуражку сорвало, забросило невесть куда; в глазах сверкнули искры, как от бенгальского огня…
…от бенгальских огней хотелось зажмуриться. Вокруг рождественской ёлки танцевали какие-то странные люди в полосатых халатах и лохматых папахах, размахивая саблями.
– Тащите его сюда. Фельдшера бегом.
Жена улыбнулась и протянула ребёнка: поцелуй, мол. Ярилов осторожно принял внезапно тяжёлый свёрток, заглянул: вместо головы – двухфунтовая граната и фитиль горит…
– Крови-то нет, считай. Повезло, по касательной.
Хлопки по щекам.
– Иван Андреевич!
Инженер открыл глаза: над ним склонились тёмные силуэты, тонкой струйкой лилась вода из фляги на лицо. Спросил:
– Где? Почему граната?
– Очнулся, слава богу, – выдохнул поручик, – и никакая не граната. Пулей слегка оцарапало. Что же вы, друг мой, на бруствер полезли, да ещё в белой фуражке?
Ярилов сел: тут же всё поплыло перед глазами. Схватился за стенку траншеи.
– Тихо, тихо. Фельдшер скоро придёт, носилки готовы. Отнесём вас в лазарет.
– Нет. Не надо в лазарет. Уже всё прошло.
Не хватало ещё в самом начале осады оказаться вне дела! Иван собрался с силами, поднялся, опираясь на чьё-то плечо. Сказал:
– Странно, я выстрела не слышал.
– Так свою пулю и не услышишь, – пояснил поручик, – коли свистнула – значит, мимо.
– Метко стреляют, черти. Сколько тут? Саженей двести?
– Сто восемьдесят до крепостной стены. Туркмены – отличные стрелки. Да ещё ружья у них наши имеются, трофейные. Новейшие, системы Бердана. Моё упущение, не успел вас предупредить, – сказал ротный.
– Сам виноват, впредь буду осторожнее.
– Иван Андреевич, уверены, что врача не нужно?
– Абсолютно. Мне бы зарисовать, что увидел.
– Пойдёмте в блиндаж, там светильник имеется.
Достал перочинный нож, очинил грифель. Точными движениями начал набрасывать по памяти план текинского укрепления, ставить размеры.
Откинув полог, просунул голову усатый фельдфебель:
– Ваше благородие, велите подать чай? Самовар вскипел.
– Давай.
Ротный поставил ободранные кружки, жестяную коробку из-под ландрина. Пригласил:
– Угощайтесь, Иван Андреевич. Небогато, по-походному. Халва из Чекишляра. Не «Жорж Борман», разумеется, но есть можно.
Инженер-подпоручик долго грел руки горячей кружкой. Пехотинец заметил:
– По ночам холодно. Печек не хватает, нижние чины мёрзнут. Скорей бы уж штурм.
– За Михаилом Дмитриевичем дело не станет. Думаю, пять дней, от силы – семь, и пойдём на приступ.
– Да уж, с генералом нам повезло, – согласился поручик, – пора бы эту болячку текинскую выковырять. Но лихой народ, скажу вам. Постоянно вылазки. Вчера-то слышали?
– Про второй редут? Да, полсотни погибших. И горную пушку утащили.
– И полковое знамя, – кивнул поручик, – позор неслыханный. Скобелев собирал офицеров. Обещал пока не докладывать в Петербург, дать возможность исправиться, в штурме вернуть знамя, смыть конфузию. А то ведь расформируют полк. Из-за каких-то дикарей.
Поручик вздохнул. Поднялся, накинул шинель.
– Пойду проверю посты. А вы, Иван Андреевич, оставайтесь-ка у нас. С рассветом закончите рекогносцировку, чего вам туда-сюда мотаться? Вот и кровать походная в вашем распоряжении.
– А сами как?
– Всё равно спать не буду. Не дай бог, текинцы напасть решатся, надо быть начеку. Так что располагайтесь.
Ярилову вдруг страшно не захотелось брести через холодную пустыню добрых пять вёрст до штаба. Голова всё ещё кружилась, а натруженные за день ноги гудели. В блиндаже уютно, потрескивает в углу железная печурка…
Кивнул. Разулся, расстегнул и стащил портупею. Мундир снимать не стал: улёгся поверх солдатского одеяла, накрылся шинелью.
Лёг – в голове сразу закружилась метель. Всё же туркменская пуля навредила. Видимо, лёгкая контузия. Прикрыл глаза; вновь увидел рождественскую ёлку с вифлеемской звездой наверху. Завтра Новый год. В Петербурге снег – чистый, белый. Как там Машенька? Срок уже родить, а писем не было давно: почта отстала, не поспевает за стремительным генералом Скобелевым и его отрядом. Везли корреспонденцию на лихих тройках по заснеженным приволжским степям, потом погрузили рогожные опечатанные мешки на шхуну в Астрахани, если лёд ещё не встал. И плыли по свинцовым волнам Каспия до Красноводска, а там перенесли в вагоны новенькой Закаспийской железной дороги. После нагрузили верблюдов и отправили сквозь мёртвую зимнюю пустыню…
Вот он шагает, трудяга диких пространств, переставляя мягкие копыта, оставляя в песке круглые следы. Сморгнул огромными глазами, замер, услышав далёкий вой. Всхрапнул испуганно.
Неужто волки? Вой всё ближе, всё громче. Верблюд раскрыл пасть, обнажил жёлтые пеньки стёртых жёсткой колючкой зубов и проревел:
– Вставай, вашбродь! Текинцы напали!
Портупею накинуть не успел, как и надеть сапоги. Выскочил босиком, в одной руке сабля с намотанной на ножны портупеей, в другой – тяжёлый «Смит-Вессон».
Вокруг, в темноте, шла драка: скрежетало железо, редко вспыхивали выстрелы. Тяжёлое дыхание, вскрики, всхлипы и – нескончаемый вой:
– Аллах акбар!
Глаза ещё не привыкли, растерялся: где свои, где туркмены – не ясно. Разглядел белую папаху, разрядил револьвер в упор: текинец завизжал, рухнул под ноги. Отскочил и наступил на мягкое: присел на корточки, потрогал рукой – мокрое, горячее.
Хлопнула, рассыпалась искрами осветительная ракета: запрыгали тени, превращая картину драки в нечто невозможное, дикое, бредовое.
Пригляделся: под ногами лежал ротный, поручик Яновский, с жутко вывернутой шеей, от лица осталась половина.
Распрямился и едва успел отбить ножнами удар: здоровенный туркмен вновь занёс кривой клинок. Время растянулось, как стекающая со свечи восковая капля: вытянул руку, дёрнул за спусковой крючок – осечка! Нащупал эфес, рванул саблю – но она застряла, не поддавалась – мешали ремни портупеи…
Оскаленная рожа текинца вдруг качнулась вбок: на бритую голову обрушилась толстая палка.
– Не зевай, вашбродь!
Артиллерист вновь размахнулся банником, добавил уже по лежащему.
Ярилов отбросил предавший револьвер, выдернул наконец-то саблю. Прохрипел:
– Спасибо, голубчик.
– Рад стараться, – хмыкнул бомбардир и побежал к батарее, вздымая своё грозное оружие.
Ярилов отмахивался сколько мог: всё вокруг заполнили воющие тёмные силуэты, лишь сверкали вражьи клинки. Отступая, упёрся спиной в траверс. Рубанул – попал, закричали. Но отшатнуться не успел: ударили чем-то по голове, навалились сверху, зверски стянули руки за спиной так, что затрещали суставы.
Подняли, потащили: Ярилов, крепко взятый под локти, едва перебирал босыми ногами.
Туркмены заполнили редут: резали раненых, собирали трофеи.
Остатки Третьей Закаспийской, отстреливаясь, отходили ко второй линии осадных укреплений.
Всю ночь – скрючившись на промёрзшей земле, с мешком на голове. Разбитые ноги саднило, связанные руки затекли, страшно мучила жажда; Ярилов впадал в бредовое забытьё, из которого его выдирал то крик верблюда, то пинок охранника. Эти удары не были особо болезненными, но унижали и, главное, были совершенно неожиданными. В полной темноте оставалось, сжавшись, ждать очередного.
Сколько прошло времени – неизвестно. Разбудил крик муэдзина, потом – тихий разноголосый гул молящихся: казалось, будто далёкая морская волна ползёт с шипением на песок и откатывается, обессилев.
Подняли на ноги, содрали мешок. Инженер-подпоручик, щурясь от яркого солнца, не сразу разглядел высокого старика с неряшливой бородой, закрывающей грудь: на нём был такой же драный халат, как на остальных текинцах, но зато украшенный золотыми бляхами кожаный пояс с богатым кинжалом в драгоценных ножнах. Толпящиеся вокруг туркмены кричали, толкали инженера, хохотали, скаля зубы – ослепительно-белые на фоне сожжённых солнцем лиц.
Вытолкнули вперёд черноглазого в лохмотьях, с железным обручем на шее. Раб сказал:
– Я – толмач. Спрашивают, как тебя зовут, кто ты.
Ярилов молчал, мучительно вспоминая, как надлежит вести себя в случае пленения аборигенами. Переводчик заметил тихо:
– Лучше говорить. Зарежут.
– Ярилов, инженер-подпоручик при штабе генерала Скобелева.
Толмач перевёл: туркмены загудели, обсуждая. Высокий старик прикрикнул: все сразу замолчали, склонив головы. Ткнул корявым пальцем в погон Ярилова, прохрипел гортанно. Переводчик сказал:
– Сердар Тыкма спрашивает: ты что, старший над землекопами и лесорубами? Почему топор и лопата?
– Эмблема Инженерного корпуса.
Старик выслушал, пожал плечами. Проговорил что-то. Тут же толпа зашевелилась, раздалась: к сердару подвели другого. Когда с головы пленного сняли мешок, Ярилов узнал пушкаря, спасшего его в ночном бою.
Лицо артиллериста было всё в синяках и запекшейся крови, одну руку он неловко придерживал второй: видать, отбивался отчаянно. Ярилов даже почувствовал некий стыд за то, что сам при пленении пострадал гораздо меньше.
На вопросы солдат ответил не сразу: кривился, сплёвывал бурым. Текинцы дали под рёбра. Тогда представился:
– Агафон Никитин, бомбардир шестой батареи.
Туркмены загудели радостно, ухмыляясь. Раб пояснил:
– Очень хорошо, мы давно хотели пленить топчи, пушкаря. У нас орудия ваши, захваченные. Сейчас тебя отведут, будешь из них по русским стрелять.
Агафон усмехнулся. Сказал:
– Перетолмачь, коли сумеешь.
И разразился такой бранью, что Ярилов начал краснеть, хотя сам любил иногда ввернуть солёное словечко.
– …а басурманскую маму твою чтобы ишак полюбил в самый казённик, – завершил тираду бомбардир. Соорудил дулю и ткнул в лицо сердара.
Старик, не дожидаясь перевода, завизжал. Выхватил кинжал и рубанул: кисть артиллериста упала в пыль, так и не разогнув кукиш; хлынула кровь. Никитин заревел, бросился на туркменского полководца, но ударить не успел: на него навалились, принялись топтать, резать…
Раб дёрнул замершего Ярилова за рукав:
– Пошли, пошли.
Стараясь не слышать хрип умирающего и вой убийц, инженер оглядывал внутренность крепости: кибитки, низкие глинобитные строения, костры; всё в жуткой тесноте, грязи и беспорядке. Очень много женщин и детей; мальчишки, увидев русского офицера, сразу набежали, закричали обидное; норовили пнуть, плюнуть, бросить куском кизяка в лицо. Раб отгонял их, но безуспешно: так и шли в сопровождении кривляющейся и вопящей свиты. Текинцы в ветхих халатах, в лохматых папахах, смотрели зло, сквозь зубы шипели проклятья. Ружей мало, одно на пятерых, и те – древние дульнозарядные мушкеты с маленькими, непривычно изогнутыми прикладами; пороховая полка на таких – совсем близко от лица, только и гляди, чтобы нос не обжечь при выстреле. Лишь изредка можно было увидеть современную трофейную винтовку.
Текинцы, не желая покоряться Белому Царю, выстроили эту крепость из глины и спрятались за её стенами в надежде отбиться, как это уже удалось им полтора года назад, когда неуспешная экспедиция генерала Ломакина едва не кончилась полной катастрофой. И сгрудилось на небольшом пространстве их очень много: десятки тысяч, наверное.
А над глиняной стеной, вдали, синел хребет Копетдага: будто разлеглось древнее огромное пресмыкающееся, погрузившееся в тысячелетний сон…
Подошли к яме, накрытой ржавой железной решёткой. Одноглазый туркмен с лицом, изуродованным сабельным ударом, оттолкнул раба-переводчика. Грубо схватил Ярилова, вытащил кривой нож.
Инженер понял: «Всё. Отмучился». Поглядел в бледное зимнее небо, зашептал:
– Отче наш, иже еси на небесех…
Тюремщик задрал связанные затёкшие руки; полоснул клинком, разрезая верёвки. Оттащил заскрипевшую решётку. Пнул Ярилова: инженер не успел сгруппироваться, полетел в наполненную нестерпимой вонью темноту, неловко размахивая непослушными конечностями. Рухнул, ударился коленями, застонал.
– Эй, полегче, дитя Востока! – крикнул кто-то совсем рядом.
Склонился над инженером:
– Живы? Ну, уже хорошо. Добро пожаловать в наши нумера. Позвольте представиться: Жилин, инспектор Министерства путей сообщения.
Ярилов сел, опершись спиной на обмазанную глиной стену. Разглядел в полутьме худое, заросшее неряшливой бородой лицо, разодранный мундир путейца.
Яма была едва в сажень с четвертью диаметром, до верха – не меньше двух, не допрыгнуть. Грязные стены, дырявый кувшин; вместо постели – сгнившая солома. И жуткий смрад. Поморщился:
– Атмосфера тут…
– Да, амбре – лошадь свалит. Но ничего, привыкнете. Ватерклозетов, как вы понимаете, не предусмотрено. Всё под себя, под себя. Впрочем, особо и нечем: кормят здесь весьма нерегулярно. Словом, не «Англетер», – констатировал чиновник, – располагайтесь. Места теперь достаточно, а то в сентябре нас тут было восемь человек, не повернуться. Кого, как меня, под Чекишляром поймали, а некоторых под Самурским укреплением.
– А куда все делись? – спросил Ярилов, озираясь.
– Обыкновенное дело. Преставились, конечно. Многие ранеными были, а хирургов у наших отельеров не предусмотрено. Антонов огонь – и готово. Лежали тут, по трое суток текинцы покойников не забирали. Жарища, вонища, мухи.
Ярилов зажмурился, едва сдерживая позывы рвоты. Пробормотал:
– Вы так радостно об этом рассказываете.
– А как же, – захихикал Жилин, – сам жив – вот и рад. Тут, знаете ли, пессимистам и ворчунам не место. Некоторые возмущались, требовали переговоров об освобождении, на стены лезли в буквальном смысле. А у нашего циклопа разговор короткий: фузею свою зарядит – да в башку. Все вокруг в мозгах и крови, а бунтовщик лежит без головы, молча. Так что не советую. Я вот четыре месяца здесь и дождался-таки вашего прихода. Теперь штурм скоро, не так ли?
– Так, – кивнул инженер.
Подумал: действительно, чем чёрт не шутит. Может, и удастся выжить. Ведь держат текинцы зачем-то пленных в живых: возможно, для обмена или выкупа. Умирать никак нельзя: в Петербурге Маша на сносях…
Додумать не успел. Наверху закричали мальчишки, начали швырять всякую дрянь: камешки, куски засохшего дерьма; Ярилов едва успел прикрыть голову от внезапной бомбардировки. Потом забурчал низким голосом тюремщик: видимо, отгонял нахалят.
Один камень угодил в груду соломы; она внезапно зашевелилась, показалось грязное лицо с безумными глазами, едва видными сквозь длинные спутанные волосы. Незнакомец заревел низко, утробно, словно зверь. Погрозил кулаком в небеса – и вновь закопался в гнильё.
Ярилов отшатнулся:
– Нас тут трое? Кто это?
– Скорее, два с половиной. Робинзон не в счёт. Давно лишился рассудка, бедолага. И человеческой речью разучился владеть. Мычит только.
– Робинзон?
– Ну, так его старожилы прозвали, которые до меня попали в зиндан. А он тут очень давно, по всей видимости. И вместо одежды – лохмотья, вроде казачий чекмень, да точно принадлежность не определишь. Вы его не трогайте – он и не опасен. Пить хотите?
– Весьма.
Жилин протянул кувшин:
– Там на донышке ещё есть, хватит на глоток.
Вода отдавала ржавчиной и пахла лошадиной мочой; Ярилов не выдержал, согнулся пополам. Рвало мучительно, плечи тряслись.
– Что же вы, друг мой, – увещевал путеец, – держите себя в руках. Человек – животное простое и не к такому приспособится.
На следующий день начался обстрел: грохотали батареи, разрывалась над крепостью шрапнель. Ярилов слушал, и не было прекраснее музыки. Пояснял гражданскому Жилину:
– Это лёгкая полевая пушка, восемьдесят семь миллиметров. Гранатами садит по стене. А вот, слышите, стрекот?
– Да, – кивал чиновник, – словно швейная машинка тарахтит.
– Картечница Фаррингтона. По четыреста выстрелов даёт в минуту.
– Это же какое разорение, такую прорву патронов жечь, – качал головой Жилин, – впрочем, лишь бы на пользу. А это что за вой?
– Ракеты. Со станков пускают. Славно, славно! Взялись за дело.
Обстрел сопровождался неясными криками: текинцам негде укрываться от шрапнели, и потери в набитой битком крепости были страшными. Один раз случился инцидент: наверху вдруг завопили, завизжали на разные лады женские голоса. К решётке припала туркменка, крича проклятия; в руках её был свёрток из лохмотьев. Неожиданно на лицо Ярилова упала тёплая капля. Вытер, поглядел на ладонь: кровь. Из свёртка выпала детская ручка: крохотная, безжизненная, она болталась в такт судорожным движениям женщины. Одноглазый тюремщик оттащил несчастную от решётки. Но крик обезумевшей матери ещё долго бился в голове инженера, выворачивал душу…
Утро всегда начиналось одинаково: рассвет предварял призыв муэдзина, сигнал к первому намазу. Но двенадцатое января 1881 года пришло иначе.
Грохнуло так, что спящий на сгнившей лежанке Ярилов подлетел на добрый аршин; заложило уши. Всё заволокло пылью: невозможно было разглядеть вытянутую руку; и тут же загремела артиллерия, затрещали ружейные залпы.
Оглохший Жилин кашлял от набившейся в рот пыли, хватал Ярилова за мундир и кричал:
– Умоляю, голубчик, скажите: это штурм? Штурм?
– Подорвали камуфлет. Теперь всё, – ответил инженер и бессильно опустился на колени, закрестился.
Перекрывая вопли туркмен, накатывало, как грозовой фронт, рвущееся из тысяч глоток «ура».
Жилин плакал. Робинзон сел на соломе и вертел головой во все стороны, не понимая.
Стены зиндана странно посветлели. Ярилов пригляделся и понял: от сотрясения многолетние наслоения грязи отвалились, обнажив первозданную глину, а на ней – неясные узоры. Присмотрелся, потрогал пальцами…
– Жилин, глядите-ка! Здесь, похоже, надпись. На русском.
Чиновник, продолжая откашливаться, подполз. Прочёл:
– Ав… Это что? Ага, «глаголь». Значит, «август».
Ярилов стёр рукавом остатки грязи. Получилось:
Августа тридцатого дня, 1879 года от Р. Х. Попал в текинский плен. Хорунжий 2-й казачьей сотни Николай И…
Надпись не была закончена: буква «И» обрывалась кривой царапиной, будто соскользнула рука.
– Это же надо! Полтора года назад, считай, – прокричал Жилин (он всё ещё не отошёл от глухоты), – видать, давно помер, горемыка. А мы живы!
Ярилов ничего не ответил: смотрел на Робинзона. Тот прислушивался: наверху вдруг добавились новые звуки к грохоту пушек и частому треску выстрелов. Звон и скрежет…
– Врукопашную пошли! – догадался инженер. – Внутри уже, в крепость прорвались.
Ярилов вскочил и, не помня себя, завопил:
– Сюда! Сюда, ребята. Мы внизу, в яме!
Жилин тоже был рядом, приплясывал, кричал:
– Тут мы! Выручайте, братцы!
Робинзон смотрел на соседей испуганно, сверкал безумными зрачками.
Заскрипела решётка; Ярилов радостно вскрикнул и осёкся: на него бешено глядел единственный глаз циклопа-тюремщика.
– Урыс собака!
На дно ямы упало чугунное яблоко. Двухфунтовая граната. Фитиль весело трещал и плевался искрами, будто новогодняя бенгальская свеча.
Ярилов бездумно смотрел на подмигивающий огонёк и считал про себя…
Три. Родитель учил: только три вещи нужны мужчине. Вера. Честь. Долг.
Два. Вдвоём на лодочке, солнце играет блёстками на глади пруда. Маша, смеясь, стягивает перчатку, зачерпывает ладошкой тёплую воду и брызгает Ивану в лицо.
Один. Родится мальчишка и останется один, без отца…
Робинзон вдруг вскочил. Прокричал:
– Казак журбы не мае!
И упал на бомбу, накрыл.
Глухо грохнуло, подбросило тело. Плеснуло в лицо Ярилову горячей кровью.
Не его кровью.
– А худющий-то какой!
– Я же не на водах изволил отдыхать, а в зиндане. Тринадцать суток.
– Ничего, откормим. Слава богу, жив. Теперь бы перехватить почту…
– Не понял.
– Как бы это… После того как отбили Третий редут, много убитых нашли. Некоторых изуродовали до неузнаваемости. Вот, одного за вас приняли. Отправили уже рапорт: так, мол, и так, инженер-подпоручик Ярилов погиб смертью храбрых при осаде Геок-Тепе.
– Это вы поторопились.
– Так примета! Счастливая! Теперь сто лет проживёте, Иван Андреевич!
– Мне и половины хватит.
– Да, поздравляем с новорождённым. Ещё пятого декабря ваша супруга разрешилась мальчиком, письмо дошло. Не обессудьте, что вскрыли: думали, что вы того. Ну, понятно.
– Здорова ли?
– Всё в порядке! И роженица, и сынок. Пишут, что назвали Андреем по уговору.
– Да. Этот – Андрей, в честь моего отца. А следующего назову Николаем.
– Смешно. Человека ещё нет, а имя – есть.
Июль 1896 г., окрестности Петербурга
Историю о том, почему меня назвали так, а не иначе, я слышал от папеньки много раз. Старший братец даже смеялся:
– Ну, началась песнь Боянова о полку Скобелеве! Растечёмся мыслью по древу, серым волком по земли, шизым орлом под облакы. Вновь ироическая былина о закаспийском походе и подвиге безымянного казака, оказавшегося, быть может, Николаем.
Не желая обидеть отца, братец говорил это за глаза. Хотя был он известный циник и даже гордился своим критическим отношением ко многим вещам, казавшимся мне священными и не поддающимся насмешкам. Трудно сказать, каким образом в нём воспиталась эта показная бравада, вечная поза утомлённого жизнью нигилиста. В кадетском корпусе, а позже – в училище, он был белой вороной: товарищи сторонились его, офицеры-воспитатели наказывали при любой возможности (которые он щедро предоставлял), преподаватели занижали отметки. Но братцу всё было нипочём.
Я любил Андрея и прощал ему «цуканье» и насмешки, хотя он нередко пользовался своей силой и старшинством, чтобы поиздеваться надо мною. Помню случай, произошедший в наше пребывание на даче под Петербургом. Мне было лет шесть, а ему – шестнадцать; он был отпущен в увольнение из летнего лагеря Первого кадетского корпуса под Петергофом. Тогда я застал его тайком курящим.
– Не вздумай наябедничать тётке, лопоухий, – сказал брат, – а не то продам тебя цыганам.
Я неимоверно испугался. Всем известно, что цыгане крадут детей, в первую очередь непослушных и отказывающихся кушать кашу: запихивают сорванцов в грязный мешок из-под картошки и уносят. Дальнейшая судьба похищенных наверняка не известна: их то ли скармливают ручным медведям, то ли режут на кожаные полоски и шьют из получившегося материала сапоги…
Так мне говорила наша прислуга Ульяна – малограмотная толстуха с вечно красными руками и рябым лицом, и её слова я запомнил твёрдо.
– Фискальство – занятие позорное и наказуемое, лопоухий, – заявил брат, – будешь молчать, никому не скажешь?
Я лишь кивнул, не в силах от ужаса произнести и слово. Забрался под куст бузины у забора (там было моё тайное убежище от неприятностей), сел на корточки и дрожал.
Тогда под Речицей, нашим дачным посёлком, стоял табор; по улицам часто ходили цыганки – шумные, чернявые, сверкающие и гремящие серьгами и монистами. Приставали к дачницам, гадали по картам и по руке, суля всяческие казённые дома и червовых королей. Вот этих дочерей воли я и услышал издалека: они шли, поднимая пыль многочисленными юбками, и громко ругались.
Разумеется, я решил, что они явились за мной.
Я завопил так, что услыхали и позавидовали пароходы в Ораниенбауме. Продрался сквозь кусты и побежал к дому; на крыльцо уже выскочила наша тётка. Она была в домашнем шлафроке, стареньком и заштопанном, волосы – в папильотках, смоченных сладким чаем; при иных обстоятельствах тётя Шура не решилась бы выйти из дома в таком виде никогда. Сзади, за узкой тёткиной спиной, размахивала толстыми руками Ульяна.
Тётушка, волнуясь, наклонилась ко мне:
– Что?! Что случилось, Коленька? Кто напугал моего маленького?
Обычно она называла меня Николаем, а то и вообще «сударем» («Подите сюда, сударь! Кто прыгал с крыши сарая и потоптал клубнику, не вы ли?»). Но я ревел так самозабвенно, что даже обычная тёткина холодность треснула, словно лёд в апреле.
– Андрей не курил! Совсем не курил! Ни капельки, вот ни папиросочки, – голосил я, – только не продавайте меня цыганам, тётенька! Любименькая, миленькая моя, не продавайте!
– Так, – произнесла тётушка своим ординарным, надтреснутым голосом. Вся нежность и тревога испарились из него бесследно.
Распрямилась, стала такой, как всегда – длинной, тощей и непреклонной, как розга. Повернулась к братцу и сказала:
– Пройдёмте-ка в гостиную, милостивый государь. У нас есть что обсудить.
Ульяна тем временем обняла меня и запричитала:
– Ну что ты, родненький, никому тебя не отдадим, никаким цыганам.
Я вжался в её передник, пахнущий прокисшим молоком и печным дымом, и плакал всё тише; она гладила меня по голове огромной, жёсткой ладонью, приговаривая:
– Ускачите, страхи, на хромой собаке, через поле, через луг – нам бояться недосуг. Чёрная ворона, будь здорова, далёко лети, Николеньку защити.
От этой белиберды стало почему-то спокойно: я перестал рыдать. Продолжая быть несколько растерянным, не заметив, выпил кружку желтоватого жирного молока без обычного понукания, заел вчерашним калачом и отправился играть за дом – там были свалены кучей солдатики, моё главное богатство. С годами набор оловянных воинов понёс существенные потери: у офицера отломалась шпага, а гренадеры утратили штыки, да и число их стало значительно меньше прежнего. Краска давно облупилась, не позволяя определить полковую принадлежность по цвету мундира, но мне это было и не надо: с младенчества я имел весьма развитое воображение, и офицер легко становился то наполеоновским маршалом, то диадохом Александра Македонского, а трубящий на полном скаку сигнальщик превращался из дикого гунна в латного всадника Ганнибала и даже в его слона.
Я расставил своих воинов в извилистую цепочку и скомандовал шёпотом:
– Тсс! Здесь полно краснокожих, так что идите тихо. Проверьте же амуницию, чтобы не звякнуть случайно лядункой о котелок, и ступайте след в след…
– Играем, значит, лопоухий?
Андрей стоял передо мной и покачивался с каблука на носок, сияя голенищами. Обычно на даче он переодевался в цивильное платье, но сегодня ещё не успел. В голосе его было нечто угрожающее, так что я сжался, готовый дать стрекача в любую секунду.
– Ну, чего нахохлился? Не хлюзди, Оцеола, вождь сименолов. Ты ведь – молодец. Не сдал брата, и слова про табак не сказал, не так ли?
Я посмотрел недоверчиво: но Андрей был серьёзен, не издевался. Только под бледной кожей щёк ходили желваки.
– Братик, но я же вправду не сказал…
– И молодец, – прервал меня старший, – за такую верность слову надлежит тебя наградить. Хочешь «монтекристо»?
Малокалиберное ружьё было несбыточной мечтой. Мы часто бегали в магазин Графа на станции: там продавалась всякая всячина для дачников, от пузатых начищенных самоваров до граммофонов. Ружьё висело на стене, и я мог любоваться им часами: гладкое ложе прекрасного орехового дерева, изящный завиток курка, таинственно блестящий чернёный ствол – что может быть прекрасней? Хозяин лавки, немец, если пребывал в добром настроении, давал подержать «монтекристо» на минутку. Я испытывал истинное наслаждение, знакомое всякому мальчишке от пяти до восьмидесяти лет, взявшему доброе оружие; удержать в руках и оценить великолепную прикладистость и баланс я пока что не мог по малолетству, поэтому укладывал ружьё на прилавок и прицеливался в жестяные коробки с чаем, трепеща от прикосновения прохладного приклада к щеке. Заглядывал в сосущую бездну дульного среза и восхищённо цокал, подражая взрослым.
А патрончики! Небольшие, блестящие, они были прекраснее всех драгоценностей мира!
Стоило ружьё сумасшедших денег, но даже если бы с неба вдруг просыпался на меня золотой дождь, то тётка Александра Яковлевна никогда не…
– Конечно, хочу «монтекристо», – сказал я, проглотив слюну, – но ведь тётушка…
– Ничего, я договорюсь с тётей Шурой, – прервал меня брат, поселяя в сердце трепетание надежды, – однако стоит оно недёшево.
– Двенадцать рублей! – произнёс я с почти религиозным восхищением.
– Точно, – кивнул Андрей, – потому надо эти деньги заработать.
Я задумался. Конечно, можно попробовать собирать в лесу землянику и продавать по пятачку за берестяной туесок, но конкуренция чересчур велика: все деревенские девки промышляли продажей ягоды дачникам.
Я уже тогда был способен к арифметике и попробовал посчитать в уме, деля дюжину рублей на пять копеек, но быстро запутался. В голове лишь возникли невообразимые горы пахучей земляники, заслоняющие от меня вожделенную винтовку…
Брат оглянулся по сторонам и сказал таинственным шёпотом:
– Так и быть, научу тебя. Но никому ни слова. Умеешь ли ты хранить тайну?
– Конечно.
– Поклянись!
– Слово индейца!
– Сойдёт, – хмыкнул Андрей, – слушай внимательно. Надо просто поймать пчелиного царя, он как раз стоит пятнадцать рублей. Хватит на ружьё, патроны, да ещё на карусели и мороженое останется.
– И на крючки? – восторженно спросил я.
– На две дюжины лучших крючков, леску и грузила.
– Здоровско! А как поймать этого царя?
– Пойдём.
Брат взял меня за руку. Делал он это настолько редко, что я уже готов был сказать: «Андрюша, не надо мне никакого ружья и крючков, только держи меня за руку!» Но я нашёл в себе силы промолчать.
Мы шли через огород, за которым ухаживала хозяйка дачи; одуряюще пахло помидорами и смородиновым листом; уютно гудели трудяги-шмели, а я шёл, чувствуя жёсткую ладонь любимого брата на своих пальцах…
– Вот, видишь. Это ульи, в них пчёлы живут.
Я настороженно посмотрел на деревянные колоды, расставленные на соседнем участке. Подходить к ним категорически запрещалось: об этом меня предупредили ещё в мае, когда мы заехали на дачу.
– Там есть такая щель, называется «леток». Как дверь для пчёл, они через неё вылезают по своим делам. Держи.
Брат протянул мне прут орешника, очищенный от коры.
– Я тебе уже всё приготовил. Это специальный прут, приманчивый. Царь как его увидит – сразу выползет. Только надо будет ещё песенку спеть.
– Какую?
– Слушай:
Вот пришёл я за царём,
А потом и за ружьём,
Жура, жура, жура мой,
Журавушка молодой.
Краснопузый, вылезай,
Николаю помогай,
Жура, жура, жура мой,
Журавушка молодой.
Брат повторил дважды; слова запомнить было легко, а мелодию я и так знал: слышал «Журавушку» раньше, когда её пели кадеты, только слова там были совсем другие – лихие, весёлые и даже неприличные.
– А как я признаю этого царя?
– Так в песне же поётся: у него брюшко красное. Он обычной пчелы больше втрое, а на головке – маленькая корона.
– Золотая?
– Золотая, золотая, – нетерпеливо сказал брат, озираясь, – иди уже.
– А мне как его нести-то, прямо в ладошках? – спросил я и передёрнул плечами.
Надо сказать, что я не то чтобы боялся всяких пауков и прочих многоножек, но в руки брать брезговал.
Андрей вытащил из кармана шаровар кусок газеты, скрутил фунтик.
– На!
– А не улетит?
– Не улетит. У него крыльев нет.
– А не уползёт?
– Да не уползёт! Будешь песню петь – он и заснёт. Давай уже живее, пока не пришёл кто.
В штакетнике была надломанная планка: брат выбил её и пропихнул меня в образовавшуюся щель. Торопливо напутствовал:
– Только никому не рассказывай. Помни: ты слово давал. Это наша тайна, понимаешь? Как дождёшься царя, принесёшь на пристань. Я тебя там ждать буду с покупателем.
– А меня пчёлы не покусают?
– Ни за что. Прута испугаются, – сказал брат и исчез за кустами.
Я медленно шёл к колоде. Гудение в воздухе становилось всё более грозным, будто приближалась некая беда. Пчёл было много: они безостановочно сновали, неся сладкую добычу в дом и вылетая за новой порцией. Некоторые уже начинали проявлять ко мне внимание.
Одна села на плечо и стала по нему ползать. Я тихо сказал:
– Пчёлка, не кусай меня. Я того. Царя вашего сейчас заберу. Мы погуляем и вернёмся.
Мне было не по себе: кажется, полосатая мне не поверила. Но обратной дороги не было.
Я зажмурился и сунул прут в леток. Дрожащим голосом затянул:
Вот пришёл я за царём,
А потом и за ружьём,
Жура, жура, жура мой…
Щёку вдруг пронзила боль: я вскрикнул и начал орудовать прутом сильнее.
Дальше я помню плохо. Меня атаковали со всех направлений: так двадцать лет спустя вертлявые британские истребители будут набрасываться над Ла-Маншем на огромные германские цеппелины.
Иногда в очередном странном сне те события мешаются в моей голове с более поздними; я оказываюсь не на соседской пасеке, а на распаханном снарядами поле; ряды картофельной ботвы превращаются в колья, увитые ржавой колючей проволокой; в воронках гниёт вода, пропитанная кровью, грохочут австрийские «шварцлозе», и гудят не милые мохнатые труженицы – свинцовые пули летят в меня, стремясь не ужалить и умереть, а пробить, разорвать, убить…
Кажется, я бежал через огород и кричал что-то: то ли «тётушка!», то ли «рота, примкнуть штыки!»; потом я лежал на прохладных досках веранды, рыжий санитар раздирал на мне окровавленный китель и причитал голосом Ульяны:
– Как же тебя так угораздило, касатик? Весь в укусах, миленький. Вот и жар у него.
Я плавал в забытьи: мелькали сжатые куриной гузкой губы озабоченной тётушки, потом – бородка клинышком врача, отдыхающего с семьёй в Речице, на Кривой улице.
Когда увидел бледное лицо брата, подмигнул ему заплывшим глазом и не сказал ни слова.
Мы ведь договорились с ним, что это только наш секрет.
Два года спустя
Догорали мосты над Доном.
Последние головешки падали в синюю воду и шипели, пыхая прощальным дымком.
Утренний туман долго не рассеивался, укутывал выстроенные войска – словно не хотел, чтобы начинался этот день. Луга эти уже заливало весной, но им предстояло вновь напиться влагой, теперь в сентябре. И не талой водой, но кровью человеческой…
А кони в нетерпении побьют
Копытами кровавый иван-чай.
Томительность последних тех минут
Продлить попросим Бога невзначай…
Злое солнце прогнало туман и чётко обозначило цели. Заревели рога, зарокотали огромные барабаны, подвешенные парами на боках равнодушных верблюдов. Словно гигантские котлы, в которых кипело смертельное варево рокового дня.
На Сторожевой полк князя Оболенского обрушился стальной дождь татарских стрел; и не было укрытия ни конному, ни пешему, и побледнело светило, перечёркнутое чёрными бесчисленными древками.
Передовой тумен под командой Теляка врезался в ряды коломенцев; железо билось о железо, высекая искры, кричали кони и хрипели люди, но неудержима была сила Мамаева; московского князя Дмитрия Ивановича бояре чуть не насильно увели в последний момент, когда от полка оставались лишь кровавые ошмётки…
А потом была жестокая сеча в центре: Большой полк прогибался под сумасшедшим натиском, но не рвался; и бросались в отчаянную контратаку владимирцы и суздальцы Глеба Брянского. Кони плакали от ужаса, не желая ступать по человечьим телам, но всадники были неумолимы, до крови разрывая лошадиные бока шпорами.
Мамай, предчувствуя близкую победу, бросил в бой главный резерв – итальянскую пехоту. Союзники из крымских колоний Генуи двинулись несокрушимой стеной, закованной в стальные кирасы, грозя смертельными жалами гвизарм и алебард; с фланга заходил свежий тумен, готовый поддержать удар генуэзцев и обрушиться на едва держащийся полк Левой руки. Жутко оскаленные морды монгольских коней, похожие на пасти хищников, роняли пену – страшно становилось. Наступил решающий момент, и…
…и заскрипела дверь: будто небо разорвалось от горизонта до зенита. Гигантский рыжий зверь рухнул на боевые построения: одной лапой смёл затаившийся до поры Засадный полк, потом прыгнул прямо в монгольский центр и уничтожил всю генуэзскую пехоту…
– Лопоухий, забери кота, он нам мешает, – сказал братец.
Рыжик мявкнул и скрылся за сундуком, в котором Ульяна хранила пододеяльники и скатерти. По полу раскатились латные итальянские бойцы, превратившись в шахматные фигуры. Деревянные бельевые прищепки продолжали скалить морды, так похожие на конские.
И лишь оловянный офицер без шпаги задумчиво смотрел на разорённое поле битвы, поле Куликово; так, наверное, и сам Дмитрий, будущий Донской, глядел вдаль, думал о судьбах Руси.
Я вздохнул. Собрал шахматы в деревянную коробку. Пересчитал: не хватало чёрного ферзя. Долго искал его и нашёл наконец за тем же сундуком, где прятался кот.
– Что же ты, Рыжик, не предупредил, что самого Мамая в плен взял? – спросил я. – И что ты за наших?
Кот взглянул на меня сердито: не до глупостей, мол. Вскочил на подоконник распахнутого окна и отправился в сад пугать невинных пташек.
Я продолжил наводить порядок. Вернул монгольскую конницу в родные стойбища: прицепил бельевые прищепки к верёвке и повесил её на гвоздь у двери.
На веранде зазвучала гитара: первокурсник Митя запел романс. Голос у него, пожалуй, даже красивый и в ноты попадает, но слова совершенно дурацкие: какие-то розы, слёзы, шали да ямщики.
Я тихонько отворил дверь и прошмыгнул к старому колченогому креслу; оно пустовало, так как гостей в него не сажали: вдруг ножки подломятся и случится конфуз.
Андрей всё равно разглядел меня и показал кулак; остальная компания не заметила, увлечённая пением.
– Браво, браво, – запищали две девицы и захлопали, отложив бумажные китайские веера, – спойте нам ещё!
Студент Митя кокетничал:
– Ну что вы, милые барышни, сегодня я не в голосе. А давайте нашего хозяина послушаем? Андрэ весьма славно исполняет на стихи Дениса Давыдова.
– Просим, просим, – заверещали милые барышни и вновь зааплодировали.
Мне кажется, они готовы были хлопать ладошками по любому поводу – словно безмозглые бабочки крылышками.
Братец поморщился и сказал:
– Дмитрий, мне не нравится, когда к моим акустическим экзерсисам применяют эпитет «весьма славно». Он представляется мне излишне слащавым, не находите?
Митя покраснел и парировал:
– Конечно, такое определение вряд ли к лицу нашему, пардон, солдафону.
– Что? Мальчик надел студенческую фуражку и вообразил себя мужем?
– Да! Да, я – студент и горжусь этим. По крайней мере моя жизнь будет наполнена общественным смыслом, полезным людям. А не плац-парадами.
– Сдаётся мне, что вы пытаетесь меня оскорбить, сударь? Впрочем, какой из вас сударь. Так, штафирка.
– Что?!
Митя вскочил; гитара соскользнула с колен и ударилась о доски веранды, испуганно зазвенев.
– Да как… Да вы…
Андрей усмехнулся:
– О, наш мальчик, кажется, чем-то поперхнулся. Стукните кто-нибудь его по спине, желательно несильно. А то переломится ещё, бедный Пьеро.
Молчавший до сих пор Платон, третьекурсник университета (широкий, крепкий, серьёзный), вмешался:
– Господа, не будем портить вечер. Тем более в присутствии дам. Как говорят в английском кулачном бою, «брейк»!
Митя вернулся на место, пыхтя; красные пятна на его щеках постепенно розовели. Андрей смотрел в сторону, улыбался и жевал травинку.
– Лучше поговорим о другом. Андрей, вы уже выбрали дальнейшую карьеру? В артиллеристы, в инженеры?
– Ни к чему, – хмыкнул братец, – от наук у меня болит голова. Я назначен в Павловское училище, стану пехотным офицером.
Митя раскрыл было рот, готовя колкость, но Платон ткнул его кулаком под рёбра: студент сразу стух. Платон сказал:
– Странно, я думал, вы пойдёте по стопам папеньки…
– Ага, и торчать на инженерных работах месяцами. Мы фактически не видим отца: то он латает старую крепость в Свеаборге, то что-то строит на острове Эзель. Это меня не привлекает.
– А что же вас привлекает, господин будущий юнкер? – не выдержал всё же Митя. – Муштровать несчастных вчерашних крестьян? «Левой-правой»?
– Что вы, господин студент, – холодно улыбнулся братец, – наши крестьяне настолько несчастны и безграмотны, что не различают, где лево, где право. Им привязываются по такому случаю пучки сена и соломы к ногам. Методика старая, но верная.
– Не смейте так о нашем народе!
– Несомненно. Забитый, ленивый и бестолковый. И ваши социалистические идеи, господин студент, ему до лампочки.
– А пойдёмте на речку! – вмешалась одна из барышень, стремясь погасить пожар в зародыше. – Говорят, там можно взять лодочку напрокат? Всего двугривенный за час.
– Пятиалтынный, – вмешался я, – по случаю буднего дня.
– О! А что это за милый мальчик? – вопросила барышня. Обе подружки подскочили ко мне и стали проявлять преувеличенный интерес (видимо, пытаясь отвлечь компанию от острых разговоров): тискать, щипать за рубаху и трепать за щёки.
Стыдно признаться: мне было приятно это внимание. От девиц вкусно пахло, и вообще они были какие-то нездешние. Воздушные в своих белых перчатках и летних шляпках, словно сказочные эльфы с кружевными зонтиками вместо полупрозрачных крылышек.
– Где изволите учиться, молодой человек?
От их близости, восхитительного шуршания одежд и аромата я едва не падал в обморок, но нашёл силы ответить:
– Буду поступать в кадетский корпус на будущий год, – ответил я, – нынче мне рано, мал ещё.
– Не может быть! – воскликнула одна барышня. – Я бы дала вам не менее десяти лет!
– Несомненно! – подхватила вторая. – Вы выглядите старше. Сразу видно: умны гораздо более, чем положено по возрасту. Вот скажите: сколько будет трижды три?
– Это для малышни, – ответил я гордо, – а я могу и теорему Пифагора доказать очень даже просто.
Барышни закатили глаза и застонали, будто встретили самого Фёдора Шаляпина.
– Вундеркинд! – кричала одна.
– Восхитительно! – вторила другая.
Так они и пошли к пристани, продолжая восторгаться. Меня они, впрочем, с собой не взяли.
А я улыбался до самого вечера, как дурак. Хотя прекрасно понимал, что они врали.
Май 1899 г., г. Санкт-Петербург
Новое Адмиралтейство грохотало паровыми молотами, чадило кузницами и материлось хриплым басом десятников; империя строила новый броненосный флот для нужд Дальнего Востока, и не было конца этим трудам.
Работы по корпусу бронепалубного крейсера «Аврора», последнего из серии «богинь отечественного разлива», задерживались: то опаздывало с поставкой механизмов «Общество франко-русских заводов», то срывал график перегруженный заказами Ижорский завод, а до обуховских шестидюймовок ещё и очередь не дошла…
Но силуэт нового корабля уже обретал грозные очертания, и глазницы якорных клюзов всматривались в туман века нового, века двадцатого: что нас там ждёт?
А на противоположном берегу Невы, куда перевозили публику бойкие зелёные пароходики, шумел Васильевский остров: звонили в колокола кондукторы конки и карабкались по винтовой лесенке на империал – собрать мелочь с трёхкопеечных пассажиров.
Грохотал барабан на плацу Павловского училища, юнкера в погонах с жёлтым кантом тянули носок и мечтали поскорее уже в летние лагеря под Красное Село, где муштры не в пример меньше, а нежные дачницы ждут партнёров для мазурки, падекатра и вальса в жарком от любовного волнения курзале.
Черноголовые чайки с криками садились прямо в радужные нефтяные пятна, качались на замусоренной воде гавани и косили круглые глаза на тесные ряды двухмачтовых чухонских лайб.
У Сельдяного буяна возчик, кряхтя, сбросил тяжеленную бочку с подводы: она скатилась с раската, врезалась в камень, треснула и хлынула серебром рыбьих тел. Набежали торговки с корзинами, выбирая селёдочку потолще. Ругались, толкаясь жирными боками; ловко сновали голые по локоть, перемазанные пахучим соком руки.
– Кудыть, кудыть хватаешь! У солдатика свово хватать будешь, коли нащупаешь. Моё это.
– С чего твоё-то, паскудница, тебя тут не стояло.
Набивали корзины, поднимались к возчику взвешивать и расплачиваться.
Под шумок сутулый блондин протолкался среди баб, схватил с земли раздавленную селёдку, сунул за пазуху и поковылял в сторонку, пока не прихватили.
Сутулый долго блуждал среди штабелей громоздящихся до неба брёвен. Наконец отыскал: на груде старой щепы спал напарник, прикрытый драной рогожей. Растолкал, говоря с мягким акцентом:
– Фставай, Фётор, полтень уше.
Фёдор сбросил рогожу, сел. Поскрёб воспалённое лицо, вытащил из грязной бородёнки насекомое, казнил ногтями. Проворчал:
– Нет от тебя покою, чухна. Принёс?
Блондин радостно закивал. Вытащил из-за пазухи сочащуюся бурыми потёками селёдку, окончательно перемазав одёжку. Брезентовая куртка грузчика-«крючника» хранила остатки памяти о былой роскоши: на нитке болталась последняя медная пуговица, а бархатная оторочка нагрудных карманов истёрлась и свисала неряшливой бахромой.
– Это чего? – вылупился Фёдор.
– Рыпка, – пояснил эстонец, – фкусная.
– Ыыы, – завыл напарник, – снимай портки.
– Сачем? – осторожно спросил блондин и на всякий случай отступил назад.
– Затем. В дупло себе свою «рыпку» засунешь. Мне опохмелиться надо, понятно? Я думал, ты уже казёнки раздобыл, к полудню-то. Что, совсем ни копья?
– Нет, – застенчиво улыбнулся эстонец, – откута? Я к татарам ещё не ходил.
– А есть чего нести?
– Вот.
Блондин поковырял стружку, вытащил грязный мешок. Ослабил верёвку, стягивающую горловину, вытащил сверкнувший красными боками тяжёлый шарик.
Напарник пощупал, взвесил. Довольно сказал:
– Это дело. Медный. Где взял?
– Ну, там.
– Где «там»?
– На Марсовом. Отломал от столбика, пока горотовой отвернулся. Он свистеть, а я пежаль.
– Кто ты? – поразился Фёдор. – Что ещё за «пежаль»?
– Ношками пежаль. Быстро-быстро.
– Тьфу ты, нерусь. Бежал то есть? Это всё? Тут копеек на двадцать, маловато. Не хватит на «красную головку»-то.
Чухонец вновь улыбнулся и достал ещё одну штуковину: тяжёлую, блестящую резьбой по тулову.
Напарник наклонился. Потрогал, пощупал, даже понюхал. Ошарашенно спросил:
– Это что?
– Не снаю. Военные матрозеры баржу разгружали, уронили. В ящичке теревянном. Я схватил, пежаль. Ящичек выбросил, а это принёс.
– Прибор какой-то. Может, астролябия?
Чухонец уважительно посмотрел на напарника. Кивнул:
– Та, наверное.
– Ладно, пошли.
Старьёвщика нашли, где обычно: в подвале доходного дома на Седьмой линии.
Постучались, зашли. Переминались скромно у стеночки, пока татарин шумно дохлёбывал чай из блюдца.
– Слышь, князь, – простонал Фёдор, – взял бы хабар, а то мутит меня, сил нет.
– Што за люди, – рассердился старьёвщик, – щаю не дают попить. Всё ходят, ходят, беспокоят. Показывай.
Бросил краденый медный шар на весы, поиграл гирьками.
– Гривенник.
– Чего так мало?! Дай хоть пятиалтынный!
– Двенадцать копеек, и всё.
Можно было, наверное, поторговаться, но взмокший от жажды, подрагивающий Фёдор сорвался:
– Ах ты, тварь косоглазая, рожа басурманская! Грабишь народ православный.
– Всё, – сказал старьёвщик, – закрываемся. Выходи, выходи.
Всунул шарик обратно в широкие ладони чухонца и принялся выталкивать приятелей на улицу.
– Куда «закрываемся»? Будний день сегодня, четверг!
– Щетверг, пятница – тебе какая разница? Иди отсюда, пока я околотощного не позвал.
Татарин вынул из кармана дворницкий свисток и сделал вид, что собирается подавать сигнал.
Да, день определённо не задался.
– Что это на меня накатило, – стонал Фёдор, – надо было соглашаться с татарвой. Хотя бы «мерзавчика» купить.
Чухонец сочувственно молчал.
Приятели убежали недалеко: спрятались в чахлых кустах, поблизости от входа в подвал. Мало ли: вдруг хозяин передумает?
Но старьёвщик запер дверь на огромный висячий замок и ушёл куда-то, шаркая калошами.
– Что же делать-то?
Страдалец оглядел двор доходного дома и увидел мальчика на лавочке, читающего книгу.
– Во, чистенький, в матроске. Богатенький. Может, купит астролябию?
Подошёл, покачиваясь. Сказал:
– Здорово живёте, господин хороший.
Мальчик лет девяти встал со скамейки, снял бескозырку, вежливо кивнул:
– Здравствуйте. Чем могу служить?
– Ишь ты, – восхитился страждущий, – вот я, положим, Фёдор. А ты кто, барчук? Чего тут делаешь?
– Николай Ярилов, к вашим услугам. Готовлюсь к вступительным экзаменам в кадетский корпус.
И продемонстрировал обложку учебника арифметики.
– Умна-а-й, – из последних сил продолжал очаровывать Фёдор, – генералом станешь, попомни моё слово. Купишь астролябию?
– У вас есть астролябия? – обрадовался мальчик. Но тут же расстроился: – Наверное, дорогой инструмент. Я вряд ли располагаю необходимой суммой.
– Полтинник, – торопливо сказал Фёдор, – ладно, сорок копеек.
– Сколько? – не поверил Коля. И попросил: – Покажите, пожалуйста.
– Эй, чухна! Ну ты где, замёрз, что ли? Шибко беги сюда и покажи господину кадету прибор.
Эстонец вытащил из мешка и положил на скамейку похищенное у военных моряков. Три головы склонились над штуковиной странной формы.
– Это, разумеется, не астролябия, – уверенно сказал Коля.
– Тю, много ты понимаешь. А что тогда? Тут меди одной фунта на три. Бери, пока дают. Хорошая игрушка. Смотри! Тяжёлая, прочная.
Фёдор схватил предмет и с размаху бросил на гранитный столбик, врытый посреди двора; но дрожащие руки подвели, и штуковина зарылась в мягкую землю.
– Подождите, – наморщил лоб мальчик, – где-то я видел подобное. У папы в книгах?
– Крепкая! Ни в жисть не разобьётся. Играй – не хочу, – пробормотал Фёдор и вновь воздел над головой добычу, прицеливаясь в гранитную пирамидку.
У Коли Ярилова с внезапной, пугающей чёткостью всплыла картина из отцовской служебной книги: «донный взрыватель к девятидюймовой чугунной бомбе»: цилиндр с резьбой и конусообразная нашлёпка…
Сказать он ничего не успел.
Белая вспышка ударила в глаза, нестерпимо горячая волна обожгла, ударила, опрокинула…
Ещё долго эхо взрыва билось о каменные стены, пытаясь найти выход из тесного двора.
Сентябрь 1899 г., Санкт-Петербург
Осень первыми золотыми листьями падала на бульвары столицы; перелётные птицы всё чаще поглядывали в остывающее небо, планируя маршрут на юг, а в противоположном направлении потянулись в Санкт-Петербург войска, возвращающиеся из летних лагерей по железной дороге.
У Царскосельского вокзала строились кадеты: ротные офицеры рычали на мальчишек в белых гимнастических рубахах, прозванных для краткости «гимнастёрками».
Начальнику училища подали экипаж: застонали рессоры, принимая семипудовую тяжесть. Пожилой генерал, кряхтя, разместился, заняв чуть ли не всю ширину сиденья. Махнул снятой с руки белой перчаткой; капельдинер понял и подал знак – тут же загрохотал невпопад кадетский оркестр, завыла медь помятых труб, забухал огромный барабан – едва ли не больший по размеру, чем лупящий в кожаный бок упитанный кадет.
Впереди – знамённый расчёт из лучших фрунтовиков выпускного класса; орлиные головы трепыхались на ветру, дразнились узкими языками. Старшие шагали браво, высекая подковками сапог искры из мостовой, выпятив колесом грудь; публика замирала на тротуарах от восхищения, размахивала приветственно зонтиками; стреляли глазками гимназистки и утирали платочками слёзы умиления матроны.
Бухал барабан, грохотали сапоги, стучали сердца. Последними шли, едва поспевая, младшие; семенили невпопад, неспособные шагать так же широко, как их взрослые товарищи. Были они ростом равны лежащим на плечах тяжёлым винтовкам, а шеи их торчали из шинельных скаток, словно тонкие ветки из вороньих гнёзд. Отстающих взводные командиры хватали за воротники и подтаскивали к строю, как сука подтаскивает за шиворот щенят, укладывая в корзину.
Директор гимназии поморщился: рёв оркестра с улицы мешал разговору. Подошёл к окну, закрыл створку, повернул бронзовую ручку.
– Так на чём мы остановились, милостивый государь?
Инженер-капитан содрал перчатки, бросил в фуражку, лежащую на столе. Сказал:
– На этом несчастном случае со взрывателем. Мой младший сын теперь калека. Передвигается лишь с помощью костылей. Врачи обещают улучшение: возможно, со временем костыли удастся заменить на трость.
Директор потеребил холёными пальцами золотую цепочку, но вынимать часы не решился, чтобы гость не принял этот жест за невежливый намёк.
– Ну-с, я прослежу, чтобы классный наставник провёл беседу с гимназистами. Поверьте, у нас прекрасные дети, они не будут дразнить вашего сына. И он вполне сможет пройти курс обучения. За исключением, конечно, гимнастики, военного строя, фехтования. Но эти предметы предназначены для гармоничного развития и не являются основными, так что не извольте беспокоиться. Вот сможет ли он без посторонней помощи ходить по лестницам? У нас, знаете ли, младшие классы на третьем этаже. Смею спросить: почему вы не желаете обучать сына на дому? Насколько я могу судить, жалованье вам позволяет нанимать домашних учителей. А после он сдаст экзамены экстерном. Многие так делают…
– Дело не в преодолении лестниц, – сказал офицер, – а в ином преодолении. Видите ли, я вдовец. Мать Николая умерла родами. Его родами. Сам я по делам службы вечно отсутствую, вынужден жить на казённой квартире в Кронштадте, но и там бываю редко. Коля находится на попечении Александры Яковлевны, сестры моей покойной жены. Старший брат его заканчивает Павловское пехотное училище. Словом, дома ему одиноко. Сын и сейчас, после несчастного случая, часто замыкается в себе: он мечтал о военной карьере, теперь недоступной. Думается, что среди сверстников ему будет лучше, общение отвлечёт от печальных раздумий.
– Пожалуй, вы правы, – директор кивнул, – новейшие педагогические учения высоко ценят общество сверстников в развитии индивидуума. Что же, вступительный экзамен Николай выдержал успешно, никаких препятствий для его обучения нет. Я постараюсь особо следить за ним, накажу надзирателю и учителям.
Директор достал белоснежный платок, деликатно высморкался. Спросил:
– А что, его мечта была столь серьёзна? Детские надежды часто меняются, и я не стал бы…
– Серьёзна, поверьте мне, – перебил инженер-капитан.
– Ну да, разумеется, – согласился директор. И поморщился: за окном сфальшивил тромбон.
Последняя кадетская рота скрылась за углом, вернулись на свои ветки успокоившиеся вороны. Публика разошлась по гражданским делам.
Мальчик, опирающийся на костыли, продолжал смотреть вслед исчезнувшему строю.
Весна 1900 г., Санкт-Петербург
Самыми трудными были лестницы.
Вы даже не представляете, сколько их. Можно подумать, что кто-то, зло ухмыляясь, сначала соорудил невообразимое количество лестниц и только после выстроил вокруг них город.
Сияющие мрамором и рассыпающиеся истёртым плитняком, скрипучие деревянные и гулкие чугунные. Закрученная кругами ада лесенка на империал конки была вообще пыткой непреодолимой: приходилось ехать внизу, среди пожилых чиновников и жалостливо качающих головой мастеровых.
Вот эта жалость была хуже любого неудобства и невыносимой боли во всём теле, устающем к вечеру безмерно.
Лестницы и ступени, ступени и лестницы. Я наизусть выучил дорогу: три этажа вниз из квартиры; каждую неровность панели и каждую щербину поребрика; вечно скользкое от петербургской мороси крыльцо гимназии; четыре ступени вниз, в шинельную, и потом столько же обратно. И шесть пролётов по семнадцать ступеней в каждом, чтобы подняться в наш класс.
Я постоянно опаздывал, не поспевая за резвыми однокашниками, и часто коридорный паркет скрипел под моими костылями в полной тишине, когда занятия уже начались; это нервировало преподавателей.
Меня опять жалели: учителя терпеливо ждали, когда я усядусь, пристроив костыли у стены (они имели обыкновение падать с жутким грохотом в самый неподходящий момент); товарищи проявляли заботу, предлагая поднести ранец или помочь вскарабкаться на очередной пролёт. Думаю, не все они были искренни в своём сочувствии – скорее, исполняли указание классного наставника. Я остро чувствовал эту (быть может, придуманную мной) фальшь и ненавидел их всех: и изображающих сопереживание гимназистов, и накрахмаленного наставника, и лестницы, и костыли…
И себя. Больше всего я ненавидел себя.
И ещё. Мне страшно, до судорог, хотелось врезать костылём кому-нибудь прямо в эту лживую гримасу соболезнования. Всё равно кому.
За одним исключением.
Серафим Купчинов, Купец, дразнил меня и издевался вполне искренне. Зайдя за спину, следовал за мной по коридору, копируя мои неловкие движения – к радости хихикающих поклонников его огромных кулаков. Купец сидел в первом классе третий год, не в силах одолеть премудрости учёбы; говорят, сам директор упрашивал отца перевести своего обалдуя в учебное заведение попроще. Но папенька Купца доставал толстую пачку ассигнаций и вносил очередное пожертвование в кассу гимназии; и директор, вздыхая, покорялся року.
Надо ли говорить, что Купец был на три головы выше любого из нас; на верхней губе его пробивались вполне заметные усы, пропахшие махоркой; а несчастная «детская» парта скрипела под мощным телом, грозя развалиться. Купца побаивались даже пятиклассники.
Купец презирал меня неприкрыто, дразнил «калекой», «убогим» и «каликой отхожим». Произнося последнее, он жутко хохотал: ему казалось весьма остроумным упоминание «отхожего места».
Так вот, психика моя была настолько измучена, искажена, перекручена, словно жилы на левой покалеченной ноге, что я даже испытывал некую симпатию к Серафиму. Было нечто общее в нас: урод физический и урод умственный. Мы дополняли друг друга, как газовая гангрена дополняет смердящую шрапнельную рану.
Это случилось в один из мартовских дней; снег на заднем дворе гимназии таял, превращаясь в отвратительную бурую кашу; было промозгло и сыро. Я сидел на деревянном чурбаке и смотрел в свинцовое небо, когда рядом запыхтел Купец.
– Привет, контуженый. Хочешь, Кронштадт покажу?
Я отшатнулся и начал нащупывать костыли. Один раз, в самом начале учёбы, я наивно согласился: в Кронштадте служил папенька, по которому я сильно скучал. О, как я был глуп! Купец тогда схватил меня, сдавил широченными ладонями голову, размазывая уши, и приподнял под хохот публики.
– Ну, чего молчишь? Видишь Кронштадт или повыше надо?
Не в силах произнести и слово, я лишь мычал, а слёзы унижения и боли обильно орошали щёки.
И вот теперь Купец вновь предлагал мне эту пытку, забыв, видимо, что я знаю, в чём она состоит. Как я уже упоминал, сын хозяина десятка лавок не отличался остротой ума и крепостью памяти.
– Благодарю, – прошептал я, понимая, что убежать мне не удастся, – нынче уже видел.
– Ну, нет так нет, – неожиданно согласился Купец.
Легко подкатил неподъёмный обрубок, уселся и спросил:
– А ты чего гимнастику прогуливаешь?
– Так я же…
– Тьфу ты, точно. Забыл. Извини.
– Не за что.
Я вдруг осознал, что Серафим впервые на моей памяти извинился: не то что передо мной, а вообще.
– А я вот прячусь. Батя кучера прислал с запиской, чтобы с уроков отпустили. А я знаю, зачем. Пороть меня хочет. Я в лавке четверть керосина спёр да продал, а он и заметил, видать.
И Купец достал помятую папиросу, что было признаком временного богатства: насколько я мог судить, состоятельный отец карманными деньгами сыночка не баловал, и Серафим обычно использовал самокрутки. Это вызывало презрение старшеклассников: те из них, что баловались табакокурением, никогда не опускались до плебейской махорки.
– Огонь есть? Чёрт, да откуда у тебя.
– Есть.
Я, торопясь, расстегивал ранец – замерзшие пальцы никак не справлялись с ремешком. Наконец достал и протянул коробок.
– Пожалуйста, пользуйся, Куп… То есть Серафим.
Купчинов тряхнул коробок, удивлённо посмотрел на меня. Прикурил, затянулся и сказал:
– Спасибо, выручил. А Серафимом меня не называй, дурацкое имя. Спички тебе зачем, ты же не потребляешь?
– Мало ли. Для опытов всяких.
– Вот умный ты, калека. То есть… это, извини. Коля. Книжки читаешь. А я не могу – глаза болят. Опять экзамен провалю, не переведут меня. Батя вожжами взгреет. Знаешь, как больно? В прошлый раз драл, так я три дня в сеннике валялся, отходил.
И Купец вздохнул. Не как вечный мой ужас и тиран, а как обыкновенный человек – горько.
– Почему же не выдержишь экзамен? – осторожно спросил я, боясь спугнуть эту проклюнувшуюся в нём человечность.
– Да не понимаю я. Учителя только злятся, орут. А когда орут – я тупею. Слов не могу разобрать, обидно становится. Отец говорит, что я даже в помощники приказчика не гожусь, разве только в поломои. Вот дроби эти дурацкие: почему одна вторая больше, чем одна третья? Три-то всяко больше, чем два. Ерунда какая-то.
Я поднял две примерно одинаковых щепки. Одну переломил пополам, вторую – на три части. И показал.
– Ух ты, – поразился Купец, – а ведь верно!
Потом мы вместе ломали щепки на четыре, пять и даже шесть частей. Потом я достал тетрадку по арифметике, и мы разобрали домашнюю задачу.
Потом зазвенел звонок. Купец сказал:
– Здоровско. Главное, всё понятно объясняешь. Три года эту муть учу, и без толку, а ты за четверть часа… Спасибо. Пошли, что ли, провожу тебя. Сейчас география, а я-то домой пойду.
– Так бить же будут?
– Да ладно. Потерплю уж. Батя-то отходчивый.
Мы обошли здание гимназии; одноклассники выскочили на перемену и дрались у крыльца снежками. Увидев нас вместе, притихли.
– Слушайте сюда. Коля Ярилов – мой друг, ясно? Если кто хоть пальцем…
И Купец помахал здоровенной колотухой.
– Всем понятно? Ну ладно, Коля, бывай. Пошёл я.
Он протянул огромную ладонь и осторожно пожал мои пальцы.
Гимнастику и военный строй у нас преподавал отставной поручик Лещинский; он же вёл платный кружок фехтования, а иногда подменял и преподавателя танцев. Это был крепко сбитый, ловкий мужчина, всегда безупречный в одежде; старшеклассники, многозначительно ухмыляясь, сплетничали по поводу его успеха у женщин. Мне это казалось странным: Лещинский был неимоверно стар, глубоко за сорок.
Прозвище у него было Пан. Не знаю, чего в этом было больше: польского происхождения или намёка на козлоногого весельчака из древнегреческих мифов.
Когда класс отправился на очередное гимнастическое занятие, я привычно поковылял на улицу, собираясь почитать найденный в домашней библиотеке учебник по гальванике для минных кондукторов: подобная литература нравилась мне гораздо больше однообразных историй о сыщике Нате Пинкертоне.
– А вы куда, молодой человек?
Передо мной стоял Пан: ладный, плечистый, в безупречной визитке и модном галстуке. Офицерскую осанку портило лишь задранное выше левое плечо. Его бритый череп сиял на весеннем солнце, а нафабренные усы топорщились стрелами Амура, смертельными для женских сердец.
– Так я же…
– Что? Не хотите ли вы сказать, сударь, что отлынивать от занятий физической культурой – достойное предприятие? А ну-ка, пойдёмте.
И он повёл меня по коридору. Не понимая, что Лещинский задумал, я на всякий случай шёл нарочито медленно, с трудом переставляя костыли, вздыхая и страдальчески постанывая.
Когда мы вошли в гимнастический зал, Купец прикрикнул на товарищей:
– А ну, тихо. Стройся!
Купчинов был неизменным старостой класса на всех занятиях у Лещинского, как самый физически развитой; и эти уроки были, пожалуй, единственными в гимназическом курсе, которые мой новый друг обожал.
– Смирно! – гаркнул Купец. – Равнение направо.
Класс, построенный в две шеренги, вытянулся, пялясь якобы на преподавателя, но на самом деле на меня.
– Вольно, – сказал Пан, – занимайтесь по плану. Сперва разминка.
Купец, очень гордый собой, вышел перед строем и стал демонстрировать упражнения, которые остальные пытались за ним повторять. Меня же Лещинский повёл к шведской стенке.
– Вот вы, Ярилов, считаете себя калекой, – сказал он тихо, – крест на себе поставили. Оно, разумеется, удобнее. Все вокруг виноваты, а с меня какой спрос? Так, конечно, думаете. Ну, что сопите? Так?
Я молчал, несколько растерянный.
– Жалко себя, да?
Я пожал плечами.
– Отставить! – вдруг гаркнул Пан. Да так громко, что даже Купец запнулся, отдавая команду «гимнастическую стойку принять».
Лещинский расстегнул пуговицу и сбросил визитку на мат (мелькнула атласная дорогая подкладка). Снял шёлковый жилет. Содрал хрустящую крахмалом сорочку.
– Смотри.
Я глядел на изуродованное глубоким шрамом левое плечо; криво сросшаяся ключица; перекрученные, словно в невыразимой муке, мускулы руки – мне эта картина почему-то напомнила о статуе Лаокоона.
Позади, в двадцати шагах, замер класс.
– Тебя взрывом контузило?
Я кивнул.
– А это, братец, ятаган. Под Плевной. Отбивали мы турецкую вылазку…
Он говорил ещё что-то, а я не слышал. Я видел это: хрипящие кони, воющие всадники, сверкающие клинки.
Полурота подпоручика Лещинского ночью заняла развалины редута, выбив турок молодецкой штыковой атакой; но на рассвете противник бросился возвращать утраченное. Обвалившиеся от артиллерийского огня земляные стены не стали препятствием для трёх сотен конных, как и не стали препятствием для них беспорядочные залпы из винтовок Крнка. Барабан револьвера быстро опустел, а сабля застряла в боку хрипящего турецкого жеребца; Лещинский поднял брошенное ружьё и успел подставить ложе под сабельный удар, но от второго уклониться не смог.
Тогда их спасла лихая атака казаков, возглавляемая самим Скобелевым, Белым Генералом.
Из ружей соорудили носилки, на которых вынесли подпоручика из боя.
– Хирурги хотели мне руку оттяпать, да сам Пирогов Николай Иванович в это дело вмешался, не дал. Спасибо ему, конечно. Из кусочков меня сшил, считай, – тихо говорил Пан, – уволили потом со службы вчистую.
Гимназисты стояли, замерев. Слушали.
– Тоже себя жалел, Ярилов. А как иначе? Уехал в имение к маменьке, а она каждый день меня увидит – и в слёзы. Горькую пил. А потом одна соседка, дочь уездного предводителя дворянства… А, неважно. Словом, стал заниматься гимнастикой, на основе системы Мюллера разработал упражнения, гири-двухпудовки себе выписал. Знаешь, как трудно было? До кровавых мозолей. Не поверишь, Ярилов, рыдал. От боли и отчаяния. Только плач этот для мужчины – не стыдный.
Я смотрел на этого подтянутого, сильного, статного и действительно не верил.
– А ну, бросай костыли! – закричал вдруг Пан. – Бросай! И иди ко мне. Купчинов! Помоги.
Подскочил Купец, забрал костыли. Прошептал:
– Давай, Коля. Ты сможешь.
Я стоял, зажмурив глаза. Было страшно.
Почти падая, судорожно шагнул правой – меня сразу занесло, но Купец придержал, не дал рухнуть.
Так я и ковылял, выбрасывая вперёд правую ногу и подволакивая левую, беспрерывно теряя равновесие. Пять шагов до шведской стенки я шёл, наверное, четверть часа. Схватился за деревянные перекладины дрожащими руками. Мокрый, измученный, неверящий.
– Ну вот, – сказал Пан, – а ты боялся.
И завернул похабные стишки про попову дочку, солдата и сеновал.
Напряжение лопнуло; все захохотали, и первым – я.
А по щекам тёк обильный пот. И слёзы.
В мае я уже ходил с тростью. Пан Лещинский занимался со мной дважды в неделю после уроков. И ещё давал задания для самостоятельных упражнений.
В тот день я добрался до гимназии и остановился у крыльца передохнуть. Ко мне подошёл дородный бородатый дядя в пиджаке и сияющих хромовых сапогах; толстенная золотая цепь, висящая на брюхе, выдержала бы адмиралтейский якорь.
– Вы, стало быть, и будете Николай Ярилов? – спросил дядя и снял картуз. Волосы его были густо смазаны маслом и зачёсаны на пробор, холёная борода закрывала половину груди.
Я поклонился:
– Да, я. С кем имею честь?
– Купчиновы мы. Отец Серафима, обалдуя. У меня к вам, господин хороший, предложение. Не займётесь ли арифметикой и прочими науками с моим сыном? А то если он и теперь экзамены не выдержит, я не знаю, чего с ним сделаю. До смертоубийства дойдёт, вот те крест.
Купчинов-старший сложил щепотью пальцы-сардельки и перекрестился.
– Так мы с Ку… с Серафимом и так занимаемся. Он весьма подтянулся.
– Ну, так я предлагаю у нас на дому. Чтобы, значить, наверняка. Нижайше просим. Вас-то он слушает, не то что родителя своего.
И дядя неловко поклонился.
Я несколько растерялся. Этот дядя был ровесником отца, если не старше, и его вежливость, даже заискивание, передо мной, девятилетним, выглядели дико.
Купчинов понял мою растерянность неверно и быстро заговорил:
– Не подумайте, я заплачу. Вот сколько положено, столько и заплачу. Чай, расценки знаем, со всем нашим согласием.
Я лишь покраснел и кивнул. Купчина протянул лапищу, осторожно пожал мои пальцы и забормотал:
– Вот спасибо, сударь, вот обрадовали. А не то, вправду, прибью этого байстрюка, не посмотрю, что наследник и родная кровь.
По тёплому времени в шинельную мне идти не пришлось, и я довольно бодро поднялся по лестнице, держа трость наперевес. У дверей класса меня ждал взволнованный Купец:
– Ну, как? Договорились с батей?
– Да, – ответил я и спохватился: – Нехорошо, я растерялся, надо было от платы-то отказаться. Ты же мой друг и товарищ, а кто с товарищей берёт деньги за помощь?
– Не вздумай, – показал мне кулак Купец, – деньги завсегда пригодятся. Мне отдашь, если сам не знаешь, куда девать.
Вместо первого урока нас неожиданно отправили в актовый зал. Классы выстроились по старшинству: мы оказались у самых дверей. Преподаватель закона божьего, отец Тихон, торопливо поправляя подризник, сообщил о страшной беде: китайские бунтовщики бьют смертным боем по всей Маньчжурии русских и принявших православие китайцев; жгут школы и храмы. Настоятель местной церкви отец Сергий едва спасся через реку Амур бегством и сообщил о преступлениях.
– Обрушится на головы гонителей церкви православной и рабов её гнев божий! – провозгласил отец Тихон. И добавил: – Ждёт их кара небесная, а уж кару земную наши армия и флот обеспечат, не сомневаюсь.
И затянул молитву во славу русского оружия.
Купец дёрнул меня за рукав и прошептал:
– Здоровско! Война будет.
Я молчал.
Волновался за брата. Он получил назначение в Сибирскую стрелковую дивизию и вскоре отправлялся к месту службы.
Июль 1900 г., река Амур
– Правее бакена держи, балбес! Не видишь, сносит, рыбья требуха.
Капитан едва сдержался, чтобы не помянуть матушку бестолкового рулевого: дверь рубки по жаркой погоде была открыта, снизу доносились разговоры публики. А там были и дамы: вот так выскажешься от души – и случится конфуз.
Пароходик «Михаил» бодро вспарывал тёмные амурские волны, натужно дымя единственной трубой; оживлённые пассажиры толпились на палубе, ожидая скорого прибытия в конечный пункт путешествия – город Благовещенск.
Коммерсант в модном котелке и английском клетчатом пиджаке, поднявшийся на борт на последней стоянке, воскликнул:
– Надо же! Из самого Петербурга. Недавно выпущены из училища?
– Только что. Подпоручик Ярилов Андрей Иванович, честь имею.
– Значит, опоздали.
– В каком смысле? – нахмурился офицер.
– Так ваших в городе нет. Как началась буза у китайцев – все войска-то из Благовещенска ушли в Харбин. Третьего дня. Погрузились на пароходы и баржи да и отправились. Оркестр, молебен – всё честь по чести. Остались инвалиды да казачки из окрестных деревень.
Подпоручик нахмурился, просунул пальцы под новенький ремень портупеи. Буркнул:
– Не успел, получается.
– Ну ничего, на ваш век службы хватит. Зато станете центром внимания благовещенского общества. Видите, дамы уже глазками постреливают, хи-хи. Изволите быть холостым?
– Глупости какие.
– Не скажите. Офицер в наших тмутараканях – не только защитник, но и любимец общества. И завидный жених, хи-хи.
Ярилову стало неловко; не знал, как и избавиться от назойливого купчика. Однако новый знакомец не отставал. Теперь он принялся излагать свои взгляды на политику, претендуя на глубокомысленность:
– Вот увидите, нахлебаемся мы ещё с этими азиатами. Ну, торговать – это я понимаю, сам недавно мануфактуру удачно продал в Сахаляне. И железная дорога через Харбин к Порт-Артуру весьма кстати, нашему брату-коммерсанту в помощь. Но зачем в их жизнь лезть? Идея про Желтороссию в составе империи, прости господи, бессмысленна: китайцы крестятся исключительно ради подарков от священника, а потом возвращаются в свою деревню и молятся идолам. Дикий народ!
– Позвольте возразить! Народ древней культуры, богатой истории. Хотя, конечно, своеобразный и нам, европейцам, малопонятный.
– Вот именно! Экое вы верное определение сказали, Андрей Иванович: малопонятный. Я на том берегу часто бываю, и партнёры у меня среди китайцев имеются. Кланяется, улыбается, а у самого – булыжник под халатом спрятан. Они, вы не поверите, нас варварами считают, всех без исключения. И это при их нищете и отсталости! Бунтовщики эти, тайные общества повсюду. Репетируют, значит, как будут кулаками насмерть забивать всех европейцев. Голыми кулаками, представьте! Потому их и прозвали на английский манер «боксёрами». Ну, не дикость ли?
Пароход теперь шёл недалеко от китайского берега, саженях в ста. Коммерсант махнул рукой:
– Вот полюбуйтесь: эта грязная груда глиняных домишек, именуемых фанзами, называется городом Айгуном.
– А это что? Похоже на укрепления.
– Да какие там укрепления, – беспечно махнул руками собеседник, – развалины. И пушки медные, позапрошлого века. Не поверите, я год тому у их мандарина три штуки купил, перепродал на лом. Не государство, а смех один…
Подпоручик молчал. Наблюдал с удивлением: за невысоким валом появились десятки штыков. Похоже, китайские солдаты занимали позиции. Учения?
Внезапно сверкнуло огнём, вспухло облако дыма.
– Бамм!
По волнам запрыгал тёмный мячик, отсчитывая «блинчики», словно запущенный детской рукой плоский камень.
Ярилов не поверил глазам: неужто ядро?
И тут же невысокий вал китайского укрепления засверкал вспышками.
– Что это?
– Салютуют, видимо, – неуверенно сказал коммерсант, – приветствуют нас.
Подпоручик присел, прячась за бортом.
– Какой, к дьяволу, салют? Я же видел – ядром шарахнули, черти средневековые.
Торговец не ответил. Ярилов оглянулся: его новый знакомый лежал под корабельной надстройкой, переборка забрызгана красным.
Раздался женский визг; звонко рубили металл пули; публика кричала, в панике метаясь по пароходу.
– Всем лечь! – заорал Ярилов. Побежал, толкая растерянных цивильных:
– Ничком! На палубу и не шевелиться.
Люди послушно падали, прикрывая головы руками. Подпоручик взбежал по трапу, вломился в рубку – в этот же миг лопнуло стекло, ударило в щеку. Андрей увидел, как падает навзничь рулевой; капитан ловко перехватил штурвал, закричал в медную трубу:
– Машинное! Полный вперёд. Живее, рыбья требуха.
И круто рванул штурвал, направляя к русскому берегу; пароход зарылся носом в волну и накренился так резко, что Ярилов еле удержался на ногах. Капитан глянул:
– У вас кровь.
– Стеклом, пустяки. Оружие есть?
– Как не быть. Вон рундук.
Андрей рванулся к железному ящику. Откинул крышку, вытащил древний карабин Бердана.
– Это всё?
– А вы чего ждали, рыбья требуха? Двенадцатидюймовку с броненосца?
Ярилов выскочил на мостик. Китайцы продолжали палить, пули рвали щепу из бортов и надстроек. Гражданские на четвереньках пробирались к распахнутому люку трюма, падали в темноту на угловатые ящики; но несколько тел остались на палубе. Бросилась в глаза молодая девушка: лежала, глядя в небо, раскинув руки, словно подбитая охотником птица – крылья; летнее платье неприлично задралось, обнажив стройные ножки в прюнелевых ботиках.
Ярилов встал на колено. Загнал патрон, повернул рукоятку затвора. Выстрелил – сразу стало легче.
Лупили колёса на полном ходу, рвали амурскую воду – но казалось, что «Михаил» замер, едва удаляясь от рыгающего огнём правого берега. Пушкари у китайцев были никудышные, палили мимо, зато залпы стрелков каждый раз накрывали беззащитный пароход.
Подпоручик разглядел, как из прибрежных кустов появились солдаты. Потащили к воде длинный челнок. Уселись, достали короткие вёсла.
– Капитан! Похоже, нас берут на абордаж. Нельзя ли прибавить?
– И так на пределе. Котёл старый, как бы не рванул.
Густо дымила труба «Михаила»; берег заволокло пороховым туманом, да и берданка в руках Ярилова исправно выбрасывала дымные струи.
– Есть! – азартно крикнул Андрей, когда сидящий на носу челнока китайский командир перестал размахивать руками и рухнул в воду.
Низкий рёв пароходного гудка заставил вздрогнуть; капитан закричал:
– Ай молодцы на «Селенге»! На помощь идут.
Вверх по течению, вспарывая воду белыми бурунами, спешил пароход под русским флагом.
Китайцы кричали. Размахивая вёслами, разворачивались к своему берегу, а Ярилов продолжал всаживать в тёмный силуэт челнока пулю за пулей.
Хладнокровно, словно на стрельбище.
– Наглость неописуемая. Обстрелять гражданский пароход! Совсем хунхузы распоясались.
Военный губернатор Амурской области Грибский вцепился в пышную, расчёсанную надвое белую бороду, нахмурился. Покачал головой – в такт звякнули многочисленные ордена.
Подпоручик Ярилов стоял навытяжку: пот стекал по щекам, но вытереть не решался – несколько робел перед генерал-лейтенантом.
Константин Николаевич неожиданно подмигнул – и мгновенно утратил грозный вид, став похожим на Дедушку Мороза.
– А ведь вы не растерялись, голубчик! Говорят, палили по китайцам отменно, даже заставили их десант вернуться.
– Никак нет, ваше превосходительство, – с заминкой ответил Андрей, – это они «Селенги» испугались, вовремя пришла подмога.
– Да ладно, не скромничайте.
Генерал вновь подмигнул: это было больше похоже на тик.
– Бравые у нас офицеры! А, Батаревич?
Полицмейстер гаркнул:
– Так точно, Константин Николаевич! Орёл!
– А всё почему? Потому как выпускник Павловского училища. Мы, павлоны, самые бравые из пехотных!
Генерал прищурился, будто вспоминая что-то приятное. И неожиданно запел приятным баритоном:
Как надутые гандоны,
Ходят в отпуск все павлоны,
Жура, жура, жура мой,
Журавушка молодой…
Дальше слова были и вовсе неприличные; полицмейстер хихикал, казачий сотник одобрительно крякал, а Ярилов густо краснел.
Генерал допел. Довольно улыбнулся и пригласил:
– Садитесь, господа. Юность вспомнить славно, но дела наши насущные таковы, что не до смеха. Будем считать состав присутствующих штабом обороны Благовещенска, раз уж мы с вами представляем натурально всё, что осталось от военного гарнизона. Вы, подпоручик, тоже оставайтесь.
Полицмейстер доложил: среди многочисленных китайцев и маньчжуров, населяющих город и окрестности, осведомителей у него мало, и сплошь ненадёжные – живут гости из Поднебесной закрыто, своим мирком. Но по косвенным признакам ясно: беспокоятся. Некоторые купцы распродали товар за бесценок, закрыли лавки и убрались на правый берег. Боятся погромов; а теперь, после обстрела наших пароходов, ясно, что боятся не зря. В Благовещенске глухое недовольство пришельцами, некоторые горячие головы ведут разговоры о расправе…
– Пресекать! – строго сказал генерал. – Пресекать подобные разговоры немедленно. А болтунов – в холодную, дабы остыли. Я обещал китайцам строгое соблюдение порядка, безопасность жизни и имущества – и я своё обещание выполню.
Пожилой штабс-капитан доложил: весь гарнизон – полурота, да и то больше нестроевые. Батарея же в порядке, к отпору готова, хотя зарядов мало – едва по три десятка на орудие. Контрбатарейная борьба в таких обстоятельствах вряд ли возможна…
Сотник пробурчал:
– Оно, конечно, время опасное. Да только не у нас, а в Харбине или где подальше. Разве же эти нехристи через Амур сунутся? Побоятся. Можно, конечно, казачков в город вызвать из станиц, да больно время горячее – все в поле, не разгибаясь. Сенокос опять же. А стрелять им через реку не из чего: известно, что за пушки у косоглазых. У моей жинки квашня для теста – и та поопаснее будет.
Все заулыбались, кроме полицмейстера. Батаревич кашлянул и сказал:
– Тут такое дело, Константин Николаевич. Донесли мне, будто к Айгуну большой отряд бунтовщиков прибыл, тысячи две. Оно бы ладно, но орудия у них имеются новейшие, немецкие. Системы Круппа.
– Брешут, – хмыкнул сотник.
– Хотя, – тут же поправился полицмейстер, – может, просто слухи.
Генерал задумчиво расчёсывал бороду пальцами. Пожевал пышный ус и сказал:
– Ну что же. Суетиться ни в коем случае не будем, не к лицу. Однако прошу быть начеку. В готовности по первому зову, так сказать. Все свободны.
Батаревич догнал Ярилова уже на улице.
– Где изволили остановиться, Андрей Иванович?
– В гостинице со скромным названием «Версаль».
– Да уж, – осклабился полицейский, – нравы у нас в провинции простые. Если трактир – так непременно «Яр», а коли нумера с клопами – так «Англетер» либо «Версаль». Не заели вас насекомые?
– Не заметил. Спал, знаете ли, как убитый после этой катавасии.
Ярилов вспомнил погибших на пароходе: коммерсанта в клетчатом пиджаке, девушку на палубе… Поморщился.
– Не желаете ли прогуляться? У нас прелестная набережная. Не Английская, конечно, но местным обществом весьма ценится.
– Отчего же не прогуляться?
Вышли на берег Амура, освещённый закатным небом; Ярилов отметил про себя, что все друг с другом знакомы: раскланиваются, останавливаются для разговоров. Дамы щеголяют бумажными китайскими зонтиками и нарядами прошлого десятилетия, хотя попадаются среди девушек премиленькие; молодые люди – в основном чиновники в фуражках и коммерсанты в котелках – посматривали на подпоручика с плохо скрываемой завистью.
Публика нарочито старалась не замечать противоположный берег, ставший вдруг враждебным и опасным.
Батаревич встретил какого-то брюхатого с супругой, рассыпался в любезностях (видно, какой-то местный туз). Привлёк и Андрея:
– А вот и, так сказать, наш Муций Сцевола и князь Пожарский в одном лице, храбро вступивший в схватку с неприятелем…
Ярилов поморщился и хотел уже оборвать поток лести, когда китайская сторона вдруг сверкнула вспышками, плюнула дымками.
Вспухли белые облака орудийных выстрелов, и завизжали снаряды над Амуром; Ярилов закричал:
– Обстрел!
Но крик его заглушила лопнувшая над набережной шрапнель; зло завизжала смертоносная начинка.
Люди с криками бросились прятаться в переулках; пули на излёте чиркали по мостовой.
Разбитая двуколка валялась на боку, задрав к небу обломок оглобли, как сломанную кость.
Запутавшись в постромках, хрипела умирающая лошадь.
– Кто тут начальник боевого участка будет?
Андрей заложил пальцем блокнот.
– Подпоручик Ярилов, честь имею. С чем пожаловали?
– Вы уж, господин подпоручик, будьте свидетелем, что не мародёрствуем, а ради дела.
Ярилов поглядел на мужчину в охотничьем картузе и щегольских ботинках с крагами, с ружьём на плече. Сзади толпился ещё десяток таких же: одетых то ли на охоту, то ли на спортивное состязание.
– О чём вы, сударь?
– Оружейный магазин Николаева я велел распотрошить. Хозяин-то испугался. Семью посадил на пролётку – и за Зею сбежал. Мы бы обязательно ружья купили, так у кого? Вот и сбили замок. Всё, что пригодно в дело, забрали. Но вы не беспокойтесь: опись я составил. Вот, гляньте: винчестеры – три штуки, ружей тульских охотничьих – восемь. Патроны, порох. Револьвер дамский…
– Это вам к полицмейстеру, – перебил Ярилов, – моё дело – оборона. Изволите ко мне в отряд?
Обладатель картуза оглянулся на свою компанию. Кивнул:
– Ну что, братики-сударики? К подпоручику запишемся?
– Конечно, – загудели товарищи, – лучше уж к офицеру, коли так, и участок от дома недалеко.
Второй день шло формирование отрядов ополчения для обороны города. Губернатор разбил берег на шесть участков, Ярилова назначил начальником третьего, самого ответственного: тут и до вражеского берега рукой подать, и до центра города. Если уж решаться, то лучше китайцам места для переправы и не придумать.
Рыли неглубокие ложементы. Ярилов записывал охотников в блокнот: фамилия, гражданское состояние, оружие. Распределял по десяткам, назначал часы дежурства. Кто-то бежал из города, а кто-то, наоборот, приходил волонтёром, готовым к бою. Таёжники, золотодобытчики, контрабандисты-спиртоносы – народ тёртый, опытный. Вооружены пёстро: у кого «пибоди», у кого берданка. «Крынки» (винтовки системы Крнка), «иголки» (игольчатые ружья Дрейзе) и даже древние пищали: с такими, наверное, казаки Ерофея Павловича Хабарова первыми брали эти далёкие от столицы места.
Китайцы изредка постреливали, но теперь набережная была пуста, а дома вдоль неё покинуты, так что обходилось без жертв. Пушки палили нечасто: экономили снаряды.
А вечером вызвал генерал-лейтенант Грибский:
– Не пристало нам с ужасом ждать нападения, не в русском духе такое. Готовим вылазку на китайский берег. Самых лучших бойцов из гарнизонной команды, казаков и добровольцев. Всего – сто пятьдесят человек. Вас я решил назначить помощником командира отряда охотников. Переправу начать в три часа, перед рассветом. С богом.
Ночь помогать не хотела.
Ни облака; небо густо усыпано звёздами, и рогатый месяц будто указывал: вот они, храбрецы. Предусмотрительно обёрнутые тряпками вёсла не плескали, но толку, если десяток лодок на серебряной глади реки – как ножи на белоснежной скатерти.
Пожилой поручик, командир отряда, тихо ругался. Всматривался в тёмный берег до рези в глазах; уже начинали мерещиться огоньки – то ли деревни, то ли факелов неприятельских патрулей. И сквозь плеск воды чудилась перекличка часовых на чужом языке.
Заскрипел наконец песок. Выбрались, разобрались неровной цепью, начали подниматься по глинистому косогору. Сердце Ярилова бухало громче, чем сапоги ополченцев; казалось, что ещё шаг – и прямо в грудь, на звук, вонзится железо китайской пики или разорвёт ночь огненная вспышка.
– Левее надо, ваше благородие, – шептал казак-проводник поручику, – там кусты, оно вернее.
– Да заблудимся мы в твоих кустах, – шипел офицер, – до света не выберемся. Где тут дорога?
– Так они и караулят на дороге-то.
– Где они караулят? Дрыхнут небось, косоглазые. Самое сонное время перед рассветом.
– Как скажете, вам виднее, – буркнул казак.
По дороге шли нестройной толпой, и тихо не выходило: то звякнет крючок об антабку, то чертыхнётся ополченец, неловко налетевший в темноте на товарища.
Ярилов догнал поручика:
– Надо бы дозор выслать. Идём наугад, так и до беды недалеко.
– Ещё один выискался. Учёный? По первому разряду небось училище закончил?
– Не дали первый разряд. Не сошёлся во взглядах… Неважно.
– Вольнодумец, что ли? К нам в наказание сослан?
Ярилов промолчал.
– Я так тебе скажу, подпоручик: тут у нас не мостовые Петербурга. Тут жизнь другая, дикая. Нюхом надо, чутьём. Вот как зверь таёжный. Я здесь двадцать лет: после срочной унтер-офицером, потом экзамен на чин. Я, может, ваших Драгомирова и Клаузевица не читал, но нутром…
Поручик не договорил: справа полыхнул залп, и тут же раздался вой, от которого сердце забыло ударить.
Ихэтуани палили почти в упор, но бестолково: то ли не умели, то ли не надеялись на оружие длинноносых варваров. Это и спасло. Первый шок прошёл; казаки и ополченцы опускались на колено, отвечали скупыми выстрелами на звук. Сереющее предрассветное небо осветило толпу, валившую вниз по склону на русскую колонну; сверкало железо – боксёры размахивали копьями, мечами, какими-то невообразимо древними устройствами убийства, которым европейцы забыли дать названия.
И стоял непрерывный вой, забивающий уши; звучали страшные проклятия и магические заклинания. По идее нападающих, они должны были защитить от пуль и лишить врага воли, но для русских грозные слова на чужом языке слились в докучный шум.
Трупы обильно усеяли склон, но натиск не иссяк; вот первые ряды боксёров врубились в колонну. Ихэтуаней встретили в штыки и шашки; дрались неистово, с хеканьем и матом, круша головы невысоких китайцев прикладами. Ярилов давно разрядил барабан револьвера; шашку выбил вопящий боксёр, и едва удалось уклониться от длинного наконечника, но противник промазал и вонзил пику в землю – хрустнуло хлипкое бамбуковое древко. Ярилов ударил китайца рукояткой пустого револьвера в лицо – только зубы затрещали.
Шашку было уже не найти – затоптали пыхтящие бойцы. Андрей нащупал под ногами ремень и поднял чью-то берданку; перехватил за ствол и пошёл махать, словно дубиной.
– Вашбродь! – тронули сзади за плечо.
Ярилов прыгнул, развернулся, готовясь врезать.
– Вашбродь, свои. Поручик зовёт.
Начальник вылазочной партии лежал в грязи, под голову подложена котомка. Вспоротый живот прикрыт чьей-то шинелью. Прохрипел:
– Ярилов, уводи людей. Не вышло у меня, так и скажи генералу: мол, не справился поручик…
Закашлялся: горячие брызги полетели в глаза Андрею.
Подпоручик вытер лицо рукавом. Распрямился, одёрнул китель, пальцами пробежал по ремню. Как на занятиях по строевой в училище, дал голосу баса и внушительности:
– Отря-а-ад! Слушай мою команду!
Отходили, отстреливаясь. Китайцы преследовали вяло; пару раз нарвались на дружный залп и отстали.
Убитых и раненых несли на шинелях. Поручик умер уже в лодке.
Ярилов опустил ладонь в холодную воду Амура. Зачерпнул и плеснул в разгорячённое лицо.
Август 1900 г., Санкт-Петербург
– Да вы не беспокойтесь, я уж тут, в уголочке.
Разрумянившаяся Ульяна всплеснула руками:
– Ну что вы такое говорите! Прошу: в гостиную пройдёмте. Кто же добрых людей на куфне-то принимает?
В гостиной всё было завалено мешками и узлами; мебель – в неснятых парусиновых чехлах, всюду пыль и кавардак. С дачи мы вернулись поздно, разобрать вещи не успели.
Гость кокетничал:
– Чай, не дворяне. Нам, Ульяна Тимофеевна, в барских хоромах непривычно, не велика птица.
Я глядел восхищённо, будто глотая глазами картинку: загорелое лицо с пышными усами цвета половы, три лычки на погонах (значит, старший унтер-офицер), лохматая папаха на коленях. Обшитая галуном стойка воротника. Вместо солдатского сидора – пижонистый фанерный чемодан. А на груди – настоящий орден, Георгий!
Я не понимал, отчего у нашей прислуги в ушах «воскресные» серёжки; не замечал, как она краснеет, бросая несмелые взгляды на красавца-унтера.
– Николенька, шёл бы ты погулять, чего тебе в чаду куфонном сидеть? Тётушка Александра Яковлевна нескоро вернётся. Тогда и обедать будем.
– Ульяна, ну подожди. Мне же интересно.
Гость подкрутил усы, подмигнул:
– Да, дело было горячее. Как десятого, сталбыть, июля прибежали пароходы с войсками из Хабаровска, так его превосходительство велел вновь Амур хворсировать…
– Чего делать? – не поняла Ульяна.
– Хворсировать – это, барышня, всё равно что речку переплывать, да только по-военному, со стрельбой и, сталбыть, прочими опасностями.
– Надо же, – всплеснула пухлыми руками женщина, – я-то думала, что «форс» – совсем другое слово навроде пижонства. Глупая я.
– Вы, сударыня, отнюдь не глупая, а весьма справная женщина.
– Скажете тоже, – зарделась Ульяна, – девица я.
– Так вот, – продолжал гость, – в этот раз, говорю, всё было честь по чести, правильно, со всей дислокацией. Не то что давеча, когда нас косоглазые в засаду заманили, а евойное благородие Андрей Иванович геройство проявили и хладнокровие. Спасли, сталбыть, отряд, вывели к берегу. Да всё равно ведь конфуз! Ну и говорю: десятого июля как закрутилось! Артиллерия через реку палит, пароходы наши ревут, китайцы стреляют – грохот, шум, суета! Ну, переправились и пошли. И Сахалян взяли, и Айгун. Китайцев побили страсть, тысячи. Ну, и натурально евойное благородие господин подпоручик Ярилов опять геройствовал и нами командовал со всей строгостью, сталбыть. Цельную роту в атаку вёл, вот так-то. Ну, и ранили его, конечно.
– Ох! – побледнела Ульяна и рухнула на стул.
– Да не переживайте, – спохватился унтер, – легко ранили, вот как пчёлка жалит. Рукав малость посекло, когда на штурм редута пошли, а желтомазые картечью зачали палить. Ну, мы их к пушечным колёсам и прикололи, чтобы не баловали больше.
У меня при этих словах тоже сжало сердце. Но больше, чем страх, охватила гордость за брата.
– Я китайцев-то видала, и не раз. Косы у них, что у девиц, смешно. Но так-то люди вроде тихие.
– Это они, сударыня, тут тихие, потому как воли им не дают. А там они – чистые башибузуки. Солдата от хунхуза не отличишь, прости господи.
– От кого?
– Хунхузами у них разбойники. А самые злые – это бунтовщики, которых боксёрами прозвали. Наделали себе тайных обществ, нам жандармский ротмистр рассказывал. Как его? Во, я даже записал, чтобы не забыть.
Гость вытащил бумажку, сдул крошки махорки, развернул. Прочёл, шевеля губами:
– «Иминьхуэй». И ещё, «дадаохуэй».
– Да что вы такое говорите в приличном доме! – вскрикнула Ульяна.
– Вы плохого не подумайте, это их названия такие, на китайском языке. Китайцы – они завсегда на своём говорят, дикари. Мол, за справедливость они. А на деле – сицилисты, хуже наших бомбистов и жидов. Так о чём я? Да, сталбыть, награждён евойное благородие Андрей Иванович орденом Святой Анны. Третьей степени, конечно.
Унтер при этом не удержался: скосил глаза на свой новенький, сияющий крест.
– Мы-то знаем, что брата наградили, – нетерпеливо сказал я, – в газетах же публиковали. А вас за что?
– А меня, сталбыть, за участие в трёх штыковых атаках и взятие в плен вражеского командира. Вот отправили в столицу, чтобы, значит, орден-то вручить по всей полагающейся форме.
– Так вы скоро обратно? – спросила Ульяна.
– По случаю окончания срока уволен с действительной службы. А обратно не поеду, нет. Я, сталбыть, теперь буду место приискивать здесь. Уж больно мне Питер понравился: благородно, чисто.
– В швейцары пойдёте или по торговой какой части?
– Да ну. В швейцары старые идут, а я ещё о-го-го.
– Да, вы мужчина видный, – согласилась Ульяна.
– А по торговой части нам, кавалерам георгиевским, не к лицу. В приказчики никак нельзя. В полицию пойду. Чин мне положен – городовой старшего оклада, а там и в помощники околоточного недолго.
– Теперь столичным жителем станете.
– Да уж. Жизнь новая у меня зачинается. Разберусь, как что, да и женюсь. А что? Барышни очень даже тут красивые, как я погляжу.
И подмигнул Ульяне, которая щеками уже напоминала свёклу.
Я вдруг понял, что лишний здесь. Поднялся:
– Спасибо вам за рассказ, Федот Селиванович. Я пойду. Прощайте.
– Погодите, барин, – спохватился унтер, – вам же брат посылку передать изволили и письмо. Заболтался, чуть не забыл.
Гость расстегнул ремни чемодана, достал свёрток из синего шёлка, перетянутый кожаным шнурком.
– Вот.
– Благодарю вас.
Я прижал драгоценный свёрток к груди. Андрей не забыл меня! Даже подарок прислал с оказией. Глаза мои вдруг увлажнились, и я поспешил выскочить из кухни, чтобы не оконфузиться при незнакомце.
Дверь распахнулась, ворвался папа – в мундире, сияющий погонами. Скупо клюнул меня губами в макушку. Не поздоровавшись, порывисто спросил:
– Где? Где посыльный от Андрея?
– Там, – я махнул рукой, – на кухне.
Отодвинул меня, пошагал по коридору.
Завизжал стул, гость браво начал:
– Ваше высокоблагородие, старший унтер-офицер второй роты восточносибирского…
– Вольно, голубчик. Что Андрей Иванович?
Дальше я не слушал.
Взял трость, довольно ловко спустился по лестнице. На улице шумела листва, воробьи купались в луже. Кричал дворник-татарин на мальчишек:
– У, шайтан, куда забор полез? Вот я околотощному скажу.
Всё как обычно. Будто этот мир и не знает, что мой брат стал героем.
Я оглянулся: дворник скрылся в своей берлоге.
Отодвинул скрипнувшую доску, забрался под голубятню. Здесь был полумрак, голубиные пёрышки везде, терпко пахло птичьим помётом. Сел на шершавую доску, положил подарок Андрея в пятно солнечного света.
Потрогал дрожащими пальцами гладкий шёлк и принялся раздирать тугой узел.
Там оказался небольшой немецкий бинокль, шестикратный, обтянутый чудесно пахнущей чернёной кожей, почти не поцарапанной; медные окуляры чуть тронула зелень, а вместо кожаного ремешка был витой шёлковый шнурок. В свёртке, кроме бинокля, оказалась записка. Как ни был подарок прекрасен, первым делом я развернул листок. Ничего особенного: несколько строк, пожелание успешной сдачи испытаний по окончании первого класса и объяснение, что «цейс» – это трофей, взятый с боем у боксёрского начальника; а принадлежал ранее, видимо, какому-то несчастному немецкому коммивояжёру, судьба которого незавидна – китайцы расправляются с европейцами жестоко…
У меня навернулись нечаянные слёзы: брат впервые написал мне письмо и общался уважительно, без цукания.
Я навсегда запомнил этот день: чириканье воробьёв, клубящиеся в солнечном луче пылинки, кислый запах голубятни. И осознание, что Андрей помнит обо мне. И, быть может, даже скучает.
Июль 1902 г., Ревель, Балтийское море
Древний провинциальный Ревель четвёртый день пребывал в непривычной суматохе.
Сырые булыжники его мостовых помнили подковы рыцарских коней и каблуки шведских пикинёров; грохот окованных колёс купеческих подвод, развозящих по лавкам товары со всего мира, и качающуюся походку бывалых морских волков…
Но подобного не было никогда: по случаю манёвров Балтийского флота императоры двух великих держав договорились о встрече на ревельском рейде.
Город прихорошился, украсил себя разноцветными флагами, достал из старинных сундуков нарядные одежды; публика вышла из обычного полусонного состояния и в болезненном возбуждении то встречала на рейде красавцы-броненосцы с жёлтыми трубами, то толпилась на узких улочках замка Тоомпеа, который соизволил посетить самодержец всероссийский. Молчаливые готические гордецы, вонзившие в серое небо шпили, одетые в позеленевшую медную чешую, с изумлением слушали радостный колокольный звон православного «Александра Невского». Русский собор напыщенно раздувал золочёные щёки куполов, едва не лопаясь от восхищения: Николай Второй и здесь побывал, отстоял службу.
В кабаках моряки из Учебно-артиллерийского отряда Балтфлота братались с зееманами с германских крейсеров; на улицах обменивались скупыми приветствиями мичманы и корветтен-капитаны, неуловимо похожие поджатыми губами, надменными стёклами моноклей и золотым шитьём обшлагов.
Каждый вечер гражданский пароход бросал якорь недалеко от чёрных бортов грозных латников моря; на палубе хор исполнял для экипажей песни – от разухабистых русских до строгих вагнеровских арий; но особенно хорошо получались, конечно, эстонские народные.
Ветреным утром 26 июля взволнованная публика толпилась на набережной, возле недавно открытого монумента в память о пропавшем без вести броненосце «Русалка».
Бронзовая девушка, раскинув крылья, печально глядела туда, откуда не вернулся из последнего похода боевой корабль, и осеняла крестом серую балтийскую воду, ставшую могилой для моряков. Ни один из них не спасся; тем и особенна морская судьба, отсюда проистекает знаменитое братство: и побеждает, и погибает весь экипаж, и это уравнивает всех – от капитана до последнего кочегара…
– Глядите! – восторгалась молоденькая барышня в воздушном платье с персиковым треном. – Пароходики!
Стоявший рядом худенький гимназист в очках вздрогнул. Не удержался:
– Извините, сударыня, но это не «пароходики», а боевые корабли. Вон, например, «Ретвизан»…
– Как вы сказали? Тревизан?
– «Ретвизан» означает «Справедливость» по-шведски. Так назывался парусный линейный корабль, который наши доблестные моряки более ста лет назад захватили в сражении и подняли на нём андреевский флаг. А его наследник – великолепный эскадренный броненосец, построенный для нашего флота в североамериканских штатах. Водоизмещение – более двенадцати тысяч тонн, прекрасное бронирование, скорость хода – восемнадцать узлов…
– Что вы говорите! – восхитилась девушка. – Надо же, узлов.
– Узел – это мера скорости, равная…
– А много ли там народу поселилось? – перебила прелестница.
Гимназист растерялся. Снял и протёр очки. Ответил:
– Ну, это же не дом. Моряки на корабле служат. Точно не знаю, но смею предположить, что экипаж составляет не менее семисот человек.
– Ого! Не в каждом селе столько проживает. А там, скажите, и немецкие пароходики имеются?
– Разумеется! Ведь нынче вы присутствуете при историческом событии – встрече двух эскадр, двух императоров – нашего Николая Александровича и германского Вильгельма. Вон там, видите? Под чёрно-белым штандартом? Это яхта «Гогенцоллерн», на ней кайзер и прибыл. А там их крейсера: «Принц Генрих», «Ниобе»…
– Какой вы умный! И очки вам идут, придают солидности. Как вас зовут?
– Простите великодушно, я забыл представиться, – заалел гимназист, – Николай Ярилов, из Санкт-Петербурга. Мой отец, инженер-капитан, нынче в командировке в Ревеле, вот я и приехал на каникулы погостить.
– Так вы из столицы! Вот откуда всё знаете. Нам, провинциалам, многое недоступно, а вы там близки к самым верхам! Ах, Петербург, – девушка мечтательно закатила глаза, – дворцы, театры, балы! Электрические фонари, рысаки, автомобили. Магазины! Ах.
Ярилов растерянно молчал.
– Так вы, должно быть, знаете, о чём нынче говорят меж собой наши правители? В газетах писали, что сегодня – прощальный завтрак, который имеет место быть на императорской яхте.
Коля не нашёлся что сказать. Зато вмешался стоящий рядом желчный господин:
– Ясно, про что говорят. Мир делят, хищники. Вильгельм нашему в уши дует: не лезь, мол, в Европу, Россия – страна азиатская, вот и возись там в Маньчжурии, а в наш калашный ряд со свиным русским рылом не суйся. А мы, тевтоны, нация цивилизованная, потому в Европе править будем. Сколько народных денежек уже в эти броненосцы вбухано, тьфу! И ладно бы родные берега защищали – нет, гонят за десятки тысяч вёрст, на край земли, в китайские моря да в японские. Про Порт-Артур слыхали? Крепость там строят и порт. Так разворуют же всё, ясное дело! Против кого крепость-то? Против макак косоглазых?
Коле очень хотелось заткнуть уши, но это было бы невежливо. Поэтому он потихоньку отошёл в сторону, поскрипывая тростью. Оглянулся и увидел: девушка глядит на него сочувственно, с жалостью. Калека, мол. И очкарик.
Сделал вид, что ему не до сантиментов; приложил ладонь ко лбу, вглядываясь в колонны могучих боевых кораблей. Шептал про себя:
– Броненосец «Победа», за ним «Император Александр Второй». А там что за крейсер? «Минин»?
Внезапно на кораблях вспухли ватные шарики белых дымков, донёсся грохот салютных пушек: белая красавица «Гогенцоллерн» грациозно скользила на запад, за ней в кильватер вытягивались остальные германцы. На мачте заполоскались сигнальные флаги.
Коля схватил цейсовский бинокль – подарок брата, поднёс к глазам. Разобрал:
«Адмирал Атлантического океана приветствует адмирала Тихого океана».
Подивился: какой же Вильгельм адмирал? Целый кайзер. И кому адресовано обращение «адмирал Тихого океана»?
Налетел ветер, внезапно холодный в тёплый июльский день. Коля натянул поглубже гимназическую фуражку и пошёл к извозчикам, терпеливо дожидающимся пассажиров: до города прилично, пешком идти охотников не было.
Бронзовая Русалка грустно смотрела на русские броненосцы.
Словно прощалась.
Январь 1904 г., Санкт-Петербург
Снег под светом электрических фонарей сиял алмазными грудами. Роскошные экипажи, запряжённые рысаками, подлетали один за другим к театральному подъезду, высаживая публику.
Город жил рождественскими праздниками; шумели балы, давались премьеры, шелестели страусиные перья и сверкали бриллианты красавиц высшего света; в цветастых, как юбка цыганки, шатрах устраивались представления для публики попроще.
Каникулы. Купец соблазнил меня на поход в синематографический электротеатр на поздний сеанс, что было чревато: гимназические правила строго-настрого запрещали посещение увеселительных мероприятий после семи часов вечера. Я, если честно, робел, но набрался храбрости и согласился.
Наша авантюра едва не закончилась печально. Весёлая толпа ломилась в синематограф, Купец поскользнулся и с размаху таранил спину высокого господина в бобровой шубе. Пострадавший обернулся – и у меня застрял в глотке морозный воздух.
– Так. Ярилов и Купцов. Четвёртый класс. Печальное обстоятельство. Пренебрегаем, нарушаем и хамски толкаемся, ну-ну.
Мы стояли навытяжку перед гимназическим надзирателем по прозвищу Рыба Вяленая, мужчиной строгим, желчным, вечно страдающим желудочным расстройством. В иных обстоятельствах мы бы издалека разглядели шинель чиновника Министерства просвещения и успели смыться; но сегодня Рыба по случаю праздника облачился в бобровую шубу поверх сюртука и тем самым ввёл нас в заблуждение. Заманил в засаду, как монголы русских князей в битве при Калке.
В голове пусто, лишь корчили жуткие рожи страшные слова «кондуит», «неудовлетворительное поведение» и «отчисление».
– Котик, ну ты где? Опаздываем.
Какое счастье! Какое счастье, что у Вяленых Рыб имеются очаровательные спутницы. Надзиратель растянул пергаментную кожу в карикатуре улыбки:
– Сейчас, дорогая. Лишь завершу приятную беседу с молодыми людьми.
Повернулся к нам:
– А ну, растворились немедленно, словно тень отца Хамлета. Будем считать, что я столкнулся с привидениями.
Мы бежали по Невскому сквозь толпу радостных студентов и хохочущих румяных курсисток аж до театрального подъезда. Остановились отдышаться. Купец тут же достал папиросу.
– Везёт как утопленникам, – прохрипел приятель.
– Убери табак, Сера. Ещё кого-нибудь сейчас встретим. Классного наставника или самого директора.
– Да ну, не может быть. – Купец затянулся и закашлялся. – Тьфу, даже курево не в то горло. Несчастливый день.
– Вот и я говорю. Давай по домам.
Купец грустно сказал:
– Эх, жизнь гимназиста трудна, неказиста. Ни развлечься, ни покурить, всё по струнке. Без мундира из дома не выйти. Словно солдатня в армии.
Он грустно смотрел на радостную публику в богатых мехах и роскошных шинелях. Беспрерывно крякая гудком, подкатил изысканный автомобиль; выскочил лощёный адъютант, открыл дверцу. Вышел подтянутый генерал, в аксельбанте, с аккуратной бородкой…
Ого! Это же сам Куропаткин, военный министр. Генерал подал руку своей даме, сверкающей бриллиантами и палантином из соболей, и продолжил разговор:
– Я ему говорю: позвольте, Вячеслав Константинович, но такая политика неминуемо приведёт к войне с Японией. Однако мы к войне не готовы, флот не достроен, Сибирь бедна войсками, Великая магистраль не справляется с воинскими перевозками.
– А он что?
– А Плеве, представляешь, заявил: «Чтобы удержать революцию, нам нужна маленькая победоносная война». Удивительная беспечность! Но что, если начнётся маленькая, а вырастет в большую?
– Милый, отвлекись от дел, сегодня премьера…
Они вошли в вестибюль, и я не знаю, чем завершился разговор.
Но я вспоминал эту беседу весь январь. Когда закончились каникулы и начались занятия – тоже. Мне казалось, что от безобидного вообще-то рассказа военного министра веяло какой-то могильной жутью. Словно и вправду в тот вечер по Петербургу бродили привидения.
Не знаю, почему мне так казалось.
26 января 1904 г., рейд Порт-Артура, Жёлтое море
Совещание на борту флагманского броненосца «Петропавловск» затянулось допоздна.
– Обстановка непростая, господа, – говорил вице-адмирал Старк, – и требует от нас выдержки и бдительности. Японцы, конечно, не решатся на открытый бой. Но могут попытаться запереть нас в гавани Порт-Артура. Потому считаю верным оставить эскадру на внешнем рейде, дабы отразить возможную попытку затопить пароходы на фарватере.
– И всё же, Оскар Викторович, – сказал кто-то из офицеров, – может, убрать корабли первого ранга во внутренний бассейн? Оставить пару дозорных крейсеров, вывесить противоминные сети. Вся эскадра – словно на сквозняке. Как бы не надуло.
– А если надо будет срочно устроить демонстрацию для охлаждения горячих японских голов? Выводить корабли вновь через узкий проход, дождавшись прилива? Нет уж. Лучше мы будем готовы к началу похода в любой миг. Всё, всё, господа офицеры. Все свободны.
Выходя из адмиральского салона, начальник штаба Витгефт разъяснял кому-то:
– Ну что вы, друг мой. Никогда макаки не решатся напасть первыми, духу у них не хватит.
Ночь непроглядна, только прожектор Электрического утёса узким скальпелем щупает небо – будто пытается взрезать низкие тучи.
Ветер дул порывами, срывал верхушки тяжёлых волн, швырял горсти брызг в лицо. Где-то тут, в темноте, бродят дозором «Расторопный» и «Бесстрашный». Но божественный дух Ямато уберёг от нежеланной встречи: миноносцы флота микадо неслись сквозь тьму, чтобы атаковать беспечных русских.
На какой-то миг командир отряда Асай Сейдзиро растерялся: как искать цели в этой чернильнице? Но противник сам оказал любезность. На броненосце «Ретвизан» и крейсере «Паллада» включили мощные боевые прожекторы, будто приглашая: сюда, вот они мы. Так беспечная жертва ночного убийцы освещает лицо фонарём, и удар стилетом становится неотразимым…
– Ближе, – приказал Сейдзиро, – как можно ближе, чтобы наверняка.
Мину пустили в упор – с одного кабельтова. Промахнуться со ста восьмидесяти метров по стодвадцатиметровому корпусу было невозможно.
В 23.33 вахтенный офицер «Ретвизана» разглядел пороховую вспышку минного аппарата, тут же луч прожектора зацепил хищное тело миноносца.
– Противник по левому борту!
Загрохотали орудия: поздно – торпеда разорвала ночную тьму огненной хризантемой, ударив в нос; броненосец вздрогнул, начал крениться на левый борт. Погас прожектор, и комендоры палили во все стороны, наугад, не видя целей…
«Цесаревич» получил торпеду в корму и остался без рулевого управления; пылала «Паллада», поражённая под мидель, матросы тушили шахту элеватора, батарею, офицерские каюты и падали, задыхаясь от едкого дыма, на затоптанную палубу.
Дежурный по крепости телефонировал в морской штаб:
– Что там у вас за шум, полуночники?
– А, ночные учения, – беспечно отвечали моряки, – практические стрельбы. За себя переживайте.
Ночь грохотала, сверкала вспышками, металась растерянными электрическими лучами. Давно ушли японские миноносцы, зачехлив минные аппараты, словно спрятав самурайские мечи в лакированных ножнах; а русская эскадра продолжала палить, принимая за цели бугристые спины волн чужого моря. Свистели боцманские дудки, метались вестовые; вахтенные офицеры мучительно всматривались во тьму; и бился ветер в стекло рубки…
…Я проснулся внезапно, сел на постели. По потолку спальни метались тени, словно длинные хищные пальцы, заканчивающиеся стилетами ночных убийц: качался фонарь, подсвечивая голые ветви тополя во дворе.
Ветер бился в стекло, выл испуганно, будто силился что-то сказать, предупредить о чём-то – но не мог выговорить слово.
– У-у-у. Во-о-у.
Я понял.
Это было слово «война».
27 января 1904 г., порт Чемульпо, Корея
– Итак, «Кореец» вернулся, атакованный японскими миноносцами. Блокада Чемульпо полная. Превосходство японской эскадры подавляющее: шесть крейсеров и отряд миноносцев. Не хотелось бы предаваться отчаянию, но исход сражения…
Командир «Варяга» споткнулся, замолчал. Продолжил не сразу:
– По старой флотской традиции, господа, первое слово – самому младшему по званию и годам службы. Алексей Михайлович, прошу вас.
Мичман вскочил, волнуясь. Огладил тужурку. Прочистил горло.
– Господа, я подумал…
Командир подождал. Улыбнулся ободряюще:
– Ну что же вы, граф? Продолжайте. Подумать иногда даже штафиркам не возбраняется, а уж вам и сам бог велел.
– Всеволод Фёдорович, надобно принимать бой. Я полагаю, необходимо идти на прорыв, пытаться уйти в Порт-Артур. А если суждено погибнуть, так не спустив флага.
Сел, краснея.
Офицеры поднимались один за другим, говорили о том же.
Командир помолчал. Перекрестился.
– Ну что же, так тому и быть. Офицеров по механической части прошу сделать всё возможное, чтобы обеспечить полный ход хотя бы в девятнадцать узлов. Поговорите с кочегарами, с машинной командой. От всех господ офицеров и экипажа жду, что исполните свой долг до конца. Выход назначаю в одиннадцать часов. С богом.
В ушах ещё гремели оркестры английского и французского стационеров, провожавшие крейсер на безнадёжную схватку.
Море было спокойным и безмятежным; ластилось к «Варягу», поглаживая борта зелёными лапами. Фок-мачта царапала синеву, словно пытаясь оставить последний автограф.
Мичман Нирод приник к визиру. Нащупал хищный силуэт японского флагмана. Прокричал:
– Дистанция сорок пять кабельтовых!
Это было в 11 часов 45 минут.
В 11.48 в верхний мостик угодил восьмидюймовый снаряд с «Асамы».
После боя моряки обнаружили оторванную руку мичмана, сжимающую стеклянный осколок – видимо, от оптической трубы.
Всё, что осталось от дальномерного офицера.
27 января 1904 г., Санкт-Петербург
После молебна во славу русского воинства классный наставник сказал:
– Занятий сегодня не будет, господа. День-то какой, а? День гнева и народного единения во имя гордости российской!
Понизил голос, подмигнул доверительно:
– Учащимся гимназий запрещено участвовать в уличных манифестациях, но ныне – случай особый. От имени администрации заявляю: сегодня – можно. Не наказание ждёт вас, но одобрение.
Невский проспект был забит, уличное движение остановлено. Над толпой мелькали государственные флаги, рукописные плакаты; городовые отдавали честь нам, «сизарям»-гимназистам, студентам, прочей публике.
Какой-то господин, сняв шапку, затянул «Боже царя храни!» – и его не встретили насмешками – наоборот, поддержали.
На мосту через Мойку подхватили армейского поручика, принялись качать:
– Слава русским офицерам!
– Покажите азиатским варварам, что такое Русь великая, Русь святая!
– Урра!
Офицер взлетал в воздух, одной рукой вцепившись в фуражку, другой придерживая болтающиеся ножны. И растерянно косился на низкие перила моста: не перелететь бы на лёд.
Стайка разрумянившихся курсисток выискивала в толпе кадетов, юнкеров, офицеров – и дарила им вручную раскрашенные бумажные цветы. Самая бойкая, светловолосая и сероглазая, награждала ещё и поцелуем в щёку.
Я загляделся на блондинку. Она сияла, словно маленькое солнце посреди сумрачной питерской зимы; улыбка её обнажала влажные ровные зубы, а лёгкие локоны выбивались из-под меховой шапочки в прелестном беспорядке.
Красавица заметила мой восхищённый взгляд. Подмигнула:
– Не смущайтесь, господин гимназист. Поступайте в вольноопределяющиеся, и тогда, может быть, я поцелую и вас.
Я молчал, растерянный.
– Вы так мило краснеете, ха-ха-ха! – рассмеялась незнакомка.
– Олюшка! Оля Корф, ну что же ты застряла, побежали дальше, – позвали подружки.
И она исчезла, оставив меня с бьющимся напрасно сердцем.
Пьяненький купчик поймал мальчишку-газетчика, сунул ему смятую ассигнацию, схватил пачку «Ведомостей» с царским манифестом и принялся расшвыривать: газетные листы испуганными голубями порхали над студенческими и гимназическими фуражками, над картузами рабочих и женскими шапочками; их ловили мозолистые лапищи мастеровых и нежные пальцы в тонких перчатках.
На фонарный столб забрался молодой человек с диким взором, в жёлтом банте, лохматый – явно поэт. Жандарм не пытался остановить безобразие – наоборот, аккуратно придерживал пиита за штанину с растрепанными штрипками и одобрительно улыбался.
Сочинитель бросал строчки, словно гранаты:
Русский штык пусть узнают макаки,
Мы пропишем им мир в Нагасаки,
Отомстим косоглазцам упрямым,
Из голов водрузив Фудзияму…
Публика подхватывала кровожадные слова, перепевала на все лады.
Серафим кричал мне в ухо:
– Эх, малы мы ещё, жаль. Так бы я добровольцем япошек бить.
– И я с тобой.
Купец покосился на мою трость, но сказал про другое:
– Ты-то счастливец, у тебя брат – герой! Всех победит, вернётся в орденах. Ура!
– Уррра! – подхватил я, а следом за нами – сотни глоток.
Боевой клич, доставшийся нам в наследство от монгольских полчищ, нёсся над улицами и площадями имперской столицы.
Испуганные голуби носились, не смея приземлиться – будто растерянные души погибших.
Февраль 1904 г., Санкт-Петербург
На перемене, как всегда, сгрудились вокруг одноклассника, отец которого работал в типографии и имел доступ к свежайшим новостям.
Разглядывали иллюстрированное приложение, пахнущее краской: весь разворот занимали довоенные ещё фотографии кораблей эскадры Тихого океана, запертых ныне в Порт-Артуре.
Это были дни моего триумфа. Я так и не смог ни с кем сблизиться за четыре года гимназической жизни, не считая Купца, конечно. Наша дружба выглядела странно, но теперь я понимаю: два изгоя, два калеки (если считать тугой ум Серафима за уродство), мы поддерживали друг друга во враждебном мире, и это выглядело симбиозом меж двумя увечными.
Меня сторонились, считая слишком заумным; увлечения сверстников были либо скучны, либо недоступны. Благодаря стараниям преподавателя гимнастики Пана я сумел избавиться от костылей, но в лапту или футбол, разумеется, играть не мог. С другой стороны, мне было хорошо одному, в собственном мире, стенами которого были книги; игра в орлянку или чтение книжонок о Нике Картере и прочих «королях сыщиков» казались мне варварскими занятиями.
Но теперь я считался главным знатоком военного дела: ведь отец мой, инженер-капитан, служил по морскому ведомству, а родной брат был уже поручиком, кавалером двух орденов, командиром роты восточносибирских стрелков; кроме того, я многое знал из той области, в которой не только мои бестолковые одноклассники, но и люди постарше смыслили мало. У меня, например, был доступ к библиотеке Морского собрания Кронштадта; читал я быстро, буквально глотая страницы, и обладал чудесной памятью.
– Эскадренные броненосцы «Полтава», «Петропавловск» и «Севастополь» – систершипы, – пояснял я, тыча в фотографии.
Кто-то перевёл и рассмеялся:
– «Сёстры-корабли»! Что-то ты путаешь, Ярило: как они могут быть сёстрами? Они что – девки?
– Так называются однотипные корабли; у англичан корабль – «она», женского рода. То, что однотипные – хорошо: им удобно в бою выступать вместе, так как скорость, вооружение, все боевые возможности схожи, и адмиралу не надо задумываться, что какой-то вдруг отстанет от эскадры или окажется слабее товарищей, тем самым подведя остальных.
– Точно! Это как Купца в футбольную команду брать: неуклюж, неловок, по мячу ни за что не попадёт.
Все рассмеялись; Серафим ухмыльнулся и показал остряку тяжеленный кулак:
– Я и без вашего дурацкого пузыря разберусь, кому башку проломить.
Потом я рассказывал о новейших двенадцатидюймовках; о броне гарвеевской и крупповской; о дальномерах, радиотелеграфе, минах самодвижущихся и обыкновенных…
– Постой, – перебили меня, – не сходится. Ты говорил, что эскадренный броненосец – это главный корабль на войне, самый сильный. Вот как латный рыцарь на коне среди всякой пешей мелюзги, так?
– Не совсем, но ладно. Да, сила флота в первую голову зависит от числа броненосцев, верно.
– Как так получается: ты сам говорил, что у японцев всего шесть таких, а у нас – семь, больше. А уж наши моряки всяко сильнее хлипких япошек, которые даже снаряд-то поднять не смогут. А получается, наши сидят в этом самом Порт-Артуре, как мыши под веником, попрятавшись. Чего им не выйти в море да не побить макак сразу? И на саму Японию напасть. Почему такое?
Все загалдели наперебой:
– Заманивают! Чтобы не спугнуть. Не то разбегутся, как тараканы, лови их потом по всему Тихому океану.
– Болтун у нас умнее любого флотоводца! Чего в гимназистах прозябаешь, давно бы над флотом начальствовал, ха-ха-ха!
– Косоглазым британцы и американцы помогают, вот они и наглеют. А наши выжидают, чтобы не злить.
Я молчал. Приятели неожиданно задели струну, которая во мне самом звенела напряжённо с той самой январской ночи. Война шла второй месяц, а успехов не видно; эскадра действительно трусливо сидела в гавани, если верить газетным сообщениям.
– Так чего молчишь, Ярило?
Все смотрели на меня: кто недоверчиво, кто насмешливо; лишь Купец – с надеждой, что я сейчас всё разъясню, и станет ясно, как с арифметической задачкой на дроби.
– Думаю, дело в адмирале, – сказал я осторожно, – вот доедет до Порт-Артура Степан Осипович, и дело переменится.
– Точно! Макаров им задаст жару! Перетопит желторожих, как котят.
Но тут раздался звонок; ребята потянулись в класс, обсуждая перспективы нашей эскадры и споря, сколько продержатся японцы – неделю или месяц.
Я ковылял последним, и хорошо: никто не видел моего нахмуренного лица.
Мне самому хотелось верить, что вице-адмирал Макаров, автор первой минной атаки в русской истории, храбрец и умница, сможет разбить флот микадо.
Но что-то глодало внутри: то ли скупые рассказы отца о нашей вечной неготовности, о бестолковости и неразберихе, царящих в осаждённой крепости. То ли мучившее меня волнение за брата Андрея, которое не покидало с января.
Я вздохнул и вошёл в класс.
31 марта 1904 г., Порт-Артур
Весь месяц на кораблях Тихоокеанской эскадры царило радостное возбуждение; ушли в прошлое тяжкие мысли и уныние, связанные с катастрофой внезапного японского нападения. Степан Осипович живо наладил разведку и наблюдение: теперь ни одно движение японцев не оставалось без внимания и ответного действия. Пять раз адмирал выводил корабли в Жёлтое море, не только давая отпор противнику: ещё важнее было сколотить эскадру накрепко, приучить её к совместным действиям, поднять дух экипажей.
Все попытки адмирала Хэйхатиро Того затопить на фарватере пароходы-брандеры и тем запереть эскадру в гавани жёстко пресекались; круглосуточно шёл ремонт повреждённых в январском ночном бою кораблей. Макаров привёз с собой из Санкт-Петербурга лучших инженеров и мастеровых, несколько вагонов ценнейших запасных частей и инструментов: теперь каждый день приближал восстановление мощи русской эскадры. Известия об этом (Порт-Артур был наводнён японскими шпионами из числа китайского населения и корейцев), а также о подготовке на Балтике новой эскадры в помощь силам Дальнего Востока повергали японский штаб в уныние и сдерживали переброску войск морем в Корею.
Победа над Россией уже не казалась быстрой и легкодостижимой.
Та ночь началась со странных, даже непостижимых событий.
Вечером по указанию Степана Осиповича летучий отряд отправился в поиск к острову Эллиот на разведку; в непроглядной тьме заблудились и отстали от своих миноносцы «Страшный» и «Смелый». Пользоваться световыми сигналами было строжайше запрещено, дабы не обнаружить себя; маленькие корабли плутали в одиночестве, пытаясь найти своих.
Наконец капитан «Страшного» в кромешной тьме разглядел тёмные силуэты и редкие искры из низких труб. Миноносцы! Свои. С облегчением выдохнул, велел рулевому пристроиться в кильватер.
Когда начало светать, с мателота запросили позывные. «Страшный» ответил короткими высверками аппарата Ратьера – и в следующий миг над Жёлтым морем заверещали сигналы тревоги; вспышки выстрелов опередили рассвет.
Это были не свои. Это были японские истребители, которые прикрывали тайную ночную операцию по минированию выхода из порт-артурской бухты.
Расстрелянный в упор русский миноносец тонул, когда на помощь ему бросился дежурный крейсер «Баян»; эскадра поднимала пары и снималась с якорей.
«Баян» отогнал японских стервятников бешеным огнём и поспешил к месту гибели товарища; среди обломков удалось выловить только пятерых матросов, чудом уцелевших в яростной схватке. Шестому бросили конец; он лежал на обломке решётчатого люка на спине; живот его был рассечён осколком, внутренности вывалились.
– Держись, голубчик! – кричали с «Баяна». – Хватай конец, вытянем.
Матрос попытался нащупать канат, но бессильная рука соскользнула. Прохрипел:
– Не могу, братцы. Помирать буду.
Откинулся на решётке; угасающий взгляд упёрся в чужое небо.
Вахтенный офицер собирался скомандовать спуск шлюпки, но не успел: вода недалеко от борта вдруг вспучилась, закипела и породила высокий фонтан от падения тяжёлого восьмидюймового снаряда.
К месту гибели «Страшного» спешили четыре японских крейсера: открыв беглый огонь, понеслись на перехват, стремясь отрезать русский корабль от входа в порт.
«Баян» отходил, резко меняя галсы, сбивая тем самым вражеских наводчиков и отвечая из кормовой башни. Одновременно прикрывал корпусом второй заблудившийся ночью миноносец – «Смелый»; так в драке более сильный прикрывает от ударов слабого товарища.
Макаров, верный своему порывистому нраву, не стал дожидаться готовности всей эскадры. Счёт шёл на минуты: адмирал без проверки и траления фарватера повёл на выручку «Баяна» импровизированный отряд из двух броненосцев и четырёх крейсеров.
Японцы, словно мазурики, испугавшиеся грозного городового, порскнули в разные стороны. Небо испачкали густые дымы: это адмирал Того вёл свой флот на выручку крейсеров.
Степан Осипович обрадовался: наконец-то настоящее дело, наконец-то ему удастся навязать осторожничающим японцам сражение! Включив в боевую колонну подоспевшие броненосцы «Победа» и «Пересвет», адмирал велел изменить курс и идти на решительное сближение с противником.
Но японцы не спешили сокращать дистанцию, словно заманивали.
Палуба флагманского «Петропавловска» дрожала то ли от злого возбуждения, то ли от напряжённой работы машин; комендоры вглядывались в дымку, ища силуэты вражеских кораблей и с нетерпением ожидая данных от дальномерщиков; грохотали цепи, поднимающие в огромные башни грозные двадцатипудовые снаряды.
«Петропавловск» дал несколько залпов; но расстояние было слишком велико.
С «Баяна» сообщили: японская эскадра в полном составе. Шесть броненосцев, шесть броненосных крейсеров, бронепалубные крейсера и миноносцы без счёта. Подавляющее преимущество – за адмиралом Того.
Степан Осипович скрепя сердце распорядился возвращаться.
У кормовой башни главного калибра, широко расставив ноги, стоял именитый художник Верещагин в наброшенной на плечи бобровой шубе: утро выдалось прохладным, а ветер – пронзительным. Знаменитый баталист точными росчерками карандаша набрасывал силуэты вражеской эскадры, расплывающиеся в утренней дымке.
– Василий Васильевич, жарко будет, – сказал мичман.
– Так шубу сниму.
– Да не в этом смысле. Возможен обстрел, осколки. Опасно. Может, пройдёте в боевую рубку? За бронёй-то спокойнее.
– Там видно плохо, щели смотровые больно узки. А мне обзор нужен.
Мичман собирался возразить, но не успел.
Броненосец вздрогнул всем могучим телом: оглушительно загрохотало, столб чёрного дыма вырвался из развороченного носа. Оранжевое пламя разорвало бронированную палубу, словно лист бумаги из блокнота художника; и почти сразу рвануло по центру корпуса, разворотив паровые котлы. Корабль с резким креном на правый борт погружался в воду носом; на задранной в небо корме продолжали вращаться огромные бронзовые винты, словно махали на прощание ошарашенным сигнальщикам кораблей эскадры.
Рванул кормовой погреб боезапаса, и страшную картину гибели флагмана заволокло непроницаемой жёлто-бурой стеной.
Когда облако дыма и пара рассеялось, на поверхности остались лишь обломки и редкие чёрные мячики – головы уцелевших.
«Петропавловск» исчез через две минуты после взрыва – и тут же взорвалась «Победа». С сильным креном поковыляла в гавань.
Комендоры русской эскадры яростно расстреливали безвинные волны Корейского залива: кто-то сказал, что на броненосцы напали японские субмарины.
Шлюпки спасли едва восемьдесят человек, погибло почти семьсот. Тела вице-адмирала Макарова и художника Верещагина найдены не были.
Коварный план адмирала Того сработал: ему удалось заманить русские броненосцы на выставленное ночью минное поле. Но он искренне расстроился, когда узнал, КТО погиб на «Петропавловске».
– Это был единственный достойный противник среди русских флотоводцев.
Горе обрушилось на Тихоокеанскую эскадру, Порт-Артур, всю империю.
В Санкт-Петербурге не было траурной демонстрации в честь адмирала, дабы «не нагнетать в обществе панических настроений». Зато демонстрация в память Макарова прошла в японской столице. Но мы об этом акте самурайского благородства не знали.
Багровый Купец на заднем дворе гимназии курил вторую папиросу подряд и хрипел севшим голосом:
– Гады, макаки. Ненавижу. Всё сделаю, но за Степана Осиповича отомщу.
Флот России будто съёжился от удара. И долго не мог оправиться.
А может, и вовсе не смог.
Апрель 1904 г., граница Кореи и Китая
С рокового для крейсера «Варяг» и канонерской лодки «Кореец» боя под Чемульпо началась операция по переброске армии генерала Куроки в Страну утренней свежести.
Резко возросшая активность Тихоокеанской эскадры под командованием Макарова испугала японцев: им мерещился прорыв русских кораблей к портам Кореи, избиение транспортов, набитых под завязку японской пехотой…
Но с гибелью адмирала опасность исчезла; портартурцы и носа не казали из своей прочно запертой мышеловки.
Японская армия неумолимо ползла на север, сопровождаемая тысячами носильщиков-корейцев и сотнями джонок, перевозивших продовольствие и фураж; узкие прибрежные тропы, размываемые дождями, то и дело задерживали продвижение. Выглядело всё так, будто самураи сами не особо рвались встретиться с русской армией, опасаясь последствий…
– Наша позиция на пограничной реке Ялу сильна неимоверна, – рассуждал штабс-капитан, – и вполне может остановить японское продвижение до тех пор, пока из России не прибудут необходимые подкрепления. Да только ведь и эту испортим…