Ребенку хочется посмотреть. С этого все начинается; точно так же началось и в тот раз. Ребенку захотелось посмотреть.
Он уже научился ходить и смог дотянуться до дверной ручки. Без особой, в общем-то, цели, просто из детского инстинкта первооткрывателя. Раз есть дверь, нужно ее толкнуть; вошел, застыл; огляделся. Никто за ним не следил; он развернулся и вышел, старательно затворив за собой дверь.
Увиденное стало для него самым ранним воспоминанием. Мальчонка, комната с кроватью, пробивающийся сквозь задернутые шторы послеполуденный свет. Прежде чем он поведал миру свою историю, минуло шесть десятилетий. Сколько же раз он проговаривал текст про себя, чтобы выстроить и подогнать простые слова, на которых в итоге остановил свой выбор? Сомнений нет: зрелище виделось ему столь же четко, как в тот памятный день. Дверь, комната, свет, кровать, а на кровати – «бело-восковое нечто».
Ребенок и труп: в Эдинбурге того времени подобные сцены были, вероятно, нередки. Из-за высокой смертности и стесненных жилищных условий дети постигали жизнь рано. Семья была католическая; на кровати покоилось тело бабки Артура, некой Кэтрин Пэк. Не исключено, что дверь оставили незапертой намеренно. Быть может, хотели приобщить ребенка к трагедии смерти; или, выражаясь более оптимистично, внушить, что смерти бояться не следует. Ясно же, что бабушкина душа улетела на небеса, оставив на земле только ненужное, бренное тело. Мальчик хочет посмотреть? Что ж, пускай смотрит.
Наедине в затемненной комнате. Дитя и мертвое тело. Внук, который только что, с обретением памяти, вышел из состояния неодушевленности, и бабка, которая, утратив те способности, что развивались у мальчика, вернулась в упомянутое состояние. Ребенок смотрел в упор; много лет спустя точно так же смотрел в упор мужчина. Что представляло собой это «бело-восковое нечто», вернее, что представляла собой чудовищная перемена, оставившая по себе только «нечто», – этот вопрос приобрел для Артура первостепенное значение.
У Джорджа самых ранних воспоминаний нет, а к тому моменту, когда, по всем меркам, положено ими обзавестись, выясняется, что время упущено. Ну не помнит он, что происходило определенно раньше всего остального: как его брали на руки, ласкали, поддразнивали, шлепали. Есть смутное ощущение, что некогда он был единственным ребенком в семье, и твердая уверенность, что нынче существует еще и Хорас, но тот поворотный, тревожный момент, когда ему предъявили братика, что было равносильно изгнанию из рая, не запечатлелся в памяти. Ни самого первого зрелища, ни самого первого запаха, будь то мамин парфюмерный аромат или едкость служанкиной карболки.
Мальчик растет застенчивым, серьезным, чутким к ожиданиям других. Порой ему кажется, что родительских ожиданий он не оправдывает: сознательный ребенок должен помнить, какой заботой был окружен буквально с первого дня. Но родители никогда не упрекают его за это упущение. Кстати, если другие дети сами исправляют подобный недочет, целенаправленно вбивая себе в голову нежное лицо мамы или надежное отцовское плечо, то Джорджу это несвойственно. Прежде всего, фантазии не хватает. То ли он никогда ею не обладал, то ли родители зарубили ее на корню какими-то своими действиями – ответы на эти вопросы можно найти лишь в специализированном, покуда не написанном разделе психологии. Джордж не глух к историям, которые приходится слышать: про Жанну д’Арк, Давида и Голиафа, Поклонение волхвов, но сам, вообще говоря, лишен способностей к сочинительству.
Никакой вины он за собой не чувствует, поскольку родители не считают это недостатком. Говоря про кого-нибудь из деревенских ребятишек, что тот «сочиняет», они, безусловно, выражают свое неодобрение. На этой же шкале, только еще ниже, стоят «выдумщик» и «враль»; но самый скверный ребенок – это «отъявленный лжец»: к такому на пушечный выстрел приближаться нельзя. Самого Джорджа никогда не призывают говорить правду: в противном случае можно было бы подумать, что его требуется понукать. Дело обстоит проще: правду надо говорить потому, что в доме приходского священника иного не дано.
«Аз есмь путь и истина и живот»; он нередко слышит это из отцовских уст. Дорога, правда, жизнь. Ты идешь по жизни своей дорогой и говоришь правду. Джордж знает, что библейское изречение несет иной смысл, но на первых порах толкует его именно так.
Расстояние от дома до церкви было данностью, зато в каждой из двух конечных точек присутствовало, рассказывалось и предписывалось нечто свое. В стылом каменном храме, куда он ходил раз в неделю, чтобы, стоя на коленках, помолиться, присутствовали Господь Бог, Иисус Христос, Двенадцать апостолов, Десять заповедей и Семь смертных грехов. Все строго упорядочено, раз и навсегда перечислено и пронумеровано, вкупе с псалмами, молитвами и библейскими стихами.
Он понимал: это и есть выученная назубок истина, но более созвучной его воображению оказывалась другая, параллельная версия, усвоенная в домашней обстановке. Мамины истории тоже повествовали о стародавних временах и тоже учили его различать добро и зло. Стоя у кухонной плиты и помешивая овсянку, мама, бывало, уберет волосы за уши, а он уже ждет, когда она постучит черенком поварешки о край кастрюли, помолчит, а затем обратит к нему свое круглое, улыбчивое лицо. И тогда взгляд серых маминых глаз возьмет его в плен, а голос ее полетит по дуге, то взмывая кверху, то опускаясь, и под конец замедлится, едва ли не прервется – в тот самый миг, когда сладостная мука или радость ожидания нахлынет не только на героя и героиню, но и на слушателя.
«И тут рыцаря подняли над ямой, где шипели и брызгали ядом змеи, что кишели среди белых костей прежних жертв…»
«И тут жестокосердый злодей с гнусными проклятьями выхватил из-за голенища спрятанный кинжал и двинулся на беззащитного…»
«И тут дева вытащила из прически шпильку, и золотистые пряди заструились из окна, лаская стену замка, все ниже и ниже, чтобы почти коснуться изумрудной травы в том месте, где стоял…»
Артуру, который рос подвижным и своевольным ребенком, нелегко было усидеть на месте; но стоило матушке поднять над кастрюлей поварешку, как он застывал, словно околдованный: можно было подумать, сказочный злодей подсыпал ему тайное зелье. Вот тогда-то в тесной кухоньке и появлялись рыцари со своими прекрасными дамами: здесь бросали перчатку, здесь любые поиски – о чудо! – увенчивались успехом, бряцали латы, шелестела кольчуга и превыше всего ценилась честь.
Все истории были определенным образом (хотя поначалу он не понимал, как именно) связаны со стоявшим подле родительской кровати старинным деревянным сундуком, где хранились свидетельства происхождения их семьи. Это были совсем другие рассказы, больше напоминавшие школьное домашнее задание из истории рода герцогов Бретонских, ирландской ветви нортумберлендского рода Перси, а также некоего офицера, который возглавил бригаду Пэка в битве при Ватерлоо и приходился дядей чему-то бело-восковому, прочно засевшему в памяти. И все это скреплялось материнскими уроками геральдики. Из кухонного шкафа извлекались большие листы картона, расчерченные и раскрашенные одним из лондонских дядюшек. Мама объясняла значение гербов, а потом требовала: «Ну-ка, опиши этот гербовый щит!» И ждала четкого, как таблица умножения, ответа: шевроны, звезды с лучами, пентаграммы, пентады, серебряные полумесяцы вкупе с их сверкающими сородичами.
Помимо усвоенных в церкви Десяти заповедей, дома он выучил еще несколько. Например, «Пред сильными бесстрашен, пред слабыми кроток» или «Рыцарствен с женщинами любого сословия – высокого или низкого». Эти заповеди казались ему даже более важными, потому как исходили непосредственно от мамы, да к тому же требовали применения на практике.
Артур далеко не заглядывал. В квартирке у них было не повернуться, матушка уставала, отец чудил. Еще в детстве Артур дал клятву, а клятвы, как известно, нельзя нарушать ни под каким видом: «Когда ты будешь совсем старенькой, мамочка, я тебе куплю бархатное платье и золотые очки, чтобы ты могла спокойно отдыхать у камина». Сегодня ему уже видится начало рассказа и счастливый конец; вот только середины пока не хватает.
За советами он обращался к своему любимому писателю, капитану Майн Риду. Пролистал «Вольных стрелков, или Приключения офицера пехоты в Южной Мексике». Проштудировал «Молодых путешественников», «Тропу войны», «Всадника без головы». Индейцы и бизоны смешались у него в голове с рыцарями в латах и пехотинцами из бригады Пэка. Но самой его любимой из всех книжек Майн Рида стали «Охотники за скальпами, или Романтические приключения в Северной Мексике». Артур толком не знал, где берутся очки в золотой оправе и бархатное платье, но подозревал, что за ними придется снарядить рискованную экспедицию в Мексику.
Раз в неделю мать берет его с собой к двоюродному деду Компсону. Идти к нему недалеко – до низкой каменной оградки, за которую Джорджу вход заказан. Они еженедельно меняют цветы в дедовом кувшине. Дед Компсон двадцать шесть лет отслужил в приходе Грейт-Уэрли; нынче душа его на небесах, а тело на погосте. Объясняя эти подробности, мать убирает поникшие стебли, выплескивает затхлую воду и расправляет свежий, глянцевый букет. Когда разрешают, Джордж помогает набирать чистую воду. Мать говорит, что скорбеть нужно в меру, иначе будет не по-христиански, но Джорджу такое не по уму.
Когда двоюродный дед Компсон отправился на небеса, место его занял отец. Тот в свое время женился на матери, год спустя получил приход, а еще год спустя родился Джордж. Так ему рассказывают; история понятная, правдивая и счастливая, как и заведено от века. Есть мама, которая постоянно присутствует в его жизни: учит грамоте, целует на ночь; есть отец, который больше отсутствует, потому как навещает старых и немощных или пишет проповеди, которые потом читает с амвона. Есть дом и церковь, есть воскресная школа, где учительствует мать, есть сад, кошка, куры, небольшая лужайка, которую пересекает тропа от дома до церкви, и еще погост. Таков хорошо знакомый мир Джорджа.
В доме викария царит тишина. Молитвы, книги, рукоделие – это пожалуйста. Кричать нельзя, бегать нельзя, пачкотню разводить нельзя. Бывает, правда, что шум исходит от очага, а еще от ножей и вилок, если кто не умеет их правильно держать, и, конечно, от брата Хораса, который недавно появился на свет. Но это лишь исключения из правил спокойного и надежного домашнего мира. А вот мир за пределами дома викария полон неожиданных шумов и неожиданных происшествий. К примеру, четырехлетнего Джорджа ведут на прогулку вдоль межи и знакомят с коровой. Его пугает не столько величина этой скотины и даже не набухшее вымя, что болтается на уровне его глаз, сколько хриплый вопль, беспричинно вырывающийся из ее глотки. Видно, не на шутку разозлилась корова. Джордж – в слезы, отец – за хворостину. Тогда животное поворачивается боком, задирает хвост – и давай разводить пачкотню. Джордж цепенеет при виде этого извержения, которое с завораживающим шлепком плюхается на траву и тем самым вмиг нарушает все правила. Но материнская рука тащит Джорджа прочь, не давая осмыслить странное происшествие.
Да разве одна только корова и иже с нею – лошадь, овцы, поросенок – вызывают подозрение к миру, что лежит за пределами дома викария? Джорджа настораживает многое из того, что он видит и слышит. Достаточно посмотреть, с каким лицом возвращается домой отец, и сразу станет ясно: тот внешний мир населяют старики, неимущие, хворые, и живется им – хуже некуда; понизив голос, отец еще рассказывает про каких-то «горняцких вдов», но это Джорджу не по уму. А вдобавок там обретаются выдумщики и, еще того хуже, отъявленные лжецы. Ко всему прочему, в округе есть так называемая «Угольная Шахта» – оттуда привозят уголь для камина. Уголь ему как-то не по нраву. Пахнет скверно, пылит, да еще и тишину нарушает, когда его кочергой ворочают; а как разгорится – близко не подходи. Доставкой мешков с углем занимаются дюжие, свирепого вида дядьки в кожаных шлемах, спускающихся на спину. Когда внешний мир стучит в дверь колотушкой, Джордж обычно вздрагивает. Если рассудить, наружу лучше вообще не высовываться, а сидеть дома с матерью, братом Хорасом и новорожденной сестренкой Мод, покуда не настанет срок отправиться на небо и встретиться там с двоюродным дедом Компсоном. Но Джордж подозревает, что так не получится.
Они без конца переезжали: раз шесть за первые десять лет жизни Артура. Создавалось впечатление, что каждая новая квартира теснее предыдущей, так как семья постоянно росла. У Артура были старшая сестра Аннетт, младшие сестры Лотти и Конни, младший брат Иннес, а впоследствии добавились еще сестренки Ида и Джулия (уменьшительно – Додо). Производить детей отцу удавалось на славу, а вот содержать – несколько хуже. В раннем возрасте Артур понял, что папа не сможет обеспечить матушке достойную старость, и от этого только укрепился в своем решении позаботиться об этом самостоятельно.
Глава семейства – о герцогах Бретонских сейчас речи нет – происходил из артистического рода. Талантливый, наделенный тонким религиозным чутьем, он постоянно ходил взвинченным и не отличался крепким здоровьем. В Эдинбург он приехал из Лондона в возрасте девятнадцати лет. Получил место помощника топографа в Шотландской строительной инспекции, однако слишком рано погрузился в такую среду, которая встретила его приветливо, но оказалась разгульной и пьющей. Этот тихий неудачник прятал добродушное лицо за мягкой окладистой бородой; к вопросам долга он подходил отстраненно и вообще давно сбился с жизненного пути.
Ни жестокости, ни злобы в нем не было; во хмелю он становился сентиментальным, щедрым, склонным к самобичеванию. Порой его, с замусоленной бородой, приволакивал домой кэбмен, который настырно требовал платы за свои труды и тем самым будил детей; наутро отец долго и слезливо каялся, что не способен обеспечить тех, кого так нежно любит. Однажды Артура на целый год отправили в школу-пансион, чтобы избавить от созерцания очередного этапа распада отцовской личности, но мальчик успел достаточно насмотреться, чтобы четко представлять, каким бывает и каким должен быть мужчина. В маминых рассказах о рыцарстве и романтических чувствах не находилось места для пьяниц-иллюстраторов.
Отец Артура рисовал акварелью и вечно надеялся на прибыли от продажи своих работ. Но ему мешала широта натуры: он раздавал эти рисунки даром или в лучшем случае за сущие гроши. Выбирая неистовые, устрашающие сюжеты, отец все же нередко проявлял свое врожденное чувство юмора. Но излюбленным мотивом, которым, собственно, и запомнилось отцовское искусство, были феи.
Джорджа отдают в сельскую школу. Его свободно повязанный бантом шейный платок, скрывающий запонку туго накрахмаленного ворота, касается верхней пуговицы жилета; сюртучок примечателен высокими, почти не скошенными лацканами. Другие мальчики не столь щеголеваты: некоторые являются на уроки в фуфайках грубой ручной вязки или в куртках с чужого плеча, донашиваемых за старшими братьями. Считаные единицы могут похвалиться крахмальными воротничками, но шейный платок, как у Джорджа, носит один лишь Гарри Чарльзуорт.
Мать научила Джорджа грамоте, отец – несложным арифметическим действиям. Всю первую неделю Джордж волею случая просидел за задней партой. В пятницу предстоит проверочное испытание, и детей рассадят по степени умственного развития: толковые мальчики будут сидеть впереди, а бестолковые сзади; наградой за успехи в учении станет возможность оказаться поближе к учителю – светочу образованности, знаний, истины. Зовут его мистер Босток; он носит твидовый пиджак, вязаный жилет и сорочку с пристежным воротником, уголки которого, прижатые галстуком, скреплены золотой булавкой. В любое время года мистер Босток ходит в коричневой фетровой шляпе, которую на уроках кладет перед собой на стол, как будто опасается выпустить из поля зрения.
На перемене мальчики выбегают, как принято говорить, в школьный двор, а по сути – на вытоптанный пятачок, откуда вдали, за открытыми полями, видны Угольные Копи. Те ребята, которые и раньше были меж собой знакомы, тут же устраивают потасовку – просто от нечего делать. Джордж никогда прежде не видел драк. Он глядит во все глаза, и тут перед ним возникает Сид Хеншоу, один из главных бузотеров. Хеншоу строит ему обезьяньи рожи: мизинцами растягивает себе рот, а большими пальцами оттопыривает уши – и давай ими шевелить.
– Приятно познакомиться, меня зовут Джордж. – Так ему наказывали говорить.
Но Хеншоу знай шевелит ушами, издавая какие-то булькающие звуки.
В классе есть фермерские сыновья, и Джорджу кажется, что от них попахивает коровой. Но большинство ребят – из шахтерских семей; у этих какой-то чудной говорок. Джордж запоминает имена однокашников: Сид Хеншоу, Артур Эрам, Гарри Боум, Хорас Найтон, Гарри Чарльзуорт, Уолли Шарп, Джон Гарриман, Альберт Йейтс…
Отец твердит, что в школе можно найти себе друзей, но Джордж плохо понимает, как это делается. А однажды утром подкрадывается к нему сзади Уолли Шарп и нашептывает:
– Ты не тутошний.
Развернувшись, Джордж говорит, как обучен:
– Приятно познакомиться, меня зовут Джордж.
В конце первой недели мистер Босток устраивает проверку по чтению, правописанию и арифметике. Результаты объявляются в понедельник утром, и учеников пересаживают. Джордж неплохо справился с чтением из хрестоматии, но правописание и арифметика подкачали. Его оставляют на задней парте. В следующую пятницу, да и через две недели ничего не меняется. Теперь он окружен фермерскими и шахтерскими сыновьями, которым все равно, где сидеть – в заднем ряду даже еще и лучше: подальше от мистера Бостока, чтобы тот не видел их проделок. У Джорджа такое ощущение, будто его медленно, но верно теснят с пути, от истины, из жизни.
Мистер Босток стучит мелом по классной доске.
– Вот это, Джордж, плюс вот это (тук) будет… сколько (тук-тук)?
В глазах у Джорджа мутится, и он выпаливает наугад: «Двенадцать» или «Семь с половиной». Мальчишки за первыми партами смеются; тут даже фермерские сыновья соображают, что он дал маху, и тоже гогочут.
Мистер Босток со вздохом качает головой и спрашивает Гарри Чарльзуорта, который, сидя за первой партой, вечно тянет руку.
«Восемь», – чеканит Гарри или: «Тринадцать и одна четверть»; тогда мистер Босток дергает головой в сторону Джорджа, чтобы подчеркнуть, какую тот сморозил глупость.
Как-то раз по дороге домой из школы Джорджу случилось замарать штаны. Мать раздевает его догола, ставит в ванну, трет мочалкой, одевает в чистое и отводит к отцу. Но Джордж не может объяснить, почему в свои без малого семь лет он так осрамился, будто еще не вышел из пеленок.
Такое происходит с ним еще раз и еще. Родители не наказывают своего первенца, но их очевидное разочарование (в учебе отстает, по дороге домой опять замарался) хуже любой кары. Они обсуждают сына поверх его макушки.
– Этот ребенок пошел в тебя, Шарлотта: комок нервов.
– Но почему с ним такое происходит: у него ведь не зубы режутся?
– Простуду исключим сразу: на дворе только сентябрь.
– Кишечное расстройство – тоже: Хорас кушал все то же самое.
– Что еще можно предположить?
– Я читала, что единственной другой причиной может быть страх.
– Ты чего-нибудь боишься, Джордж?
Джордж смотрит на отца, на белоснежный пасторский воротничок, на круглое неулыбчивое лицо, на губы, которые с амвона церкви Святого Марка вещают непостижимую порой истину, на черные глаза, которые сейчас требуют истины от него. А что тут скажешь? Да, боится он и Уолли Шарпа, и Сида Хеншоу, и еще некоторых, но ябедничать негоже. Да и потом, есть кое-что пострашнее. В конце концов он говорит:
– Я боюсь остаться глупым.
– Джордж, – отвечает ему отец, – нам понятно, что ты неглуп. Мы с мамой обучили тебя грамоте и основам арифметики. Ты сообразительный мальчик. Дома с легкостью решаешь примеры, а в школе ходишь в отстающих. Ответь: почему?
– Не знаю.
– Возможно, мистер Босток учит вас как-то иначе?
– Нет, отец.
– Или ты ленишься?
– Нет, отец. Из учебника я любой пример могу решить, а с доски не получается.
– Полагаю, Шарлотта, нам придется свозить его в Бирмингем.
У Артура были дядюшки; они наблюдали распад личности своего брата и жалели его семью. Ими и было принято решение отправить Артура на учебу к английским иезуитам. В Эдинбурге его посадили в поезд; всю дорогу до Престона он, в ту пору девятилетний, проплакал. Ближайшие семь лет ему предстояло провести в Стонихерсте, и только во время летних каникул он на полтора месяца возвращался к матушке, а в эпизодических случаях – еще и к отцу.
Выходцы из Нидерландов, иезуиты принесли с собой всю учебную программу и систему воспитания. Образование включало семь циклов: грамота, арифметика, начала общих знаний, грамматика, синтактика, поэтика и риторика, по одному году на каждый цикл. Как и в обычных частных школах, там изучали Евклида, алгебру и античных авторов; незнание их истин грозило примерным телесным наказанием. Совершалось оно посредством специального орудия, тоже вывезенного из Нидерландов и называемого «тулий»: это был кусок натурального каучука длиной и толщиной с башмачную подошву. От одного удара, наносимого с подлинно иезуитским расчетом, кисть руки распухала и багровела. Ученикам старших классов обычно назначали девять ударов по каждой руке. После этого провинившийся еле-еле поворачивал дверную ручку, чтобы выйти из кабинета, где вершилось наказание.
Тулий, как объяснили Артуру, получил свое название от созвучия с латинским глаголом. Fero, «я ношу, или вынашиваю». Спрягаем: fero, ferre, tuli, latum. Стало быть, tuli – «я выносил», то бишь «тулий» – это штуковина, которую мы сами родили, так?
Юмор был жестоким, под стать наказаниям. На вопрос, кем он видит себя в будущем, Артур признался, что хочет стать инженером и строить дома.
– В инженеры ты, может, и выбьешься, – ответил священник, – а строить, уж поверь, будешь разве что козни.
Артур вымахал крупным, решительным парнем, который за успокоением шел в школьную библиотеку, а за радостями – на поле для игры в крикет. Раз в неделю мальчиков заставляли писать домой, и многие расценивали это как изощренную пытку, но Артур почитал наградой. В течение отведенного часа он изливал душу матери. Не забывая ни Бога, ни Иисуса Христа, ни Библию, ни иезуитов, ни тулий, он подчинялся и доверял главному арбитру – своей хрупкой, но властной матушке. Она для него оставалась советчицей во всех вопросах, от нижнего белья до геенны огненной. «К телу носи фланель, – наставляла она, – и не верь в муки ада».
Помимо всего прочего, матушка, сама того не ведая, научила его завоевывать авторитет. С самого начала он рассказывал своим однокашникам истории о рыцарстве и романтических чувствах, впервые услышанные им под занесенной поварешкой для овсяной каши. В ненастные часы досуга он забирался на парту, а слушатели садились в кружок на корточки. Вспоминая матушкины таланты, он умело понижал голос, затягивал свой рассказ и прерывался на самом драматическом, захватывающем эпизоде, чтобы продолжить на следующий день. Рослый и вечно голодный, за базовую единицу оплаты он принимал сдобную булочку. Но временами, умолкая в кульминационной точке, отказывался продолжать, пока не получит гонорар в размере яблока.
Так он обнаружил глубинную связь между повествованием и вознаграждением.
Окулист не рекомендует младшим школьникам носить очки. Лучше подождать, – быть может, с возрастом зрение нормализуется само. А пока нужно пересадить мальчика за первую парту.
Из окружения фермерских сыновей Джордж перебирается к Гарри Чарльзуорту, отличнику. И с той поры на уроках больше не теряется. Он ясно видит, в какой точке барабанит по доске учительский мел, и, к слову сказать, по дороге домой никогда больше не марает исподнее.
Сид Хеншоу по-прежнему строит обезьяньи рожи, только Джорджу от этого ни жарко ни холодно. Сид Хеншоу – просто сельский дурень, который, скорее всего, даже не знает, как пишется «корова», хотя от самого коровой несет.
Однажды в школьном дворе Хеншоу с разбегу толкает Джорджа плечом, а сам, не дав ему опомниться, срывает с него галстук-бант и убегает. Слышится хохот. Перед началом урока мистер Босток спрашивает, куда делся галстук.
Джордж стоит перед трудным выбором. Он знает, что ябедничать – последнее дело. Но знает он и то, что лгать еще хуже. У отца в этом вопросе очень твердая позиция. Единожды солгав, ты ступаешь на путь греха – и остановить тебя может разве что петля, накинутая на шею палачом. Разумеется, такими словами об этом не говорят, но Джорджу видится именно так. А потому солгать мистеру Бостоку невозможно. Джордж рассчитывает как-нибудь выкрутиться (что, между прочим, тоже нехорошо: отсюда до лжи – один шаг), а потом отвечает как на духу:
– Сид Хеншоу меня толкнул и галстук сорвал.
Мистер Босток за вихры выводит Хеншоу из класса, лупит, пока тот не начинает вопить, а потом возвращается с шейным платком Джорджа и читает ученикам нотацию про воровство.
После уроков Джорджу преграждает дорогу Уолли Шарп, который, не давая себя обойти, шипит:
– Ты не тутошний.
Остается только вычеркнуть Уолли Шарпа из числа возможных друзей.
Если Джордж чего-то лишен, то в большинстве случаев сам этого не осознает. К примеру, его родные никогда не участвуют в делах сельской общины, но Джордж не понимает последствий такого отстранения, не говоря уже о причинах родительской замкнутости или несостоятельности. Сам он никогда не заходит в гости к другим ребятам, а потому не может судить, какой уклад принят в чужих домах. Его жизнь самодостаточна. Денег у него нет – и не надо, тем более что стяжательство, как он недавно узнал, корень всех зол. Игрушек тоже нет – и пусть их. Для игр требуются ловкость и зоркость, которыми он не обладает; ему даже не доводилось чертить «классики», чтобы прыгать из одного квадрата в другой; от летящего в его сторону мяча он съеживается. Его вполне устраивает по-братски гонять Хораса или, более бережно, сестренку Мод, а еще бережней – цыплят.
Для него не секрет, что у большинства мальчиков есть друзья; даже в Библии описаны Давид и Голиаф, а Гарри Боум и Артур Эрам, отойдя на кромку школьного двора – Джордж сам видел, – достают из карманов и разглядывают какие-то сокровища, но ему такое неведомо. Нужно ли ему в связи с этим что-нибудь придумать или лучше выждать, когда что-нибудь придумают другие? Да какая, в сущности, разница: главное – чтобы мистер Босток был им доволен, а лебезить перед недоумками с задних парт он не собирается.
Когда к чаю приходит двоюродная бабушка Стоунхэм, а случается это в первое воскресенье каждого месяца, она шумно скребет чашкой по блюдечку и сквозь морщинистые губы вопрошает, есть ли у Джорджа друзья.
– Гарри Чарльзуорт, – неизменно отвечает он. – Мой сосед по парте.
Услышав тот же самый ответ в третий раз, бабушка со стуком опускает чашку на блюдечко, хмурится и спрашивает:
– А еще?
– Все остальные – деревенские вонючки, – отвечает он.
По устремленному на отца взгляду двоюродной бабушки Стоунхэм он понимает, что оплошал. Перед ужином его вызывают в отцовский кабинет. Отец вытянулся у письменного стола на фоне расставленного по полкам авторитета веры.
– Сколько тебе лет, Джордж?
Распекания нередко начинаются с этого вопроса. Ответ известен обоим, но Джордж обязан произнести его вслух.
– Семь, отец.
– В этом возрасте от человека естественно ожидать некоторого уровня интеллекта и здравого смысла. Позволь спросить, Джордж: как по-твоему, в глазах Господа ты ценнее тех мальчиков, которые живут на фермах?
Ясное дело, правильно будет сказать «нет», но Джордж медлит с ответом. Неужто сын викария, который живет в доме викария и приходится внучатым племянником предыдущему викарию, не ценнее для Господа, чем глупый и вдобавок злобный мальчишка, который носу не кажет в церковь, как, например, Гарри Боум?
– Нет, – отвечает Джордж.
– Так почему же тех мальчиков ты называешь «деревенскими вонючками»?
Как тут выбрать правильный ответ? Джордж раздумывает. Правильный ответ, как ему внушили, – это ответ правдивый.
– Потому, что они такие и есть, отец.
Отец вздыхает:
– Допустим, Джордж; но почему они таковы?
– Каковы, отец?
– Дурнопахнущие.
– Потому что не моются.
– Нет, Джордж, если от них дурно пахнет, то лишь потому, что живут они в бедности. Нам, считай, повезло: у нас есть возможность покупать мыло, принимать ванну, спать на свежем белье, а не соседствовать с домашней скотиной. А те мальчики – смиренные земли[1]. Вот и ответь, кого Господь любит больше: смиренных земли или исполненных гордыни?
Этот вопрос уже полегче, хотя Джордж не вполне согласен с ответом.
– Смиренных земли, отец.
– Блаженны кроткие[2], Джордж. Тебе известен этот стих.
– Да, отец.
Но что-то в душе Джорджа противится такому заключению. Не может он считать Гарри Боума и Артура Эрама кроткими. Равно как и не может поверить, что, согласно вечному Божьему промыслу, Гарри Боум и Артур Эрам когда-нибудь унаследуют землю. Против этого восстает присущее Джорджу чувство справедливости. Они всего лишь деревенские вонючки, в конце-то концов.
В Стонихерст-колледже предложили компенсировать стоимость образования Артура, если он начнет готовиться к принятию сана, но матушка отказалась. Артур вырос честолюбивым и вполне способным к лидерству; его уже прочили в капитаны команды по крикету. Однако матушка не видела своих детей в роли духовных наставников. В свою очередь, Артур понимал, что не сможет обеспечить маме обещанные очки в золотой оправе, бархатное платье и отдых у камина, если обречет себя на бедность и послушание.
По его оценкам, иезуиты были ничем не плохи. Они считали, что человек по натуре слаб, и Артуру их подозрения виделись оправданными: взять хотя бы его родного отца. Кроме того, они понимали, что греховность уходит корнями в детство. Мальчикам запрещалось уединяться; гуляли они только в сопровождении учителя; по ночам темная фигура совершала обход дортуаров. Не исключено, что постоянный надзор мог подорвать всякую инициативу и самоуважение; зато безнравственность и грязь, процветавшие в других учебных заведениях, здесь свелись к минимуму.
В общем и целом Артур верил, что Бог существует, что мальчишки падки на все греховное и что в воспитательных целях святые отцы вправе использовать тулий. Что же касалось отдельных догматов веры, он обсуждал их накоротке со своим другом Партриджем. Впервые Партридж поразил его во время матча: как полевой игрок, он непостижимым образом поймал мяч после одного из самых мощных бросков Артура, в мгновение ока сунул в карман и развернулся, делая вид, что провожает глазами мяч, улетевший за пределы поля. Партридж мог обвести вокруг пальца кого угодно, причем не только в крикете.
– Известно ли тебе, что концепция непорочного зачатия была причислена к догматам веры совсем недавно: в тысяча восемьсот пятьдесят четвертом году?
– Поздновато, я бы сказал, Партридж.
– Да, представь себе. Дебаты велись на протяжении веков, и все это время отрицание непорочного зачатия не считалось ересью. А теперь считается.
– Хм.
– Итак: почему вдруг Рим задним числом принизил роль биологического отца в таком событии?
– Погоди-ка, дружище.
Но Партридж уже перешел к догмату о папской непогрешимости, провозглашенному только пятью годами ранее: с какой стати всем папам прошлых веков по умолчанию приписываются слабости, в отличие от пап настоящего и будущего? В самом деле, почему? – эхом повторил Артур. Да потому, ответил Партридж, что это скорее вопрос церковной политики, нежели достижений богословия. Все объясняется тем, что высокие посты в Ватикане захватили влиятельные иезуиты.
– Ты послан мне, чтобы испытывать мою веру, – говорил порой Артур.
– Напротив. Я здесь для того, чтобы укреплять твою веру. Мыслить себя внутри Церкви – это путь истинного послушания. Когда Церковь чувствует какую бы то ни было угрозу, она отвечает ужесточением дисциплины. В краткосрочной перспективе это себя оправдывает, а в расчете на будущее – нет. Совсем как тулий. Сегодня тебя наказали – и день-два ты не будешь грешить. Но абсурдно было бы утверждать, что, памятуя об этом наказании, ты больше не согрешишь никогда в жизни, согласен?
– А если наказание подействовало?
– Да через год-другой нас уже здесь не будет. Тулий сгинет. Человека нужно учить сопротивляться греху и злодейству с помощью доводов разума, а не страха перед физической болью.
– Подозреваю, что на некоторых доводы разума не действуют.
– Для таких единственное средство – тулий. То же касается и мирского уклада. Естественно, ему необходимы тюрьмы, каторжные работы, палачи.
– Но Церковь, по-моему, сильна. Разве ей что-нибудь угрожает?
– Наука. Распространение скептицизма. Распад папских владений. Утрата политического влияния. Грядущий двадцатый век.
– Двадцатый век. – Артур немного поразмыслил. – Я так далеко не загадываю. Новый век я встречу сорокалетним.
– И капитаном сборной Англии.
– Это вряд ли, Партридж. Но уж точно не священником.
Вроде бы Артур и не осознавал, как слабеет его вера. Но от размышлений о себе внутри Церкви он с легкостью перешел к мыслям о себе за ее пределами. Ему открылось, что его разум и совесть не всегда принимают то, что находится перед ними. В выпускном классе он слушал проповедь отца Мерфи. Яростный, багровый от гнева священник стоял высоко на кафедре, грозя неминуемым и безусловным проклятьем всем невоцерковленным. Причина, по которой эти люди остаются вне лона Церкви, будь то злонамеренность, упрямство или банальное невежество, не влияет на конечный итог: неминуемое и безусловное проклятье на веки вечные. Потом он стал так пылко живописать все мерзости и муки ада, что мальчики заерзали на скамьях; Артур, однако, не вслушивался. Матушка ему растолковала, что к чему, и теперь он взирал на отца Мерфи как на рассказчика, которому больше не веришь.
Мать учительствует в примыкающей к дому викария воскресной школе. Ромбическая кирпичная кладка этого строения напоминает, по словам матери, узорчатый вязаный плед и утешает взор. Джорджу это не по уму, хотя он задумывается: не идет ли речь об Утешителях Иова? Всю неделю он ждет не дождется занятий в воскресной школе. Неотесанные мальчишки туда не ходят – те носятся сломя голову по лугам, ставят силки на кроликов, говорят неправду и вообще выбирают для себя путь наслаждений, ведущий к проклятию на веки вечные. Мать предупредила, что на уроках не будет его выделять. И Джордж понимает: так она указывает всем ученикам – в равной степени – путь к Небесам.
В классе она рассказывает захватывающие истории, вполне доступные его пониманию: про Даниила в Львином Рву, про Устье Печи, Раскаленной Огнем. Правда, есть и другие истории, куда труднее для понимания. Иисус учил Притчами; Джордж ловит себя на том, что Притчи ему не по нраву. Взять хотя бы Притчу про пшеницу и плевелы. Джорджу ясно: враг может посеять плевелы среди пшеничного поля, и выпалывать их нельзя, чтобы случайно не вырвать с корнем пшеничные стебли… как-то оно неубедительно, ведь у него на глазах мать частенько пропалывает клумбу, а что такое прополка, если не выдергивание плевел, покуда они еще не разрослись вместе с пшеницей? Но даже если оставить в стороне эту неувязку, дальнейшие рассуждения заходят в тупик. Ясно, что подразумевается в этой истории нечто иное, на то она и Притча, но что есть «нечто иное» – это Джорджу не по уму.
Он рассказывает про пшеницу и плевелы братишке Хорасу, но тот даже не понимает, что такое плевелы. Хорас на три года младше Джорджа, а Мод на три года младше Хораса. Мод, девочка, да еще самая младшая из детей, слаба здоровьем по сравнению с братьями; они усвоили, что их долг – ее защищать. Что именно под этим подразумевается, никто не уточнил; похоже, защита сводится к запретам: сестру нельзя тыкать палкой, нельзя дергать за волосы, нельзя громко фыркать ей в лицо, как наловчился Хорас.
Словом, защитники из Джорджа и Хораса никудышные. В дом зачастил врач, и его регулярные визиты держат семью в постоянной тревоге. Всякий раз Джордж испытывает неловкость и старается исчезнуть с глаз долой, чтобы его не сочли главным виновником сестренкиной болезни. А Хорас тут как тут: бойко вызывается отнести наверх докторский саквояж.
Когда Мод исполняется четыре года, родители, посовещавшись с доктором, решают, что ее, такую хрупкую, нельзя оставлять без присмотра на всю ночь и что ни Джорджу, ни Хорасу, ни даже им обоим вместе нельзя поручать ночной догляд за сестрой. Отныне спать она будет в маминой комнате. Тут же принимается решение, что Джордж перейдет спать в комнату к отцу, а Хорас останется в детской. Джорджу сейчас десять лет, Хорасу – семь; видимо, резонно считать, что возраст греховности уже не за горами и двоих мальчиков не следует оставлять наедине. Разъяснений никто не дает, да никто и не просит. Джордж не интересуется, почему его отправляют на ночлег к отцу: в наказание или в награду. Так надо – вот и весь сказ.
Джордж с отцом вместе молятся, преклоняя колени на выскобленные добела половицы. Потом Джордж залезает в постель, а отец запирает дверь и гасит свет. Перед сном Джордж иногда обращается мыслями к этим половицам: вот бы душу его кто-нибудь точно так же отскоблил добела.
Отец спит беспокойно: то стонет, то кряхтит. А время от времени, уже под утро, когда за край шторы начинает заглядывать рассвет, устраивает проверку в форме вопросов и ответов.
– Где ты живешь, Джордж?
– В доме викария, в Грейт-Уэрли.
– И где это находится?
– В графстве Стаффордшир, отец.
– А оно где находится?
– В центре Англии.
– А что есть Англия, Джордж?
– Англия – это пульсирующее сердце Британской империи, отец.
– Неплохо. А что есть кровь, струящаяся по артериям и венам Империи к самым дальним берегам?
– Англиканская церковь.
– Неплохо, Джордж.
Вскоре отец вновь начинает стонать и кряхтеть. На глазах у Джорджа края шторы отвердевают. Он лежит и думает об артериях и венах, которые красными линиями на карте мира связывают Британию с другими территориями, закрашенными розовым: это Австралия, Индия, Канада, а также вездесущие пятнышки островов. Ему грезится, как по дну океана, подобно телеграфным кабелям, тянутся сосуды. Грезится, как в этих сосудах бурлит кровь, чтобы излиться в Сидней, Бомбей, Кейптаун. Кровопроводящие магистрали – где-то он слышал такое выражение. Под пульсацию крови в ушах его опять клонит в сон.
Выпускные испытания Артур выдержал с отличием; но поскольку ему исполнилось всего шестнадцать, он был еще на год отправлен к иезуитам в Австрию. В «Фельдкирхе», как он убедился, правила внутреннего распорядка были не столь жесткими: здесь разрешалось пить пиво и обогревать дортуары. Чтобы воспитанники-англичане практиковались в языке, к ним во время длительных прогулок специально приставляли двоих однокашников, говоривших только по-немецки. Артур вызвался быть редактором и единоличным автором рукописного научно-литературного журнала «Фельдкирхиан газетт». Кроме всего прочего, он теперь играл в футбол на ходулях и учился музицированию на тубе-бомбардоне: этот инструмент, дважды закрученный вокруг торса, звучал как труба иерихонская.
По возвращении в Эдинбург Артур узнал, что отец помещен в лечебницу, якобы с диагнозом «эпилепсия». Доходов больше не предвиделось, даже той малости, которую изредка приносили акварели с изображениями фей. В связи с этим Аннетт, старшая сестра, уже переселилась в Португалию, где нашла место гувернантки; к ней готовилась присоединиться и Лотти, чтобы сообща отсылать семье хоть какие-то средства. Матушка пошла даже на то, чтобы пускать жильцов. Артур смущался и негодовал. Уж кому-кому, а его матери не пристало опускаться до сдачи меблированных комнат.
– Помилуй, Артур, кабы никто не сдавал жилье внаем, твой отец не смог бы поселиться у бабушки Пэк и мы с ним никогда бы не повстречались.
По мнению Артура, это как раз был очень веский довод против сдачи комнат жильцам. Поскольку отца критиковать недопустимо, он смолчал. Но зачем же притворяться, будто матушка не смогла бы сделать более удачную партию?
– А в таком случае, – продолжала она, улыбаясь ему серыми глазами, которые его обезоруживали, – не появился бы на свет Артур; да что там говорить – не было бы ни Аннетт, ни Лотти, ни Конни, ни Иннеса с Идой.
Несомненно, такова была истинная правда, но вместе с тем и одна из неразрешимых метафизических загадок. Окажись поблизости Партридж, они бы с ним обсудили вопрос: возможно ли сохранить свою идентичность (хотя бы в некоторой степени), если бы ты родился от другого отца? Если нет, то, следовательно, и сестры его тоже не остались бы самими собой, особенно Лотти, которая всегда была отцовской любимицей, хотя внешностью и уступала, как считалось, Конни. Притом что он еще мог кое-как представить другим самого себя, мозг его не соглашался ни на йоту изменить Лотти.
Вероятно, Артур более терпимо воспринял бы весть о падении статуса их семьи, не попадись ему на глаза первый матушкин жилец. Брайан Чарльз Уоллер: всего на шесть лет старше Артура, но уже дипломированный врач. Да к тому же публикуемый поэт, племянник человека, которому посвящена «Ярмарка тщеславия». Артур не возражал против начитанности, а точнее, учености этого парня и даже против его ярого безбожия; но не мог простить, что в их доме жилец показал себя обаятельным и легким в общении. Как он произнес: «Стало быть, это Артур» – и с улыбкой протянул руку. Будто давал понять, что уже стоит на шаг впереди тебя. Как носил два своих лондонских костюма, как изрекал общие суждения и эпиграммы. Какой подход нашел к Лотти и Конни. Какой подход нашел к матушке.
Он и с Артуром был обаятелен и легок в общении, чего не мог простить ему рослый, неуклюжий, упрямый абитуриент, недавно вернувшийся из Австрии. Уоллер держался так, будто понимал Артура даже в тех случаях, когда Артур, похоже, сам себя не понимал и, стоя у своего собственного камина, виделся себе таким нелепым – словно зажатым в двойные кольца тубы-бомбардона. Так и хотелось извлечь из нее протестующий рев, тем более что Уоллер деликатно заглянул Артуру в душу и – что самое неприятное – воспринял ее состояние всерьез и одновременно не полностью всерьез, с улыбкой, как будто замеченное им смятение – дело житейское, не стоящее большого внимания.
Слишком уж обаятелен и легок в общении с самой жизнью, черт бы его побрал.
Сколько помнится Джорджу, в доме всегда была прислуга «за все», которая где-то на заднем плане драит полы, вытирает пыль, начищает медь, разжигает очаг, чернит каминную решетку и кипятит воду в котле. Прислуга меняется ежегодно: одна девушка выходит замуж, другая переезжает в Кэннок или Уолсолл, а то и в Бирмингем. Джордж и раньше-то их не замечал, а нынче тем более: средняя школа находится в Ружли, каждый день туда и обратно поездом.
Он рад, что распрощался с деревенской школой, с глупыми мальчишками из фермерских семей и с косноязычными – из шахтерских; даже имена их выбросил из головы. В Ружли по большому счету ребята сделаны совсем из другого теста, а учителя считают, что умным быть полезно. Он неплохо ладит с одноклассниками, хотя близких друзей не завел. Гарри Чарльзуорт нынче учится в Уолсолле, и они лишь кивают друг другу, сталкиваясь на улице. Для Джорджа теперь на первом месте учеба, его родные, его вера и соответствующие обязанности. Все прочее можно отложить на потом.
Однажды субботним вечером Джорджа призывают в отцовский кабинет. На столе раскрыт внушительный алфавитный указатель библейских изречений, рядом – заметки для воскресной проповеди. Отец собран, как на кафедре. Так или иначе, Джордж предугадывает первый вопрос.
– Сколько тебе лет, Джордж?
– Двенадцать, отец.
– В этом возрасте от человека естественно ожидать некоторого уровня рассудительности и благоразумия.
Джордж не понимает, что это было: вопрос или утверждение, а потому молчит.
– Элизабет Фостер жалуется, Джордж, что ты на нее как-то странно поглядываешь.
Он озадачен. Элизабет Фостер – это новая прислуга, работает у них месяца два-три. Ходит в форменном платье горничной, как и ее предшественницы.
– В каком смысле отец?
– А сам ты как думаешь: в каком смысле?
Некоторое время Джордж размышляет.
– В греховном?
– Допустим; а точнее?
– Единственный мой грех, отец, состоит в том, что я ее почти не замечаю, хотя и знаю, что она частица Творения Господня. Заговаривал я с ней только два раза – когда она неизвестно куда рассовала вещи. А поглядывать на нее у меня нет причин.
– Совсем никаких причин, Джордж?
– Совсем никаких, отец.
– В таком случае я скажу ей, что она, неумная и злонамеренная девица, будет уволена, если не прекратит свои кляузы.
Джорджа ждут латинские глаголы; судьба Элизабет Фостер ему безразлична. Он даже не задается вопросом: а не грешно ли проявлять такое безразличие к чужой судьбе?
Созрело решение, что Артур будет изучать медицину в Эдинбургском университете. Он вырос ответственным и трудолюбивым, а со временем обещал приобрести невозмутимость, которая внушает доверие пациентам. Это решение Артур воспринял благосклонно, хотя и подозревал, от кого оно исходит. О медицине первой заговорила матушка: мистер Уоллер не прожил у них и месяца, как она обратилась с письмом в «Фельдкирх». Простое совпадение? Артур надеялся, что это так; он даже боялся представить, как его будущее становится предметом обсуждения между матушкой и этим самозванцем. Даром что он (как постоянно напоминали Артуру) дипломированный специалист и публикуемый поэт. Даром что «Ярмарке тщеславия» предпослано посвящение его дядюшке.
Помимо всего прочего, выходило чертовски ловко, что Уоллер теперь сам предлагал подготовить Артура к вступительным экзаменам, дающим право на стипендию. Артур согласился по-юношески хамовато, за что без свидетелей получил реприманд от матушки. Он перерос ее на целую голову; убранные за уши материнские волосы потускнели и подернулись сединой, но серые глаза и негромкий голос по-прежнему таили неослабный нравственный авторитет.
Уоллер оказался сильным репетитором. Под его руководством Артур зубрил античную литературу, рассчитывая на стипендию Грирсона для малоимущих: сорок фунтов в год сроком на два года были бы значительным подспорьем для семьи. Получив результаты и выслушав дружные похвалы родных, Артур понял, что это его первое серьезное достижение: он впервые сумел отблагодарить маму за ее многолетние жертвы. Рукопожатиям и поцелуям не было конца; Лотти и Конни от избытка чувств расплакались – девчонки, что с них возьмешь, а сам Артур от нахлынувшего великодушия решил отбросить подозрения в адрес Уоллера.
Через несколько дней Артура вызвали в стипендиальный отдел. Принял его невзрачный, сконфуженный чиновник, чья должность осталась тайной. Произошла, видите ли, неувязка. Не могу сказать, как это получилось. Видимо, вследствие канцелярской ошибки. На стипендию Грирсона могут претендовать только студенты гуманитарных специальностей. Артуру присудили ее ошибочно. Впоследствии будут приняты меры и так далее и тому подобное.
Но существуют другие поощрения и другие стипендии, указал Артур, – вот же, целый список. Наверно, ему смогут выделить стипендию из другого источника. Ну… да… теоретически такое возможно, вот, к примеру, следующая стипендия в этом списке как раз предназначена для студентов-медиков. К сожалению, она уже присуждена другому кандидату. Как и все прочие.
– Но это грабеж средь бела дня! – вскричал Артур. – Грабеж средь бела дня!
Конечно, ситуация весьма прискорбная; видимо, что-то еще можно исправить. И на следующей неделе положение было исправлено. Артур узнал, что ему назначили компенсацию в размере семи фунтов стерлингов, которые застряли в каком-то всеми забытом фонде и с любезного согласия руководства были предоставлены в его распоряжение.
Он впервые столкнулся с такой вопиющей несправедливостью. Когда его лупили тулием, на то почти всегда была веская причина. Когда отца упекли в лечебницу, сыновнее сердце отозвалось болью, но никто не взялся бы утверждать, что отец безгрешен: да, произошла трагедия, однако несправедливости в ней не было. Но здесь-то, здесь! Все сошлись во мнении, что университету нужно вчинить иск. Пусть Артур засудит руководство и вернет себе стипендию. И только доктор Уоллер сумел убедить его в нецелесообразности тяжбы с учебным заведением, которому ты вверяешь свое образование. Делать нечего: нужно проглотить гордость и по-мужски пережить обиду. Артур внял этому совету, хотя до мужчины пока не дорос. Но слова утешения, которые якобы его убедили, на самом деле оказались пустым звуком. Душа у него гноилась, полыхала, смердела, как частица ада, в который он более не верил.
Отец, как правило, не ведет разговоров с Джорджем после того, как прочитаны молитвы и погашен свет. Перед сном, на лоне Господа, полагается размышлять о смысле произнесенных слов. Если честно, Джордж более склонен размышлять о завтрашних уроках. Не может же быть, чтобы Господь считал это грехом.
– Джордж, – внезапно заговаривает отец, – ты не заметил возле дома праздношатающихся лиц?
– Сегодня, отец?
– Нет, не сегодня. Вообще. В последнее время.
– Нет, отец. А кто может здесь шататься?
– Нам с твоей матерью стали поступать анонимные письма.
– От праздношатающихся лиц?
– Да. То есть нет. Если заметишь нечто подозрительное, Джордж, сразу сообщи мне. Если прохожий оставит что-нибудь под дверью. Если поблизости будут топтаться незнакомые люди.
– Так от кого же приходят письма, отец?
– Письма анонимные, Джордж. – Даже в темноте заметно отцовское раздражение. – Анонимные. Из греческого, через латынь: «безымянные».
– И что в этих письмах, отец?
– Нечестивые слова. Про… всех.
Джордж понимает, что должен встревожиться, но его охватывает радостное волнение. Ведь это возможность побыть сыщиком, и он пользуется ею на полную катушку, причем не в ущерб школьным занятиям. Заглядывает за стволы деревьев, прячется в чулане под лестницей, откуда видно парадное крыльцо, приглядывается к каждому, кто заходит в дом, подумывает, где бы раздобыть увеличительное стекло, а еще лучше – телескоп. Но ничего подозрительного не обнаруживает.
И не понимает, кто повадился писать мелом нечестивые слова о его родителях на сарае мистера Гарримена и надворных постройках мистера Эрама. Стоит только смыть эту гадость, как она таинственным образом появляется вновь. Джорджу никто не сообщает, что именно там понаписали. Однажды в послеобеденный час он, как заправский сыщик, идет кружным путем, подкрадывается к сараю мистера Гарримена, но видит только стену с высыхающими мокрыми пятнами.
– Отец, – шепчет Джордж, когда погашен свет; с его точки зрения, в это время позволительно говорить о таких материях. – Есть идея. Мистер Босток.
– При чем тут мистер Босток?
– У него мела полно. У него всегда под рукой мел.
– Так-то оно так, Джордж. Но с моей точки зрения, мы можем спокойно исключить мистера Бостока.
Через пару дней у матери Джорджа случается растяжение запястья; она бинтует руку. Просит Элизабет Фостер написать под ее диктовку, какие продукты требуется заказать в мясной лавке, но вместо того, чтобы вручить этот листок девушке и отправить ее к мистеру Гринсиллу, мать относит список отцу. После сличения почерка с письмами, которые хранятся в запертом ящике стола, горничной дают расчет.
Через некоторое время отца вызывают к мировому судье в Кэннок для выяснения подробностей. Джордж втайне надеется, что и его вызовут как свидетеля. По рассказам отца, эта негодяйка утверждает, будто неудачно пошутила; ее призвали к порядку.
Элизабет Фостер больше в округе не появляется, и ее место вскоре занимает новая горничная. Джордж чувствует, что не до конца справился с ролью сыщика. К сожалению, он даже не узнал, какие надписи мелом были сделаны на сарае мистера Гарримана и надворных постройках мистера Эрама.
Ирландец по крови, шотландец по рождению, воспитанный в Римской вере голландцами-иезуитами, Артур сделался англичанином. Его вдохновляла история Англии; английские свободы внушали гордость, английский крикет – патриотизм. Величайшим периодом (а выбирать было из чего) в истории Англии оставался четырнадцатый век – эпоха, когда на полях сражений властвовали лучники, а французский и шотландский короли томились в лондонском плену.
Не забывал он и тех историй, которые звучали при занесенной поварешке. Для Артура колыбелью английского духа был канувший в небытие, приснопамятный, благоизобретенный мир рыцарства. Свет не знал рыцаря более верного, чем сэр Кей, более храброго и романтичного, чем сэр Ланселот, более добродетельного, чем сэр Гэлахед. Ни одна влюбленная пара не могла сравниться силой чувства с Тристаном и Изольдой, ни одна супруга не превзошла Гвиневеру красотой и дерзновенностью. И уж конечно, от века не бывало монарха более смелого и благородного, чем король Артур.
Христианских добродетелей могли придерживаться все – как простолюдины, так и знатные господа. Но рыцарство было прерогативой облеченных властью. Рыцарь защищал даму сердца; сильные помогали слабым, честь была живой ценностью, за которую шли на смерть. Как ни грустно, для новоиспеченного медика число граалей и странствий оказалось весьма ограниченным. В современном мире бирмингемских фабрик и шляп-котелков понятие рыцарства зачастую вырождалось, похоже, в банальное любительство. Но Артур елико возможно придерживался рыцарского кодекса чести. Человек слова, он приходил на помощь бедным, не поддавался низменным чувствам, проявлял обходительность с женщинами, продумывал наперед, как спасти и окружить заботой мать. Притом что четырнадцатое столетие, к несчастью, давным-давно кануло в небытие, а из Артура не вышел Уильям Дуглас, лорд Лиддесдейл, Цвет Рыцарства, сам он поднялся до тех пределов, какие нынче были ему доступны.
В своих первых контактах с прекрасным полом он руководствовался не учебниками физиологии, а рыцарскими правилами. Достаточно привлекательный, он не гнушался здорового флирта и как-то раз с гордостью объявил матушке о благородной любви сразу к пятерке девушек. Подобные отношения близко не стояли к закадычной дружбе с однокашниками, хотя многие правила повторялись. Например, если девушка тебе нравится, ты даешь ей прозвище. Взять хотя бы миловидную, крепенькую Элмор Уэлдон, с которой он пару месяцев отчаянно флиртовал. Она получила у него прозвище Эльма – в честь таинственных огней Святого Эльма, которые в шторм играют на корабельных мачтах и реях. Артур любил воображать себя мореходом, бороздящим опасные житейские просторы под мрачными небесами, озаренными светом этой девушки. С Эльмой он даже хотел обручиться, но через некоторое время передумал.
Кстати, в ту пору его немало тревожили ночные поллюции, о которых ничего не говорилось в книге «Смерть Артура». По утрам влажно-липкие простыни сильно отвлекали от рыцарских мечтаний, а также от осознания того, что представляет собой мужское начало и как его можно в себе воспитать с помощью ума и силы воли. Чтобы даже во сне держать себя в узде, Артур увеличивал физические нагрузки. Он и прежде занимался боксом, играл в крикет и в футбол. Теперь к этому прибавился гольф. Пока всякие ничтожные личности зачитывались грязными книжонками, Артур штудировал «Крикетный альманах Уисдена».
Кроме того, он начал писать для журналов. Вновь превратившись в школяра, стоящего на парте, он будто бы пускал в ход свои голосовые чары и вращал глазами, дабы публика раскрывала рты в доверчивом нетерпении. Сочинял он такого рода истории, какие сам любил читать, – этот подход к игре в писательство казался ему самым разумным. Действие разворачивалось в дальних странах, где искатели приключений то и дело находят клады, а среди местных жителей не переводятся жестокосердые злодеи, равно как и жаждущие спасения девы. Для выполнения задуманной Артуром опасной миссии годился не каждый герой. Прежде всего, безоговорочно отвергались хилые телом, а также склонные к самобичеванию и пьянству. Отец Артура не выполнил свой рыцарский долг по отношению к матушке; теперь этот долг перешел от отца к сыну. Тот при всем желании не мог спасти ее методами четырнадцатого века; оставалось прибегнуть к методам других, менее блистательных столетий. Он решил писать, дабы спасти матушку рассказами о спасении других. Эти повествования сулили ему богатство, а уж богатство могло обеспечить все остальное.
До Рождества всего две недели. У Джорджа, нынче шестнадцатилетнего, близкий праздник не вызывает прежних восторгов. Юноша понимает, что рождение нашего Спасителя – торжественная, ежегодно отмечаемая истина, но уже перерос то нервическое возбуждение, которому поддаются и Хорас, и Мод. Не разделяет он и убогих надежд своих бывших соучеников из «Ружли»: те в открытую грезят о фривольных подарках, коим не место в доме викария. А вдобавок его однокашники каждую зиму мечтают и, более того, молятся – тем самым принижая веру, – чтобы выпал снег.
Джордж не опускается до того, чтобы кататься на коньках или на салазках и лепить снеговиков. Он уже делает первые шаги в избранной профессии. Перебравшись после окончания ружлийской школы в Бирмингем, он теперь изучает юриспруденцию в Мейсон-колледже. Если приналечь и успешно сдать первую сессию, можно будет устроиться стажером в адвокатскую контору, что позволит учиться дальше бесплатно. Пятилетняя стажировка заканчивается выпускными экзаменами на звание частного поверенного. Джордж представляет, как в солидном костюме сидит за письменным столом, на котором красуется переплетенный свод законов, а из одного кармана в другой блестящим канатиком тянется золотая цепочка. Он уже видит, как его уважают. Он уже видит, что носит шляпу.
Двенадцатого декабря он приезжает домой затемно. На крыльце лежит какой-то предмет. Джордж наклоняется, а затем приседает на корточки, чтобы рассмотреть поближе. Перед ним огромный ключ, холодный на ощупь, тяжелый. Джордж теряется в догадках. Ключи от дома куда меньшего размера, как и ключи от воскресной школы. От церкви ключ совсем другой, да и на фермах такие вроде бы не в ходу. Но одним своим весом этот ключ заявляет, что служит серьезной цели.
Джордж относит находку отцу. Тот озадачен не меньше.
– На крыльце, говоришь? – Очередной вопрос, ответ на который известен отцу наперед.
– Да, отец.
– И ты не видел, кто его подбросил?
– Нет, не видел.
– И никого не заметил по дороге от станции к дому?
– Нет, отец.
Ключ сопровождают запиской и отправляют в Хеднесфорд, где находится полицейский участок, а через три дня, вернувшись из колледжа, Джордж застает сидящего у них на кухне сержанта Аптона. Отец задерживается в приходе; мать нервничает. Джордж решает, что его, как нашедшего ключ, ждет награда. В Ружли подобные истории передавались из уст в уста: ключом открывается сейф или кованый сундук, а дальше в руках героя оказывается измятая карта с пометкой крестиком. Джордж никогда не увлекался такими россказнями: уж очень они далеки от жизни.
Сержант Аптон – краснолицый здоровяк с торсом кузнеца; серая суконная форма ему тесновата: не оттого ли он сопит? Кивая в ответ своим мыслям, он окидывает взглядом Джорджа.
– Стало быть, это ты нашел ключ, парень?
Джордж припоминает, как играл в сыщика, когда Элизабет Фостер повадилась писать гадости на стенах. И вот новая загадка, но на сей раз в ней сошлись полисмен и будущий поверенный. Вполне логично и в то же время интригующе.
– Да. Он у порога лежал.
Не реагируя на это сообщение, сержант все так же кивает. Ему, похоже, не по себе, и Джордж пытается прийти на выручку:
– Награда за него объявлена?
Сержант удивлен.
– А тебя с какого боку интересует награда? Ты-то при чем?
Отсюда Джордж заключает, что никакой награды не объявлено. Видимо, полисмен зашел похвалить его за возврат чьей-то утерянной вещи.
– Вы установили, откуда взялся этот ключ?
И вновь сержант Аптон не дает ответа. Вместо этого он достает блокнот и карандаш.
– Имя?
– Вы же знаете, как меня зовут.
– Я сказал: имя.
По мнению Джорджа, сержант мог бы изъясняться повежливей.
– Джордж.
– Ну. Дальше.
– Эрнест.
– Дальше.
– Томпсон.
– Дальше давай.
– Фамилия моя вам известна. Такая же, как у моего отца. И матери.
– Дальше давай, кому сказано? Ишь, строптивец какой.
– Эдалджи.
– Ну и ну, – тянет сержант. – По буквам диктуй.
Брак Артура, как и сохраненный памятью ранний этап жизни, начался со смерти.
Артур пошел по медицинской линии: работал на подхвате в Шеффилде, Шропшире и Бирмингеме; потом завербовался корабельным врачом на китобойное судно «Надежда». После отбытия из Питерхеда в направлении полярных льдов судно вело промысел тюленей и любой морской живности, какую только удавалось выследить и настичь. Предусмотренные судовой ролью обязанности Артура оказались несложными, а поскольку он, как любой нормальный парень, любил выпить и в случае чего мог за себя постоять, весь экипаж вскоре проникся к нему доверием; прозвище ему дали – Великий Северный Ныряльщик, потому что он несколько раз соскальзывал за борт. Ко всему прочему, Артур, как любой здоровый британец, любил всласть поохотиться: к концу рейса на его счету было пятьдесят пять нерп.
Когда в бескрайних льдах промысловики забивали тюленей, он не испытывал ничего, кроме мужского состязательного духа. Но как-то раз им попался гренландский кит, и у Артура возникли дотоле неведомые ощущения совсем иного порядка. Допустим, вываживать лосося – это королевская забава, но добыча весом с добрую загородную виллу не поддается никакому сравнению. С расстояния вытянутой руки Артур наблюдал, как китовый глаз (что удивительно, размером не более бычьего) постепенно затуманивается смертью.
Вот загадка: с этой жертвой у Артура изменился образ мыслей. Он по-прежнему стрелял уток в снежной вышине и гордился своей меткостью; однако за этим стояло некое чувство, которое можно уловить, но нельзя сдержать. У каждой подстреленной птицы в желудке были камешки из дальних краев, не обозначенных на карте.
Потом судьба занесла его в южные моря: сухогруз «Маюмба» шел из Ливерпуля курсом на Канары и западное побережье Африки. На борту и здесь выпивали, но постоять за себя удавалось разве что за игрой в бридж или криббедж. Артур с неохотой сменил резиновые сапоги и робу китобоя на костюм добротного сукна с золотыми пуговицами – форму командного состава, но, по крайней мере, получил компенсацию в виде женского общества. Однажды дамочки перед сном шутки ради сшили мешком простыню у него на койке, а он в качестве столь же комичного акта мести засунул под ночную рубашку одной из тех шутниц летающую рыбку.
Потом он списался на берег – поближе к здравому смыслу и карьере. На дверях его кабинета в Саутси появилась бронзовая именная табличка. Примкнув к масонам, он стал магистром ложи «Феникс» номер 257. Возглавил крикетный клуб Портсмута и прослыл одним из самых надежных уикет-киперов во всей гемпширской Ассоциации. К нему направлял пациентов доктор Пайк, его знакомый по боулинг-клубу в Саутси; страховая компания «Грэшем» поручала Артуру медицинские освидетельствования.
Как-то раз доктор Пайк обратился к Артуру за дополнительной консультацией по поводу одного молодого пациента, который недавно переехал в Саутси вместе с овдовевшей матерью и старшей сестрой. Дополнительная консультация оказалась чистой формальностью: невооруженным глазом было видно, что у Джека Хокинса церебральный менингит – заболевание, против которого бессильно все медицинское сообщество, не говоря уже об Артуре. Гостиницы и пансионаты закрывали двери перед несчастным больным, и Артур предложил пустить его к себе на правах стационарного пациента. Оказалось, что Хокинс всего на месяц старше хозяина дома. Несмотря на сотни порций крахмального напитка из аррорута (не более чем полумера), болезнь стремительно прогрессировала, пациент лишился рассудка и разгромил всю комнату. Через считаные дни его не стало.
Артур вгляделся в его труп еще внимательнее, чем ребенком вглядывался в «бело-восковое нечто». Изучая медицину, он давно заметил, что на лицах покойных зачастую отражаются высокие помыслы, как будто тяжесть и напряжение жизни пересилил покой. На языке науки такое явление называлось посмертной мышечной релаксацией, но где-то в уголке сознания Артура теплилась мысль, что термин этот не вполне точен. После смерти у человека внутри тоже остаются камешки из дальних краев, не обозначенных на карте.
Когда похоронная процессия из одной кареты двигалась от дома в сторону Хайленд-роудского кладбища, в душе Артура пробудились рыцарские чувства от вида скорбящих матери и сестры, оставшихся наедине со своим горем, без мужского плеча, да еще в чужом городе. У Луизы под траурной вуалью скрывалось застенчивое круглое личико, на котором выделялись голубые глаза с зеленоватым оттенком морской волны. По истечении надлежащего срока Артуру было дозволено ее навестить.
Для начала молодой доктор объяснил, что остров (видите ли, Саутси, вопреки первому впечатлению, – это остров) можно уподобить игровому набору китайских колец: в центре открытое пространство, затем среднее кольцо – сам город, а далее внешнее кольцо – море. Он поведал своей собеседнице, что подобное расположение имеет своим следствием крупнопесчанистую почву и хороший дренаж; что сэр Фредерик Брамуэлл эффективно усовершенствовал здешнюю канализационную систему и что город славится целительным климатом. Последняя деталь почему-то вызвала у Луизы нешуточную горечь, которую она замаскировала расспросами про Брамуэлла – и выслушала подробную лекцию про этого видного инженера.
Иными словами, лед тронулся; настало время как следует познакомиться с городом. Они посетили оба пирса, где, похоже, днями напролет играли военные духовые оркестры. Засвидетельствовали вынос знамени на Губернаторском лугу и показательный бой в городском парке; разглядели в бинокль военные корабли на рейде Спитхеда. Во время прогулки по Эспланаде Кларенса Артур подробно объяснил важность каждого выставленного там трофея и памятника воинской славы. Вот русская винтовка, там – японская пушка и мортира, повсюду мемориальные доски и стелы в память моряков и пехотинцев, которые пали в разных концах Империи от разных причин: кто подхватил желтую лихорадку, кто утонул при кораблекрушении, кто погиб от руки вероломных мятежников-индусов. Луиза уже стала думать, что доктор малость не в себе, но сочла за лучшее до поры до времени полагать, что такая неуемная дотошность сродни его физической выносливости. Он довез ее на конке до Продовольственной базы снабжения флота, чтобы показать весь процесс изготовления морских галет, от мешка муки до теста, отправки его в горячую печь и превращения в сувениры, которые посетители уносили с собой в зубах.
Мисс Луиза Хокинс даже не подозревала, что ухаживание – если это было ухаживание – способно изматывать сильнее, чем пешие походы. Далее они обратили свой взор в южную сторону – на остров Уайт. С эспланады Артур указал на изумрудные холмы, которыми славится, как он выразился, Vectis insula; это именование острова прозвучало для Луизы высокой поэзией. Издалека они рассмотрели Осборн-Хаус, и Артур объяснил, как по интенсивности движения морского транспорта можно судить о присутствии королевы в здешней резиденции. На пароходике они пересекли пролив Солент и обогнули весь остров: Луиза послушно разглядывала меловые «Иглы», бухту Алум, замок Кэрисбрук, оползень, глинистый сланец, но в конце концов взмолилась, чтобы ей принесли шезлонг и плед.
Однажды вечером, когда они смотрели на море с Южного Парадного пирса, Артур взялся описывать свои подвиги в Африке и в Арктике; но при упоминании той цели, которая стояла перед командой во льдах, у Луизы навернулись такие слезы, что он не решился хвалиться своей добычей. Луизу, как он убедился, не обошла врожденная жалостливость, какую Артур считал типичной – при ближайшем рассмотрении – для всех женщин. Луиза всегда с готовностью улыбалась, но не выносила шуток, в которых смаковались жестокости или выпячивалось превосходство рассказчика. Ее отличали от многих открытый, великодушный нрав, прелестная кудрявая головка и небольшой личный доход.
Прежде в отношениях с женщинами Артур изображал из себя пример благородства. Теперь, по мере того, как они прогуливались по этому концентрическому курорту и она училась опираться на его руку, по мере того, как ее имя, Луиза, менялось на Туи, а он, стоило ей только отвернуться, исподтишка обшаривал глазами ее бедра, Артур стал понимать, что желает чего-то большего, нежели флирт. Понял он также и то, что она возвысит его как мужчину; а ведь в этом по большому счету и состоит одно из главных предназначений брака.
Но первым делом юной претендентке требовалось получить одобрение его матушки: та приехала в Гемпшир, где и были устроены смотрины. Она сочла, что Луиза скромна, уступчива и происходит из приличной, хотя и не аристократической семьи. Матушкиному любимцу не грозило связать свою жизнь с вульгарной девицей сомнительных моральных качеств, способной его опозорить. К тому же материнский глаз не усмотрел в этой девушке никаких признаков зарождающегося тщеславия, которое могло бы со временем подавить авторитет Артура. Будущая сватья, миссис Хокинс, оказалась уважительной, приятной в общении. Давая свое благословение, матушка даже позволила себе поразмышлять о том, что в Луизе, пожалуй, сквозит некоторое сходство – если посмотреть вот так, против света, – с нею самой в молодости. О чем еще мечтать матери, в конце-то концов?
После начала занятий в Мейсон-колледже у Джорджа входит в привычку по возвращении из Бирмингема совершать вечерний моцион. Даже не ради физической нагрузки – этого ему хватило в Ружли, – а просто чтобы проветрить мозги перед тем, как вновь засесть за учебники. Чаще всего толку все равно нет: он чувствует, что увяз в тонкостях контрактного права. В этот морозный январский вечер, когда в небе сияет месяц, а покатые крыши поблескивают вчерашним ночным инеем, Джордж бормочет себе под нос аргументы для завтрашних учебных прений (дело о заражении муки в зернохранилище), и вдруг на него из-за дерева выскакивает какая-то фигура.
– В Уолсолл, что ли, намылился? – Сержант Аптон багровеет и отдувается.
– Прошу прощения?
– Ты меня услышал. – Аптон стоит едва ли не вплотную, сверля Джорджа взглядом, который внушает тревогу. Сержант, по мнению Джорджа, немного чокнутый; а следовательно, лучше ему поддакивать.
– Вы спросили: в Уолсолл я, что ли, намылился?
– Ага, стало быть, не оглох покуда. – Он хрипит, словно жеребец, или боров, или неведомо кто.
– Просто я не понял, чем вызван такой вопрос, поскольку дорога эта в Уолсолл не ведет. Как мы оба знаем.
– Как мы оба знаем. Как мы оба знаем. – Делая шаг вперед, Аптон хватает Джорджа за плечо. – Мы вот что знаем, вот что мы знаем: тебе известна дорога в Уолсолл, и мне известна дорога в Уолсолл, и в Уолсолле ты обстряпываешь свои делишки, верно?
Нынче сержант определенно не в себе, да к тому же плечо стиснул так, что хоть кричи от боли. Джордж не видит смысла объяснять, что в Уолсолл его в последний раз заносило два года назад – за рождественскими подарками для Хораса и Мод.
– Ты наведался в Уолсолл, выкрал ключ от гимназии, притащил домой и оставил на крыльце, так?
– Вы делаете мне больно, – говорит Джордж.
– Нет, ошибаешься. Это не называется больно. Если захочешь, чтоб сержант Аптон сделал тебе больно, – только скажи.
Точно такое же ощущение возникало у Джорджа давным-давно, когда он с задней парты смотрел на классную доску и не мог дать правильный ответ. Точно такое же ощущение возникало у него и перед тем, как замарать штаны. Ни к селу ни к городу он выпаливает:
– Я учусь на адвоката-солиситора.
Ослабив хватку, сержант делает шаг назад и гогочет ему в лицо. А потом сплевывает в сторону ботинка Джорджа.
– Ты так считаешь? На адвоката-со-ли-си-то-ра? Не слишком ли длинно для такого недомерка? Думаешь, тебе дадут диплом адвоката-со-ли-си-то-ра, если сержант Аптон скажет, что этому не бывать?
У Джорджа вертится на языке, что решение будут принимать Мейсон-колледж, экзаменаторы и Объединенная коллегия адвокатов – только они вправе определять, достоин он быть солиситором или нет. Но сейчас ему не терпится прибежать домой и поделиться с отцом.
– Позволь спросить. – Аптон, судя по его тону, смягчился, а потому Джордж решает, что напоследок можно будет еще раз ему поддакнуть. – Что это у тебя на руках?
Джордж, подняв перед собой руки в печатках, машинально растопыривает пальцы.
– Вот это? – уточняет он. Сержант явно не в себе.
– Да-да.
– Перчатки.
– Что ж, коль скоро ты обезьянка смышленая, да еще и метишь в со-ли-си-то-ры, да будет тебе известно, что перчатки выдают Преступный Умысел, понятно?
С этими словами он еще раз сплевывает и топает дальше по переулку. Джордж не в силах сдержать слезы.
Подходя к дому, он сгорает от стыда. В шестнадцать лет плакать не дозволяется. Хорас, например, с восьми лет не плачет. Зато Мод плачет все время, но ведь она девочка, да еще слаба здоровьем.
Выслушав его рассказ, отец заявляет, что будет писать главному констеблю – начальнику полиции графства Стаффордшир. Это форменное безобразие: на дороге общественного пользования какой-то сержант распускает руки и объявляет юношу вором. Такому служителю порядка не место в полицейском корпусе.
– По-моему, он чокнутый, отец. Он два раза в меня плюнул.
– Он в тебя плюнул?
Джордж задумывается. Его все еще трясет от страха, но это, понятно, не дает ему права отступать от истины.
– Точно сказать не берусь, отец. Он стоял в шаге от меня и дважды плюнул совсем рядом с моей ногой. Возможно, он просто отхаркивался, как делают невоспитанные люди. Но при этом было видно, что он на меня сердит.
– Ты считаешь, это веское доказательство злонамеренности?
Джордж доволен: с ним беседуют как с будущим адвокатом-солиситором.
– Вероятно, нет, отец.
– Согласен. Хорошо. Я воздержусь от упоминания плевков.
Через три дня на имя преподобного Шапурджи Эдалджи приходит датированный двадцать третьим января тысяча восемьсот девяносто третьего года ответ от капитана, достопочтенного Джорджа А. Энсона, начальника полиции графства Стаффордшир. Ответ не содержит ожидаемых извинений и обещаний принять меры. Энсон пишет:
Будьте любезны спросить у вашего сына Джорджа, от кого был получен ключ, лежавший у вас на крыльце 12 дек. Вышеуказанный ключ был похищен, но если будет доказано, что здесь имела место бездумная проделка или скверная шутка, я не буду настаивать на открытии дела. Если же лица, причастные к хищению ключа, откажутся дать надлежащие разъяснения, мне неизбежно придется заняться этой историей вплотную и квалифицировать ее как кражу.
Сразу заявляю, что не стану изображать доверие, если ваш сын вздумает отговариваться неведением. Я располагаю информацией, полученной из источника, не связанного с полицией.
Викарий уверен в своем сыне: это порядочный, достойный юноша. Ему бы только закалить нервную систему, унаследованную, похоже, от матери, но он старается и уже близок к достижению цели. Настало время обращаться с ним как со взрослым. Отец показывает Джорджу полученный ответ и просит высказать свое мнение.
Дважды перечитав письмо, Джордж берет паузу, чтобы собраться с мыслями.
– На дороге, – медленно начинает он, – сержант Аптон обвинил меня в том, что я, оказавшись в Уолсолле, похитил ключ от школы. В свою очередь, главный констебль обвиняет меня в сговоре с другим лицом или с несколькими лицами. Один из сообщников якобы выкрал ключ, а затем я принял у него похищенный предмет, с тем чтобы подбросить его нам на крыльцо. По всей вероятности, полицейские выяснили, что в Уолсолле я не бывал уже два года. Во всяком случае, свою версию они изменили.
– Да. Хорошо. Согласен. Что еще приходит тебе на ум?
– Мне приходит на ум, что оба они наверняка чокнутые.
– Это детское словечко, Джордж. Но так или иначе, наш христианский долг – пожалеть и возлюбить слабых рассудком.
– Прошу меня простить, отец. Тогда мне приходит на ум только вот что: они… они явно меня подозревают, но в чем – непонятно.
– А как по-твоему, на что он намекает, когда пишет: «Я располагаю информацией, полученной из источника, не связанного с полицией».
– Должно быть, он намекает, что ему прислали порочащее меня письмо. А впрочем… впрочем, нельзя исключать, что он искажает истину. Притворяется, будто знает то, о чем в действительности не имеет представления. Возможно, это попросту блеф.
Шапурджи улыбается сыну:
– С твоим зрением, Джордж, сыщиком не стать. Но с такими мозгами ты станешь отличным адвокатом.
Артур с Луизой не стали венчаться в Саутси. Не стали они венчаться и в графстве Глостершир, а именно в Минстеруорте, родном приходе невесты. Не стали венчаться и в том городе, где появился на свет Артур.
Уехав из Эдинбурга новоиспеченным медиком, Артур покинул матушку, брата Иннеса и трех младших сестер: Конни, Иду и крошку Джулию. При них остался еще один домочадец – доктор Брайан Уоллер, предполагаемый поэт, бессменный квартирант, субъект, чертовски легко ладивший со всем миром. Хотя Артур был признателен Уоллеру за репетиторство, душу ему до сих пор точил какой-то червячок. Жилец, как подозревал Артур, помогал ему не вполне бескорыстно; а в чем именно заключалась корысть, дознаться так и не удалось.
После отъезда Артур представлял, как Уоллер, недолго думая, откроет в Эдинбурге частную практику, женится, заработает себе репутацию местного масштаба и превратится в туманное воспоминание. Однако все обернулось иначе. Ринувшись в необъятный мир, чтобы прокормить свою беззащитную родню, Артур очень скоро узнал, что его семью уже взял под покровительство Уоллер – сунулся, черт бы его побрал, куда не просят. Освоился, точно кукушонок в чужом гнезде (в письмах к матушке Артур старательно избегал этого образа). Приезжая навестить родных, Артур доверчиво ждал, что фамильная сага, приостановленная после его прошлого визита, возобновится ровно с того места, где прервалась. И всякий раз убеждался, что эта семейная история – его любимая история – благополучно продолжалась в обход его. Он выхватывал то какое-нибудь словцо, то неожиданный взгляд или намек, то забавный эпизод, в котором сам уже не фигурировал. В его отсутствие здесь текла какая-то иная жизнь, воодушевляемая, судя по всему, фигурой квартиранта.
Частную практику Брайан Уоллер не открыл, да и стишки пописывал сугубо дилетантски. Получив в наследство усадьбу в Инглтоне, что в западной части Йоркшира, он стал вести праздную жизнь английского сквайра. В распоряжении кукушонка оказалось двадцать четыре акра лесистой местности, окружавшей серое каменное гнездо под названием Мейсонгилл-хаус. Что ж, оно бы и к лучшему, да только Артур, едва свыкнувшись с этой доброй вестью, получил от матушки письмо, где говорилось, что они с Идой и Додо тоже прощаются с Эдинбургом – и тоже перебираются в усадьбу Мейсонгилл, где для них уже почти готов отдельный домик. Матушка даже не пыталась приводить доводы – хотя бы такие, как здоровый воздух и болезненное дитя, – а просто поставила сына перед фактом. Точнее, перед свершившимся фактом. Впрочем, нет, одно оправдание все же нашлось: баснословно низкая арендная плата.
Устроив этот переезд, Уоллер, по мнению Артура, совершил похищение вкупе с предательством. Истинно благородный рыцарь представил бы дело так, будто это таинственное наследство свалилось непосредственно на матушку и ее дочерей, а сам уехал бы куда подальше в поисках долгих и желательно рискованных приключений. Помимо всего прочего, истинно благородный рыцарь не обольстил бы ни Лотти, ни Конни – уж одна-то из них наверняка пала его жертвой. Доказательствами Артур не располагал, – возможно, дело не зашло дальше флирта, внушившего бедняжкам напрасные надежды, но что-то здесь было нечисто, если определенные намеки и женские умолчания могли считаться подтверждением его догадок.
Увы, на этом подозрения Артура не заканчивались. При всей своей тяге к ясности и определенности молодой человек попал туда, где ясности недоставало, а кое-какие определенности оказались попросту неприемлемы. Что Уоллер стал более чем жильцом, было ясно как день. Из разговоров следовало, что он друг дома, а то и член семьи. Разумеется, сам Артур такого не говорил: ему не требовался старший брат, свалившийся как снег на голову, а тем более матушкин любимчик, которому предназначалась совершенно особая улыбка. Шестью годами старше Артура, Уоллер был моложе матушки на пятнадцать лет. Чтобы защитить материнскую честь, Артур сжег бы себе руку; его принципы, семейные ценности, чувство долга перед родными – всем этим он был обязан матери. И все же порой его посещала мысль: а как на такое положение вещей посмотрели бы в суде? Какие можно было бы дать показания, какие предположения возникли бы у присяжных? Да вот хотя бы по такому поводу: его отец, горький пьяница, не вылезал из лечебниц, а последнего ребенка мать родила в ту пору, когда Брайан Уоллер уже внедрился к ним в семью, и малютка-дочь получила четыре христианских имени. Последние три – Мэри-Джулия-Жозефина; в быту ее называли уменьшительно: Додо. Но первое имя новорожденной было Брайан. Не говоря уже об очевидном, Артур не мог согласиться, что Брайан – это женское имя.
Пока Артур ухаживал за Луизой, отец его в стенах лечебницы исхитрился раздобыть спиртное и, пытаясь сбежать, выбил окно, после чего был переведен в дом хроников «Монтроуз ройал». Шестого августа тысяча восемьсот восемьдесят пятого года Артур и Туи обвенчались в церкви Святого Освальда, в йоркширском городке Торнтон-ин-Лонсдейл. Жениху было двадцать шесть лет, невесте двадцать восемь. Свидетель со стороны жениха не принадлежал ни к боулинг-клубу города Саутси, ни к Портсмутскому научно-литературному обществу, ни к масонской ложе «Феникс» номер 257. Всеми приготовлениями ведала матушка, а потому шафером Артура стал Брайан Уоллер, который, похоже, успел взять на себя миссию поставщика бархатных платьев, очков в золотой оправе и удобных кресел у камина.
Отдергивая шторы, Джордж видит посреди лужайки большой молочный бидон и подзывает отца. Они одеваются и выходят посмотреть. Крышки у бидона нет; Джордж заглядывает внутрь – на дне лежит мертвая птица. Они поспешно хоронят ее за компостной кучей. Джордж согласен, что матери следует рассказать только про бидон, который уже вынесен в переулок, но не про его содержимое.
На другой день Джордж получает открытку с видом гробницы в церкви поселка Бруд и портретом мужчины с двумя женами. На обороте сказано: «Может, тряхнешь стариной и продолжишь писать гадости на стенах?»
На имя отца приходит письмо, нацарапанное тем же самым неряшливым почерком: «С каждым днем, с каждым часом крепнет моя ненависть к Джорджу Эдалджи. И к твоей жене, будь она проклята. И к вашей мерзкой девчонке. Неужели ты, фарисей, возомнил, что тебе, как пастору, Господь простит все прегрешения?» Это письмо Джорджу не показывают.
Отцу с сыном приходит послание, адресованное обоим:
Ха-ха-ха!
Аптону – ура! Добрый старый Аптон!
Благословенный Аптон.
Добрый старый Аптон!
Хвала тебе!
Милый старый Аптон!
Встанем за Аптона,
Все горой за Аптона.
Вы, рыцари Креста,
Несите выше королевский стяг.
Чтоб он не пострадал.
Викарий с женой принимают решение отныне собственноручно вскрывать всю корреспонденцию, поступающую к ним в дом. Нужно любой ценой оградить Джорджа от возможных помех в учебе. Поэтому он остается в неведении относительно письма, которое начинается так: «Богом клянусь я кой с кем поквитаюсь ибо в этом мире мне нужна только месть, месть, слаткая месть, а потом вазрадуюсь в аду». Не видел он и другого письма, где сказано: «Не пройдет и года, как твой щенок будет либо похоронен, либо навек опозорен». Зато Джорджа знакомят с первыми строками другого послания: «Ты фарисей и ложный пророк ты оклеветал и выжил Элизабет Фостер все ты со своей проклятой бабой».
Письма приходят все чаще. Написанные на дешевой линованной бумаге, вырванной из тетрадки, отправлены они из Кэннока, Уолсолла, Ружли, Вулвергемптона, а то и прямо из Уэрли. Что с ними делать, викарий не знает. Учитывая, как повел себя Аптон, а следом и главный констебль, жаловаться в полицию бесполезно. По мере того как стопка писем растет, викарий берет на карандаш основные темы: выгораживание Элизабет Фостер, неуемные восхваления сержанта Аптона и всего полицейского корпуса, жгучая ненависть к семье Эдалджи, а между строк – явный или притворный религиозный фанатизм. Рука всякий раз немного иная: так бывает, когда нужно изменить свой почерк.
Шапурджи молится о просветлении. Молится о терпении, о своей семье и – с некоторой неохотой, просто из чувства долга – об отправителе этих писем.
Джордж уезжает в Мейсон-колледж еще до утренней доставки почты, но по возвращении домой, как правило, безошибочно определяет, поступило ли в этот день анонимное письмо. Мать держится с напускным оживлением и перескакивает с одной темы на другую, как будто молчание, подобно силе тяготения, способно вдавить их всех в землю, в грязь и мерзость. Отец, хуже владеющий светским притворством, с отрешенным видом сидит во главе стола, как гранитный памятник самому себе. Такая реакция каждого из родителей действует на нервы другому; Джордж, пытаясь придерживаться золотой середины, говорит больше, чем отец, но меньше, чем мать. Что же до Хораса и Мод – эти, никем не одергиваемые, болтают напропалую; лавина писем им только на руку, но это до поры до времени.
Вслед за ключом и бидоном вокруг дома викария появляются и другие предметы. На приоконном выступе – оловянный половник, на газоне – пригвожденная садовыми вилами кроличья тушка, на ступеньках парадного входа – три разбитых яйца. Каждое утро Джордж с отцом обыскивают весь участок; только после этого матери и обоим младшим детям разрешают выйти за порог. Однажды на газоне обнаруживаются лежащие через равные промежутки двадцать мелких монет; викарий принимает решение считать их пожертвованием на нужды церкви. Время от времени появляются мертвые, в основном задушенные птицы, а однажды на самом видном месте вырастает кучка экскрементов. Изредка Джордж ощущает не то чтобы присутствие неведомого наблюдателя, а скорее близкое отсутствие, чье-то стремительное исчезновение. Но выследить, а тем более задержать никого не удается.
Далее в ход идут фальшивки. После воскресной службы мистер Бекуорт с фермы «Хэнговер», пожав руку викарию, подмигивает и говорит:
– Вы, как я погляжу, прибыльное дельце затеяли.
Видя недоумение Шапурджи, Бекуорт протягивает ему вырезку из «Кэннокского скорохода». Это рекламное объявление в затейливой рамочке:
Достойные, благовоспитанные барышни
из хороших семей готовы сочетаться узами брака
с обеспеченными, порядочными джентльменами.
Желающие познакомиться могут обращаться
к преподобному Ш. Эдалджи, приход Грейт-Уэрли.
Оплата по таксе.
Викарий отправляется в редакцию газеты и узнает, что некто оплатил еще три публикации этого объявления. Рекламодателя никто в глаза не видел: текст прислали в почтовом конверте вместе с квитанцией о денежном переводе. Заведующий коммерческим отделом выражает свое сочувствие и предлагает, естественно, приостановить размещение этой рекламы. Пусть только злоумышленник попробует скандалить или требовать назад свои деньги – редколлегия, поверьте, тут же вызовет полицию. Нет-нет, на редакционной полосе, надо думать, этот казус освещаться не будет. При всем уважении к духовенству газета дорожит своей репутацией, но если раструбить на весь свет, что здесь напечатана фальшивка, это подорвет доверие ко всем другим материалам. Шапурджи возвращается домой; на крыльце, с трудом сдерживая праведный гнев, его ждет прибывший из Норфолка молодой рыжеволосый помощник приходского священника. Ему не терпится выяснить, как мог собрат во Христе призвать его в другое графство по какому-то важному духовному делу, связанному, видимо, с необходимостью изгнания бесов, даже не поставив в известность свою благоверную. Да вот же оно, ваше письмо, вот ваша подпись. Шапурджи объясняет, что к чему, и приносит свои извинения. Молодой священнослужитель просит возместить ему дорожные расходы.
Затем единственную служанку в доме вызывают в Вулвергемптон для опознания ее несуществующей сестры, якобы упавшей замертво в пивной. Одна за другой приходят посылки: полсотни льняных салфеток, дюжина грушевых саженцев, двойной толстый филей говяжьей туши, шесть ящиков шампанского, пятнадцать галлонов черной краски; приходится оформлять возврат. В газетах публикуются объявления о сдаче внаем комнат в доме викария, причем по таким бросовым ценам, что от желающих нет отбоя. Рекламируется также аренда конюшни; предлагается конский навоз. От имени викария рассылаются письма частным сыщикам с просьбой об оказании профессиональных услуг.
Через несколько месяцев такой травли Шапурджи решает нанести ответный удар и подготавливает протест, в котором описывает не только эти события, но и анонимные письма – их содержание, особенности почерка и стиля, а также указывает место и время отправления. Он дает право редакторам газет отклонять от его имени все подобные публикации, просит читателей сообщать о любых своих подозрениях и взывает к совести злоумышленников.
Через двое суток, ближе к вечеру, под дверью черного хода обнаруживается битая супница с мертвым дроздом внутри. На другой день в дом заявляется судебный пристав, дабы описать имущество в счет какого-то мифического долга. Вслед за тем из Стаффорда приезжает портной, чтобы снять мерку с Мод для пошива свадебного платья. Когда же к нему без единого слова подводят Мод, он вежливо интересуется, не отдают ли ее, как малолетнюю невесту, замуж по некоему индуистскому обряду. Во время этой сцены на имя Джорджа доставляют пять водонепроницаемых курток.
А через неделю в трех газетах помещают ответ на заявление викария. Обведенный жирной рамкой текст озаглавлен «Извинение». Там сказано:
Мы, нижеподписавшиеся, оба – жители прихода Грейт-Уэрли, настоящим берем на себя ответственность за сочинение и написание ряда оскорбительных анонимных писем, направленных различным адресатам за истекшие двенадцать месяцев. Сожалеем о своих инсинуациях, а также о выпадах против мистера Аптона, сержанта полиции из Кэннока, и против Элизабет Фостер. Мы усовестились, как нам было рекомендовано, и приносим извинения всем затронутым лицам, включая представителей духовенства и преступного мира.
Артур любил разглядывать все, будь то мутный глаз умирающего кита, содержимое желудка подстреленной птицы или посмертная релаксация несостоявшегося шурина. К такой привычке надо относиться без предрассудков: для врача это насущная необходимость, а для простого обывателя – моральный императив.
В эдинбургской городской больнице, как он охотно рассказывал, его приучали развивать у себя внимательный взгляд. Тамошний хирург, Джозеф Белл, который симпатизировал этому крупному, увлеченному молодому человеку, доверил ему первичный амбулаторный прием. Артур должен был осмотреть больного, оформить медицинскую карту, внести туда первоначальные сведения и проводить человека в кабинет доктора Белла, где тот восседал в окружении своих ассистентов. Поприветствовав очередного пациента, Белл умолкал, а сам с необычайной проницательностью старался сделать как можно больше выводов относительно его наклонностей и образа жизни. Потом, к изумлению присутствующих, а особенно самого пациента, хирург объявлял: перед нами – француз, по профессии шлифовальщик; перед нами – сапожник, причем левша. Артуру врезался в память следующий диалог[3]:
– Что, приятель, служили в армии?
– Да, сэр.
– Вышли в отставку не так давно?
– Недавно, сэр.
– Хайлендский полк?
– Да, сэр.
– Сержант?
– Да, сэр.
– Стояли на Барбадосе?
– Да, сэр.
Это был трюк, но трюк без обмана: вначале таинственный, а после некоторых объяснений – элементарный.
– Видите, джентльмены, держится и выглядит этот человек прилично, но шляпу не снял. Так ведут себя армейские, хотя, будь он в отставке не первый год, усвоил бы штатские манеры. Смотрит властно, на вид явный шотландец. Что касается Барбадоса, то слоновая болезнь, которою он страдает, распространена в Вест-Индии, а не в Британии.
В свои самые восприимчивые годы Артур набирался знаний в этой школе медицинского материализма. Весь донный осадок официальной религии был вычищен, но метафизическое уважение к ней сохранилось. Артур допускал существование единого разумного начала, но определить это начало затруднялся, а кроме того, не мог понять, почему замыслы Его осуществляются столь косвенным, а иногда просто чудовищным образом. Что же касается рассудка и души, здесь Артур склонялся к современным ему научным воззрениям. Рассудок является эманацией мозга, точно так же как желчь является экскрецией печени, то есть сугубо физической субстанцией; душа, в свою очередь, если такой термин вообще имеет право на существование, – это результат совокупного взаимодействия всех наследственных и индивидуальных проявлений рассудка. Но признавал он и то, что знания никогда не стоят на месте и что сегодняшние неоспоримые мнения – это завтрашние предрассудки. А следовательно, интеллектуальная обязанность смотреть со всем вниманием никогда не утрачивает своей силы.
Портсмутское научно-литературное общество, собиравшееся во второй вторник каждого месяца, объединяло в своих рядах наиболее способные к абстрактному мышлению умы города. Коль скоро у всех на устах была телепатия, Артур однажды оказался вместе с городским архитектором Стэнли Боллом в комнате без зеркал, с наглухо зашторенными окнами. Мужчины уселись спиной друг к другу на расстоянии нескольких шагов; держа на колене блокнот, Артур набросал в нем определенное изображение и попытался за счет мощной концентрации передать этот образ Боллу. В свою очередь архитектор тоже нарисовал некую форму, подсказанную, видимо, его собственным рассудком. Поменявшись ролями, они повторили процедуру: архитектор выступил как отправитель мыслительного образа, а врач – как получатель. К их обоюдному изумлению, результаты выходили далеко за рамки случайных совпадений. Эксперимент был повторен многократно, что позволило сделать научно обоснованный вывод, а именно: при условии взаимного душевного расположения отправителя и получателя передача мысли на расстоянии действительно возможна.
Что же отсюда следовало? Если мысль способна передаваться на расстоянии без каких-либо явных вспомогательных средств, то голый материализм наставников Артура оказывался по меньшей мере слишком формалистическим. Степень совпадения изображений, какой достигли Артур и Стэнли Болл, еще не допускала возвращения ангелов со сверкающими мечами, но уже вызывала вопрос, причем неумолимый.
Одновременно многие другие тоже налегали на бронированные стены материалистической вселенной. Профессор де Мейер, гипнотизер, известный, если верить портсмутским газетам, всей Европе, приехал в город и подчинил своей воле целый ряд здоровых молодых людей. Одни под хохот публики стояли разинув рты и не могли сомкнуть челюсти; другие падали на колени и не могли встать без разрешения профессора. Артур тоже занял очередь на сцену, но приемы Мейера на него не подействовали и не произвели впечатления. Они больше подходили для водевиля, нежели для научного показа.
Вдвоем с Туи они начали посещать спиритические сеансы. Нередко туда приходил Стэнли Болл, а еще генерал Дрейсон, астроном из Саутси. В парапсихологическом еженедельнике «Лайт» они нашли руководство по ведению сеанса. Процедура начиналась с чтения первой главы Иезекииля: «Куда дух хотел идти, туда шли и они; куда бы ни пошел дух». Видение пророка – бурный ветер и великое облако, клубящийся огонь и сияние вокруг него, четыре херувима, и у каждого четыре лица, и у каждого четыре крыла – обостряло восприятие присутствующих. Потом – огонек свечи, фетровая полутьма, сосредоточенность, опустошение себя и совместное ожидание. Однажды за спиной у Артура появился дух, откликнувшийся на имя его двоюродного деда; в другой раз – чернокожий с копьем. Через несколько месяцев каждый, даже Артур, время от времени получал возможность увидеть призрачное мерцание.
Артур сомневался, что эти коллективные сеансы доказательны. Убедил его престарелый медиум, с которым он познакомился в гостях у генерала Дрейсона. После всевозможных приготовлений, не лишенных налета театральности, этот старик, тяжело дыша, впал в транс и начал раздавать притихшим участникам свои советы и сообщения духов. Артур пришел туда с изрядной долей скепсиса, но в какой-то момент на нем остановился затуманенный взор, и слабый, далекий голос произнес: «Не читай Ли Ханта».
Это было поистине сверхъестественно. Вот уже несколько дней Артур не мог решить, браться ему или нет за книгу Ханта «Комедиографы Реставрации». Вопрос этот он не обсуждал ни с кем; не такая уж это была дилемма, чтобы обращаться с ней к Туи. Но получить столь уверенный ответ на невысказанный вопрос… О подтасовке нечего было и думать; такое могло осуществиться только за счет проникновения сознания одного человека в сознание другого каким-то необъяснимым на сегодняшний день способом.
Новый опыт оказался столь убедительным, что Артур описал его в еженедельнике «Лайт». Просто чтобы лишний раз подтвердить существование телепатии; пока не более того. Этот случай засвидетельствовал он сам: каков же не максимум, а минимум, необходимый и достаточный? Впрочем, по мере накопления достоверных сведений могла возникнуть необходимость рассмотреть нечто большее, чем минимум. Что, если прежние его убеждения окажутся не столь убедительными? И, к слову, каким будет максимум?
Увлечение мужа телепатией и спиритизмом Туи воспринимала с тем же сочувственным и внимательным интересом, какой проявляла к его другой страсти – спорту. Законы парапсихологии оставались для нее столь же мистическими, как и правила крикета, но она чувствовала, что в обоих случаях важен результат, и благодушно полагала, что Артур, добившись результата, непременно ей сообщит. А кроме того, ее вниманием теперь полностью завладела их дочь, Мэри Луиза, которая появилась на свет благодаря действию наименее мистических и наименее телепатических законов из всех, какие только известны человечеству.
Газетное «извинение» Джорджа открывает викарию новое направление поисков. Он заходит к хозяину скобяной лавки Уильяму Бруксу, отцу Фредерика Брукса, якобы одного из двух «нижеподписавшихся». Лавочник, приземистый толстячок в зеленом фартуке, проводит Шапурджи в подсобное помещение, где по стенам развешаны щетки, ведра и оцинкованные корыта. Сняв фартук, он достает из ящика стола с полдюжины подметных писем, полученных его семьей, и протягивает их посетителю. Тот видит знакомые тетрадные листки; почерк, правда, немного другой. «Если не дашь отлуп черномазому я тебя прикончу и миссис брукс тоже ваши имена я знаю и скажу что вы мне писали». Остальные листки исписаны более уверенной рукой, хотя почерк, по всей видимости, изменен. «На вокзале в Уолсолле двое щенков, твой и Уинна, плевали в лицо старушке». В качестве возмещения отправитель требует перевести денежную сумму на адрес почты в Уолсолле. В следующем письме, подколотом к этому, содержится угроза подать в суд, если требование не будет выполнено.
– Полагаю, никаких денег вы не отправляли.
– Еще не хватало.
– Но письма-то предъявили полицейским?
– Полицейским? Только время тратить, ихнее и мое. Делов-то – это ж мальчишки, верно? Как в Библии сказано: от палок да камней не соберешь костей, а брань, известное дело, на вороту не виснет.
Викарий даже не пеняет ему за ошибку в указании источника. По его мнению, лавочник ведет себя как-то беспечно.
– Неужели вы просто убрали письма в ящик – и все?
– Ну, поспрошал в округе. У Фреда, опять же, вызнал, что ему известно.
– А кто такой этот мистер Уинн?
Оказывается, Уинн – торговец мануфактурой, живет дальше по дороге, в Блоксвиче. Сын его – одноклассник Фреда Брукса. Каждое утро мальчики вместе садятся в поезд, а потом вместе возвращаются. Было дело – лавочник не уточняет, насколько давно, – ребят задержали, когда они якобы разбили окно в вагоне. Оба божились, что это сделал совсем другой парень, по фамилии Шпек, и в конце концов управление железной дороги решило не доводить дело до суда. И первое письмо пришло аккурат через пару недель после этих событий. Может, и есть тут какая-то связь. А может, нету.
Теперь викарий понимает причину такого равнодушия. Нет, лавочник понятия не имеет, кто такой Шпек. Нет, мистер Уинн никаких писем не получал. Нет, сын Уинна и сын Брукса не водятся с Джорджем. Оно и неудивительно. Перед ужином Шапурджи передает этот разговор Джорджу и заявляет, что окрылился.
– Что вас окрылило, отец?
– Чем больше народу будет вовлечено в эту историю, тем выше вероятность, что негодяя найдут. Чем большему числу людей он станет отравлять жизнь, тем вероятнее, что где-то у него выйдет осечка. Тебе что-нибудь говорит фамилия Шпек?
– Шпек? Нет. – Джордж мотает головой.
– В некотором отношении меня окрылило и то, что на семью Брукса тоже велись нападки. Они доказывают, что дело не ограничивается расовыми предрассудками.
– Разве это хорошо, отец? Когда для ненависти находится более одной причины?
Шапурджи мысленно улыбается. Его всегда восхищают такие вспышки интеллекта у послушного и преимущественно замкнутого подростка.
– Не боюсь повториться: с такими мозгами ты станешь отличным адвокатом.
Однако даже сейчас ему вспоминается строчка из одного письма, которое он скрыл от сына: «Не пройдет и года, как твой щенок будет либо похоронен, либо навек опозорен».
– Джордж, – заговаривает он, – хочу, чтобы ты запомнил одну дату. Шестое июля тысяча восемьсот девяносто второго года. Как раз два года назад. В тот день мистер Дадабхой Наороджи был избран в парламент от лондонского округа Финсбери-Сентрал.
– Понимаю, отец.
– Мистер Наороджи много лет преподавал гуджарати в лондонском Университетском колледже. Одно время мы с ним переписывались, и я горжусь, что он похвалил мою «Грамматику языка гуджарати».
– Да, отец. – Джордж не раз видел это письмо, когда оно извлекалось на свет.
– Его избрание стало почетным завершением весьма позорной истории. Премьер-министр, лорд Солсбери, заявил, что темнокожие не должны и никогда не будут избираться в парламент. За эти слова его упрекнула сама королева. А по прошествии всего четырех лет избиратели округа Финсбери-Сентрал встали на сторону королевы Виктории, а не лорда Солсбери.
– Но я же не парс, отец.
В голове у Джорджа всплывают заученные слова: в центре Англии; пульсирующее сердце Британской империи; кровь, струящаяся по артериям и венам Империи – Англиканская церковь. Он – англичанин, изучает английские законы и когда-нибудь, Бог даст, женится по обряду Англиканской церкви. Так его воспитали родители.
– Это, в сущности, верно, Джордж. Ты – англичанин. Однако порой находятся люди, которые не до конца с этим согласны. А там, где мы живем…
– В центре Англии, – подхватывает Джордж, словно отец наставляет его, как в детстве перед сном.
– Вот именно, в центре Англии, где нам довелось обосноваться и где я служу без малого двадцать лет, в центре Англии – притом что все рабы Божии в равной степени благословенны – еще встречается некоторая косность, Джордж. И в дальнейшем тебе придется сталкиваться с человеческой косностью там, где меньше всего ее ожидаешь. Она бытует во всех слоях общества и зачастую трудно предсказуема. Но если мистер Наороджи стал профессором университета и прошел в Палату общин, то и тебе, Джордж, по плечу стать адвокатом-солиситором и уважаемым членом общества. А случись тебе столкнуться с несправедливостью или даже с подлостью, непременно вспомни эту дату: шестое июля тысяча восемьсот девяносто второго года.
Джордж задумывается, а потом негромко, но твердо повторяет:
– Я же не парс, отец. Вы с мамой сами меня так учите.
– Ты, главное, запомни эту дату, Джордж, запомни дату.
Артур стал писать более профессионально. По мере того как он накачивал литературные мускулы, его рассказы перерастали в романы, а лучшие сюжеты разворачивались, естественно, в героическом четырнадцатом столетии. После ужина каждая написанная страница прочитывалась вслух для Туи, а законченное произведение отсылалось на отзыв матушке. Кроме того, у Артура появился личный секретарь и переписчик: Альфред Вуд, учитель портсмутской гимназии, тактичный и старательный, с честным взглядом аптекаря, да к тому же заядлый спортсмен, неплохо проявивший себя в крикете.
Тем не менее средства к существованию Артур пока добывал медициной. Но для того, чтобы двигаться к вершинам профессии, требовалась специализация, для которой он как раз созрел – и сам это понял. Он всегда гордился своей способностью внимательно всматриваться, а потому без подсказки голоса свыше и вздрагивающего стола озвучил собственный выбор: офтальмология. Уклоняться и медлить было не в его натуре, и он сразу наметил самое подходящее место стажировки.
– Вена? – недоуменно переспросила Туи, ни разу не выезжавшая за пределы Англии. Стоял ноябрь, приближалась зима, крошка Мэри только-только начала делать первые шаги, да и то если держать ее за поясок. – Когда отправляемся?
– Незамедлительно, – отозвался Артур.
И Туи – храни ее Господь – прошептала, отложив рукоделие:
– Тогда мне нужно поторопиться.
Они продали дом, оставили Мэри на попечение миссис Хокинс и уехали на полгода в Вену. Артур записался на курс лекций по глазным болезням, объявленный клиникой «Кранкенхаус», но вскоре понял, что знаний немецкого, полученных во время прогулок с двумя школярами-немцами, чья разговорная речь была далека от изящества, не вполне хватает для восприятия беглой профессорской речи, насыщенной узкоспециальными терминами. При этом австрийский морозец обещал великолепные катки, а город – великолепные пирожные; Артур успел настрочить повесть «Открытие Рафлза Хоу», покрывшую все венские расходы. Впрочем, через пару месяцев он признал, что куда полезнее было бы пройти стажировку в Лондоне. Туи откликнулась на изменение планов со своей обычной невозмутимостью и собранностью. Возвращались они через Париж, где Артур сумел посетить несколько семинаров Ландольта.
Представив дело так, будто он прошел стажировку в двух странах, Артур снял помещение на Девоншир-Плейс, вступил в Офтальмологическое общество и подготовился к приему пациентов. Он также рассчитывал на заказы от светил науки, которым недосуг высчитывать диоптрии. Не каждый согласится ишачить на других, но Артур считал, что, став специалистом, без работы всяко не останется.
На Девоншир-Плейс его практика состояла из закутка, где могли ожидать приема больные, и собственно кабинета. Через пару недель Артур стал шутить, что на самом деле это две приемные, поскольку приема ожидает он сам. Чтобы не томиться от безделья, он садился за стол и писал. Набив руку в литературной игре, Артур отдал дань одному из тогдашних поветрий: журнальной беллетристике. Он любил преодолевать трудности, а трудность заключалась в следующем. Журналы печатали два вида произведений: либо длинные романы с продолжением, которые неделями, а то и месяцами удерживали внимание читающей публики, либо законченные по содержанию короткие рассказы. Недостаток второй формы состоял в том, что она не всегда давала возможность прокормиться. А кто останавливался на первой форме, тот не мог пропустить ни единого номера без ущерба для сюжета. Практический склад ума подсказал Артуру, как обойти эту дилемму: взять да объединить преимущества обеих форм и создать цикл рассказов, цельных по содержанию, но объединенных сквозными персонажами для подогрева читательских симпатий или антипатий.
Итак, ему требовался такой главный герой, который с необходимостью пускается в разные авантюры, как запланированные, так и внезапные. Понятно, что большинство профессий отпадало сразу. Обдумывая этот план у себя на Девоншир-Плейс, он сообразил, что уже создал подходящего кандидата. В паре его произведений – правда, не слишком удачных – фигурировал детектив-аналитик, списанный, по сути, с эдинбургского клинициста Джозефа Белла: острая наблюдательность вкупе с беспроигрышной дедукцией давала ему ключ к медицинским и криминалистическим заключениям сразу. Вначале Артур назвал своего персонажа Шеридан Хоуп. Но это звучало неудобоваримо, и по ходу дела герой был переименован в Шеррингфорда Холмса, а затем получил, как впоследствии стало казаться, единственно возможное имя: Шерлок Холмс.
Письмам и фальшивкам нет конца; призвав злоумышленника иметь совесть, Шапурджи, похоже, только спровоцировал продолжение. В газетах сообщается, что дом викария превращен в ночлежку; что в нем устроена скотобойня; что там можно заказать по почте бесплатные образцы дамских корсетных изделий. Джордж фигурирует то как окулист, то как законник, предлагающий безвозмездные консультации, то как организатор поездок в Индию и на Дальний Восток, готовый позаботиться о билетах и проживании. Угля доставляют столько, что хоть снаряжай в плаванье линкор; наряду с энциклопедиями в дом приносят живых гусей.
Существовать в постоянном нервном напряжении больше нет сил, и через некоторое время домочадцы кое-как приспосабливаются к этим издевательствам. С первыми лучами солнца у ворот выставляется пост: рассыльных либо тут же разворачивают, либо заставляют оформить возврат; жаждущим приобщиться к эзотерическим практикам отказывают, принося извинения. Шарлотта даже приноравливается успокаивать служителей культа, которых вызвали из дальних стран просьбами о безотлагательной помощи.
По окончании Мейсон-колледжа Джордж устраивается стажером в одну из бирмингемских адвокатских контор. По утрам, садясь в поезд, он терзается муками совести, поскольку оставил родных; да и вечер не приносит облегчения, а лишь внушает новые тревоги. Отец, по мнению Джорджа, в этих критических обстоятельствах ведет себя своеобразно: читает ему краткие лекции о всегдашнем чрезвычайно благосклонном отношении англичан к парсам. От него Джордж узнает, что самый первый индус, посетивший Британию, был парсом; что первый индус, изучавший христианское богословие в британском университете, тоже был из парсов, равно как и первый индийский юноша – выпускник Оксфорда, а вслед за ним и первая индийская девушка-выпускница; равно как и первый уроженец Индии, заседавший в суде, и первая женщина-судья – уроженка Индии. Первым индусом среди английских чиновников в Индии стал парс. Шапурджи рассказывает сыну о врачах и адвокатах, учившихся в Британии; о благотворительной деятельности парсов во время картофельного голода в Ирландии, об их бескорыстной помощи бедствующим фабричным рабочим Ланкашира. Рассказывает он даже о том, как в Англию впервые приехала индийская сборная по крикету – сплошь парсы. Но Джордж совершенно не интересуется крикетом; отцовские маневры не могут поддержать его дух, а только повергают в отчаяние. Когда их семья получает приглашение на торжества по случаю избрания в парламент по округу Северо-Восточный Бетнал-Грин еще одного парса, Мунчерджи Бхаунагри, Джордж чувствует, как в нем закипает постыдный сарказм. Почему бы не обратиться к этому новоиспеченному парламентарию – пусть избавит их от поставок угля, энциклопедий и живых гусей.
Шапурджи больше тревожат не поставки, а письма. В них все явственнее просматривается религиозный маньяк. Подписаны они то «Бог», то «Вельзевул», то «Дьявол»; их автор заявляет, что навечно затерялся в аду или всерьез жаждет туда сойти. Когда эта мания выливается в угрозу насильственными действиями, викарий начинает опасаться за свою семью. «Богом клянусь, я скоро прикончу Джорджа Эдалджи». «Разрази меня Господь, если вот-вот не начнется хаос и кровопролитие». «Я сойду в Преисподнюю, осыпая проклятьями ваш род, а когда будет угодно Господу, встречу там вас всех». «Ты зажился на этом свете, и я это исправлю, став орудием в руках Божьих».
Еще через два года такой травли Шапурджи решает вновь обратиться к главному констеблю. Он описывает события, прикладывает образцы писем, уважительно привлекает внимание к явной угрозе убийством и просит защитить от гонений ни в чем не повинную семью. На его просьбу капитан Энсон не реагирует. Вместо этого он пишет:
Я не говорю, что знаю имя виновного, хотя определенные подозрения у меня имеются. Предпочитаю держать их при себе до получения доказательств и верю, что смогу отправить виновного на каторжные работы, поскольку, при всем старании всячески избегать каких бы то ни было серьезных нарушений закона, лицо, написавшее данные письма, в двух или трех случаях преступило черту, подставив себя таким образом под угрозу самого сурового наказания.
Не сомневаюсь, что виновный будет уличен.
Письмо это Шапурджи показывает сыну и хочет услышать его мнение.
– С одной стороны, – говорит Джордж, – начальник полиции утверждает, что хулиган умело пользуется знаниями закона, дабы не совершать реального преступления. С другой стороны, начальник полиции, как явствует из его ответа, осведомлен об уже имевших место преступлениях, наказанных каторжными работами. Следовательно, виновный по большому счету не слишком изворотлив. – Джордж умолкает, глядя на отца. – Разумеется, главный констебль намекает на меня. По его мнению, вначале я украл ключ, а теперь взялся писать письма. Ему известно, что я изучаю право, – он указывает на это со всей определенностью. Если честно, отец, я считаю, что для меня главный констебль опаснее, чем этот хулиган.
У Шапурджи нет такой уверенности. Один угрожает каторжными работами, другой угрожает физической расправой. Ему не отделаться от неприязни к начальнику полиции. А ведь Джордж еще не видел самых больших гнусностей. Неужели Энсон поверил, что их тоже написал Джордж? В таком случае хотелось бы узнать, в чем заключается состав преступления, если человек шлет анонимные письма на свое имя, угрожая самому себе физической расправой. Шапурджи сутками напролет тревожится о своем первенце. Он плохо спит и постоянно вскакивает с постели, чтобы торопливо и без всякой необходимости проверить, хорошо ли заперта дверь.
В декабре тысяча восемьсот девяносто пятого года одна из газет, выходящих в Блэкпуле, объявляет, что все имущество из дома викария пойдет с молотка, причем отправная цена отдельных предметов назначаться не будет, поскольку викарий с женой хотят поскорее избавиться от своего скарба перед отъездом в Бомбей.
До Блэкпула как минимум сотня миль по прямой. Шапурджи воочию видит, как травля распространяется в масштабах страны. Вероятно, Блэкпул – это только начало; следующие на очереди Эдинбург, Ньюкасл, Лондон. И далее: Париж, Москва, Тимбукту – почему бы и нет?
А потом, так же внезапно, как начались, издевательства прекращаются. Ни писем, ни непрошеных посылок, ни газетных фальшивок, ни стоящих на пороге гневных братьев во Христе. И так целый день, потом целую неделю, месяц, два месяца. Ничего. Все прекратилось.