Андрей Зарин «Дар сатаны»

Было всего восемь часов вечера, когда Федор Андреевич возвращался к себе домой, – в первый раз в жизни в свою собственную квартиру, что забавляло и радовало его совсем по-детски. Он добродушно кивнул дворнику в ответ на его почтительный поклон, деловым тоном спросил: "Не было ли на его имя писем", и степенным шагом прошел под ворота, с радостным трепетом сжимая рукой в кармане ключ от собственной квартиры!..

По довольно опрятной лестнице он, не спеша, стал подниматься к себе в третий этаж, когда вдруг увидел на повороте господина, шедшего по лестнице впереди него. Невысокого роста, скорее полный, чем худой, в шляпе котелком и теплом пальто с рыжим вытертым (когда-то бобровым) воротником, господин этот, пыхтя и отдуваясь, подымался вверх, и Федор Андреевич несколько замедлил свой шаг. Когда господин поднимался на площадку третьего этажа, Федор Андреевич был от него ниже ступенек на шесть. Господин взошел на площадку, повернул налево, и вдруг сразу смолкли и его шаги, и его сопение. Федора Андреевича это невольно поразило; он в два шага очутился на площадке и с изумлением огляделся: ни на площадке, ни на лестнице незнакомца не было. Федору Андреевичу такое исчезновение показалось подозрительным. С быстротой юноши он поднялся до площадки пятого этажа и спустился назад в полном недоумении: незнакомец исчез без следа. Ни одна дверь не стукнула, не открылась, мимо него таинственный незнакомец не проходил, – куда же он девался?

Но тут Федор Андреевич увидел на двери ярко вычищенную медную доску со своей фамилией, вынул из кармана ключ и, отворяя дверь в свою новую квартиру, сразу забыл о незнакомце и его таинственном исчезновении. Федор Андреевич вошел в крошечную прихожую, тщательно запер дверь, повесил пальто и прошел в первую комнату своей квартиры.

Здесь он зажег одну лампу на комоде, другую на стене, третью на, еще неубранном, письменном столе и с наслаждением опустился на диван, созерцая свои владения. Крошечная квартирка его имела всего две комнатки с коридором и кухней, но для него этого было вполне достаточно.

Большую комнату он назначил для занятий, еды и приемов. Между окон поместился письменный стол и кресло, в углу этажерка, вдоль стены – книжный шкап; напротив шкапа стал черный крошечный сосновый обеденный стол, над которым теперь весело горела стенная лампа с вертушкой; в углу деревянная колонна, под белый мрамор, с гипсовой фигурою Наполеона в его классической позе. Наконец, свободный угол комнаты (в третьем – стояла печка) заняла гостиная: стол, диван, два кресла на войлочном ковре с изображением крадущегося среди зарослей тигра.

На окнах висели занавески, на дверях – портьеры, в четырех корзинах стояли растения, а по стенам висели несколько гравюр и дюжины две кабинетных портретов в рамках. Все же в совокупности имело такой уютный, приветливый вид, что Федору Андреевичу был вполне простителен его самодовольный восторг.

Конец этим скучным путешествиям по меблированным комнатам с их шумом и гамом, с непрошенными знакомствами, с буйными или навязчивыми соседями. В своей квартире человек всегда сам себе хозяин. И, наконец, это уже собственность, оседлость… Растопив печку, заварив чай и ярко осветив комнату, как легко и хорошо можно поработать, помечтать и… вдохновиться…

Федор Андреевич был поэт.

При этих мыслях он взглянул на свой письменный стол, который, еще неубранный, казался каким-то унылым остовом, на пустую этажерку и книжный шкап и тотчас вспомнил, что ему предстоит еще уборка. Он бодро прошел в соседнюю крошечную комнату, предназначенную для спальной, переоделся и, вернувшись, занялся уборкой, для чего вытащил из стола все ящики, битком набитые всякими безделушками и бумагами, a из кухни перетащил с десяток свечных ящиков с книгами.

Письменный стол он убирал с особою тщательностью, как иная девица убирает свой туалетный стол, и в этом отчасти сказывался его характер. А характер у него был прекрасный! Кажется, не было такого человека, который, познакомившись с ним, не полюбил бы его за его открытое сердце, за его громкий, искренний смех, за прямой взгляд его больших серых глаз. А может быть его любили и за то, что сам он всех любил и причиненного ему зла никогда не помнил. Испытав в молодости борьбу и лишения в таком горниле, как Петербург; без всякой поддержки прожив годы университетского учения, служа в одном из министерств уже шестой год без всякого движения, в то время, как другие, гораздо менее его способные, перегоняли его, Федор Андреевич к 30 годам жизни сумел сохранить в своей душе веру в людей и всегда с горячим убеждением говорил, что в своей жизни ни разу не встречался с дурным человеком. Знакомые слушали его с ласковой, снисходительной улыбкой и качали головами, а, отходя от него, переглядывались и чуть заметно пожимали плечами.

Федор Андреевич был поэт, но не из тех, которые считают себя призванными нести на своих раменах все бедствия мира и потому вечно ноют; не из тех, которые, считая себя пророками, бичуют порок и проповедуют прописные добродетели, а просто – поэт, в рифмованных звуках изливавший впечатления своей души. И все казалось ему прекрасным и радостным. Тем более люди. Среди окружающих его не было ни глупых, ни злых, ни корыстолюбивых, ни завистливых, и, если ему случалось слышать осуждение того или другого поступка своего ближнего, он всегда находил ему оправдание. Даже лица, встречавшиеся на улице, казались ему всегда симпатичными и добрыми. В то же время Федор Андреевич не был глуп, как думали некоторые из его знакомых. Нет, это было просто свойство его души видеть в человеке, прежде всего, его хорошие стороны.

Когда Федор Андреевич закончил уборку, было уже 12 часов ночи. Он довольным взглядом оглядел свой письменный стол, ярко освещенный кабинетной лампой и теперь прибранный; посмотрел на шкап, за стеклом которого строгими рядами вытянулись корешки книг; на этажерку с журналами и бумагами, – и устало, потянулся.

Потом, совершив свой ночной туалет, он загасил лампы и вошел со свечою в спальную, где тотчас и улегся в постель. Но едва он загасил свечу и плотнее закутался в одеяло, как произошло нечто удивительное…


Прежде всего, ему показалось, что в соседней комнате мелькнул свет. Он торопливо встал, думая, что одна из ламп не погасла; но в комнате было совершенно темно и торжественно тихо. Он улегся, и тогда до его слуха явственно донеслось шарканье туфель. Они были, вероятно, без задков, и, время от времени, в тишине слышался стук набоек.

Федор Андреевич снова встал, зажег свечу, вышел в соседнюю комнату, крошечную переднюю, прошел по коридору в кухню и вернулся назад. Везде было тихо и пусто, только в кухне за дровяным ящиком суетливо бегали мыши.

Федор Андреевич не был ни труслив, ни суеверен. Это странное шарканье он приписал акустическим свойствам своей квартиры и спокойно улегся снова в постель.

Но едва он погасил свечу, как в коридоре раздались опять те же звуки. Как будто кто-то вышел из кухни и медленной, старческой походкой шел по коридору к передней. Федор Андреевич невольно откинул одеяло и насторожился. Темнота начинала пугать его. Он встал, поднял занавеску и опять улегся.

"Теперь гуляй", – усмехнулся он, взглянув на бледную полосу света, которую проложил яркий месячный луч. Луч шел вдоль стены, освещая стул против кровати, платяной шкап, до самого угла, где стоял умывальник.

Федор Андреевич закрыл глаза. А туфли шаркали… они уже прошли коридор, прихожую, шаркают по соседней комнате и, наконец, здесь, подле кровати.

Федор Андреевич открыл глаза и вдруг с легким криком поднялся и сел на постели. Он почувствовал, как кожа стягивается у него на черепе, шевеля волосы, и по спине пробегает холодная дрожь.

То, что он увидел, показалось ему до невероятности странным. В полосе света мимо него, шаркая туфлями, прошел маленький, сморщенный старик в пестрой ермолке и халате; он дошел до стула и сел на него, прямо против кровати. Сел, положил желтые руки себе на колена, и вперил тусклый взор в Федора Андреевича, который в этот миг со своим бледным испуганным лицом сам казался выходцем с того света.

И они молча смотрели друг на друга в голубоватом сиянии лунного света…

Виденье стало казаться Федору Андреевичу реальным. В слабой, скорченной фигуре старика не было ничего демонического, а его тусклый взгляд был совершенно безобиден.

Федор Андреевич слегка оправился, но не мог еще совладать с своим голосом и хриплым шепотом спросил:

– Кто вы и что вам надо?..

– Вы мне будете помогайть; я – вам… Я вам много хорошего сделаю! О! – ответил дребезжащим голосом старик, хотя фигура его осталась неподвижной, а сморщенное лицо мертвенно-покойно.

– Кто же вы? – повторил уже явственнее свой вопрос Федор Андреевич.

– Я? Карл-Эрнест-Иоганн-Фридрих Пфейфер, аптекарь.

– Как вы попали сюда?

– Я? Я тут шестнадцать лет! Мне нет покоя. О, шестнадцать лет! Биль здесь много людей, глюпых людей. Я ходил на всех. Все боялся. Глюпые люди! Ви мне будете помогайть, я вам. Я от вас покой иметь буду. О, шестнадцать лет… на ногах… здесь… ужасно!.. – И в крошечной комнате послышался как бы вздох.

– Как же я дам вам покой? – спросил Федор Андреевич и опустился на подушки, приняв полулежачее положение.

– Ви вынимайть меня! У меня есть штук! О, какой! Я буду открывать вам, а вы меня – вон.

– Откуда?

– Здесь! Шестнадцать лет здесь… Карл Иваныч Шельм… о, самый настоящий Шельм! У него аптек, хороший аптек на Гороховой, и он – таракан! О, хитрый шельм!..

– Я ничего не понимаю, – с недоумением произнес Федор Андреевич.

– О, это длинный историй. Я вам буду рассказывайть. Вот…

В это время где-то за стеной часы глухо пробили три, и старичок вдруг заволновался. Очертания его стали бледнеть, расплываться; вместо старичка появилось бледно-светящееся облако, которое медленно растворилось в воздухе…

Раздался оглушительный звонок, от которого Федор Андреевич проснулся и вскочил с постели. Зимнее солнце ярко светило в его окошко. Он взглянул на часы. Стрелки показывали 10. Наскоро накинув на себя пальто, заменявшее ему халат, Федор Андреевич отворил дверь и впустил дворника, которого вчера еще договорил прислуживать по утрам, а потом снова лег в постель, чувствуя, что не выспался. Сон или видение продолжало как-то странно беспокоить его.

По коридору стучали сапоги дворника, из кухни доносилась его возня с самоваром. Потом он вошел в спальню с охапкой дров, уложил их в печь и, присев на корточки, стал разжигать поленья.

– Послушай, – заговорил Федор Андреевич, – тебя как звать?

Дворник обернул к нему свое молодое безбородое лицо и ответил:

– Иван!

– Скажи, пожалуйста, Иван, отсюда давно съехали прошлые жильцы?

– А што? – и Иван как-то странно взглянул на Федора Андреевича.

– Да так спрашиваю. Давно?

– Месяц, как съехали.

– А долго жили?

– Жили неделю… задаток зажили.

– А раньше были жильцы?

– Были.

Дворник отвечал как-то неохотной каждый раз после ответа с удвоенным старанием начинал дуть в печку.

– И жили тоже неподолгу? – продолжал допытываться Федор Андреевич.

– Всяко было…

– Ну… самое большее?

– Месяц жили.

– А больше?

– Больше не жили.

– Почему же уезжали?

Дворник раздул пламя и поднялся с полу. При последнем вопросе он усмехнулся и ответил:

– Боятся, слышь! Говорят, будто неладно тут, старик какой-то бродит. Ну, и пужаются.

"Значит, не сон», – решил Федор Андреевич и, заперев дверь за дворником, начал одеваться, – выходит, у меня квартира с привидением…"


В 12 часов Федор Андреевич надел шубу и пошел на службу. Когда он окончил составление бумаг, часы уже пробили пять, и служащие, торопливо прощаясь друг с другом, вереницею потянулись по коридору к лестнице.

– Федор Андреевич! – раздался оклик начальника отделения.

Федор Андреевич быстро встал и прошел в комнату своего начальства.

Чемоданов движением головы указал ему на стул и заговорил скрипучим голосом:

– Я вас пригласил, чтобы порадовать. Вы давно у меня служите и остаетесь, собственно, без движения. Так вот…

Он побарабанил пальцами по столу и продолжал:

– От нас Якова Валентиновича берут. В финансовое отделение… так я решил ходатайствовать о вас. Думаю, что вы оправдаете мой выбор…

Федор Андреевич покраснел от удовольствия и торопливо ответил:

– Я никогда не манкировал службою, теперь же… поверьте… всегда… – он сбился и замолчал.

Чемоданов изобразил на своем лице нечто вроде улыбки и сказал:

– Ну, и отлично! Только до поры до времени это секрет!

Он протянул руку Федору Андреевичу, и тот вышел из его кабинета сияющий, как праздник.

В коридоре с ним сравнялся Жохов.

– Что это ты такой?

Федор Андреевич не удержался.

– Повезло сегодня, – сказал он радостно, – у нас, оказывается, Горлова переводят; так Чемоданов меня на его место!

– Тебя?! – вспыхнув, воскликнул Жохов, но тотчас сдержался и, дружественно хлопая его по плечу, сказал: – Отлично! Поздравляю! Куда же его переводят?

– В финансовое отделение!

– Это к Сербину? А! Чемоданов уже просил за тебя?

– Нет, собирается.

– А! Собирается. Ну, поздравляю, дружок, поздравляю! Ты не болтай только никому! – тихо прибавил он и подошел к вешалкам.

Федор Андреевич дружески кивнул ему и стал поспешно одеваться.

Был вторник, и он обедал у Чуксановых. Проезжая мимо кондитерской, он остановился и купил коробку конфет. Чуксановы жили на Петербургской стороне, в собственном, очень хорошеньком домике. Все семейство состояло из отца, матери, дочери и сына, и, понятно, для Федора Андреевича вся притягательная сила заключалась в дочери, хорошенькой Нине Степановне, которая два года, как окончила гимназию и ходила от нечего делать на музыкальные курсы. В этот, день он, по обыкновению, провел прекрасно у них время. После обеда старики пошли отдохнуть, а он остался вдвоем с Ниной. Нина играла. Свет лампы, прикрытый абажуром, слабо освещал комнату. В комнате было тепло, уютно, и искусная игра Нины погружала ум в сладкую мечтательность. Федор Андреевич не сводил с нее глаз. Она сидела прямо, с устремленным вперед недвижным взглядом, и ее изящный профиль казался драгоценной камеей на темном фоне обоев.

Федор Андреевич слушал музыку, до него доносился мерный звук колоколов, призывавших к вечерне, и сердце его переполнялось нежностью. Ему хотелось плакать и молиться, упасть перед Ниной на колена и целовать ее руки, – но в комнату, шаркая туфлями, вошел Степан Африканович, и очарование сразу разрушилось.

Все же, когда, напившись у них чаю, Федор Андреевич направлялся домой, сердце его было полно мыслями о Нине.

Придя домой, он переоделся, сел к столу и торопливо набросал:

Люблю тебя все жарче и сильней

За прелесть дум, навеянных тобою,

За чистоту молитв моих порою

Все за тебя в безмолвии ночей;

За те мечты, которые рождались

В моей душе под взором милых глаз,

За слезы те, что часто проливались

Все за тебя в вечерний тихий час…

Он перечел стихотворение и задумался. Перед ним, как живая, стояла Нина, и он любовался ею, стараясь проникнуть в ее душу. "Любит или не любит"? – думал он про нее, и ему казалось, что любит.

С этими мыслями он лег в постель и загасил огонь.

В середине ночи он вдруг проснулся, чувствуя на себе чужой взгляд, и тотчас вспомнил прошлую ночь. Быстро повернувшись на другой бок, он увидел прямо перед собою, на том же стуле, что и вчера, того же старика. Он сидел так же неподвижно, положив бледные руки на колена и устремив перед собою тусклый взор.

Странная вещь! Федор Андреевич на этот раз не испытал решительно никакого страха и чувствовал себя совершенно спокойно, словно пришел к нему самый задушевный приятель.

– Здравствуйте, – приветливо сказал Федор Андреевич. – Ну, сегодня вы, вероятно, расскажете мне свою историю?

Старик чуть заметно кивнул головой и в комнате раздался тихий голос.

– О, ja! Эту ночь мы успеем. Вот. Слюшайте.

Федор Андреевич приподнялся, подбил себе под бок подушку и облокотился на руку, а старик медленным, ровным голосом, без малейшей интонации, начал свой удивительный рассказ, довольно сбивчиво, но все-таки настолько ясно, что сущность его можно было усвоить.

– Это странный дель, – заговорил он, – и ви может не веряйть, но я буду доказывайть вам и дам такой талисман. Да! Ви может себе карьер делайть и будете для всякий особ ошень приятный господин. Да!

– В чем же дело? – перебил его Федор Андреевич.

– Дель? Большой дель! Я биль у мой дядя, Густава Пфейфер, в аптек, и я много ушился, а потом занимался тайной наукой, и у меня била книг. О, какой книг! Я ее шитал и звал Мефистофель, и он мог все делайть: элексир делайть, помад, красок. Все!.. И биль еще аптекарь. Карл Иваныч Шельм. О, настоящий Шельм! Да! И у дяди била Эмма, дочь, фрейлейн Эмма…

В комнате пронесся протяжный вздох.

– Вы любили ее? – спросил Федор Андреевич.

– О, ja! Я давал за нее душу и хотел жениться и дядя даваль с ней аптек и говорил: "Я отдыхать буду!" Только, он говорил, что надо что-нибудь изобретайть такое… и я думаль, много думаль, и говориль Шельм. Он говориль: "Я твой друг!" – и я верил! Я говорил ему про тайный наук, про свой книг, и он говориль: "Фридрих, мужайсь!", и я мужалсь. Да! Я доставал себе слюн сатаны. Да. И делал кристаль!

– Что? – изумился Федор Андреевич.

– Слюн от шёрт. Мефистофель! – ровным голосом ответил старик. – Когда на земле бывайть ошень худой шеловек, и ему удивляйтся даже шёрт, он плюет ему в глаза. Тьфу! И тогда тот делайтся гросс канайль! Он видяйть все души, как в зеркал, и делайть, чтобы бить приятным. Тот любит лесть, и канайль ему льстит; тот любит, чтобы всех ругайть, и канайль всех ругайть, и тогда нравится и идет. Выше, выше! Генерал! Такие есть. Много! Им шёрт в глаза плевал. Тьфу…

– И вы?..

– Вот, – ответил старик, – я читал свой книг и узналь, как можно удивить шёрт, и он плевал. Я собирал и делал большой кристаль и потом хотел толочь в ступке и продавайть. И всякий, кто хочет быть канайль и делать карьер, покупайт и видит шеловека насквозь и делайть все, что нравится. Да!.. И я биль рад и бросился на шей Шельм и кричал: "Милый Карл, я достал слюн сатаны!" И он целовал меня, и ми оба плакал и пили пиво. И я утром хотел идти говорить дяде и брать за собой Эмму и сиял. И пришел Карл и кричал: "Отдай кристаль!", а я спрятал кристаль. И он меня убиль, положил в стен и замазаль. Да!

В комнате опять пронесся вздох.

– И вы в стене? – испуганно спросил Федор Андреевич.

– Ja! В стене! 16 лет! И все на ногах. Я в землю хочу, лечь! Он досталь мой книг и шитал ее и заговорил меня, а потом женился на Эмме и теперь нет Пфейфер, а есть Шельм. Аптек Шельм!

– И он взял кристалл?

Что-то вроде смеха послышалось со стороны старика.

– О, нет! Кристаль лежит, а Шельм его ищет. Он приходить каждый ночь и шарит везде.

– Приходит? Куда?

– Здесь! Он идет, потом – пфа! Делается таракан и ищет! Везде ищет! До полночи ищет, а потом – пфа! Снова Шельм и идет в аптек. 16 лет ищет! Ви мне теперь будьте помогайть, а я вам кристаль дам! Да! Ви будете карьер делайть!..

– Как же я могу помочь вам; я не знаю! – с чувством разочарования сказал Федор Андреевич.

– О, пустяк! Вовси пустяк! Легкий штук!

– Но как?

– Ви будете ловить…

– Я? Аптекаря?!

Федор Андреевич даже приподнялся в постели.

– Ну, ну! Только тогда, как он станет таракан. Пфа – и в коробочка!

Федор Андреевич кивнул.

– И потом что?

– Все! 12 часов, он не Шельм – и заговор нет! Я буду свободный! Кристаль у вас! Все!

– Но, ведь, вы… убитый?.. Мертвец! – с недоумением произнес Федор Андреевич.

– Я? Нет. Дюша нет. Тело…

– А оно куда денется?

– Я уношу его и брошу…

И что-то вроде смеха послышалось в комнате.

За стеной раздался медлительный бой часов.

– Ловите таракан! Ловите! Кристаль ваш! – словно вздох пронеслось в воздухе, и опять вместо старичка образовалось бледное светящееся облако, которое медленно расплылось по комнате.

И едва он скрылся, как Федор Андреевич облегченно вздохнул, с недоумением обвел комнату взглядом, и все происшедшее показалось ему бредом.

Слюна сатаны, заклятие, два аптекаря, таракан, душа, убирающая тело…

Федор Андреевич заснул со скептической улыбкой на губах.

Но скептицизм его скоро кончился. Из ночи в ночь старик не давал ему покоя, справляясь об успехе его ловли, и каждый раз просиживал на стуле до урочных трех часов, оглашая комнату протяжными вздохами. Это становилось тяжело, и однажды Федор Андреевич твердо решился приняться за ловлю. Укрепил же его в этом решении, главным образом, Яков Фомич Чрезсмыслов, которого он часто встречал на четверговых вечерах у Ивана Антоновича Хрипуна.

Яков Фомич Чрезсмыслов был довольно даровитый архитектор, но занимался не столько архитектурою, сколько спиритизмом. Он был знаком с Бутлеровым, Вагнером, Аксаковым, Прибытковым, присутствовал на сеансах с Евсапией Палладино, со всеми медиумами, включительно до Самбора и Яна Гузика, и верил всему, включительно до гомеопатии.

Невысокого роста, полный, с мясистым лицом, на котором росла редкая щетинистая борода, щеки которого отвисали почти до плеч, а маленькие серые глаза прятались под угрюмо нависшими бровями по сторонам красного, изрытого оспою носа, – он походил на того странного духа, вызванного лампою Алладина, которого можно видеть на картинке в детском издании «Тысячи и одной ночи».

Федор Андреевич чувствовал к нему всегда невольное почтение и, в виду его близкого знакомства со всем таинственным, решился узнать его мнение относительно всего, происшедшего с ним. Он улучил минуту, когда Чрезсмыслов, погруженный, быть может, в созерцание душ на планете Юпитере, одиноко сидел в углу хозяйского кабинета, и, подойдя к нему со своею открытой улыбкой, присел на соседнее кресло и заговорил с ним робким голосом ученика, жаждущего поучения от учителя.

– Простите, Яков Фомич… Я может быть нарушил течение ваших мыслей, но мне хотелось бы узнать…

Яков Фомич медленно поднял лохматые брови, вяло взглянул на Федора Андреевича и глухо произнес;

– Сделайте одолжение, – после чего опять опустил брови и словно задремал.

– Скажите, пожалуйста, Яков Фомич, возможно ли, действительно, появление человека в его земной оболочке, спустя 16 лет после его смерти, в том же халате и туфлях? – спросил Федор Андреевич и даже слегка нагнулся к Чрезсмыслову в ожидании от него ответа.

– Вполне, – равнодушно ответил Яков Фомич. – К одной вдове являлся покойный муж в домашнем пиджаке. Она помнила, что у пиджака не было двух пуговиц. И что же? Они оказались пришитыми!

– Что их побуждает посещать живых?

Яков Фомич пожал плечами.

– Разные причины, – ответил он, – иногда обещанье, иногда тоска по любимым людям, но чаще что-нибудь невыполненное при жизни. Также бродят души непогребенных. Например, один нотариус, почтенный господин С…

Федор Андреевич вздрогнул и не расслышал рассказа, занятый своими мыслями. Чрезсмыслова он считал авторитетом, и тот безошибочно указал на причину появления старика.

"Значит, есть что-нибудь", – мелькнуло в уме Федора Андреевича, а Чрезсмыслов продолжал свои удивительные рассказы вплоть до того момента, пока Хрипун не пригласил их к ужину.

Федор Андреевич сел рядом с Чрезсмысловым и, когда подали десерт, передавая грушу Якову Фомичу, спросил его:

– Скажите, в тех случаях, когда эти привидения указывали на что-нибудь, передавали что-либо, бывали обманы с их стороны, мороченье?..

– Никогда! – резко ответил Чреземыслов. – Капитан корабля Ф. увидел однажды в рубке утонувшего три года назад повара. Он являлся три раза и потом сказал ему…

В это время Иван Антонович склонился между ними и налил им малаги. Но Федору Андреевичу и не важно было окончание рассказа. Решение его созрело.


Поймать таракана! Это не представляет никакой трудности, если тараканов за печкою и на полках в любой кухне несметные легионы, но поймать из них одного и именно того, который будет указан, – это уже задача.

А ко всему, если еще таракан этот обладает умом взрослого да изворотливого человека? При этой мысли Федор Андреевич совершенно терялся.

Вернувшись от Хрипуна, он лег, думая о поимке таракана, когда над его ухом раздался голос старика: "Лови при выходе!"

Федор Андреевич быстро открыл глаза. За стеной пробило три часа. Как не пришла самому ему эта простая мысль! Ведь, только один таракан уходит из квартиры в 12 часов ночи, чтобы за порогом двери обратиться в Карла Шельма и вернуться в свою аптеку!

Встретясь в министерском коридоре с Хрюминым, которого считал своим товарищем, он взял его под руку и, смеясь, сказал ему:

– Хотел бы ты, Ваня, получить в дар способность видеть человеческую душу?

Хрюмин хихикнул и махнул рукою.

– Нет, на что мне эта способность!

– Как? – удивился Федор Андреевич. – Ты, встретившись с человеком, сразу узнаешь, что он такое: добрый или злой, умный, глупый, жадный; все мысли его!

Хрюмин засмеялся и завертел головою.

– Чушь, чушь! – сказал он. – И какая мне польза в этом.

Но Федор Андреевич смотрел на это иначе.

– Ах, Ваня! А по-моему это величайший дар. Ты будешь знать все, все… Что иной таит даже от себя, ты узнаешь: заботы, огорчения; то, что мучает иной раз душу человека, – все будет перед тобою, как в зеркале! Когда я получу эту способность…

Тут Хрюмин замахал руками, завертел головою и захихикал.

– Ну, зарапортовался, зарапортовался! Перестань!

Федор Андреевич спохватился и замолчал, но в это время к ним подошел Жохов и с снисходительной улыбкой спросил:

– Чему вы тут смеетесь?

Хрюмин, продолжая смеяться своим жиденьким смехом, махнул рукою:

– Да вот! Федя хвастает, что скоро получит дар видеть насквозь души своих знакомых.

Лицо Жохова вспыхнуло, и он завистливо и недоверчиво посмотрел на Федора Андреевича.

– Правда? Ну, и везет тебе!

Федор Андреевич смутился.

– Я пошутил, – сказал он. – А ведь хорошо бы?

Жохов энергично кивнул.

– Еще как! Что бы сделать можно было, беда! – и он встряхнул головою.

– А что?

Жохов даже удивился.

– Что? Все! – ответил он и с горячностью заговорил. – Ведь тогда бы у меня всякий в руках был! У иного на душе пакостей всяких… я их все знаю. Иной только и думает о своей красоте… я знаю. Подхожу к директору, читаю в его душе и жарю, как по писаному, – все в точку! Каждое слово маслом по сердцу! А ты: что? Да все можно сделать!..

Мысли о таракане не давали Федору Андреевичу даже заниматься как следует. В голове то составлялся план поимки таракана, то мелькали мысли, как он с кристаллом придет к Чуксановым и узнает, любит ли его Нина. Потом он пошел к себе спать и, выспавшись, снова вышел из дому напиться чаю и приготовить все необходимое для ловли. План уже созрел в его голове.

Он купил кнопок и патоки. Был уже девятый час, когда он возвращался домой, и вдруг на лестнице, на один марш выше, он увидел того же толстяка, которого видел в первый вечер своего новоселья. В той же шубе с скверным меховым воротником, в том же котелке на огромной голове, также пыхтя и отдуваясь, этот господин медленно полз вверх по лестнице.

"Он"! – словно молнией сверкнуло в голове Федора Андреевича, и он замедлил шаги и затаил дыхание.

Как и тогда, в первый вечер, толстяк поднялся на третий этаж, и почти тотчас на лестнице воцарилась тишина: шаги смолкли, пыхтение пресеклось, и только вверху где-то тихо замяукала кошка.

"Он!" – уже с полной уверенностью сказал Федор Андреевич и, весело улыбаясь, вошел к себе.

Переодевшись, он зажег лампы и принялся за работу. Работа была пустая. Он брал листы бумаги, резал их полосами вершка в два и густо смазывал патокой. Потом он пошел в переднюю. Здесь работы было больше. Он разложил полосы у самого порога на полу и прикрепил их кнопками; с помощью тех же кнопок укрепил такие же полосы по стенам около косяков и, наконец, по потолку, над дверью. Словом, окружил дверь со всех четырех сторон сплошным бордюром.

– Пусть перелезет, – усмехнулся он, старательно еще раз размазывая патоку.

Окончив все приготовления, Федор Андреевич ничего уже не мог делать. Он раскрывал книги любимых поэтов и громко начинал декламировать их стихи, но через минуту бросал их и хватался за перо, потом вставал, тревожно ходил по комнате и, наконец, упав на диван, замирал в ожидании, а через несколько мгновений снова бегал по комнате.

Хаос мыслей наполнял его голову. Невозможное казалось возможным, фантастическое становилось реальным. Он представлял себе, как на его глазах Шельм из таракана обращается в толстого немца, и при этом думал: "Куда же он прячет пальто и шляпу?" Он представлял себе волшебный кристалл, так сказать, материализованную слюну сатаны, но тут его мысли останавливались…

Целый мир, новый, неизведанный, открывался перед ним! Что тайны моря заоблачных миров или неведомых стран? Перед ним, Федором Андреевичем, откроются тайны человеческих душ! И в его уме складывались поэмы, повести, романы…

Бегая по комнате, он подошел к столу, взглянул на лежащие на столе часы и вздрогнул: на часах было уже половина первого. В первый момент у него подкосились от волнения ноги, но он быстро оправился, схватил свечку и выбежал в переднюю. Громкий крик огласил комнаты, крик торжества. У притолоки направо, аршина полтора от пола, на полосе бумаги, тревожно двигая усами, сидел приставший к патоке таракан. Большой, черный, он беспокойно подымал голову, делал попытки двинуться, но тягучая патока удерживала его, и он только шевелил своими длинными усами, словно протягивал с мольбою руки.

– Не уйдешь, приятель! – радостно проговорил Федор Андреевич, осторожно снимая полосу бумаги и неся ее в комнату. Там он положил ее на обеденный стол и прикрыл опрокинутым стаканом. Края стакана врезались в густую патоку, а он для верности еще нажал сверху ладонью.

– Ну, фон-Шельм, обращайтесь в аптекаря! – громко сказал он.

Таракан, ничего не ответив, по прежнему водил по воздуху поднятыми усами. Федор Андреевич почувствовал нечто вроде разочарования. Он уже приготовил ряд вопросов Шельму, но превращения никакого не происходило и таракан, видимо, изнемогая, начинал мириться со своею участью. Федор Андреевич со вздохом обругал себя дураком и пошел в спальню.

Но едва он лег и загасил свечу, как перед ним явился старик. На этот раз он не был мертвенно неподвижен, напротив, он торопливо прошлепал туфлями, почти вбежал в комнату и, не садясь на стул, заговорил.

– О, благодарю! Кристаль ваш! Только еще одно!

– Что еще? – недовольно сказал Федор Андреевич. – Таракана поймал, – самый обыкновенный, черный. Никакого Шельма нет, как и кристалла. Подурачили меня и довольно! Идите!

– О! о! о! – застонал старик и завертелся на месте. – Тогда я пропаль! Время только до трех часов! Я не успей! О, сжалься, молодой шеловек! Пожалста!

– Что еще?

– Меня надо выйнуть, открыйть! Я сам не могу, я отдам кристаль! Пожалста! – его голос звучал томительной мольбою.

Федор Андреевич спустил с постели ноги, всунул их в туфли и сказал:

– Что надо делать?

– О, благодарю вам! – радостно ответил старик. – Идите за мной, здесь, и вскрывайть стен. Раз, два! Скорее!

– Позвольте! Я не кошка, чтобы в темноте шарить, – уже раздраженно ответил Федор Андреевич, – я зажгу свечу!

– О, ja! – сказал старик, тряся головою, запахиваясь в халат и видимо волнуясь, – зажигайт! Я буду вам указать! Пожалста!

Федор Андреевич чиркнул спичку и зажег свечу.

– Кой черт? – выругался он, изумленно оглядываясь. – Я брежу!

В комнате никого не было. Но в тот же миг, словно порыв ветра подхватил Федора Андреевича, и он, схватив свечу, быстро встал и торопливо пошел через комнату, переднюю, по коридору, в кухню, поставил там на холодную плиту свечу и остановился опять в недоумении. Но это состояние продолжалось менее мгновения. Его взгляд упал на оставленный у плиты дворником топор; он быстро нагнулся, взял его, твердо подошел к стене и нетерпеливо, энергично стал выламывать из нее кирпичи.

"Бум, бум, бум", – глухо раздавались удары в ночной тишине, и потом с шумом сыпались на пол известка и щебень. Кирпич выпадал за кирпичом, известка сыпалась беспрерывным потоком, пот ручьями лился по лицу Федора Андреевича, а он упорно ломал стену, вывертывая кирпич за кирпичом. И при колеблющемся пламени свечи, в одном белье, с покрасневшим от усилия лицом, осыпанный известью, он казался безумным, нанося тяжкие удары топором в стену. Вдруг, под влиянием непонятно мелькнувшей мысли, он отбросил топор в сторону и начал вынимать кирпичи руками. Перед ним открылась ниша, заслоненная широкой доской. Он рванул доску, та с грохотом упала, и Федор Андреевич увидел старика. Он стоял недвижно, прислоненный к стене. Волосы зашевелились на голове Федора Андреевича, он сделал шаг вперед. Это был не старик, а высохший скелет, державшийся только на позвоночнике, одетый в истлевший халат и покрытые плесенью туфли. От легкого сотрясения скелет дрогнул, желтый череп качнулся, словно кланяясь; позвоночник изогнулся, и кости с сухим шелестом попадали друг на друга.

Федор Андреевич отпрянул в сторону, споткнулся, закричал диким голосом и повалился без чувств на пол.


Он очнулся при сиянии солнечного ясного утра. Над ним, склонившись, стояли старший дворник и подручный Иван.

– Жив! – радостно закричал Иван, и Федор Андреевич, слабо улыбнувшись ему в ответ, сделал попытку встать, но ломота во всех костях тотчас заставила его снова опуститься на пол.

– Угорели, видно! – участливо сказал старший дворник, коренастый мужик с черной бородою лопатою. – Ну да, слава Богу, живы остались! Мы думали: помер барин. Иван-то прибег, бледный! Дверь, грит, отпертая, и барин забит лежит!

– А ен жив! – радостно воскликнул Иван и улыбнулся во весь рот.

– Вероятно, угорел, – слабым голосом ответил Федор Андреевич, – помогите мне, братцы, до постели добраться. А ты, Иван, приготовь мне чаю.

– С нашим удовольствием!

Дворники подхватили его и осторожно повели в спальную. Уходя, он невольно оглянулся на стену. Она была цела, на полу – кроме щепок – не было никакого мусора…

– Ну, вы! Чего налезли? Пошли прочь! – вдруг закричал старший дворник.

С лестницы в переднюю натолкался народ. В самой передней стояли кухарки с мешками для провизии и горничные с корзинками для булок; из-за них выглядывала рыжая голова девчонки; дальше, поднявшись на цыпочках, тянулся мальчишка из лавки с корзинкой на голове, а впереди всех какая-то облезлая собака жадно и старательно слизывала патоку с полосок бумаги у порога.

– Я вас ужо! – пригрозил, проходя мимо, дворник и, оставив Федора Андреевича на попечении Ивана, бросился назад исполнять свою угрозу. Голоса смолкли, и дверь с шумом захлопнулась. Иван осторожно, на цыпочках, прошел в кухню, а Федор Андреевич остался лежать с закрытыми глазами.

Что это было? Сон, кошмар, нервный припадок?.. Но он отчетливо помнит и удары, наносимые стене топором, и шум обваливающейся штукатурки и, наконец, страшный остов, на его глазах развалившийся. А эта ломота в руках? Не есть ли она результат усталости? Он открыл глаза и, взглянув на свои руки, с недоумением качнул головою. На их ладонях ясно обозначались по два пузыря, несомненно, натертых топорищем, а вся тыльная сторона правой руки была испещрена мелкими ссадинами от осколков.

Что-то было, но что?..

В это время Иван внес в спальную стакан чая и сахар. Стараясь ступать как можно осторожнее, он шел словно по канату и стакан на блюдце, от его напряженного внимания, дрожал и прыгал с явною опасностью хлопнуться на пол. Но Иван преодолел все трудности, поставил стакан на придвинутый им стул и выпрямился со вздохом облегчения.

– Полегчало? – спросил он участливо, встретив взгляд Федора Андреевича.

– Да, совершенно, – ответил он, – я выпью и засну немного.

– Ну, слава Богу, – и Иван, поклонившись, осторожно вышел из комнаты.

Федор Андреевич услышал, как стукнула дверь, и стал жадно пить крепкий чай, который видимо возвращал ему силы. Потом он откинулся на подушку и задремал; легкая дремота обратилась в крепкий сон, и, когда Федор Андреевич проснулся, ясный зимний день клонился к вечеру, сумерки серой пеленою уже окутали все предметы, а дальние углы заволокли совершенною тьмой. Федор Андреевич зажег свечу, поднялся и прошел в комнату.

"Таракан, – вдруг мелькнуло в его голове, – может, и это сон"?

Он быстро подошел к столу и нагнулся со свечою. Нет, на столе лежала полоса бумаги, прикрытая стаканом, и под ним находился таракан, но уже без видимых признаков жизни. Он весь лежал в патоке, длинные усы его бессильно вытянулись. Федор Андреевич брезгливо поморщился, но в эту минуту взор его скользнул по столу и глаза засверкали неподдельной радостью: в открытой коробочке из-под пилюль, в розовой вате лежал ярко-сверкающий кристалл желтоватого цвета, величиною с хороший орех.

Федор Андреевич жадно схватил его в руки.

– Спасибо, старик! Не надул, – проговорил он весело и стал рассматривать камень. Он был бледно-желтого цвета, совершенно прозрачный, формы октаэдра. Бледный свет свечи преломлялся в его плоскостях и, дробясь, отражался синим, зеленым и желтым огоньками.

– Спасибо, спасибо, – бормотал Федор Андреевич, продолжая разглядывать странный кристалл; но тут он почувствовал дрожь и вспомнил, что не одет.

Отложив кристалл, он тотчас начал одеваться, в то же время думая: "Однако, как им пользоваться? В глаз такого не засунешь. Вероятно, надо носить в кармане, держать в руке… и что за бестолковый старик!"

Вернувшись из спальной, он снова протянул руку к коробочке, и вдруг увидел под нею аккуратно сложенную бумажку. Он осторожно развернул ее, жадно впился в нее глазами и тотчас с досадою бросил ее на стол.

– На смех, что ли! – проговорил он, взволнованно вставая со стула.

На клочке бумаги ровным мелким почерком было написано: "Положи оный в воду и капни три капли соляной кислоты. Смотри в воду пять минут и получишь силу на двенадцать часов. Растолки оный в порошок и по одной порошинке на глаз дадут вечную силу".

Федор Андреевич радостно засмеялся и вскочив, крепко потер руки. Талисман у него в руках, сила в его власти!..

"Завтра же испробую", – Федор Андреевич бережно взял кристалл, уложил его в коробочку и запер в ящик своего стола.

Проснувшись, чуть не бегом пустился в ближайшую аптеку. Вернувшись с пузырьком соляной кислоты, он аккуратно накапал в стакан воды три капли, положил перед собою часы и, опустив в воду кристалл, устремил на него глаза. Резкая боль заставила его на мгновение зажмуриться, но он снова мужественно открыл глаза и впился ими в кристалл. Кристалл горел всеми огнями; из него словно вылетали искры и острыми иглами подымались кверху; на поверхности воды образовывались крошечные пузырьки; они лопались, и тогда Федор Андреевич ощущал острую резь в глазах, словно от уколов. Потом все заволоклось как бы туманом, туман сменился нежным фосфорическим светом; затем вдруг выбросился сноп красного пламени.

Федору Андреевичу показалось, что он ослеп.

Он откинулся и долго сидел, прикрыв рукою глаза, которые ныли от боли; но боль, наконец, прошла. Федор Андреевич взглянул на часы: прошло всего 10 минут, которые показались ему добрым часом, и он с радостным чувством сознания таинственной силы уселся к столу, на который Иван поставил уже кипящий самовар. Взял в руки газету. Взгляд его случайно упал на последнюю страницу, и он вдруг побледнел, и на лбу его выступил холодный пот. В черной рамке, первым в ряду объявлений об умерших, он прочел: "Вдова и дети с глубоким прискорбием извещают родных и друзей о внезапной кончине Карла Ивановича Шельма, последовавшей в ночь с 6 на 7 января от удушья".

"Убийца! – чуть не вскрикнул Федор Андреевич, отбрасывая газету, и, в волнении вскочив со стула, стал ходить по комнате. – Накрыл стаканом, когда знал, что там человек! Раз вздохнул и готово!.."

"Но я же до последней минуты был убежден, что это таракан! – возразил он тотчас же. – Какой? до этого мгновенья!"

"О, проклятый дар! Он, он, Федор Андреевич смог убить человека? Ха-ха-ха!"

Он остановился посреди комнаты и сжал голову руками.

"Одни сутки – и сколько ужасов!.."

Он бессильно опустился на стул и рассеянно взглянул на газету, взглянул и опять вздрогнул. Тут же, на последней странице, в отделе "Хроника"; он прочел:

"Загадочный случай. Сегодня утром на набережной Обводного канала, у Забалканского моста, был усмотрен закоченевший труп старика, одетого в ветхий халат и туфли. Тут же случившаяся старуха, Анисья Козырева, прачка по ремеслу, признала в нем одного из своих давнишних клиентов, некоего Фридриха Густавовича Пфейфера, который лет 16 тому назад бесследно исчез из своей квартиры. Полиция деятельно принялась за расследование этого странного происшествия. Полуразложившийся труп предали погребению".

Федор Андреевич сидел, как подавленный, без движения, без мыслей. Чай давно простыл в стакане. Самовар шумел, пыхтел, потом жалобно пискнул и начал медленно остывать, а он недвижно сидел, и только прерывистое дыханье свидетельствовало об его волнении.

Наконец, он встал, глубоко вздохнул и провел рукою по лицу.

Если все так случилось, значит, так было суждено. Все происшедшее столь невероятно, что, очевидно, добрая или злая его воля не могли ни на волос изменить событий. Эта мысль несколько успокоила его, и он стал неторопливо собираться: сперва на службу, потом обедать к Чуксановым (при этом его сердце сжалось), а вечером к Хрипуну. Он вышел из дому и медленно направился к министерству, изредка взглядывая на прохожих. По всему пути, от дома до министерства, он не встретил ни одной "души", то есть ни одного человека с чистой радостью, с искренней тоской, с мыслью о ближнем. Самые пустые интересы волновали всех встречавшихся, на первом месте стояла корысть и какая-то беспощадная ненависть ко всем другим. Встретился студент с ясным, улыбающимся лицом, и оказалось, что он думал о ловкой проделке: он только что послал отцу жалостливое письмо о своей нужде и, уверенный, что отец ему вышлет деньги, рассчитывал, успеет ли он получить их к вечеру у каких-то Сомовых, где будет игра. И Федору Андреевичу вдруг привиделся земский врач на пункте, у него пятеро детей, живут они в избе, и вот, в крошечной комнатке врач грустно читает и перечитывает письмо сына, этого беспечного юноши…

Встретилась красивая женщина с веселым лицом, которая думала: "Наконец-то я заставила Пьера взять взятку! Он говорит: тяжело. Ничего, привыкнет! Все берут!"

Прошел с серьезным, нахмуренным лицом пожилой господин, у которого была одна мысль, похож ли он на действительного статского советника.

Промелькнул озлобленный человек, мысленно назвавший Федора Андреевича скотом за его шинель и цилиндр.

И только последняя встреча рассмешила его. Навстречу шел господин с красивыми баками, в котиковой шапке и меховом пальто. Он выступал как-то особенно важно, куря сигару на морозном воздухе и поднимая кверху нос с золотым пенсне. Федор Андреевич встретился с ним глазами, увидел самодовольное лицо и тотчас услыхал: "А ну-с, Аграфена Петровна, угадайте-с: барин пришел к вам, али евонный лакей. Наше вам-с! Силь ву пле!"

Федор Андреевич невольно рассмеялся и с улыбкой вошел в подъезд министерства. Сослуживцы дружески с ним поздоровались. Федор Андреевич взглянул на одного, на другого, на всех по очереди, начиная от старшего помощника делопроизводителя, кончая причисленным канцелярским служителем, и у всех прочел какие-то тревожные, отрывочные мысли: "Что-то будет… как повернет… пожалуй и кубарем… нет, он меня отличал".

– Что-то случилось, чего я не знаю? – сказал Федор Андреевич Тигрову. Тот выпучил на него глаза с неподдельным изумлением, и Федор Андреевич прочел: "Считал я тебя всегда дураком, но не таким!"

"Это он-то? Меня!" – вспыхнув, подумал Федор Андреевич, а Тигров продолжал:

– Не знаете? У нас директора сменили! Назначен Гавриловский, – и, понизив голос, шепнул многозначительно: – в высших сферах интриги! У меня знакомый, знаете (он назвал фамилию одного из министров), так я от него слыхал: в высших сферах интриги! – и он с важным видом выпятил вперед накрахмаленную сорочку: "Пронял! – самодовольно подумал он, – небось, тебе к таким людям и на порог не ступить!"

Федор Андреевич опять вспыхнул и мысленно обругал Тигрова.

В этот день для него, как нарочно, открылось назидательное зрелище. По-видимому, все сидели покойно, углубленные в свои бумаги, или мирно беседующие, но стоило им вскинуть глаза на Федора Андреевича, и тот читал их тревожные, мелочные мысли: кого куда переместит новый директор, кого отличит, кого затрет, кого приведет с собою. Ему становилось противно, словно он сидел в лакейской, и он собрался уже выйти в коридор, когда его позвал к себе в кабинет Чемоданов. Он, не сгибая локтя, подал руку Федору Андреевичу и, пригласив его сесть, скрипучим голосом сказал:

– Я разочарую вас, Федор Андреевич. На вакантное место его превосходительство изволил лично назначить Жохова, и я не мог даже замолвить слона.

"Не стану же я из-за этого франта себе карьеры портить. У того протекции, а этот…" – услышал Федор Андреевич его мысли и торопливо встал.

– Я не так огорчен, Василий Семенович этим. Я, слава Богу, один, и на мой век хватит и теперешнего! – сказал он.

"Врет, но молодец! – подумал Чемоданов. – Напрасно я в угоду Гавриловскому выругал его. Постараюсь загладить. С выдержкой человек!"

– И прекрасно, – проскрипел он, стараясь сделать веселое лицо, – я о вас позабочусь. Еще поработаем вместе!

Федор Андреевич вышел от него со скверным чувством сознания человеческой подлости. Чемоданов ему казался всегда благородным человеком, и он не думал, что в душе, он настолько лакей; Жохов был ему товарищем, и он не ожидал, чтобы тот даже не предупредил его, что перешел ему дорогу. Когда же он проходил через комнату, в мыслях всех своих сослуживцев он прочел какое-то необъяснимое злорадство.

– А, брат Федюха! – приветствовал его Хрюмин, вертя головою. – Что, отшили? Хи-хи-хи!

– Мне-то на это плюнуть, – ответил искренно Федор Андреевич, – но для чего передо мной Жохов ломался? Поздравлял тогда?

– Хи-хи-хи, – завертел головою Хрюмин, – просто скотина он!

Федор Андреевич взглянул на него и вдруг услышал его мысли: "Авось теперь иначе про него подумает да выругает его. А я Жохову скажу. Он в гору идет!"

Федор Андреевич даже вздрогнул. О, мерзость! – хотел он воскликнуть, но Хрюмин в это время, вертя головою, говорил и хихикал:

– Он, каналья, про тебя здесь такие слухи распускает, беда! Что и пьяница ты, и игрок…

– Все вы на одну колодку, – вспыхнув, произнес Федор Андреевич и почти бегом направился в лестнице, не досидев до урочного часа.

Он ехал, закутавшись в шинель, стараясь ни с кем не встречаться взглядами, и душа его кипела от пережитых впечатлений. Сколько мелочности, грязи и подлости представляют души тех, кого он любил и кому он верил. Даже дурак Тигров, которого он всегда отстаивал, считает его дураком. И, правда, дурак! Дурак за эту смешную веру в людей и их добродетели! А впрочем… – и мысли его перенеслись в маленький домик на Петербургской стороне, куда теперь он ехал, чтобы отдохнуть. Вот и Кривая улица, вот и решетка, отгораживающая палисадник. Федор Андреевич быстро вышел из саней, расплатился с извозчиком прошел между двумя сугробами снега и позвонил у крылечка.

За дверью послышались шаркающие шаги, щелкнул ключ, стукнул крючок, загремела цепь… Он вошел в гостиную в одно время с Ниною, и они дружески встретились на середине комнаты.

"Чем-то недоволен. Опять какая-нибудь сентиментальная чушь", – услышал он, взглянув в ее глаза, а следом раздался ее голос:

– Ну, здравствуйте! Что это вы сегодня каким букою? Огорчены чем-нибудь?

Он улыбнулся. Что же, в ее мыслях было участие к нему, хотя в несколько странной форме, – и он ответил:

– Ничего, кроме того, что я упустил повышение по службе и потерял двух приятелей!

– Умерли?

– Нет, я в них разочаровался.

"Так я и думала! Совершенная размазня!"

Федор Андреевич покраснел.

– Друзья – это еще небольшая потеря, – весело сказала Нина, – а вот повышение… Скажите, что это было за повышение?

Федору Андреевичу больно было слушать ее слова. В ее розовых губках они казались ему циничны. Раньше они казались ему забавны, и он всегда думал, что она говорит такие слова нарочно, чтобы вызвать его на горячий спор. Он коротко рассказал ей и про обещание Чемоданова, и про перемену директора, и про поведение Жохова, – и все время пристально глядел ей в глаза, читая мысли, от которых ему становилось все больней и больней.

"Дурак, прямо дурак, – слышался ему ее насмешливый голос, – ну, что я с ним буду делать? Мама говорит: "переделаешь!" да он всегда таким останется. Рохля какой-то. Ему бы только стишки писать, да восторгаться. У-y! Вот размазня-то!"

– Ну, что же, – сказала она ласково, когда он смолк. – Чемоданов все-таки отличил вас. Времени впереди много!

– Я и не огорчен этим, – ответил он, – мне больно было разочароваться в людях, – и в его голосе послышалась тоска.

"С чего это он?" – встрепенулась Нина и ласково улыбнулась ему.

– У вас еще есть друзья и люди, которые вас любят! – при этом она взглянула на него быстрым лучистым взглядом, и он расслышал: "От этого взгляда сейчас вспыхнет и раскиснет! Знаю!"

Он, действительно, вспыхнул, но не раскис.

В эту минуту в комнату вошла Глафира Илларионовна.

– А! Федор Андреевич! – воскликнула она радостно. – Голубчик мой! Ну, идемте обедать.

Федор Андреевич ласково поцеловал ее руку и поднял голову. Глаза их встретились.

"Что это она ему такого сказала? – услыхал он тревожный голос. – Ишь раскис весь! Дура! Говорю: до свадьбы по шерсти гладь. Наверстать успеешь. Дура!" – и она перевела сердитый взгляд на дочь. Федор Андреевич подметил, как она в ответ матери пожала плечами. Холодный пот выступил у него на лбу.

– Идите, идите! – весело говорила Глафира Илларионовна. – Нина, веди его!

За обедом Нина все время занимала его. Рассказала ему про свои сегодняшние занятия, описала ссору двух подруг, сказала, что в книжках "Недели" читала его стихи и так увлекалась ими, что будет просить одного музыканта написать музыку.

– Какие же вам больше понравились? – спросил Федор Андреевич, взглядывая на Нину. "Вот еще! – услыхал он, – и вправду вообразил, что я читала его дребедень! Довольно того, что сам читает! Какие же? Ах, да!"

– Лес, – ответила она, – помните: "Лес стоит угрюм и мрачен; не видать тропы знакомой"…

Федор Андреевич поднялся и торопливо стал откланиваться. На лицах матери и дочери отразилась неподдельная тревога.

– Куда вы? – воскликнули они в один голос.

– Я вам сыграю новую пьесу.

– А кофе!?

Но он настойчиво отклонил и кофе, и музыку.

– Я на вас буду целую неделю дуться, – сказала Нина.

– Не выдержит! – сладким голосом произнесла Глафира Илларионовна и лукаво взглянула на Федора Андреевича. "Что это словно он взбесился? Никогда таким не бывал!"

– Послезавтра у нас пельмени. Для вас делаю! – сказала она.

Он выбежал от них, словно у него горели подошвы, и, пройдя с добрую версту с шинелью нараспашку, едва пришел в себя от всего пережитого. Вот, кого он любил и кем восхищался! Проклятый дар!..

Он вошел в свою квартиру, оглянулся кругом, и все показалось ему так уныло, так пасмурно. И в нем самом совершилась перемена. Чувство ужаса, а потом и омерзения сменилось тихою грустью. Собственно, он вкусил от дерева познания добра и зла… Но как же он раньше жил? Дураком, наивнейшим дураком! Размазнею!.. Проклятый дар этого прок… этого старичишки!..

Хорошо еще, что он не наградил себя этою способностью навсегда. Он бы повесился с отчаянья… Нет, лучше оставаться размазнею… если теперь это возможно… Во всяком случае…

Он решительно поднялся, открыл ящик стола, вынул из него кристалл и прошел с ним в кухню. Там, разложив на плите газетный лист, он схватил топор и обухом его растолок в пыль этот проклятый камень, это сатанинское прозрение. Потом вернулся в комнаты и с омерзением торопливо выбросил порошок за форточку. Порошок рассыпался мелкою пылью, и Федор Андреевич вздохнул с облегчением…


В это время под окошком проходили молодые люди, только что вступающие в жизнь. Они возвращались с товарищеской пирушки и продолжали с жаром говорить об идеалах, о торжестве правды, о готовности пострадать за нее; давали жаркие обеты всю жизнь посвятить добру и служению ближнему, – и вдруг приостановились, при свете фонаря взглянули в глаза друг другу и… громко расхохотались.

Николай Мельгунов «Кто же он?»

Я лишился друга. Знавшие его не могут обвинять меня в пристрастии: то был ангел, ниспосланный на землю и отозванный прежде, нежели что-либо человеческое успело исказить его божественную природу. Стоило взглянуть на возвышенное, всегда восторженное чело его, чтобы прочесть на нем неизгладимое свидетельство его небесного происхождения…

Скорбь друзей покойного была невыразима; но из живой и сильной она обратилась постепенно в тихую грусть: печальное и вместе сладостное наследство! Прошло около года после его кончины; наступила весна. Обновленная природа обновила и нас. Сердца наши растворились для радости; миновала и грусть в свою очередь. Житейские удовольствия, мирские заботы стали опять завлекать нас в свои обманчивые сети.

Однажды я пришел в банк и, в ожидании выдачи денег, смотрел на пеструю, движущуюся толпу, которая ежедневно теснится в этом здании. Там встречаются все сословия, начиная от вельможи, закладывающего свое последнее имение, до простого селянина, который кладет в рост избыток своих скудных доходов. Меня развлекало это движение, коего пружиной была потребность денег, денег и еще денег. Двери почти не затворялись; знакомые и незнакомые лица мелькали передо мною: то веселые, то пасмурные, а чаще невыразительные, они появлялись и исчезали, как тени в фантасмагории. Но вот двери отворяются настежь; молодой, осанистый человек величаво сбрасывает с себя плащ на руки лакея и быстро проходит чрез залу в совет банка. Не прошло пяти минут, мой незнакомец возвратился из совета; я смотрел тогда прямо ему в лицо… то был покойный друг мой!

Не помню, как я вскочил со стула и подбежал к нему. Взгляд, брошенный им вскользь на меня, еще более уверил мое воображение, что то был покойник. Я остолбенел, силился промолвить слово и не мог, хотел кинуться в его объятия и стоял недвижим. Между тем он был от меня уже далеко; слуга накинул на него плащ, и он вышел из залы, столь же мало обратив на меня внимание, как и при входе.

"Нет! это не друг мой, – сказал я в суеверном недоумении. – Он не прошел бы мимо меня, не пожав мне руки, не сказав приветливого слова. Да и может ли привидение являться посреди дня в толпе людей? Духи любят мрак и уединение…"

Мои расспросы о незнакомце были напрасны: никто из присутствовавших не знал его имени и никогда не видал его в сем месте. Любопытство мое возрастало; но я должен был отложить свои разыскания до другого времени.


Спустя несколько дней после этой встречи с чудным незнакомцем сижу я в театре. Подле меня одно кресло оставалось долго не занятым. Я положил на него шляпу и равнодушно смотрел на симметрические группы балетчиков и несносно правильные их телодвижения. Вдруг, как бы на крыльях ветра, вылетели на средину сцены Гюллен и Ришард, и громкие рукоплескания встретили сих двух любимцев московской публики. Я загляделся на них и не чувствовал, что порожнее кресло было уже занято и шляпа моя сложена на пол. Вольность соседа мне не понравилась; я взглянул на него: то был человек лет тридцати, в очках фиолетового цвета, который, по-видимому, был занят одною сценой и не обращал внимания на окружающих. С досадою поднял я свою шляпу и, отрясая с нее пыль, нарочно задел ею соседа, чтоб за его невежливость отплатить тем же. Но он того и не приметил.

– Как хороша! – воскликнул он, наконец, довольно громко.

– Кто? – спросил я, следуя за его очками, обратившимися тогда на соседний бенуар, где сидели знакомые мне дамы.

– Эта декорация, – отвечал он хладнокровно.

Последние слова были произнесены им совершенно другим голосом, чем первые. Звуки оного поразили меня: то был голос покойного друга! Но я не верил слуху и старался разогнать мысль о сходстве, как обманчивую мечту. Однако взоры мои невольно обратились к ложе со знакомыми дамами. Между ними была девушка лет восемнадцати, бледная и задумчивая; казалось, она лишь из приличия смотрела на балет и не разделяла общего удовольствия. Читатели поймут ее равнодушие, когда узнают, что последние слова покойного друга к ней относились; что последний вздох его был посвящен отсутствующей подруге. Мне поручил он передать ей этот вздох, эти слова; и я стал поверенным ее сердечных тайн. Она любила юношу со всею искренностью первой девственной любви и при его жизни не смела в том ему сознаться. Но горесть исторгла из ее груди тяжкое признание, которое, как увядший цвет, назначено было украсить лишь могилу ее возлюбленного.

Я взглянул на девушку; взоры наши сошлись, и легкий румянец покрыл ее бледные щеки. Не желая продлить ее замешательства, я обратился к соседу.

– Как находите вы балет? – спросил я.

– По слухам, я ожидал лучшего, – отвечал он пленительным своим голосом, – впрочем, он обставлен порядочно. А как зовут танцовщика?

– Ришард. Разве вы видите его в первый раз?

– Я приехал сюда недавно, после тридцатилетнего отсутствия.

– И потому вы должны худо помнить Москву, оставив ее в детстве?

– Извините, – отвечал незнакомец с важностью, – я уже долго живу на свете.

– Вам угодно смеяться надо мной, – сказал я с некоторой досадой, – судя по лицу, я не дал бы вам и тридцати лет.

– Право? А слыхали ль вы о графе Сен-Жермен?

– Что хотите вы сказать?

– Горацио! Много тайного на земле и на небе, чего философия ваша и не подозревает.

– Вижу, – отвечал я с возрастающим неудовольствием, – что вам знаком Шекспир; но далее ничего не вижу.

Вместо ответа сосед мой снял свои фиолетовые очки и пристально посмотрел на меня. Я вздрогнул… Лицо его будто изменилось и помолодело; я узнал в нем юношу, столь разительно сходного с моим покойным другом.

– Бога ради, скажите мне… – воскликнул я вне себя от удивления.

Незнакомец прервал меня: "Молодой человек, – сказал он вполголоса, – здесь не место говорить об этом".

И, надев свои фиолетовые очки, он стал снова смотреть на сцену.

Балет кончился. Я вошел в бенуар, где сидела упомянутая мною девушка. С нею была ее мать, пожилая дама, которая, несмотря на лета, старалась идти наравне с веком. Строгая поклонница всего модного и нового, немного болтливая, она была, впрочем, добрая и радушная женщина, чадолюбивая мать и одна из тех рассудительных жен, которые, управляя втайне мужьями своими, позволяют им в публике говорить я и пользоваться призраком власти. Она встретила меня кучей вопросов: "Ну, что же наш домашний театр? Вы верно будете на первой репетиции? Не правда ли, что мой Петр Андреич счастливо выбрал "Горе от ума"? Все говорят об этой комедии, и между тем она так мало известна. Не правда ли, что довольно оригинально выставлять перед нашей публикой ее же предрассудки? Ах, кстати, будете ли вы завтра утром на аукционе? Мы туда собираемся; моей Глафире страх хочется видеть дом и вещи покойного графа".

Я спешил прервать ее; однако не знал, на который из вопросов отвечать прежде.

– Покупать на аукционе я ничего не намерен, – сказал я, наконец, – но если вы там будете…

– По крайней мере для нас приезжайте туда, – прибавила Глафира тихим голосом.

– Ну, а роль Чацкого, как с ней дела? – спросила у меня Линдина.

– Она, право, выше сил моих, – отвечал я.

– Не слушаю вашей отговорки, – возразила Марья Васильевна, – завтра вечером репетиция. Мой Петр Андреич играет Фамусова, а Глафира – Софью: это решено. Кстати, что твои глаза? – прибавила она, обратись к дочери. – Что, все еще красны? Вообразите, простудила глаза и не бережется. Смотри, не три же их.

Я знал, отчего красны глаза ее и что это вовсе не от простуды. Желая прекратить сей разговор, я обратился было опять к роли Чацкого, как вошел в ложу Петр Андреич с веселым, лучезарным лицом.

– Сейчас в коридоре я встретил, – сказал он, – одного старого знакомого и сделал важное приобретение.

– Что такое? Уж не купил ли Подмосковной, которую для меня торгуешь? – весело спросила Линдина.

– Нет, душенька, не то; я отыскал отличного Чацкого, и если только позволите…

Последние слова относились ко мне; и я с радостью готов был уступить роль свою.

– Вот в чем дело, – продолжал Линдин, – когда я служил в Петербурге, тому назад лет тридцать, то был знаком по обществу с одним премилым человеком, не помню его фамилии; и как бы ты думала? Представь: сейчас встречаю его, ест мороженое…

– Так что же?

– Как что? Узнаю его с первого взгляда; чудак нисколько не переменился, между тем как я успел уже состариться.

– Да ты, друг мой, не бережешь себя, – возразила жена с нежным упреком. – Возможно ли? Ездишь каждый день в клуб, какова бы ни была погода, и просиживаешь там до часу, до двух ночи!

– Полно, полно, любовь моя, – отвечал муж, – вспомни, что когда бы я не был стариком, то не играл бы Фамусова. Ха, ха, ха, нашелся! Не правда ли?

– Конечно, – сказал я, улыбаясь, – мы были бы лишены удовольствия видеть вас в этой роли; но…

– Комплимент, еще не заслуженный, – отвечал довольный Линдин, – и в отмщение я лишаю вас роли Чацкого. Но, – прибавил он, – пожав мне руку, – мы с вами без церемонии, и вы будете играть Молчалина. Согласны ли?

Я согласился, и Петр Андреич продолжал:

– Завтра я познакомлю вас с моим старым приятелем. Прелюбезный человек! Несмотря на свой шестой десяток, он свеж, как не знаю кто, и охотно берет на себя Чацкого. Говорит, что уже несколько раз играл его.

– Ты, стало быть, все рассказал ему? – спросила жена. – Но как же зовут твоего приятеля?

– Он мне называл себя, да право не помню; что-то вроде Вышиян, знаю, что на ян. Но вот он, в третьем ряду кресел. Чудак! Не смотрит.

– Не в фиолетовых ли очках? – спросил я.

– Ну, да; а разве вы его знаете?

– Нет; но он мой сосед по креслам, – отвечал я в замешательстве.

Линдин того не приметил и собирался ехать в клуб.

– Сей же час зову к себе весь город на представление, – говорил он, – я введу его в лучшее общество, познакомлю с нашей публикой… Пусть все толкуют о Чацком Линдина и спрашивают наперерыв: кто такой, кто такой?

– Но сначала, друг мой, узнай, как его зовут, – заметила Марья Васильевна. – Да, кстати, смотри, не засиживайся в клубе. Ах, постой, постой: что это у тебя на платье? Соринка. Ну, теперь ступай с богом.

Мы простились до завтра, и я, вместе с Линдиным, оставил театр.


Утро на аукционе, вечер на репетиции: день, потерянный для самого себя; но сколько таких дней в жизни! Дав слово Линдиным занять для них места, я отправился заранее в дом покойного графа, где назначен был аукцион. Давно ли в стенах его раздавались клики веселья? А теперь слышен лишь стук молотка да прерывистый голос аукционера.

Граф, коему принадлежали дом и вещи, назначенные теперь к продаже в уплату многочисленным кредиторам, был не последнею странностью прошедшего века. Богатый, знатного рода, он воспитывался и провел свою молодость в чужих краях. Душою принадлежал он Италии и Франции; к отечеству же своему был привязан только длинной родословною нитью, на нем же порвавшеюся, да десятком тысяч душ, кои успел прожить – или правильнее – променять на несколько бездушных статуй. Двор великолепного его дома был весь покрыт экипажами. Многочисленная публика толпилась у входа, на лестнице; в зале, посреди коей был устроен обширный амфитеатр, зрители и покупщики теснились живописными группами вокруг арены, в коей, вместо рыцарей и герольдов, восседал начальник аукциона. Перед ним, на длинном и широком столе, возвышались драгоценные вазы, канделябры, часы, небольшие статуи. По стенам залы висели картины, огромные фолианты лежали грудами на полу. Впереди же аукционера, у большого венецианского окна стояли два колоссальных порфирных сфинкса, безмолвные, но грозные свидетели зрелища, которое столь разительно представляло и блеск, и суету мира.

Я не застал уже начала: многие вещи были раскуплены. Несмотря на многолюдство, мне удалось найти места на амфитеатре. Вскоре после меня приехали и Линдины. В это время аукционер возвестил громким голосом о перстне с геммою отличной работы. Глафира просила меня поднести к ней перстень. Голова юноши, вероятно Алкивиада, выдавалась рельефом на белом халцедоне. Бедная девушка нашла в этом изображении большое сходство с милым ее другом.

– Чего бы ни стоило, а этот перстень должен принадлежать мне, – сказала она едва внятным голосом, наклонив ко мне голову. – Уговорите батюшку купить его для меня.

Петр Андреич, по любви родительской, скоро на то согласился. Начался торг. Как нарочно, на перстень нашлось множество охотников; но они надбавляли по безделице, и Петр Андреич стоял твердо в своем намерении. Наконец совместники его замолкли. Молот ударил уже в другой раз: Линдин торжествует, он вынул уже бумажник и хотел отсчитать деньги, как чей-то голос, будто мне знакомый, выходивший из толпы посетителей, разом надбавил несколько сот рублей…

Зрители онемели от удивления; глубокое, продолжительное молчание последовало за страшным вызовом к аукционному бою. О Глафире и говорить нечего: внезапный страх овладел ею; бледная и безмолвная, она устремила на отца глаза свои, коими умоляла его не уступать противнику драгоценного ей перстня; но Линдин отказался надбавлять цену, и без того уже высокую. Я решился было войти с дерзким невидимкой в торговое состязание и заставить его отказаться от добычи; но кончено: роковой молот ударил в третий раз…

Вдруг Глафира помертвела и тихо опустилась мне на руки… Этот удар, казалось, решил судьбу ее жизни. Между тем, как мы суетились около нее, незнакомый покупщик расплатился, взял перстень и исчез. Глафира опомнилась и я, посадив ее в карету, возвратился домой с досадой, с грустью в сердце. Оно было полно темного, зловещего предчувствия.


Вечером, приехав к Линдиным, я был поражен болезненным видом Глафиры и необыкновенною веселостью Петра Андреича. Он не замечал, по-видимому, ни страданий дочери, ни скуки гостей и был занят одним Вашиаданом (Петр Андреич вспомнил, наконец, имя своего старого приятеля), который приехал прежде меня и успел уже со всеми познакомиться. Если бы не голос его да фиолетовые очки, я не узнал бы в нем важного, таинственного соседа моего по театру: он был говорлив, весел, развязан и нисколько не казался стариком в шестьдесят лет.

Это новое приобретение, как выражался Линдин, утешало его до крайности; он восхищался заранее своим Чацким. Причина его восторга была понятна; но что произвело такое сильное потрясение в Глафире? Уже ли одна неудача в покупке перстня? Она не была так малодушна. Или голос Вашиадана пробудил в ней воспоминание о потерянном друге? Ясно было лишь то, что она скрывала в груди своей какую-то новую и страшную тайну; но изведать оную не позволяли ни время, ни благоразумие. Однако я решился спросить ее, в состоянии ли она играть сегодня. Этот вопрос вывел ее из задумчивости.

– Разве вы почитаете меня больной? – спросила она в свою очередь.

– Не больною, но расстроенною от давешнего… Она прервала меня с живостью: "Не договаривайте; в самом деле, я не знаю, буду ли в силах играть теперь; но, чтоб не огорчить батюшку, постараюсь преодолеть свою робость".

– И будто одну робость? – спросил я испытующим голосом.

– Господа, господа, – провозгласил Петр Андреич, хлопая в ладоши, – что же наша репетиция? Все актеры налицо – начнемте…

Во весь вечер чудный гость Линдина был в полной мере героем и душою общества. Нельзя было надивиться той свободе, с какою он, как бы сам того не примечая, переменял обхождение, разговор с каждым из собеседников, умел применяться к образу мыслей, к привычкам, к образованности каждого, умел казаться веселым и любезным с девушками, важным и рассудительным со стариками, ветреным с молодежью, услужливым и внимательным к пожилым дамам. К концу вечера он получил двадцать одно приглашение; однако, по-видимому, не желал умножать знакомств и уклонялся от зовов, говоря, что едет из Москвы немедленно после представления, в коем участвует лишь из дружбы к старому своему приятелю.

– Что тебе за охота, Петр Андреич, – сказал один пожилой родственник, – выбрать такую вольнодумную пьесу для своего представления?

– А почему же не так? – спросил озадаченный Линдин.

– В этой комедии, прости господи, нет ни христианских нравов, ни приличия!

– А только злая сатира на Москву, – подхватила старая дама. – Пусть представляет ее в Петербурге – согласна; но не здесь, где всякой может узнать себя.

– хуже для того, кто себя узнает… это было бы даже весьма пикантно, – сказал какой-то русский литератор в очках. – но какое оскорбление вкуса! Вопреки всем правилам комедия в четырех действиях! Не говорю уже о том, что она писана вольными стихами; сам Мольер…

– Вольные б стихи ничего, – возразил первый мужчина, – только бы в ней не было вольных мыслей!

– Но почему ж им и не быть? – спросил один молодчик, племянник Линдина.

Почтенный враг вольных мыслей вымерил главами дерзкого юношу.

– А позвольте спросить, господин умник, – сказал он, – что разумеете вы под этими словами?

– Я разумею, – отвечал, покраснев и заикаясь, наш юный оратор, – я разумею, что вольные мысли позволительны и что без этой свободы говорить, что думаешь…

– Мы избавились бы от многих глупостей? Не то ли хотели вы сказать?

Сии слова были произнесены нараспев и таким голосом, который обнаруживал сосредоточенную запальчивость и при первом противоречии готов был разразиться громом и молнией.

Линдин спешил отвратить грозу при самом ее начале. Он стал уговаривать старого родственника, чтоб он не горячился и тем не расстраивал своего драгоценного здоровья.

– Слушай, Петр Андреич, – отвечал тот после грозного молчания, – если завтра ты повторишь свое безумство и сыграешь перед публикой эту комедию, то я не я… увидишь!

Тут он сжал зубы, схватил шляпу и вышел поспешно из комнаты.

– Желаю знать, чем кончится эта тревога; но я… я… О! Я поставлю на своем, – сказал Линдин в великодушном порыве сердца. – Хотя бы тысяча родственников против, а "Горе от ума" будет сыграно.

– Однако… – заметила жена.

– Не слушаю, – отвечал муж.

– Но если, в самом деле, эта пьеса заключает в себе вольные мысли?

– Ну, сократим ее.

– Она сокращена и без нас.

– Ну, в таком случае мы… Этак я и не найдусь.

– Всего лучше сократить ее вовсе, – прибавил литератор с улыбкой само довольствия.

– Давно бы так, – воскликнуло несколько старушек.

Линдин был как на иголках. Гордость и неуступчивость боролись в нем со страхом.

– По крайней мере, дайте сыграть ее сегодня, в семь, на генеральной репетиции, – сказал он, смягчив голос, – а там… увидим.

Строгие тетушки согласились на капитуляцию, и Линдин оправился от недавнего поражения. В эту минуту Вашиадан вошел в гостиную.

– Непредвиденные обстоятельства, – сказал он после первых приветствий, – заставляют меня оставить Москву ранее предположенного мною срока. Я еду сегодня в ночь; однако, желая по возможности облегчить вину свою перед вами и, хотя вполовину исполнить обещанное, я оставил все свои дела и последний вечер посвящаю вам: располагайте мною.

Линдин был вне себя от его любезности, а еще более от того, что в отъезде своего приятеля находил благовидный предлог к отмене представления, которого теперь столько же страшился, сколько прежде желал из тщеславия. Правда, тяжело ему было отказаться от своего любимого намерения: блеснуть пышностью, вкусом и даже – если не ошибаюсь – своей дочерью; но еще тяжелее идти против общего мнения.

Позвали к обеду. Все пошли попарно и молча. Беседа не была, как прежде, приправлена шутками и остроумием Вашиадана. Сей чудный гость, неизвестно почему, разделял с прочими то дурное расположение духа, которое, как язва, переходит от одного ко всем и простирает на самых веселых свое губительное влияние.

Вскоре после стола начались приготовления. Линдин продолжал твердить роль; но чем более старался, тем менее успевал. Наконец он кинул с досады тетрадь, и, перекрестясь, положился во всем на крепкую грудь суфлера. Домашний оркестр, составленный из двух скрипок и фагота (второпях не успели послать за другими инструментами), заиграл увертюру, и все зрители чинно уселись по местам. С последним ударом смычка поднялся занавес, и комедия пошла своим чередом – разумеется, за исключением Фамусова, который врал без пощады и останавливался на каждом слове, вслушиваясь в подсказы суфлера.

Однако первое действие кончилось довольно удачно при общих рукоплесканиях доброхотных зрителей. Линдин сказал препорядочно свои два стиха:

Что за комиссия, создатель,

Быть взрослой дочери отцом! —

и Марья Васильевна, остававшаяся в партере с гостями, значительно улыбнулась своему мужу.

Началось и второе действие. Фамусов довольно твердо выдержал огненные сарказмы Чацкого; Скалозуб проговорил басом, и Софья вышла на сцену, дабы упасть в обморок. Она произносила уже стих:

Ах, Боже мой! упал, убился! —

как вдруг Вашиадан со словами:

Кто, кто это? —

снял фиолетовые свои очки и устремил глаза на обернувшуюся к нему девушку. Я слышал крик и шум от падения на пол…

Громкие и продолжительные рукоплескания последовали за ее мастерским обмороком; некоторые кричали даже: «Форо!» Но я, был за кулисами и видел причину ее беспамятства. Забыв все, выбегаю на сцену и прошу о помощи.

Легко себе представить, какая суматоха поднялась в зале, когда узнали, что обморок Глафиры был вовсе не искусственный. Мать бегала в испуге из комнаты в комнату, спрашивая спиртов, соли; отец не мог опомниться и все еще приписывал этот обморок чрезвычайному искусству дочери; из зрителей иные суетились вместе с Линдиной и еще более ей мешали.

Невольно обратил я глаза на стенные часы, висевшие в зале. Протяжно пробило на них десять.

– Об эту пору, в исходе десятого, скончался возлюбленный Глафиры, – подумал я и стал искать взорами Вашиадана. Но он исчез, и никто не знал, когда и как оставил дом Линдина.


Внезапный отъезд Вашиадана возбудил во мне сильные подозрения. Правда, обморок Глафиры мог произойти от ее болезненного состояния или от той же обманчивой мечты, которая заставляла и меня несколько раз находить в подвижной физиономии и в голосе сего странного человека сходство с чертами и с голосом покойного друга. Но, с другой стороны, не мог ли поступок его быть следствием какого-нибудь обдуманного, злоумышленного плана? И нет ли в его власти скрытных, таинственных средств, с помощью коих он приводит этот план в исполнение? Поведение, характер, таланты Вашиадана были столь загадочны, что из них можно было выводить какие угодно заключения. Он сам не говорил о себе ни слова и старался отклонять нескромные вопросы любопытных. Судя же по рассказам Линдина, и в особенности чиновников банка, где он заложил множество бриллиантов и других драгоценных вещей на огромную сумму, то был грек, ремеслом ювелир или – как иные уверяли – еврей, алхимик, духовидец и чуть-чуть не Вечный жид. Но сия самая неизвестность о его происхождении и занятиях наводила на него еще сильнейшие подозрения. Мне казалось более чем вероятным, что он наглый и хитрый обманщик, у которого на уме что-то недоброе, хотя и трудно проникнуть в его цели.

В этой уверенности я отправился на следующее утро к Линдиным осведомиться о здоровье Глафиры. Меня встретила мать. Я спросил ее о дочери: по словам ее, она провела ночь покойно и еще не просыпалась.

– Знаете ли, – промолвила таинственно Марья Васильевна, – знаете ли, отчего, я думаю, больна моя Глафира?

– Отчего?

– Ее сглазили!

Я не мог не улыбнуться при таком объяснении ее болезни.

– Вы смеетесь? – продолжала Линдина с укоризной, – но я совершенно тому верю.

– И я не вовсе отвергаю возможности магнетического действия глаз на людей и животных, – отвечал я. – Между прочим, мне сказывали об одном человеке простого звания, который носил зонтик на глазах единственно из боязни причинить вред своим взором. Но его опасения могли быть ложны; что же касается до Глафиры…

– Ваш пример еще более подтверждает мою догадку. Мне кажется, что Вашиадан носит фиолетовые очки из той же предосторожности. Когда он снял их, Глафира тотчас упала в обморок. Но я умыла ее святой водой и надеюсь, что болезнь пройдет скоро.

Некстати было сообщать ей теперь мои подозрения насчет Вашиадана. Время, полагал я, объяснит загадку; хотя, во всяком случае, благоразумие требовало бы обходиться осторожнее с двусмысленным приятелем Петра Андреича. Но это его дело, а не мое.

При сем раздумье, нас позвали к Глафире. Узнав о моем приезде, она желала меня видеть.

Больная сидела на постели, склонив голову к подушкам. Положение ее руки на лбу показывало, что она старается принесть себе на память случившееся вчера с нею.

Рассказ матери подтвердил ей темное воспоминание.

– Да, – сказала она, наконец, слабым голосом, – почти так. О, как это было страшно. Но где батюшка?

– Он поехал в клуб, душа моя, – ответила мать, – и скоро воротится.

– Скоро? дай-то бог! Пора, давно пора открыть вам тайну этого бедного сердца. Вчерашний случай заставляет меня поспешить моим признанием. Не уходите, – прибавила она, обращаясь ко мне, – вы будете моим, земным свидетелем.

Глафира находилась в напряженном состоянии духа. Жар ее увеличивался, щеки и глаза пылали. Она продолжала с какою-то невыразимой торжественностью:

– Быть может, признание мое поздно; но, по крайней мере, вы поймете дочь свою; и если суждено ей скоро умереть, то она не понесет во гроб тайны, скрытой от родителей. Тогда молитесь за меня и просите бога, чтобы он не лишил вашу дочь той отрады в будущей жизни, которую она напрасно искала в здешней.

Эти слова произвели необычайное действие на Линдину. Для нее все было неожиданно, непонятно. Она хотела говорить и вдруг судорожно схватила руку дочери. В эту минуту вошел Петр Андреич. Едва обратил он внимание на больную и, поцеловав ее в лоб, начал:

– Ну, что, прошло? Я знал, что пройдет. Представь, Marie, – продолжал он гневно, – проказник-то, наш роденька, мало того, что вчера на меня прогневался; нет, изволь отправиться в клуб да составь там заговор против моего представления! Хорошо, что болезнь дочери заставила меня отменить его; не то подумали бы, что я струсил. Нет, братцы, не того я десятка! Видишь, удумали сомневаться в моем верноподданстве! Куда подъехали! Сегодня вхожу в газетную: сидит князь Иван, да…

Линдина слушала мужа скрепя сердце; но, не предвидя конца его россказням, прервала их наконец с видом глубокого негодования:

– И тебе не совестно, – сказала она, – заниматься этими вздорами, когда дочь твоя на краю гроба!

Сильный удар долбней не произвел бы на Петра Андреича большего действия, чем эти слова. Он остался в том же положении, в каком был при конце своего рассказа: с раскрытым ртом, с наклоненным туловищем и руками, опершимися дугою на колена. Чувство родительское восторжествовало над мелким самолюбием.

– Как на краю гроба? – возопил он, выйдя из оцепенения.

– Да, и на краю гибели. Слушай признание своей дочери, быть может, преступной дочери!

Глафира величаво поднялась со своей постели.

– Я преступная? – воскликнула она. – Нет, родители! Я чиста, как голубь, непорочна, как агнец. Моя вина лишь в том, что я скрывала от вас свою страсть… Я любила!

– Ты любила! – вскричали отец и мать.

– И потеряла своего возлюбленного, – продолжала Глафира едва внятным голосом. – Вчера ровно год, как он умер.

– А кто тот дерзкий, который осмелился любить тебя без нашего позволения? – спросил сердито отец.

– Не тревожьте его праха, – уныло отвечала дочь. – Вот свидетель, что мой покойный друг до самой своей кончины скрывал от меня любовь свою. Слишком поздно узнала я, какое пламенное чувство он питал ко мне.

– И вы, сударь, знали о том и молчали?

– Он обязал меня клятвою никому не вверять его тайны, кроме вашей дочери. Заветные слова умирающего священны: я исполнил их со всею строгостью долга.

– И ты любила его еще при жизни?

– Да, и еще более люблю его по смерти. Я поклялась – и теперь, пред лицом бога и перед вами, повторяю мою клятву – я поклялась не принадлежать никому в здешнем мире.

Эти слова, произнесенные с необычайной твердостью, обезоружили гнев отца.

– Но ты не откажешься принадлежать нам? – сказал он с чувством.

– О батюшка, о родители! – отвечала растроганная дочь, – вам одним принадлежу я – я ваша!., Но не думаю, чтобы надолго.

Мать, не говорившая до того ни слова, вдруг зарыдала и опустила голову на грудь своей дочери.

– Глафирушка, милое, единородное мое детище, – возопила она, стеная, – не покидай нас, живи для нас! Более ничего не требую, прощаю, благословляю любовь твою!

Этот порыв материнского сердца поворотил всю мою внутренность; слезы брызнули у меня из глаз. Линдин плакал навзрыд.

Несколько минут продолжалась эта безмолвная, но трогательная сцена. Глафира подняла первая голову. Ее лицо, незадолго унылое и пасмурное, теперь казалось преображенным от восторга и чистейшей радости. Но вдруг какая-то новая мысль пробежала по челу девушки и словно облаком задернула лучезарный свет ее очей.

– Благодарю вас, мои родители, – сказала Глафира, – за эту прекрасную, эту блаженную минуту. Но как быстро она промчалась! Тяжелое воспоминание отравило ее. Змей Вашиадан смертельно уязвил меня.

– Что говоришь ты о Вашиадане, друг мой? – спросил испуганный Линдин.

– Слушайте; я кончаю свое признание: покойный мой друг носил на руке фамильный перстень; помню, он часто говаривал, будто в этом перстне заключается таинственная сила, и что от оного будет зависеть судьба той, которую изберет себе в супруги. Это предание вместе с вещью перешло к нему от бабушки. Я принимала его слова за шутку и позабыла бы о них, если б на аукционе не встретила перстня. Я не могла понять: каким образом он попал между вещей графа; но была рада, что мне представился случай купить его. Сходство изображения с чертами покойника напомнило мне таинственные предрекания. Я думала обручиться этим перстнем навеки с ненареченным супругом, как вдруг кто-то в толпе, с его чертами и голосом, надбавляет цену и отнимает у меня сокровище, за которое тогда я отдала бы полжизни. У меня померкло в глазах; не помню, как мы приехали домой. Возвратиться за перстнем было поздно… Приготовления к комедии развлекали меня, время ослабило воспоминание о талисмане: я стала покойнее. Но вчера… видали ль вы Вашиадана без очков?.. Вчера, когда он снял их во время репетиции, лицо, голос его вдруг изменились: передо мной стоял мой возлюбленный, точь в точь он… И в довершение очарования – таинственный перстень блеснул на его руке: удивление, страх, ужас овладели мною, я обеспамятела. Помню, как это же лицо мелькнуло и на аукционе, как те же глаза, пламенные и неподвижные, были и тогда устремлены на меня. Страшно при одной мысли… Не дай боже встретиться мне опять с этими взорами! Мне кажется, я их не вынесу.

Глафира умолкла. Изумление наше было невыразимо. Я не знал, верить или нет странному повествованию; я готов был принять его за бред болящей или даже за признак ее умственного расстройства. Но многое из рассказанного ею о Вашиадане подтверждал мне собственный опыт; давно я питал к нему недоверчивость и подозрение. Вид страдалицы пробудил во мне все негодование.

– Ваш мнимый приятель, – сказал я Линдину с жаром, – есть явный злодей и обманщик, хотя бы одна десятая часть нами слышанного была справедлива. Даю слово отыскать его и потребовать от него отчета в гнусной шутке, которую он сыграл над вашей дочерью.

– Не берите на себя труда его отыскивать, – сказал кто-то позади меня твердым и знакомым голосом.

Я оглянулся…

То был сам Вашиадан.

– Виновный здесь, – продолжал он, снимая очки. Мы обомлели.

– Что ж вы не требуете от меня отчета? – спросил незваный гость с язвительною улыбкой. – Вас удивило, может быть, неожиданное мое посещение? Но дела мои переменились, и я остался в Москве. Вы не отвечаете? Вижу, приезд мой вам не нравится. Не опасайтесь: я вас скоро от себя избавлю.

При этих словах он снова устремил на нас свои огненные взоры. Мы не трогались с места. Я чувствовал в себе что-то необычайное. Это что-то походило на те страшные сновидения, когда человек, не теряя еще памяти, чувствует оцепенение во всех членах, силится привстать и не может пошевелиться, хочет говорить, и язык его коснеет, грудь стесняется, кровь замирает в жилах, и он, полумертвый, падает на изголовье. Сие-то удушающее ощущение, известное простому народу под именем домового, овладело тогда мною. Я видел все происходившее, но язык и члены онемели. Я не в силах был обнаружить ни словами, ни движением моего удивления и ужаса.

После того страшный Вашиадан (он был точно страшен в эту минуту) приблизился к постели, на коей лежала больная. Глаза его засверкали тогда необыкновенным светом. Больная привстала, но молча и почти без жизни; потом сошла с постели, ступила на пол, пошатнулась… новый взгляд Вашиадана как будто оживил ее: она оправилась, стала твердо на ноги и тихими шагами пошла за своим вожатым.

Мы все оставались неподвижными. Я видел, как они вышли из комнаты, как Глафира, подобно невинной жертве, ведомой на заклание, послушно следовала за очарователем; я слышал шаги их по коридору, слышал повелительный голос Вашиадана, коему слуги хотели было преградить дорогу. Рвусь вперед – но вот стук экипажа раздался у подъезда… потом на улице… все глуше, глуше – пока, наконец, исчез в отдалении.

Подобно той змее, которая одним взором привлекает к себе жертвы и одним взором умерщвляет их, Вашиадан, силою огненных своих очей, произвел над несчастною Глафирой то, что почел бы я фарсом, если бы сам не подвергся отчасти их магнетическому влиянию.

Слишком, слишком поздно разрушилось наше очарование. Мать, как бы пробужденная от глубокого сна, приходит в себя мало-помалу – ищет дочери… Несчастная! страшная действительность вскоре удостоверит тебя, что ты лишилась, и, быть может, навеки, своей милой Глафиры!.. Нет ее ни в доме, ни на улице. Все видели, как Вашиадан посадил ее в карету и поскакал с нею – но куда? зачем? то оставалось загадкой для каждого.


Прошло около года после страшного происшествия, лишившего Линдиных дочери. Все старания мои отыскать ее были напрасны. Никто не знал Вашиадана, никому не было известно его местопребывание, и самое имя его все почитали подложным. Мудрено ли было ему, обдумавши план свой заранее, принять нужные меры к сокрытию себя, своего имени и жилища?

Потеряв всю надежду открыть следы Глафиры и ее похитителя, я оставил Москву. Один родственник давно звал меня в отдаленную свою деревню. Теперь было кстати воспользоваться его приглашением: я переехал к нему. Весна во второй раз по смерти моего друга воскрешала природу. Все окружавшее улыбалось мне; я один оставался мрачен; тяжелое воспоминание давило мне душу; приближался день его кончины и ее погибели. В этот день, по совершении печального обряда в сельской церкви, я отправился пешком бродить по сосновому лесу, лежавшему близ усадьбы и простиравшемуся на большое пространство. Грустные мысли невольно овладели мною. Сосновый бор казался мне огромным кладбищем. Я остановился и сел на обрушившуюся сосну. Мечты еще преследовали меня; но тихий стон, раздавшийся неподалеку, разогнал их. Я поднимаю глаза и вижу – в нескольких шагах от меня лежит женщина. Платье ее изорвано, руки в крови – вероятно от сухих древесных сучьев и иголок, о которые она цеплялась, шедши по лесу. Она была без чувств и, по-видимому, боролась со смертью; я подхожу, вглядываюсь… Боже! то была – Глафира!

Солнце клонилось к западу; я чувствовал, что заблудился: ни тропинки, ни признаков жилища. Но вот какой-то шорох послышался за мною. Я оглядываюсь. Старик в крестьянском кафтане, с дубинкой в руках, с секирой за поясом пробирался сквозь чащу. Он был не менее моего изумлен, встретив человека в глухом месте, возле мертвого тела.

Мы объяснились. Старик был дровосек и переехал на лето в бор для рубки леса. Шалаш его стоял неподалеку. Он, услышав шорох и стоны, пошел на голос.

С его помощью я перенес в шалаш несчастную девушку. Вскоре открыла она глаза… Глафира, узнала меня и, бросившись мне на шею, называла своим ангелом-хранителем.

– Дай бог, чтоб я оправдал это название, – сказал я в смущении. – Но какая несчастная звезда привела вас на это место? Откуда вы?

Тут, собравшись с силами, она начала рассказ свой едва внятным голосом. И вот что мог я извлечь из него.


Оставив Москву, Вашиадан провез Глафиру глухими проселочными дорогами к одному уединенному дому, где ожидал дорожный экипаж. С приближением ночи они поехали далее. На день обыкновенно останавливались, с захождением солнца продолжали дорогу. Чародей старался поддерживать свою несчастную спутницу в беспрестанном забытьи. Наконец, после долгого пути, они приехали – куда? того не знала Глафира. То было в глухую полночь. Их встретили с факелами; погребальный их блеск пробудил Глафиру.

– Где я? – спросила она у своего похитителя.

– В доме друга, – отвечал он своим млечным голосом.

Они вошли в пышные хоромы, украшенные внутри богатыми обоями, бронзой, картинами, на коих изображались чудные, фантастические фигуры. Чем-то не человеческим отзывалось все их окружающее: люди со странными лицами, словно в масках, служили новоприезжим: вдруг вдалеке послышались гармонические звуки и с приближением превратились в какой-то нескладный, но живой танец и вот все фигуры – на обоях, на картинах, из бронзы – начали прыгать, плясать, а чудные служители – передразнивать их движения. Треск, гул, грохот оглушают воздух, все колеблется, сам ад пирует на земле. Но шар, подобно луне, поднимается величаво из-за облаков дыма; вдруг взвился он высоко и с треском распался на части. Пламя потухает мало-помалу, свет становится бледней и бледней; наконец все исчезло, и лишь луна, выкатившись из-за тучи, серебрит уединенную поляну. Боязливые ее лучи, мерцая, падают робко на лицо товарища Глафиры; она узнает в нем милого, нежного своего друга.

"О, как я счастлива, – лепечет она в сладком забытьи, – о, как я счастлива, сидя с тобою, супруг моего сердца, душа души моей! Но боже, это не он, не он!" – и падает в беспамятстве.

Померкла луна; явился день с порфирородным своим спутником. Сквозь густую зелень дерев, осенявших окна и разливавших сладостную прохладу, прокрадывается свет и проникает в опочивальню Глафиры. Она пробудилась; у ног ее сидит очарователь.

– Вчера, – говорит он, – ты видела мое могущество, видела, какие таинственные силы в руках моих. Отныне я от всего отрекаюсь: ты одна – царица сего жилища. Я умел преклонить тебя сверхчеловеческими средствами; теперь, простой смертный, я у ног твоих; не ты в моей, а я в твоей власти. Располагай тем, что видишь, повелевай мною, люби меня!

– Тебя любить? – воскликнула, опомнившись, Глафира и отклонила его от себя рукою. – Кто бы ты ни был, – продолжала она, – дух ли искуситель, привидение или человек, – прошу, умоляю тебя: возврати меня родителям!

– Не могу! Что раз случилось, того переменить невозможно.

Тут он прижал ее к своей груди и тихо надел ей на руку таинственный перстень.

– Узнаешь ли ты наше кольцо обручальное? Помнишь ли предсказание? Вот залог любви нашей!

Она взглянула на перстень, взглянула на друга… "О, мой ангел! – воскликнула она вне себя от упоения, – ты возвращен, наконец, твоей Глафире!" – и с этими словами судорожным движением упала в его объятия.

Я слушал с изумлением и ужасом. Многое казалось мне невероятным в ее повествовании; и чудеса, коих она была свидетельницей в доме похитителя, я приписывал расстроенному ее воображению. Но когда она коснулась этой роковой минуты, в которую, увлеченная обманчивою мечтой, вверилась хищным объятиям мнимого друга – холодный пот обдал меня; ее страстная речь ручилась за ужасную истину и подтвердила мои слишком справедливые опасения: с той минуты Глафира сделалась незаконною супругой Вашиадана…

Ее уверенность, что то был прежний друг ее, возвратившийся с того света, еще сильнее убедила меня в горькой истине; ибо до чего не могут довести слабую женщину заблуждения сердца и воображения? Словом, она жила с ним целый год в очаровательном его замке, не помышляя о родных, дыша им одним, блаженствуя в своем гибельном заблуждении.

– Но сегодня, – продолжала она, – сегодня я покоилась еще в объятиях моего супруга, как чудные служители вдруг окружают наше ложе. "Срок минул! – к расплате!.." – кричат они моему другу и влекут его. Я, как змея, обвилась около его тела; но злодеи исторгают у меня свою жертву, и в глазах моих – ужас вспомнить! – начинают щекотать моего супруга. Ужасный смех вырвался из груди его и вскоре превратился в какой-то адский хохот. Злодеи исчезли, и передо мной остался лишь бездыханный труп; пена, полная яда, клубилась у него изо рту. "И ей ту же казнь!" – возопили снова служители. Но вдруг послышался знакомый, нежный голос: "Она невинна!" – прозвучал он надо мною. И от него, как сон, разлетелись страшные видения, хохот умолк… Я, какою-то волшебною силой, очутилась на том месте, где вы, мой ангел-хранитель, нашли меня.

– Не волшебная сила перенесла вас. Ваше платье показывает, что вы сами пришли сюда.

– Быть может, я не помню…

– Но помните ли вы своего прежнего, давно умершего друга, который, тому ровно два года, поверял мне заветное свое признание в любви к вам, тогда – еще непорочной?

– Я вас не понимаю.

– Сегодня минет два года, как он умер, и год, как вы похищены из дому родительского рукою изверга Вашиадана.

– Вашиадана… покойный друг… из дому родительского… Ах! что вы мне напоминаете! Все это как сон… Но где мои родители?

– Они там, соединились с вашим другом и у престола божия молят о помиловании врага их и о вашем прощении.

Глафира устремила на меня неподвижные взоры; наконец, вышедши из оцепенения:

– Туда, туда за ними! – возопила она и тихо склонила голову на плечо мое.

Рука невольно взялась за часы; роковая стрелка опять указывала десятый в исходе.

Я взглянул на Глафиру. Лицо ее покрылось смертною бледностью, пульс умолк, дыхание прекратилось. Она заснула сном непробудимым…

И через три дня я предал земле прах несчастной. Уединенная сосна, подымая горе мрачно-зеленую свою вершину, осеняет могилу и как бы молит небеса о помиловании. Каждый год, в день ее смерти, прохожие слышат хохот над могилой; но хохот умолкает, и тихий, нежный голос, нисходящий с эфирной выси, произносит слова: "Она невинна!.."


Постскриптум. Для немногих.

– Прекрасно! – восклицает насмешливый читатель, – но скажите, кто же этот Вашиадан? – злой дух, привидение, вампир, Мефистофель или все вместе?

– Не знаю, любезный читатель; он столько же мне известен, как и вам. Но предположим его на время человеком, обыкновенным смертным (ибо вы видели, что он умер); и теперь посмотрим, не объяснятся ли нам естественным образом чудеса его. Припомните, какими средствами довел он мою героиню до расслабления, какими неожиданными ударами потряс ее организм, прежде нежели решился на свое чудо из чудес, на похищение.

– Но вы, Линдина, ее муж, их слуги разве не испытали также над собой его чародейства?

– Не спорю, что, быть может, и на нас действовала отчасти магнетическая сила его глаз; мы были расположены к тому предыдущими сценами, неожиданною дерзостью похитителя и даже – если хотите – верою в его могущество.

– Но его таинственность, долголетие, всевидение?

– Он был обманщик, умный и пронырливый.

– Но его замок, чудная прислуга, чудная смерть?.. Не говорю уже о перстне, о роковом дне и часе…

– Все это – суеверие, случайности, смесь истины с ложью, мечты Глафиры.

– А хохот и голос над ее могилой?

– Мечты прохожих.

– Мечты, мечты! Но вы сами им верите. Полноте притворяться; скажите откровенно: кто ж этот Вашиадан? Не чародей ли в союзе с дьяволом?

– Теперь не средние века!

– Ну, так вампир?

– Он не сосал крови.

– Ну, воплотившийся демон, посланный на срок; ну, словом: пришелец с того света?

– Не помню, чтоб от него отзывалось серой.

– Да кто же он?

– Не знаю. Отгадывайте.

Загрузка...