Мне казалось, что я стала в доме Розы своим человеком, но теперь, когда я приобрела кое-какой опыт и лучше знаю людей, я понимаю, что дело было совсем в другом. Роза не любила Мэй и не одобряла увлечение своего сына. Мэй была не итальянка, не католичка, следовательно, чужая; с неизвестным числом любовников в прошлом, старше Джонни на несколько лет, стало быть, совсем ему не пара. На ее фоне даже наивная машинисточка из городской газеты казалась более предпочтительным вариантом. Глаза у Розы были зоркие, и она, конечно, сразу же поняла, что я влюблена в Джонни. С ее точки зрения, я вполне подходила на то, чтобы отвлечь сына от его пассии. Я не знаю в подробностях – и теперь, наверное, уже никогда не узнаю, как именно Роза взялась за дело, какие намеки она роняла Джонни в мое отсутствие и сколько усилий приложила, чтобы ослабить его привязанность к Мэй.
– Сходите в кино, развейтесь, – к примеру, говорила она и выдавала нам билеты на очередной громкий фильм, которыми будто бы снабдила ее одна из клиенток; и само собой, что кинотеатр был вовсе не тот, где работала Мэй, а время сеансов подбиралось так, чтобы она не могла к нам присоединиться. Чаще всего билетов было четыре или пять – для холостых братьев Серано, их кузена и меня. Два билета создали бы у Джонни впечатление, что его к чему-то подталкивают; большая компания не давала ему шансов отвертеться. Потом вместо обычных четырех-пяти билетов у Розы на руках оказались только три: на этот раз в кино отправились Джонни, Лео и я. Перед сеансом Джонни извинился и куда-то отошел, так что я осталась наедине с Лео. По своей привычке он долго молчал, а потом внезапно изумил меня вопросом, хорошо ли я знаю русское искусство.
– Ну, кое-что я о нем знаю, – протянула я, пытаясь сообразить, куда он клонит. – А что?
Лео замялся и спросил, что мне известно о художнике по имени Врабел. Я честно ответила, что никогда о таком не слышала. И тут меня осенило.
– Как пишется его фамилия?
Получив ответ, я с облегчением выдохнула.
– Он не Врабел, а Врубель… Моя мама знала его жену и бывала в их доме. Очень хороший художник.
– А его странная картина, где женщина в перьях, – это что такое? – спросил Лео.
Я объяснила, кто такая Царевна Лебедь, заодно рассказав о Пушкине, его сказках и русском фольклоре.
– Хорошо быть художником, – сказал Лео. И, поколебавшись, выпалил: – Я люблю рисовать. Всегда любил. Я читаю все, что нахожу, об искусстве. Я многого еще не знаю, но мне кажется, я понимаю, что прекрасно, а что нет. А от мастерской меня тошнит, хотя я этого не показываю.
Внешне Лео чем-то напоминал воробышка – худенький, серьезный, с хохолком непокорных волос на макушке и мелкими чертами лица. Он говорил сбивчиво, отрывисто, и его волнение тронуло меня. Чувствовалось, что ему некому излить душу и что его признание получилось незапланированным, почти случайным. Я легонько дотронулась до его руки.
– Если все так серьезно, – заметила я, – тебе надо учиться.
Лео вздохнул.
– Обучение стоит денег. Откуда у нас лишние деньги? – Он встряхнулся и умоляюще покосился на меня. – Вы ведь никому не скажете, о чем мы говорили?
– Не скажу, если ты так хочешь. Как-нибудь покажешь свои рисунки?
– Хорошо. Когда никого поблизости не будет.
Мне стало его жаль. Понимаете, я считала, что у него хорошая семья, а по всему выходило, что он относился к родным как к обузе, потому что они ничем не могли ему помочь – и, конечно, не могли разделить его стремлений.
– Интересно, почему Джонни так долго нет, – сказала я, оглядываясь.
– Он позвонил Мэй из мастерской. Она должна подойти сюда. – Лео испытующе посмотрел на меня. – Он ведь вам нравится?
– Может быть, – ответила я неопределенно. По правде говоря, у меня не было ни малейшего желания обсуждать с Лео, что я чувствую к его брату.
– Он хорошо к вам относится. Правда-правда. Но вот к Мэй он относится совсем по-другому. Не знаю почему, – добавил Лео рассудительно. – У нее возле рта грубые морщины, когда она смеется…
Черт, да у него действительно был глаз художника. Я сразу же вспомнила морщины, которые он упоминал.
– Вчера за завтраком зашел разговор о том, что теперь, когда Винс женат, настала очередь Тони подумать о браке. И Джонни спросил у мамы, как бы в шутку, что будет, если он опередит Тони. Согласится ли она принять его жену?
Странно стоять и чувствовать, как в твоем сердце словно провернули мягкий нож. И пусть этот нож воображаемый и боль, причиняемая им, чисто моральная, – я никогда не забуду то ощущение жуткого, всепоглощающего бессилия. Ты дрожишь, стиснув сумочку до боли в ладонях, вокруг крикливые афиши с лицами кинозвезд, проходят какие-то люди, как тени, и предательская струйка пота стекает под шляпкой, щекоча висок.
Кажется, я все же нашла в себе силы пробормотать:
– Что ей мешает согласиться? Мэй – хорошая девушка…
Ужасная девушка, и даже имя у нее ужасное[5]. Май, Июнь… Тьфу! Еще бы Октябрем назвали, право слово. Впрочем, в далекой стране, которая при иных обстоятельствах была бы моей, говорят, в ходу имя Октябрина – в честь революции, которая по старому календарю случилась в октябре.
– Наша мама умеет держать лицо, – задумчиво промолвил Лео. – Но тут даже ее проняло. Она заговорила о том, что вот, Винс женился, а теперь ему плохо и он места себе не находит. Что надо подходить к выбору супруга с ответственностью…
– Мы не опоздали? – к нам подошел Джонни, на локте которого повисла Мэй. Ее лицо сияло оживлением, губы были ярко накрашены, ресницы – явно фальшивые – казались густыми и черными, как ночь. Короткое пальто бутылочного цвета дополнял пестрый шейный платок и легкомысленно сдвинутый на ухо черный берет.
– Я взял еще один билет, – добавил Джонни.
И опять этот влюбленный взгляд, устремленный на Мэй и словно отсекающий их двоих от остального мира. Меня охватила злость. Я чуть было не ляпнула – могли бы не трудиться, забрали бы мой билет и выпроводили меня из кинотеатра. Все равно я тут лишняя, еще более лишняя, чем Лео со своими несбыточными мечтами о художестве.
– А фильм-то говорящий, – сказала Мэй. – Обожаю кино со звуком!
То было самое начало эпохи, когда движущиеся на экране картинки обогатились речью, музыкой и всевозможными шумами, что в конечном счете повлекло за собой огромные перемены в киноязыке. Сейчас, конечно, странно вспоминать тогдашние дискуссии между теми, кто воспринимал кино исключительно по старинке, и теми, кто сразу же понял, какие возможности открывает звук. Что касается меня, то, боюсь, я не придала происходящим на моих глазах переменам никакого значения. Отчасти тут сказывалось влияние моей матери, которая, как и многие театральные актеры, невысоко ставила кинематограф, и все успехи Голливуда не могли заставить ее изменить свою точку зрения. Живя в городе, один процент населения которого работает в киноиндустрии, а остальные девяносто девять мечтают туда попасть, я оставалась равнодушной к кино и к сопровождающей его шумихе. Я не вешала на стену портреты звезд, не стремилась подражать нарядам актрис и даже не давала себе труда запоминать имена тех, кто находился на пике славы. Бывало, я смеялась во время просмотра, случалось мне и всплакнуть, но я ни на мгновение не забывала, что передо мной иллюзия и что моими чувствами более или менее успешно пытаются манипулировать. Возможно, сказывалось и то, что на мое детство выпала одна из самых страшных гражданских войн в истории – российская. Мне слишком рано пришлось столкнуться с тем, что такое отчаяние, потери, скитания, и оттого вымышленные страдания, которые я видела на экране, не действовали на меня так, как они действовали на обычных людей, не знавших, что такое попасть между жерновами двух миров. Выйдя из кинотеатра, я почти тотчас же забывала увиденное, и горячность, с которой другие зрители были готовы часами обсуждать выдуманных людей и происходящие с ними события, вызывала у меня скрытое чувство протеста.
Конечно, Мэй принадлежала именно к тому типу зрителей, от которого я была бесконечно далека. Все, что происходило на экране, вызывало поток живейших комментариев с ее стороны, и все она принимала за чистую монету. Она дергала Джонни за рукав, хватала меня за руку, громко хохотала в смешных местах, а в самый чувствительный момент полезла за платком и опрокинула на пол сумочку, после чего стала вслепую подбирать рассыпавшиеся под ногами мелочи. Но ей не хотелось пропускать происходящее на экране, и она громким шепотом потребовала от нас пересказывать ей, кто куда пошел и что вообще происходит. Сидящие по соседству зрители начали возмущаться, и Мэй, обрадовавшись тому, что ей подали повод, смачно их обругала. Наконец пытка завершилась, в зале зажегся свет, Мэй подобрала последние мелочи и проверила, все ли в сумочке на месте.
– Нет, ну как она ему сказала, а? – трещала она, когда Джонни вез нас обратно в машине, которую Винсу подарил Джино де Марко и которую Винс сплавил братьям. – Мне прям понравилось, как она поставила его на место! Отличный фильм, я бы и второй раз на него пошла… А ты, подруга, что молчишь?
– Устала, – коротко ответила я. – Завтра рано вставать.
«Какая я тебе подруга? Тоже мне, подругу нашла…»
– Устала она, – передразнила меня Мэй, сощурив бесстыжие серые глаза, и расхохоталась. – От чего ты устала – кавалеров перебирать? Мало ей Тони и этого, исполосованного, теперь и за Лео взялась…
– Ну, знаешь ли! – возмутилась я. – Что ты несешь вообще?
– Ой, да ладно тебе выделываться! Можно подумать, я не видала таких, как ты – которые ходят, задрав нос, словно они по жизни самый главный подарок… И ведь находятся мужики, которые на это покупаются! – обидчиво добавила она.
– Джонни, ей-богу, я ничего не понимаю, – объявила я, поворачиваясь к нему. – Скажи, я что, действительно произвожу такое впечатление? Будто я заигрываю с Тони, с Рэем, а теперь еще, оказывается, и с Лео!
Джонни смутился. Бедняга Лео, судя по его лицу, не знал, куда деться.
– Ну ты же притащила его в кино! – воскликнула Мэй.
– Вовсе нет! Просто Роза… миссис Серано сказала, что Лео может пойти с нами, потому что остальные заняты в мастерской. Вот и все!
– Ну, значит, Лео в пролете, – пожала плечами неисправимая Мэй. Она достала из сумочки зеркальце и проверила, не размазалась ли тушь. – Остаются Тони и Рэй. – Она выпятила губы, критически осматривая себя в зеркальце. – Знаешь, я тут подумала и решила – ты правильно делаешь вид, что не обращаешь на них внимания. – Она убрала зеркальце и ослепительно улыбнулась Джонни. – Не обижайся, милый, но твой братец – кобель, а Рэй – просто урод.
– Он не урод, – промолвил Джонни, и впервые за все время, что я слышала, как он разговаривает с Мэй, в его голосе прозвенело нечто вроде неудовольствия. – Он не виноват, что попал в ту страшную аварию. Врачи сказали, он чудом остался жив…
– Ну да, а когда пришел в себя, то не помнил даже своего имени. Ты его, конечно, жалеешь, но, по-моему, он все равно урод. Такие вещи даром не проходят. – Мэй обернулась, с вызовом глядя на меня. – В общем, подруга, тебе не повезло. Лучший из братьев Серано уже достался мне… и я никому его не отдам! – Она расхохоталась.
Возразить на это было ровным счетом нечего, и я была почти рада, когда Джонни притормозил возле моего дома. Входная дверь запиралась в десять вечера, и, когда я замешкалась, ища ключ, она неожиданно распахнулась передо мной. На пороге, царственно распрямившись во весь свой небольшой рост, стояла миссис Миллер. Туфли на максимально возможных в то время каблуках (шпилек еще не существовало), тщательно выглаженное платье, плотно сжатые губы, взор, источающий презрение, – для полного величия ей не хватало только пары лишних голов, изрыгающих огонь.
– Вы сегодня припозднились, мисс, – уронила она, с неудовольствием косясь на уезжающий автомобиль. – С чего бы?
– Икра, шампанское и разврат, – не моргнув глазом ответила я. Возможно, это была цитата из фильма, который я только что видела.
– Значит, опять кино, – невозмутимо констатировала миссис Миллер. – Надеюсь, машина хотя бы не краденая?
– Нет, это подарок одного гангстера, – отозвалась я.
– Представьте себе, я так и подумала, – с удовлетворением объявила она. И, пропустив меня в холл, миссис Миллер закрыла дверь.