Камни их сохранили величие, люди – нет.
– Да, вы правы, – повторил он. – Бывают ситуации, из которых самый достойный выход – самоубийство. Только говорить об этом нельзя.
– А… как же?
– А молча, – сказал он. – По молчаливому уговору. Если совсем приперло.
Сладкогласно поющий хуглар,
Находчивый и беззастенчивый,
Бродит, коротко стриженный,
И отлично знает свое дело.
Моя должность, в сущности, называлась «Дина из Матнаса». Я так и представлялась, когда телефонными звонками собирала на концерты-лекции местных пенсионеров: здравствуйте, вас беспокоит Дина из Матнаса. (Вас беспокоит дурочка из переулочка, Саша с «Уралмаша», дунька с водокачки, халда с помойки.) Это была половина ставочки такой – координатор русской культурной жизни.
Например, я обеспечивала стариков легкой классической музыкой. Программы были не из утомительных: что-нибудь «Сентиментальный вальс» Чайковского, «Полонез» Огинского, «Хабанера» Кармен, «Турецкое рондо» Моцарта…
Они слушали так, что сердце радовалось. Хлопали, требовали биса. После концерта обступали меня шумной толпой, благодарно галдели, по плечику гладили.
Спасибо товарищу Моцарту за нашу счастливую старость.
Культура культурой, доложу я вам, но эти полставочки обернулись каторгой почище валки таежного леса, и не только потому, что еврейские старики – народ нелегкий (а культурную-то работу среди них в основном надо было проводить), но и потому, что обнаружились еще кое-какие обязанности, сваленные на меня руководством Матнаса.
Как вам словечко, кстати? Ни один из языков не напоминает так вывернутый для просушки русский, как иврит, древнееврейский наш язык. А возможно, русский – это вывернутый иврит, тем более что возрастную субординацию на кривой козе не объедешь. Словом – Матнас. Та – кой вот «матрас с поносом, носок с атасом, матом нас он послал…»
А в переводе на русский – Дворец культуры и спорта.
Я туда случайно попала, и если вдуматься – все в моей жизни происходит абсолютно случайно.
Просто мне позвонила Милочка, которая работала в этой должности.
Она в то время «стояла родить». Есть в иврите такой изумительно образный идиоматический оборот. Когда человек совсем уже собрался, вот-вот подготовился к чему-то важному. Например, говорят «он стоит жениться» – какая точность, какой синтез смысла и образа! Так что Милочка совсем уже «стояла родить», то есть ползала на последних днях, то и дело останавливаясь и отдыхая.
С ее лица никогда не сходила гримаска ленивой истомы. Невозможно было представить, как она с эдаким лицом собирается рожать. Ведь эта работа требует от исполнителя, как правило, прямо противоположной гримасы. Словом, позвонила Милочка и спросила, не хочу ли я заместить ее на те три месяца отпуска, что полагаются после родов. Работа плевая, добавила она, полставочки, тысячи две в месяц.
И я согласилась.
Обстоятельства мои на земле предков сложились таким образом, что я веду жизнь шабашника – сезонного рабочего. Иногда выезжаю на заработки в другие земли, где бывшие мои соотечественники и одноязычники еще жаждут слышать русскую речь. Время от времени нанимаюсь на какую-нибудь случайную работенку, что тоже не так просто, ведь я – человек без профессии, языков ихних не разбираю, да и трудиться по-людски не очень-то приспособлена.
Но когда я «стою родить» очередное свое литературное дитя, судьба волевым решением освобождает меня от сезонных работ – меня вдруг выгоняют из газеты или еще откуда-нибудь, где я получала ежемесячно свои неизменные две тысячи шекелей. И я переживаю, конечно, и бессонными ночами думаю – где и чем добыть средства на пропитание семье, а между тем очередное литературное дитя уже прет из меня на свет Божий, разрывая утробу, и страшная гримаса тяжелых родовых усилий месяцами не сходит с моего лица.
И вот новорожденный роман вылизан моим шершавым языком и пристроен к хорошим людям в какой-нибудь журнал, где поднимается на слабые ножки и ковыляет прочь уже без моей помощи, и уходит все дальше, дальше, пока не убегает от меня …навсегда.
И тогда мне обязательно звонят. И предлагают полставочки какой-нибудь пустяковой работенки, например – должность координатора русской программы в городском Дворце культуры и спорта…
– А что еще я должна делать?
– Ну, экскурсию организуйте им раз в месяц, к Мертвому морю. Пусть мозоли попарят… – Милочка удобней устроила живот на коленях, лениво и мягко поправила упавшую на лоб прядку.
Мы сидели в лобби Матнаса, в ожидании встречи с замдиректора. Милочка привела меня знакомить.
– Еще есть матери-одиночки, их тоже надо пасти, публика требовательная… Есть молодежный клуб, где отдельной группой – десятка три омерзительных подростков из России – пьют, сквернословят, травку покуривают.
– С ними тоже надо что-то делать? – испугалась я.
– Нет, у них есть свой координатор, Люсио. Но иногда полиция требует списки.
Мне захотелось немедленно покинуть этот гостеприимный дом.
– А вот, обратите внимание, как раз и Люсио!
В двери Матнаса вкатился уморительно смешной человечек. Он переваливался с боку на бок, энергично притоптывая ножками, а коротенькими ручками как бы отталкивался от невидимых стен по бокам.
– Забавный… – пробормотала я, провожая взглядом человечка и пытаясь понять, кого он мне напоминает. – И вы хотите сказать, что с эдакой-то внешностью он – координатор молодежной группы? Тех самых проблемных подростков?
– Вообразите, дети его очень любят. Он большой шутник, артист, забавник, мастер на все руки… Да не волнуйтесь, все будет хорошо, – проговорила Милочка с гримаской ленивой истомы. – В сущности, все они милые. Только не отлынивайте от заседаний коллектива. Каждый четверг, в девять. Это очень важно. Сидите и не вмешивайтесь. Кто бы с кем ни сцепился – не лезьте разнимать. И главное, ничему не удивляйтесь. В сущности, все они быдло. Пойдемте, я кабинет ваш покажу. Мне его Таисья выделила от щедрот душевных.
– Таисья – это координатор? – с ученической понятливостью уточнила я.
– Нет, это директор консерваториона.
(Консерваторион! – дуновение времен римского владычества на этой земле: не театр, а «театрон», не музей, а «музеон». Цезарион! Иродион! – жажда величия пространства у пленников крошечных земельных наделов. Консерваторионом здесь называется музыкальная школа. Впрочем, забегая вперед, скажу: консерваторион Матнаса насчитывал двести пятьдесят учеников – хозяйство по нашим масштабам немаленькое.)
И мы стали подниматься на второй этаж, останавливаясь чуть ли не на каждой ступеньке, переводя дыхание и поддерживая живот.
Где-то наверху кричали истерзанным низким голосом. Внезапно крик обрывался, и кто-то вступал убеждающе ласковым тоном. Похоже, там шла тяжелая разборка между двумя женщинами – абсолютно разными по возрасту, характеру и воспитанию. Когда мы поднялись еще на один лестничный пролет и до нас стали доноситься отдельные слова, я совсем смутилась.
– Ну, скажи, н у, давай! Сука, су-ука дол-ба-ны-я-а!! Не квартира тебе! Не квартира, а хер тебе в глотку-у!!
Затем – секундная тишина, и успокаивающее, даже баюкающее контральто:
– А в legato – третьим и четвертым пальчиком попеременно, и локоток чтобы не опускался, и плечико не задирать. Обязательно, детка, проследи… И – без паузы на это:
– Заткнись! Заткнись, я сказала! Зат!.. Зат!.. Пи-и-до-ор! Пидор гнойны-ый!
И вновь – тишайшее умиротворенное журчание, так что и слов не разобрать.
– Это кто? – спросила я ошалело.
– Таисья, – улыбнулась Милочка.
Дверь на второй этаж была открыта настежь, как и дверь кабинета напротив. Там за большим столом сидела женщина с пронзительным лицом молодого орла и вела беседу сразу по двум телефонам. В одну трубку она ревела и клокотала, зажимая другую ладонью, затем меняла трубки, тембр голоса, выражение лица. Ноги ее при этом под столом ходили ходуном – приплясывали, притоптывали, постукивали одна другую, словно она отпихивалась от назойливого шкодливого домовенка, щиплющего за икры. Наше появление в дверях не произвело на нее никакого впечатления. Глядя сквозь нас исступленными черными глазами, она продолжала надрывно вопить в трубку желтого телефонного аппарата:
– Пидор гнойный! Забудь свои вонючие мечты! А насчет квартиры – отсосешь у дохлого бедуина! Не бросай трубку, сука, я еще не все сказала! – И, приоткрыв ладонь на трубке серого телефона, нежнейшим тоном: – Нашла чем писать? Пиши, детка: Черни. «Искусство беглости пальцев»… Детонька, при чем тут «искусство беглых китайцев»? Слушай внимательно, золотко, диктую…
Остаюсь, сказала я себе.
Передо мной сидел мой персонаж в совершенном, очищенном, абсолютно пригодном к употреблению виде.
Ни тебе контрасты усиливать, ни тебе ненужное отбрасывать, ни тебе лексику индивидуализировать. Бери его, хватай, лелей и записывай, и благодари судьбу за подарок.
Она швырнула одновременно трубки обоих телефонов, упала головой на стол – так что я испугалась, не разбила ли она лицо, – и громко, горько и вдохновенно зарыдала.
– Таисья, ну… – Милочка обошла ее со спины, налегла своим большим животом, приподняла ей голову. – Н у, хватит!.. Кто станет читать его безграмотную писанину!
– Она гра… грамотная! – взвыла Таисья, мотая головой из стороны в сторону. – Он нанял Гришку Сапожникова на редакту-уру!
Постепенно вырисовывалась следующая ситуация.
У Таисьи есть папа. Папочка, папуля. Ты знаешь, что такое – восточный папа? Она всю жизнь ноги ему мыла. А он колотил ее, как бубен на свадьбе. Но она терпела – ведь папа, родной любимый папа…
(Остаюсь!!)
И вот, понимаешь, надоело. Во-первых, этот старый пидор бьет мать. Но и это бы еще ничего. Во-вторых, хочет отобрать у матери квартиру – но это он отсосет у дохлого бедуина, у Таисьи есть адвокат, который вставит папе такого, что папа всю оставшуюся жизнь сидеть не сможет. А в-третьих, он написал книгу, где порочит ее, родную преданную дочь, самым гнусным образом. Например, пишет, что свою квартиру Таисья достала из ширинки третьего мужа.
(Остаюсь, остаюсь!!)
– Таисья, – сказала я, – по-моему, это образно. Твой папа не лишен.
– А Гришка, Гришка – су-ука-а! Он же был мне как брат, ближе брата!
– Так заплати ему за более глубокую редактуру, – посоветовала Милочка. – Пусть перепишет текст до неузнаваемости.
Таисья притихла, обеими ладонями вытирая мокрое лицо. Достала бумажную салфетку, громко и трезво высморкалась.
– Это – мысль, – проговорила она деловым тоном.
Отвлекусь на секунду: больше я о папе не слышала никогда. Ни о папе, ни о книге, которую он написал, ни о квартире, на которую он претендовал. Это может показаться странным, но такова была природа Таисьиного характера, ее творческая манера каждое утро заново строить сюжет своей жизни. Она как бы говорила себе: с этим все, отыграно. Сегодня… сегодня у меня будет вот что: любимая подруга, с которой пройдены огонь, воды и общие мужики, умирает от рака. И я подниму на ноги всех врачей «Хадассы», я достану такое лекарство, которым лечат только президента Америки, я выбью для ее сыновей такую пенсию, о которой они и не мечтали…
И что тут начиналось! С утра звонили телефоны, Таисья рыдала, кричала, диктовала кому-то что-то железным голосом, выпрашивала у кого-то что-то журчащим контральто.
Сидела ночами у постели умирающей, организовывала похороны, пристраивала дряхлую мать покойной в престижный дом для престарелых, остервенело и навзрыд добиваясь последнего: чтобы окна комнаты, куда вселят старушку, выходили на море, именно на море и только на море… Часами сидела на казенном телефоне, крича директору дома престарелых:
– Чтобы последний взгляд этого дорогого мне человека – ты слышишь? – поклянись мне матерью! – был обращен в морскую даль!..
После чего никто и никогда не слышал более ни о покойной подруге, ни о ее матери, ни о последнем взгляде, обращенном в морскую даль.
Наступало новое утро, сочинялся новый сюжет.
– Тая, вот, это – Дина, – сказала Милочка, – она меня замещать будет. Помоги советом, не дай в обиду, защити, если что… н у, ты сама понимаешь.
Таисья достала пудреницу, открыла ее и принялась сосредоточенно выворачивать верхнее веко, гоняясь за упавшей ресницей. При этом ее красивое лицо приобрело еще большее сходство с молодым орлом.
– Ты вот что, советую, – сказала она, – приклейся к моей заднице и всюду таскайся за мной. Я тебя живо введу в курс дела.
Вечернее низкое солнце все реже блещет на перевалах. Временами из боковых оврагов и ущелий, из-за скал и известковых бугров дует ветер – порывистый, как дыхание горячечного. И только топот копыт раздается в гробовой тишине окрест, в скатах вдоль извилистого дна Вадиэль-Хот. «Отсюда начинается дебрь самая дикая, – говорит один старинный паломник. – Эта дорога есть древняя, проложенная самою природою. Иосиф Флавий упоминает о дикости ее. Невступно через два часа от Иерусалима мы поднимались на гору, на вершине которой видны остатки хана или гостиницы Благого Самаритянина. Это место называлось издревле Адомим или Кровавое, по причине частых разбоев, здесь происходивших…» И глубокая тоска охватывает душу на этой горе, возле пустого хана, при гаснущем солнце…
На этой «середине пути», который считался путем в преисподнюю, плакал сам прародитель, лишенный Эдема…
Наши все места, соседняя горка. Который год живу я в «пустыне дьявола», на середине пути в преисподнюю, и, признаться, ничего более отрадного для глаз в жизни не видала.
Наш городок, вознесенный на вершину одного из самых высоких перевалов Иудейской пустыни, напоминает поднебесный мираж, возникающий перед путником в неотразимом обаянии белокаменных стен, черепичных крыш, ярко-травяных откосов, террас, балконов, лесенок, венецианских окон, башенок и арок. С нарочитой декоративностью новеньких пальм и ненарочитой прелестью двадцатилетних сосен, с рядами старых олив на каменных террасах, с развалинами монастыря Мартириус византийской эпохи, – городок молод и полон очарования, как хорошенькое личико на глянцевой странице журнала мод.
Эта картинка могла бы и приторной показаться, если б не отрешенное величие пустынных гор вокруг, покрытых грубой шкурой убогого кустарника. Кроме того, во всем облике городка есть некая… труднодоступность – возможно, из-за высоты, на которой он расположен, возможно, из-за архитектуры нового района: полукруглый ряд домов с остроконечными крышами оцепляет вершину горы, как высоченная крепостная стена укрывает рыцарский замок.
Здесь каждый дом по-своему напоминает рыцарский замок. Жаркий засушливый климат и режущий свет пустыни диктуют архитектурные решения: жалюзи, навесы, узкие, как бойницы, окна спален.
Здание Матнаса тоже напоминало крепость – приземистый безыскусный замок с четырехугольной цитаделью, с хозяйственными постройками вокруг – не конюшни, но бассейн, не склады, но спортивные площадки.
(Существовал и естественный ров – неглубокое ущелье, или, как называют это здесь, «вади», через который до недавнего времени был перекинут мост – не подъемный, конечно, но все же, все же… Правда, после того как в одну из его опор врезался самосвал, груженный бетонными блоками, мост, сообразуясь с причудливыми правилами местной техники безопасности, пришлось снять с опор и отволочь подальше.
Он так и лежит брюхом на земле, на въезде в город, – как кит, выбросившийся на берег, или как парусник, вынесенный на мель, озадачивая приезжих своей откровенной постмодернистской нефункциональностью.)
А если учесть, что здание Матнаса нависало над дорогой и снизу – подпертое высокой каменной стеной – казалось одиноким и отделенным от жилых массивов, сходство его с замком усиливалось. Во всяком случае, мне сходство представлялось фатальным.
Впрочем, моему шелудивому воображению дай легонько коленом под зад – оно и покатится с горы, как брошенный снежок, обрастая по пути Бог знает каким сором.
Первый мой рабочий день в Матнасе выпал на четверговое заседание коллектива. Вот написала «заседание коллектива» и чувствую – не то. На иврите эта еженедельная фантасмагория называлась «ешиват цевет», и хоть убейте меня, а это – при буквальном точном переводе – все-таки означает совсем иное. Другое звуковое наполнение смысла, а следовательно, и ассоциативных пазух воображения.
Случалось ли вам в детстве до одури играть в «слова»? Когда наперегонки ты пытаешься выжать из какого-нибудь длиннющего кудрявого причастия – как из выкрученной жгутом прополощенной простыни последние капли влаги – еще два-три коротеньких словца, еще одно, еще междометие! (Долгие дождливые вечера на застекленной дачной веранде. Немыслимые интеллектуальные усилия над словом «коллективизация». И были, были гиганты, выуживающие из этого слова фразу «или Ицик взял кота?»!) А после машинально крутишь каждое мамино мимоходом брошенное слово, выкраивая из него бессмысленные лоскуты.
Местное звуковое пространство – ивритская языковая среда – для моего бедного русского слуха навечно озвучено двояко. Первородный смысл слова накладывается на похоже звучащее, но подчас противоположное по смыслу слово другого языка – так два случайно наложенных друг на друга кадра (техническая неисправность фотоаппарата) образуют некую фантастическую картинку. С детства отлитые в золотую форму воображения контуры слова расплываются, образуя дополнительные зрительные, слуховые и ассоциативные обертоны. Рождается странный гибрид другого измерения, влачащий за собою длинный шлейф иносмысловых теней…
Так вот, «ешиват цевет» – «выцвел веток вешний цвет, вышил ватой ваш… кисет?.. жилет?.. корсет?..»
Я поднималась по лестнице на второй этаж и вдруг услышала за собой дробный топот. Так бежит по лесу дикий кабан. Оглянувшись, я увидел карлика Люсио. Он и вправду был на удивление похож на кабана: сдвинутые к переносице створки заплывших глазок, широкие ноздри, срезанный подбородок. Он явно догонял меня, молча, сосредоточенно, не окликая. Я остановилась.
– Эй, привет!
– Привет… – сдержанно ответила я.
И гундосый голос, идущий как бы через ноздри, и кабанья голова, привинченная к нелепому тельцу хромого поросенка, вызывали у меня неопределенное, но настойчивое чувство опасности.
– Ты у нас теперь занимаешься этими… русскими? (Он сказал «олим», как и положено, так на иврите называются новые репатрианты. «Оле?» – единственное число обезумевшего от перемены мира вокруг немолодого интеллигента. А также молодого неинтеллигента, а также всякого, кого подхватил этот ураган, проволок черт-те куда и поставил вверх ногами. «Оле. Оле-лукойе, горе луковое, оля-ля, тру-ляля». «Оле!» – выкрик зрителей, одобрение испанской танцовщице, выгибающей спину в страстном фламенко. А во множественном числе – «олим». «Стада олим гуляли тут, олени милые, пугливые налимы…»)
– Да, занимаюсь «русскими», – осторожно подтвердила я, пытаясь понять – откуда катится несомненная и уже неотвратимая опасность.
Он смотрел на меня без выражения тусклыми серыми глазами, снизу вверх. Один рукав свитера почему-то натянул на кисть руки и поддерживал ее.
– Очень приятно. Я – Люсио.
И стал выпрастывать для рукопожатия руку из длинного рукава черного свитера.
Я дико заорала (что для меня не типично: в мгновения испуга я цепенею) и кинулась бежать вверх по лестнице – меня пронизывали разряды обморочного омерзения и ужаса; продолжая орать, споткнулась о ступеньку, упала, ушибла локоть о перила.
Люсио ласково смеялся, продолжая протягивать мне вслед мертвую, изъеденную могильными червями кисть руки с длинными желтыми когтями, – тускло отсвечивал перламутровый обрубок кости на запястье, как оборванные провода, болтались веревки обглоданного сухожилия, и – …нет, это уже вотчина кинематографа, я бессильна.
Карлик ласково смеялся, его двойной подбородок нежно подрагивал. Наконец умолк, бережно спрятал свой сюрприз поглубже в рукав и, пританцовывая, стал спускаться.
Я взбежала на второй этаж, в ужасе крича:
– Тая! Та-ая!! Та-а-ая!!
В этот утренний час коридор консерваториона был пуст и темен.
– Чего ты орешь, – раздалось из-за какой-то двери.
– Тая, где ты!?
– Да здесь, в учительской.
В соседней двери провернулся ключ, и Таисья открыла. Она была по пояс голой. На обеих ее ладонях лежали богатейшие груди. Так узбек на рынке держит в каждой руке по золотистой увесистой дыне, приговаривая: «Диня сладкий пакпай, диня сахарный, миед!!»
– Заходи быстрей, я после аэробики моюсь. У нас тут – имей в виду – по четвергам в восемь аэробика. Ну, само собой, вспотеешь как лошадь, дай, думаю, вымя прополосну… Ты тоже ходи на аэробику, нервы укрепляет.
– Тая… там этот… карлик!..
– Э-эй, милка моя, да ты вся трясешься. Ты чего – испугалась? Он тебе что – свежеобрезанный хер демонстрировал?
– Н-нет… Отрубленную руку мертвеца.
– А-а… Со мной он знаешь как знакомился? Приятно, говорит, работать вместе с такой роскошной женщиной. Хотелось бы рассмотреть коллегу поближе, говорит, вот только затруднения у меня некоторые в интимной сфере…
Разговаривая, Таисья с усилием ворочала под вялой струей воды в раковине свои тяжелые груди. Так прачка полощет в реке тяжелый пододеяльник.
– Ага, некоторые, говорит, затруднения… И задирает этот свой черный свитер, что вечно у него под коленями болтается. Я глянула!.. Знаешь, я в жизни много чего видала, но тут чуть в обморок не хряпнулась. Представь: торчит из штанов огромный окровавленный хер, абсолютно натурально обрезанный минуту назад…
– Да что ж это за безобразие! – крикнула я. – Кто он такой?
Таисья обеими руками отжала над раковиной грудь и, сняв с вешалки полотенце, стала энергично растирать свое хозяйство. Так рачительный крестьянин купает в реке коня.
– Так он же, милка моя, по профессии театральный художник, потрясающий бутафор! Работал в юности в знаменитом барселонском театре «Лисео». Несколько сезонов подрабатывал в Амстердаме, в музее мадам Тюссо.
Вообще Люсио Коронель – штучка непростая. Между прочим, из какого-то старинного испанского рода – ты порасспроси, он расскажет, он любит об этом трепаться. Там какая-то жутко романтическая история, то ли с привидениями, то ли с грабежом. Что-то криминальное – если, конечно, не врет. А врать и придуриваться он мастер! Вот увидишь, чего он вытворяет у нас по четвергам. Не обращай внимания. Люсио – паскудник, конечно, отчаянный пересмешник, но подлец он не самый большой. Ты ведь еще с директором не знакома?..
Таисья повесила полотенце на крючок, сняла со спинки стула огромный роскошный бюстгальтер с лиловыми кружевами:
– Глянь, какой я себе навымник купила. Угадай почем?
– Таисья, а что, директор – тоже фрукт вроде этого Люсио?
Продолжая стоять с голыми грудями, которые, как два молочных поросенка, выпавших из мешка и ослепших от света Божьего, тихо шевелятся, поводят замшевыми розовыми пятачками сосков, но уже готовы вскочить и хрюкая разбежаться в стороны, Таисья любовно и задумчиво рассматривала новый бюстгальтер.
– Двести восемьдесят шекелей, – похвасталась она, – положение обязывает. Все-таки я руковожу людьми, у меня семнадцать педагогов, двести пятьдесят учеников… Пора прилично одеваться.
Так же энергично и сосредоточенно принялась она впихивать и упаковывать своих поросят в это и в самом деле монументальное сооружение, напоминающее одновременно и балдахин, и попону.
– Альфонсо? – спросила она и вдруг кивнула на лежащий передо мной журнал мод. – А вот он, наш красавец жеребец.
На глянцевой обложке журнала, чуть ниже названия, была помещена фотография манекенщика с необыкновенной, неказенно обаятельной улыбкой. Сидя в кресле явно антикварного толка и небрежно перекинув ногу на ногу, он демонстрировал вечерний костюм: черный смокинг, ослепительная рубашка, бабочка и великолепная трость в правой руке. В левой он сжимал оправленную в золото, с инкрустацией из слоновой кости курительную трубку.
Я растерялась. Вопросительно взглянула на Таисью.
– Подрабатывает, – объяснила та. – Слушай, каждый крутится как может… Ну, пойдем, там уж все собрались…
Как вспоминается сейчас, я ожидала чего угодно, только не того, что увидела.
А увидела я застолье. Середина зала, где обычно проводились культурные мероприятия, была освобождена от стульев, несколько столов сдвинуты буквой «Т» и уставлены одноразовыми тарелками и пластиковыми баночками с тем привычным набором еды, которая в первые дни приезда казалась разнообразнейшей и вкуснейшей, но вскоре надоела до оскомины: несколько сортов белого и желтого сыров, маслины, невыносимо острые соленья, творожки разной степени жирности и несколько видов баклажанных салатов – от крупно нарезанных, жаренных в томатном соусе, до молотых и приправленных майонезом. Несколько бутылок желтенького и оранжевого питья с явно уксусным привкусом разведенного концентрата и канистра непременного израильского «шоко» – любимого напитка нации.
Вокруг стола кто-то уже сидел, энергично жуя и при этом энергично жестикулируя в разговоре, кто-то прогуливался, перегибаясь над столом и выхватывая с тарелки маслину или огурчик.
Отовсюду покрикивали:
– Дуду, передай мне тарелку! Стакан!
– Ави, хочешь хлеба?
Жевали все. Сначала я думала, что застолье – необходимая расслабляющая и объединяющая прелюдия к дальнейшим рабочим спорам и обсуждениям. Впоследствии убедилась, что это не что иное, как тотальное непрекращаемое жранье, вечное жевание, левантийский пищеварительный перпетуум…
Жевали до заседания, жевали во время заседания, жевали, ссорясь, давясь, хохоча, возмущаясь, проглатывая непрожеванные куски. И уже поднявшись со стульев, прихватывали с тарелок оставшееся – огурчик, маслинку, торопливо намазывали салат на кусочек хлеба.
– Не зевай, – сказала Таисья, придвигая мне тарелку и наливая «шоко» в одноразовый стаканчик, – все сметут, гады, оглянуться не успеешь.
Я попыталась расспросить ее на предмет – кто там в малиновом берете, – но Таисья сказала сурово:
– Молчи и ешь. Я все тебе со временем объясню. Главное, не лезь ни во что. Твое дело маленькое: ты Милку замещаешь. А то сядут на голову и поедут – дороги не разберешь.
– Кто поедет? – спросила я.
– А вот увидишь, – сказала она, энергично намазывая на хлеб толстый слой белого мягкого сыра.
Наконец в дверях зала вскочил – зрительно это именно так и выглядело – высокий человек, в котором я сразу узнала давешнего манекенщика с обложки журнала мод. Две-три секунды он обозревал собравшихся за столом – так завоеватели бросали первый взгляд на Иерусалим с вершины горы Скопус – и спешился: неторопливо направился к той части стола, которая представляла собой перекладину буквы «Т». За ним поспевали две секретарши и – тощенькая, сутулая, на голенастых подростковых ногах, с круглой стриженой головой пятиклассника – Адель, замдиректора по финансам.
В дальнейшем все без исключения четверговые заседания «цевета» – «цвета» Матнаса – начинались с этого внезапного появления-вскакивания Альфонсо в дверях. Несколько секунд, как бы натягивая вожжи, подняв невидимого коня на дыбы, он зорко оглядывал свои владения, затем неторопливо спешивался.
Да, это был тот самый человек с обложки журнала – красавец лет тридцати восьми, безупречная модель; у него были все данные, чтобы стать идолом Голливуда. Он был рыцарственно красив, словно откован природой по давно забытой, но вдруг случайно найденной форме, по какой в средние века ковали сюзеренов и королей.
– Ну вот, – сказала мне Таисья, пока директор усаживался и с ласковой, поистине прелестной улыбкой кивал то одному, то другому, кто протягивал ему тарелку, стакан, баночку с салатом. – Сейчас он устроит «рабочую перекличку ‘раказим’», и ты начнешь потихоньку врубаться.
– Что такое «раказим»?
– Координаторы. Балда.
– И мы здесь все – «раказим»?
– Ну да. Козлы рогатые.
– Хеврэ! – воскликнул Альфонсо, пристукнув ладонью по столу.
В эту минуту заколыхалась портьера на дверях зала, зашевелилась, приподнялась, завыла, затанцевала… Из-за портьеры выкатился Люсио, обиженно подвывая что-то вроде: «Всегда без меня, все без меня, никто Люсио не ждет, все съели, ни крошки бедному не оставили…» – совершенно ясно было, что он прятался там и выжидал, пока соберется вся компания.
Он выписывал вокруг стола кренделя, Альфонсо смотрел на него откровенно любуясь – так смотрят на своего пострела, шалуна… Впрочем, было еще что-то в этом взгляде, как показалось мне в ту минуту – тщательно скрываемая опаска. Люсио подскочил к директору, заведя руку за спину, и, приговаривая: «Поделись с Люсио, дай кусочек вкусненький!» – сунул под нос Альфонсо свой утренний сюрприз, который так меня напугал.
Тот отшатнулся, перекосился, плюнул и… захохотал. Выхватил у Люсио злополучную кисть руки мертвяка и поднял повыше, любуясь, прицокивая и приглашая полюбоваться всех. Дамы кривились, хихикали, отмахивались от мерзости, выполненной с таким мастерством. Очевидно, привыкли. Только одна – высокая и тонкая, как хлыст, с черными глазами на худощавом, очень холодном лице – взяла карликову поделку в руки, внимательно осмотрела и спросила:
– У кого это ты отгрыз, Люсио?
– У твоего дружка, Брурия, – мгновенно ответил он, – у которого ты грызешь кое-что другое.
За что сразу же схлопотал легкий подзатыльник от начальства.
– Хеврэ! (хари хавающие, врущие, рыгающие, харкающие…)
Альфонсо отодвинул от себя тарелку и воссел – я иначе не могу изобразить эту гордую посадку. Как же он был хорош! Густые пепельные волосы, красиво распадающиеся на лбу, крупные чеканные черты лица, вообще – некоторая излишняя даже в лице чеканность, разве что ускользающий взгляд каштановых глаз несколько контрастировал с этими выбритыми до голубоватого отлива литыми формами.
– Хеврэ, времени нет, это заседание будет непривычно кратким.
Надо сказать, в дальнейшем директор всегда провозглашал напряженную работу в сжатые сроки, все заседания с первой минуты он объявлял «непривычно краткими» – и все они растягивались на долгие часы. Посудите сами: во-первых, все «раказим» должны были высказаться, доложить о результатах работы за неделю, о планах работы на будущее. Все это прерывалось бесконечными и ожесточенными перепалками друг с другом, потому что, как правило, недоделки и упущения в работе одного были причиной – действительной или мнимой – недостатков и упущений в работе другого. И все вместе они не стоили выеденного яйца.
Кроме того, на каждом заседании обязательно выявлялось какое-нибудь возмутительное происшествие, в котором долго, подробно и скандально разбирались.
На первом моем заседании, например, произошел скандал по поводу увольнения некоего неизвестного мне Дрора, координатора спортивных программ. Началось с того, что Альфонсо объявил о его увольнении торжественно-скорбным, но тем не менее начальственным тоном. Как выяснилось в дальнейшем, подобный тон действовал на коллектив Матнаса как окрик дрессировщика на зарвавшуюся рысь. Обычно в такие минуты наступала тишина. И только двое в этой тишине отваживались вставлять свои замечания или возражения: Люсио – на правах баловня-шута, и Таисья – на правах невменяемой правдолюбицы. К тому же статус директора консерваториона давал ей некоторые административные преимущества перед остальными обитателями Матнаса.
– Послушай, Альфонсо, я Дрору – не сват и не брат, – начала она.
– Так вот и молчи! – живо и жестко отозвался тот.
– Но так не поступают! Дождись по крайней мере, пока его выпишут из больницы!
– Таисья! – повысил голос Альфонсо. – Я не прошу у тебя ни совета, ни указания! Я еще пока здесь директор.
– Ну и что, что ты директор? – бесстрашно возразила она. – Дрор работает в Манасе двенадцать лет, тебя тогда и в помине не было. Человек перенес три инфаркта, а ты его увольняешь, когда он еще из больницы не вышел.
– Та-ись-я!!
Но она уже закусила удила. Глаза наполнились влагой, голос – надрывной хрипотцой.
– Да люди ли мы?! – воскликнула она с драматической силой, оглядывая коллег. – Наш товарищ, который не может сейчас ни слова сказать в свою защиту, прикован к больничной койке… Он лежит, беспомощный, под капельницами, и никто из врачей не скажет – как долго он протянет!.. И в это самое время его коллеги спокойно соглашаются выкинуть беднягу на улицу, оставляя его детей без куска хлеба! – Голос ее сорвался, она замотала головой и зарыдала, выкрикивая что-то бессвязное о гуманизме, о солидарности и о смерти под забором.
Продолжая громко рыдать, Таисья вскочила, лягнула стул, так что он опрокинулся, и выбежала из зала.
Я ошалела от этой столь стремительно развернувшейся сцены. В ту минуту я верила, что присутствую при экстраординарном скандале, в результате которого произойдут некие тектонические сдвиги в почве существования Матнаса. Тем страннее выглядели совершенно будничные, я бы сказала, рабочие физиономии остальных членов коллектива. Люсио делал вид, что спит: положив голову на стол, тихо, но внятно похрапывал. И эта кабанья голова на столе, и сидящие вдоль стола люди страшно напоминали мне что-то, чему пока я не могла подобрать название.
Перешли к обсуждению следующей темы – кажется, покупки инвентаря для спортзала. А я сидела и думала – что теперь будет? Уволят ли Таисыо за этот бунт, вернут ли неизвестного мне Дрора… А может быть, Альфонсо, поняв, что допустил непростительный промах в работе, уйдет с занимаемой должности «по собственному желанию»?
Спустя минуты три возвратилась посвежевшая Таисья, невозмутимо подняла стул, села рядом. Я искоса поглядывала на ее румяную умытую щеку.
– Вообще-то его можно понять, – вдруг спокойно сказала она по-русски, кивнув на директора. – Дрор всегда был херовым работником. Последние девять месяцев вообще не появлялся в Матнасе.
– Но ведь три инфаркта подряд? – спросила я осторожно. – Бедняга, совсем молодой мужик…
Таисья достала платок и высморкалась.
– Ничего удивительного, – отмахнулась она, уже прислушиваясь к дискуссии за столом, – пьянки, наркотики, бляди… – И вдруг с полуслова включилась на иврите в обсуждение проблемы: —…А я считаю недопустимым позволять подросткам… – и дальше совсем уж для меня неразборчиво: не по словам, по смыслу дела.
…На этом же заседании я была представлена коллективу: Дина, замещает Милу, наша новая «ракезет» (маркизет роковой на козе рогатой). Мне все улыбнулись, я всем кивнула. Потом Альфонсо заговорил о творческом подходе к работе каждого члена коллектива. Он повторял то и дело словосочетание, которое приблизительно можно было перевести как «полет фантазии». Получалось, что с этим полетом у всех «раказим» дела обстояли неважно.
– Давайте же помечтаем! – приглашал он требовательно, и с каждой фразой голос его отвердевал, как бывает в споре, когда неприятный тебе собеседник несет вздор и не желает вслушаться в твои доводы. Выглядело это, скажем прямо, нездорово: в полнейшей согласнейшей тишине всего коллектива директор Матнаса все повышал и повышал голос. В красивых длинных пальцах он вертел чашку с витиеватой надписью, и я пыталась издали прочесть, что там написано, – но безуспешно.
(Чувствую, с описанием этих многозначительно непристойных чашек в каждом новом своем сочинении я становлюсь несколько назойливой. Но ничего не могу с собой поделать: меня обуревает страсть коллекционера, нанизывающего эти случайные, дурацкие, смешные, прочувствованные фразы на тонкий серпантин повествования.)
Альфонсо все распалялся и распалялся, и по мере его возгорания остальные сникали, притихали, сонно застывали физиономии, замирало все вокруг.
– Ущелье – наше богатство, а мы не используем его! Нет фантазии, никто не знает – что с ним делать. А вы попробуйте спуститься в ущелье и прислушаться к музыке пустыни! Приложите мозги! А если их у вас нет – идите прочь! Вам нет места в Матнасе! Займитесь чем-нибудь другим. Точка! Я вас всех к черту – уволю!! – вдруг заорал он, на мой взгляд, несколько неожиданно.
Тем удивительнее показалась мне реакция коллег: все они уснули, во всяком случае сонно прикрыли глаза, слово вопли хозяина действовали на них гипнотически. А красавец накалялся все пуще, он кричал куда-то вдаль, впрок, для острастки. Его широкие, красиво развернутые плечи вздыбились, жилы вздулись на высокой загорелой шее, глаза, как пишут в таких случаях, «метали громы и молнии», правда – в неопределенном направлении. В его громогласном, перекатывающемся оре были навалены – как барахло на захламленном чердаке: полет фантазии, ущелье, ответственность перед населением, подготовка к празднику, огромные деньги туристов, музыка пустыни, музыка Генделя, я поснимаю вам головы, точка, суть вопроса, шевелите мозгами.
Во всяком случае, так это выглядело в моем воображении, немало потрясенном этим первым заседанием коллектива.
– Все «раказим» должны спуститься в ущелье! – воскликнул он наконец.
– Зачем? – спросила я озабоченным шепотом у Таисьи. Она отмахнулась – мол, потом!
– Но ведь какой-то идиот уже открыл там живой уголок, – подала голос Брурия. Странно, как такие яркие черные глаза могли оставаться столь холодными.
– Так вот и надо думать – что с этим делать. В ближайшие несколько дней мы совершим экскурсию в живой уголок, – продолжал он, успокаиваясь, – и вы обязаны приложить мозги к этому месту! Точка! Я призываю всех «раказим» спуститься в ущелье!
(Всем рогатым козлам – пастись в кизиловых рощах!)
Я осторожно оглянулась – «цевет» Матнаса дремал с открытыми глазами. Вязкая одурелая тишина застывшего полдня зудела в ушах. И тут на балконе тоненько всхлипнул, заплакал ребенок… кто-то невидимый стал его успокаивать, подсвистывать, ласково, умиленно гулить. Вдруг кто-то третий вскрикнул: «Ай-яй-яй!», запричитал, заохал, будто палец прищемил; вдруг застонали, заойкали сразу четверо, и взвыл грубый, хамский, глумливый бас, оборвался на хрипе; опять тоненько взвыли, кто-то захихикал…
Таисья оглянулась на мое ошарашенное лицо и пробормотала:
– Это ветер, не бойся. Тут такие концерты бывают – куда тебе твой шабаш!
Что такое ветры Иудейской пустыни, я и сама знаю. В иную ночь проснешься от воя и дребезжания стекол, и кажется: еще минута – и нас снесет вместе с крышей прямехонько в преисподнюю (да и лететь недалеко – тут, за соседнюю горку). Но то, что творилось в недавно отремонтированных трубах системы центрального кондиционирования Матнаса, то, как изощренно озвучивались щели, прорези, прорехи и щербины, нельзя было назвать завыванием ветра. Каждый раз это обрушивалось на меня внезапным шквалом страшных слуховых и культурных ассоциаций, оглушало, пугало, истязало и глумилось…
Часа через три, когда наконец Альфонсо иссяк, все мы были отпущены восвояси. Проходя мимо чашки директора, я взяла ее в руки и прочла надпись. На белом фаянсовом поле было написано витым красным шрифтом: «Трудно быть скромным, когда ты лучше всех».
Надо ли говорить, что в первый же рабочий день я составила подробный и разнообразнейший план работы: концерты, экскурсии, лекции, творческие вечера и заседания сразу трех клубов: географического, женского и «клуба трех поколений». В перспективе предполагался выпуск шестнадцатиполосной газеты на русском языке.
Дня через три после первого заседания коллектива секретарша Отилия – крепкая женщина в ковбойке и джинсах – объявила, что директор ждет меня в своем кабинете на собеседование.
Я поднялась в свой кабинет, свернула в трубочку плод моего должностного рвения – план мероприятий на три месяца – и явилась пред начальство.
Альфонсо покручивался в кресле и смотрел на меня чуть ли не с умилением. На компьютерном столике лежал журнал мод, тот самый, с его фотографией. Он так рад, что именно я замещаю Милочку, он уверен, что именно я подниму культурную работу с олим (с налимами) на подлинно высокий уровень. Он не сомневается, что я уже обдумала стратегию и тактику работы и подготовила план, который он с удовольствием выслушает.
Да, разумеется, у меня все готово – я развернула лист плавным, но сноровистым движением герольда, выкрикивающего на городской стене приказ герцога.
Вот, пожалуйста, на ближайший месяц: концерт классической музыки. Экскурсия на Кинерет. Лекция косметолога: подтяжка и укрепление отвисающей кожи щек. Кожи – чего? Ах, я неправильно выговорила слово.
Кожи щек. Я пробежала пальцами по своей правой щеке. Потом показала левую.
Красавец милостиво мне кивнул. Очень полезно, очень увлекательно. Что еще? Взгляд его карих глаз все время убегал в сторону обложки журнала, к своему изображению.
Еще, продолжала я, заседание географического клуба – остров Мадагаскар, а также встреча с известным писателем Кагановичем, автором многих романов.
О, это очень, очень интересно, он слышал об этом замечательном писателе. Мадагаскар – это тоже очень развивает. А еще?
А еще – я надеюсь, Альфонсо понимает всю важность задуманного мной проекта, – я пригласила известного психолога для проведения курса лекций о взаимоотношениях трех поколений в семье.
– Прекрасно! – воскликнул директор.
Это, признаться, была кода написанной мною симфонии культурных мероприятий. По моему мнению, в данном произведении, и без того затянувшемся, я несколько злоупотребила литаврами. Но Альфонсо, как выяснилось, лишь входил во вкус. Он оживленно покручивался в кресле вправо-влево и уже открыто поглядывал на обложку журнала, задержвая на две-три секунды откровенно влюбленный взгляд на своем изображении.
– Ну, а еще?
Я замялась. Для скудной зарплаты, положенной на три месяца, перечисленные мною увеселения выглядели более чем бравурно.
– Еще… – пробормотала я, глядя на чеканную – в контражуре – великолепно посаженную, на высокой шее, голову, – еще я предполагаю организовать выставку-продажу картин русских художников, живущих в нашем городе.
И вздохнула с облегчением: вовремя же эта славная мыслишка забрела мне в голову.
– Фантастика! Браво! – он восхищенно заломил руки, потом легонько придвинул к себе журнал и как бы рассеянно уставился на свою фотографию.
– Ну… а если помечтать, еще, еще? Чего же тебе еще, тоскливо подумала я, где ты денег на это все возьмешь? А вслух сказала:
– Хорошо бы провести конкурс красоты, – абсолютно уверенная, что сейчас он отбросит журнальчик и холодно осведомится, не сошла ли я с ума.
– Гениально! – воскликнул он и лучезарно улыбнулся. – Ну, а еще?!
Он маньяк, поняла я внезапно, сумасшедший. Кто же его посадил на эту должность? Мне вдруг захотелось проверить свое открытие.
– А еще… – осторожно проговорила я, – хотелось бы при Матнасе организовать яхтклуб и в будущем устраивать соревнования яхтсменов.
Выговорив это, я замерла. Даже безнадежно сумасшедший должен был по крайней мере поинтересоваться – где именно в Иудейской пустыне я собираюсь проводить соревнования яхтсменов.
Но Альфонсо откинулся в кресле, мечтательно задрав к потолку кудрявую голову.
– Гран-ди-о-о-зно!.. – простонал он.
И в этот миг – как бывает в сердцевине развернувшегося сюжета некой драмы, или в особые минуты жизни, когда вдруг обнажается остов ситуации и она – как скалистый остров среди волн – вздыбливается и видна вся целиком, – (зависшая пауза, застывшие лица бродячих актеров) – в этот самый миг я услышала зачарованным внутренним слухом некий мягкий аккорд, сплетение нескольких тем: дуновение ветра с Пиренейского полуострова, монотонное жужжание мух сонной сиесты Магриба, цоканье лошадиных копыт о мощенный белой византийской мозаикой двор монастыря, шарканье башмаков проезжего хуглара, дрожание виоловых струн, разбуженных большим пальцем его правой руки, и… и вдруг, натянутый, как тетива, – но откуда, откуда в Матнасе? – сладостный и отравленный напев роковой испанской страсти.
Коукс. Как! Разве они живут в корзинке?
Лезерхед. Они лежат в корзинке, сэр! Ведь они маленькие!
Коукс. Так это и есть ваши актеры? Вот эта мелюзга?!
Лезерхед. Актеры, сэр, и еще какие! Не хуже других! Правда, они годятся только для пантомимы, но я говорю за них всех.
Я принялась за работу с ученическим рвением.
Я за любую работу принимаюсь обычно с ученическим рвением, ибо знаю заранее, что весьма скоро это рвение иссякнет. Нет, я не ленива. Я глубоко и безнадежно бездеятельна.
Это единственно естественное для моей психики, любимое и, к сожалению, недоступное времяпрепровождение. Поэтому всю жизнь я ишачу и произвожу впечатление гудящей пчелы.
Итак, я принялась за работу: объявила даты и маршрут двух ближайших экскурсий, пригласила выступить в будущий четверг профессиональных музыкантов – молоденькую певицу и старого величавого концертмейстера, – старательно написала крупными буквами объявления и полдня бегала по всему городу по жаре – развешивала их.
К тому же я распространяла билеты, что сразу сделало мою жизнь непереносимой: пенсионеры звонили мне домой с рассвета до полуночи и за билетами заходили примерно в эти же часы, по пути, совершая прогулку для лучшего пищеварения.
Весь этот ад продолжался дней пять, пока Таисья не сказала:
– Что ты бегаешь с билетами, дура? Побереги себя. Отдай какой-нибудь старухе и пообещай шекель с каждого проданного билета. Когда ты усвоишь простую, как глоток, истину: «Оле тебе за шекель в чистом поле воробья загоняет»?
Перед первым концертом я ужасно волновалась, словно самой предстояло петь «Хабанеру» Кармен, объявленную в программе.
Я обзвонила всех доступных, ходячих и внемлющих пенсионеров:
– Здравствуйте, вас беспокоит Дина из Матнаса.
– А?! Говорите громче!
– Дина из Матнаса!!
– Ну, так что вы хотите?
– Хочу пригласить вас на концерт классической музыки.
– Чего вдруг?!
Словом, я проделала определенную физическую работу. Но усилия мои – как пишут в педагогической литературе – были вознаграждены: старики явились, долго и подробно распоряжались относительно кондиционера:
– Откройте на полную мощность!
– Нет, так холодно.
– А я вам говорю – дышать невозможно!
– А вы сядьте на мое место, чтобы вас продуло. Я в мае перенесла такую пневмонию, что врагам своим не пожелаю.
– Что ж вы явились сюда с вашей пневмонией – всех задушить?
…Наконец все расселись, обмахиваясь газеткой, тетрадкой, афишкой, а то и настоящим веером «а-ля Кармен»…
Я давненько не слышала меццо-сопрано такого глубокого, страстно-чувственного тембра, как у этой девятнадцатилетней девочки. И никогда не встречала столь полного слияния голоса с внешним обликом певицы: сильное гибкое тело лосося в открытом, облегающем платье темно-серебристого цвета.
Когда на бис пела она «Хабанеру» Кармен, страстно устремляясь всем телом вперед, – черные кудри то наклонялись, закрывая белый профиль, то взлетали, открывая агатовый глаз. Любовь – дитя, дитя свободы, законов всех она сильней…
Старый профессор, заслуженный артист России, высокий, седовласый, сутуло-элегантный в своем черном смокинге, при бабочке, милостиво кланялся моим старикам…
В другой раз я решила зазвать пенсионеров на просмотр видеофильма. Но вместо роскошной английской мелодрамы по ошибке принесла из видеотеки порнофильм с садомазохистскими изысками. На мое счастье, в тот вечер на просмотр явились только двое – чета почтенных профессоров-медиков. Обнаружив чуть ли не с первых кадров неувязочку по теме, я целомудренно ахнула, бурно извинилась и бросилась выключать телевизор.
– Нет, отчего же, оставьте, – возразила Мария Иосифовна, в прошлом – один из лучших хирургов-гинекологов Ленинграда. – Вдруг чем-то новеньким порадуют.
Минут тридцать они – старые, седые – внимательно следили, как блестящие от пота, голые актеры гонялись друг за другом с разнообразными орудиями пыток в руках.
– А почему они не приступают к коитусу? – громко, как все глуховатые люди, спросил профессор супругу. – Я был бы давно готов.
– Очевидно, у него замедленный мошоночный рефлекс, – спокойно отозвалась Мария Иосифовна.
После того вечера я окончательно решила ограничить развлечения своей престарелой паствы концертами легкой классической музыки.
На заседаниях коллектива Таисья спокойно вслух говорила со мной по-русски. Это придавало происходящему дополнительное измерение. Делало остальных фоном. Словно бы мы с Таисьей сидели перед экраном телевизора и комментировали идиотские диалоги героев очередного мексиканского телесериала.
– Посмотри, как он ест, – говорила мне Таисья, рассматривая сидящего напротив карлика Люсио. – Не дай Боженька увидеть такое беременной женщине.
Тот и вправду ел, странно и непроизвольно подмигивая, – очевидно, было это вызвано раскоординированностью лицевых мышц. Один глаз его закрывался, другой, полузакрытый, смотрел вбок. При усиленном прожевывании особенно крупного куска Люсио вскидывал левый глаз и страшно подмигивал им в самом неопределенном направлении. Вообще, когда он ел, казалось, что рука невидимого кукловода, изнутри распялив на пальцах его лицо, выкручивает губы, сворачивает на сторону нос, подергивает кадык и сводит щеки к подбородку.
Так же холодно и точно Таисья комментировала действия Альфонсо, особенно когда тот впадал в монаршую ярость. А он частенько впадал в монаршую ярость.
Вообще это была самозаводящаяся динамо-машина. Для того чтобы он раскалился добела, не нужно было никакого постороннего повода, вроде чьей-то неосторожной реплики или неверного движения. В пылу монолога мелькнувшая мысль выводила его на какую-нибудь неприятную для него тему, и тогда, неожиданно для окружающих – и потому особенно необъяснимо и страшно, – он взрывался и орал. Жилы вздувались на его атлетической шее, он багровел, стучал кулаком по столу, брызгал слюной и обещал всех «спустить с дерева» и «срезать голову».
Это был самодур в кристально чистом виде. В другом месте и в другое время он был бы идеальным коммунистом, борцом за мировую революцию.
(Кстати, подобно пламенным революционерам, многие деятели из разных стран, приехав на эту землю, берут себе псевдонимы. По сути дела, это все та же разбойничья романтика кличек, но здесь это называется – вернуться к своим корням. Впервые услышав фамилию Альфонсо, я улыбнулась: на русский она переводилась как Человечный. Альфонсо Человечный, ни больше, но и ни меньше.
Интересно, что израильтяне, будучи в сфере материальной людьми вполне практичными, в сфере эмоционально-идеологической продолжают, в сущности, строить коммунизм, в то время как уже во всех остальных местах планеты все бросили это идиотское занятие. Ну что ж, евреи, как известно, издревле отличались особенным идеологическим упрямством.
Идея плавильного котла, основательно проржавевшая (идея, а не котел) уже в Соединенных Штатах Америки, – здесь до сих пор наполняет гордым ветром сердца кибуцных энтузиастов. До сих пор высшей точкой слияния аборигенов со свежей еврейской кровью считается дружное пение сохнутовских песен под нестройный аккордеон. Вообще, культмассовая израильская аура весьма грешит двумя притопами и тремя прихлопами под раздувание мехов большого доброго сердца.
Я помню это пение в первые недели после приезда, на курсах обучения ивриту. Бывшесоветские циники, обалдев, смотрели на всю эту зарю советской власти. Они боялись переглядываться, чтобы не прочитать в глазах друг друга собачью тоску перед идеологическими увеселениями еврейских рабочих и крестьян.
Так что Герцыль и теперь живее всех живых…
Да и что можно взять с государства, где до сих пор в ходу революционное словечко «мандат»? А логика – наука греческая, говорил Жаботинский, евреям без надобности.)
Иногда Альфонсо и произносил что-то вполне в революционном роде: «Мы говорим „город“ – подразумеваем „Матнас“, а говорим „Матнас“ – подразумеваем „город“!!» Кажется, он был искренен, вот что самое страшное.
В такие минуты за столом наступала тишина. Не потому, что его боялись. Хотя боялись, конечно, но так, как боятся буйных припадочных: лучше не возражать, а то сейчас стол перевернет, чашки побьет…
– О, – злорадно вступала Таисья шелестящей скороговоркой спортивного комментатора. – Сейчас начнется…
Обрати внимание: буря начинается с легкой зыби в бровях… как бы – с удивления… Смотри, сейчас одна бровь начнет подниматься.
Действительно, сначала на приветливом и прекрасном лице Альфонсо появлялось некое светлое непонимание, невинная оторопь, правая бровь, шевельнувшись, приподнималась…
– Выше, выше… ах, так вот как обстоят, оказывается, дела! – Удивление возрастает. – Как это могло случиться?! Ведь я дал нужные указания!
Все это Таисья проборматывала в холодном азарте у меня над ухом.
– А теперь внимание: брови на грозной высоте, рот полуоткрыт, кулаки сжаты: удивлен, потрясен, разгневан…
– Хеврэ!! – вопил Альфонсо. – У меня нет слов! Я удивляюсь, хеврэ!!
– Дывлюсь та бачу манду собачью, – вторила Таисья негромко, безынтонационно.
– Если город не подготовлен к празднику – будет сокрушительный провал! – продолжал вопить Альфонсо. – Все пропало!!
– Ну да, – ровно вступала Таисья, – лопнула манда, пропали деньги…
Это выглядело синхронным переводом мексиканского телесериала.
– Или вот этот, – она глазами поводила в сторону Шимона, человека с полукруглой спиной в тренировочном костюме. Нельзя было вообразить себе ничего менее спортивного, чем этот координатор спортивных программ. – Что он тебе напоминает, этот мучной червь? Молчи, я скажу: непропеченный коржик. Обрати внимание: рот всегда полуоткрыт – запущенные с детства полипы… Он неглуп, но ленив чудовищно, невообразимо, сверхъестественно… Вообще, все здешние обитатели характерны как раз тем, что занимаются именно делом, в котором ни черта не смыслят. Вот, к примеру, Ави… Да не пялься ты так в открытую! Искоса, искоса… Ну какое, скажи, он может иметь отношение к бассейну, если он плавать не умеет? Тихо, не вопи. Вот так, не умеет… А ты думаешь, что Альфонсо умеет руководить или понимает хоть что-то в делах управления хоть чем-то, скажем, газовой конфоркой или домашним тапочком? Или тебе кажется, что Адель смыслит что-то в финансах? У нее, если я не ошибаюсь, даже аттестата об окончании школы нет…
Под монотонное бормотание Таисьи я рассматривала Адель со стриженым затылком пятиклассника, в круглых очках в металлической оправе. Адель всегда жевала резинку и на заседаниях коллектива задумчиво время от времени выдувала небольшой пузырь, после чего указательным пальцем подбирала с губы лопнувшие ошметки и запихивала их в рот…
– Однажды я сдуру поехала с ними на ежегодную пасхальную экскурсию. Всего пересказывать тебе не буду – ты испугаешься, но только одно, самое невинное: знаешь, как загасил костер муж Адели? Он расстегнул штаны и под общий одобрительный хохот помочился в огонь. Все были жутко довольны. Говорю тебе: нравы здесь вполне средневековые.
…Давид, наш завхоз, парень неплохой, порядочный, но молоток, который всегда при нем, поверь, от его головы не отличается…
Два арабских мудозвона, которые, как лунатики, по Матнасу за ним болтаются, это Ибрагим и Сулейман, братцы-кролики из соседней деревни Азарии. Всегда в состоянии медитации. Упаси тебя Бог послать их за плоскогубцами. Не вернутся никогда…
Ну, Отилия, девка душевная, простая, любит порядок… Да не пялься ты так на них, у тебя взгляд то ли шантажиста, то ли убийцы… на вот, съешь лучше пирожок…
– А теперь глянь на эту гранд-даму… – она кивала на Брурию. – Как спину держит, а? Сколько патетики в этой неподвижности, а? Люблю я тоже этих баб, которые, вынося мусор, держат спину, будто фламенко танцуют… Гляди, как она смотрит на хозяина.
– А что, у них роман?
– Да разуй глаза, простота святая! Она ж влюблена в него, как кошка! Все стережет – чуть он зазевается, она цап-царап и унесет его в коготках к себе в норку. Но он бдительный. У старых холостяков, знаешь, яйца намылены.
– А он что, не женат?
– Кто – он? Один, как желтый огурец в осеннем поле…
– Странно, такой красавец… И она – яркая женщина. Была бы стильная пара…
– Что значит – была бы? Он дерет ее на каждом углу, как кот помойный. Про это все знают. Сколько раз их заставали! Вон, спроси у Отилии… Прямо здесь, в Матнасе.
– Странно… Почему – в Матнасе? Что – ни у нее, ни у него квартиры нет?
– Ой, не вдавайся, милка моя, – взмолилась Таисья, которой я мешала слушать происходящее и, следовательно, полноценно в нем участвовать: то есть скандалить, переть на рожон и выяснять ежеминутно отношения со всеми. – Если вдаваться в этот сумасшедший дом, можно самой спятить… У них какая-то длинная запутанная история. Оба они из Испании, как и Люсио. Но сюда вроде приехали из Аргентины, а любовь крутили там еще… Кажется, даже вместе жили, как муж и жена… Но однажды – так Брурия рассказывала Шоше из социального отдела, – однажды он сорвался и поехал сюда, вроде как на несколько дней, вроде родственников отыскал. Ну, она ждала-ждала там, в Аргентине, полгода ждала, и приехала сюда, его разыскивать. Найти-то нашла, сунулась вместе жить, да не тут-то было. Он от нее туда-сюда, туда-сюда… Явно какая-то баба есть, а вот кто – поди угадай. Какой-то скелет в шкафу безусловно таращится… И вот уже сколько лет ни то ни се, ни два ни полтора… Мучит ее, мучит… Смотри, как она высохла…
– А есть здесь приличные люди? – спросила я однажды у Таисьи.
Она обвела хозяйским оглядом стол. Все вяло жевали под угрюмый посвист ветра.
– Да, – сказала она совершенно серьезно. – Мы с тобой.
Человек – существо разумное, смертное, умеющее смеяться.
Дней через пять жарким утром наш директор Альфонсо поволок весь «цевет» Матнаса на экскурсию в ущелье.
Уже миновал Судный день, прошла неделя праздника Кущей, а благословенного в этих местах дождя все не было. Гладкое дно эмалированной кастрюли стояло в вышине.
Поговаривали, что, если через несколько дней небеса не разверзнутся, раввины объявят пост и в синагогах начнутся моления о дожде.
Ленивой цепочкой мы подтягивались к краю горы, с которой полого вниз уходила тропа в ущелье. На всех «раказим» были нахлобучены соломенные шляпы, кепки, панамы, каждый нес при себе бутылку с водой.
Альфонсо сиял: пастух выгонял свое стадо на горные пастбища. Он возглавлял процессию, то и дело оборачиваясь и выкрикивая очередную фантастическую глупость. Казалось, еще минута – и он заставит всех петь хором походную песню про картошку, а сам будет дирижировать.
Таисья плелась рядом со мной и в полный голос отпускала по-русски замечания.
– Ему же не черта делать, понимаешь, – говорила она, отпив воды из бутылки и подобрав указательным пальцем россыпь капелек на верхней губе. – Мужик здоровый, молодой, красавец – полон сил, кот помойный. А его посадили в Матнас – хером груши околачивать.
– Кто посадил? – спрашивала я рассеянно, не в силах вдаваться в бюрократические хитросплетения, в которых она ориентировалась так же свободно, как родовитый испанский гранд в генеалогическом древе своей семьи.
– Да есть у него «спина» в Управлении Матнасами… – хмуро глядя в спину начальства, говорила Таисья. – Хотя, если постараться, можно было бы свалить гада.
– О, это будет грандиозно!! – оборачиваясь, восклицал Альфонсо. Он был в легкой голубой маечке, обтягивающей великолепно развитую грудь – не спортсмена, нет – просто красавца по рождению. – Я предвкушаю музыку Баха среди этих пустынных гор!! Мы соберем колоссальные средства! К нам будут стекаться на концерты толпы туристов из Франции, Англии, Америки!! Мы заработаем мешки денег!!
Тут впервые у меня мелькнула странная мысль… да нет, тень мысли, дуновение мысли. Да нет, просто некий летучий образ проплыл перед моими глазами, вот я и подумала… Вот так, подумала я, и тамплиер, восклицая религиозные лозунги, вел свою братию в крестовый поход на нашу разоренную землю – отвоевывать у сарацин Гроб господень. Мешки денег и Гроб господень.
Образ этот мелькнул и померк. Дребезжание жарких паров Иудейской пустыни.
Поскольку с нами был и Люсио, спокойно пройти этот поход в ущелье никак не мог. Началось с того, что, ступив на тропу, карлик якобы споткнулся и кубарем покатился вниз, на ходу сшибая коллег. При этом он визжал как резаный. Но странное дело: подпрыгивая, валясь опять на землю, катясь, как веретено, вереща и вопя, он вроде бы и не ушибся. И когда поднялся, деловито отряхиваясь, физиономия его сияла злорадством.
Всем остальным пришлось похуже. Брурия, упав, подвернула ногу.
– Идиот!! – закричала она с ненавистью, непропорциональной событию. К тому же это слово звучит на иврите в абсолютно одесском варианте – несколько раз Брурия выкрикнула: «Идьёт, идьёт!!» – поджимая ногу и закатывая глаза от боли.
Тот, не оборачиваясь, помчался вниз, на ходу крича:
– Дорогая, ты будешь цаплей в нашем живом уголке! Тогда я впервые подумала, что «наших испанцев»
связывают, возможно, отношения давние и не вполне коллегиальные.
То, что называлось живым уголком, открылось неожиданно слева, под горкой. Небольшая территория, откусанная от горы ковшом экскаватора, была огорожена зеленым заборчиком. Под навесом в неглубоком бассейне плескалось с десяток уток и лебедей. Важно павлин волочил по тени свой хвост, как полусложенный испанский веер. В двух больших загонах метались козы и косули, в дощатом сарае перекрикивали друг друга петушки разных пород. Кроме того, по утоптанной глине двора прогуливались осел и кряжистый мохнатоногий пони.
– Вот оно, величие ущелья! – закричал Альфонсо. – Вот оно, величие человеческого разума, победившего мать-природу!
И как воплощение человеческого разума, победившего мать-природу, к нам вышел из дощатой пристройки очень смуглый, кряжистый, как пони, кибуцного вида человек, хозяин всей этой живности. Моше. Он и оказался бывшим кибуцником. Синие глаза в глубоких морщинах.
Что-то мне все это страшно напоминало, и когда Моше почтительно зазвал всех под навес, где на деревянных столах стояли уже бутылки с кока-колой, орешки на тарелках, обдутые сухим ветром пирожки с картошкой, – когда он зазывал всех, как-то оперно протягивая руки приглашающим жестом («Жизель»? Что? Что?), – я еще не нащупала, не напала на след, меня еще не ослепили две-три детали…
И только когда Люсио, вспрыгнув на скамейку, отхватил зубами кусок пирожка в поднесенной ко рту руке Альфонсо, а тот, захохотав, шлепнул его по загривку, – я остолбенела, замерла, залюбовалась мгновением, осветившим весь сюжет, поняла – где я, кто я, ощутила в ладони крестовину с повисшей на нитях куклой-марионеткой…
О, наслаждение угадавшего, доступное лишь нюхачу вроде меня, шастающему по задворкам чужих кухонь! Вот оно, вот оно – куклы-марионетки, и все у меня в корзинке: достану какую захочу и разыграю спектакль. Но о чем? Что я представляю?
«Рыцарский двор» – вот что это будет! Мгновенно возникли перед моими глазами наши четверговые заседания за длинным столом – ни дать ни взять рыцарское застолье.
Вот что все это было: славный рыцарь Альфонсо, сеньор, со всем своим двором выехал на охоту в своих угодьях. При нем телепался шут Люсио, умный, нервный и злой; шут Люсио, так напоминавший мне карликов великого Веласкеса; тут были и благородные дамы, и знатные господа, и прочие вассалы… И каждому, каждому из нас – дворни – можно было подыскать подходящее занятие и должность при дворе сеньора Альфонсо, рыцаря.
Вот Ави, «блюститель бассейна», опрятный человечек. Аккуратно выбритое смуглое личико, отглаженная рубашка с короткими рукавами и неизменная папочка под мышкой: что за счета, о Боже, что за списки, что за должники бассейна томятся в этой папке?
Завхоз Давид, славный малый то с молотком, то с плоскогубцами в руке, с карандашом за ухом, – кем мог он быть при дворе сеньора Альфонсо – конюшим? Смотрителем ружейных мастерских?
Сутулый длинный Шимон, похожий на непропеченный коржик, – кто он при господине? Лекарь? Писарь? Повар? Дворецкий?
И многие дамы в свите – Отилия, Брурия, высокородная дама Адель, юные девицы Жаклин и Шушана, вечно перешептывающие сплетни Матнаса, и прочая шушера – всем им найдется занятие и место при дворе благородного сеньора…
Ну а я-то, я – кто я и что в этом полном челяди замке славного рыцаря Альфонсо? Всем чужой пришелец – трувер? трубадур? миннезингер? хуглар! – находчивый и беззастенчивый, отлично знающий свое дело и готовый покинуть владения сеньора, как только его ненасытному воображению наскучат обитатели замка…
Вот его милость выехал на охоту – на псовую травлю. Шумная кавалькада гостей, егеря, конюхи, загонщики, псари. Копья в руках его знатных гостей, поддуваемые ветерком плюмажи на шляпах, пышные сборчатые рукава охотничьих костюмов – бархат, шелка, – вонь немытых тел… и великолепная упряжь на конях. Егеря-загонщики ведут своры собак. Трубит рог – свора рвется вперед, и вот уже мчится на охотников выгнанный из леса кабан, роняя клочья слюны с клыков… (Кстати, роняет ли клочья слюны – с клыков – загнанный кабан? Между прочим, понятия не имею…)
А может быть, это – соколиная охота в полях? Вот он, красавец сокол – целое состояние! – сидит у сокольничего на руке, одетой в кожаную перчатку. Под кожаным колпачком упрятана голова птицы. Загонщики скачут по полю во весь дух, поднимая дичь – зайцев, лис, птиц… Еще мгновение – и с головы сокола снят колпачок, он взмывает в воздух, несколько мгновений, распластанный, висит, оглядывая округу, и камнем падает вниз, на жертву, терзая ее когтями и клювом.
Нет, это – загонная охота в лесах, на берегу реки, на огороженном участке. Туда уже запущены звери из хозяйского зверинца, завезенные из южных стран: две пантеры, лев… Знатные вельможи занимают места в хорошо укрепленных убежищах. Трубит рог. Трещат трещотки, оглушительно лают псы, вопят загонщики. Обезумевшие от криков животные бегут, бегут… и попадают на верную смерть, под рогатину или копье, или под тучу стрел из арбалета…
И вот уже добыча поделена между вельможами, привал в лесу, охотники на привале… (Стоп, ведь это изложение по картине – «Охотники на привале»? Кто-то лежит, кто-то чешет в затылке? Нет, другая эпоха, другие лица, другой климат – прочь, мусорное видение пятого класса школы номер сто семьдесят пять Чиланзарского района города Ташкента!..)
И Моше, похожий на лесничего из «Жизели», выходит встречать своего господина.
…Моше почтительно выслушивал восклицания Альфонсо, время от времени вставляя свою единственную просьбу: ему важно было, чтобы Матнас распространял по школам субсидированные билеты на посещение этого крошечного зоопарка.
– О чем ты говоришь! – перебивал Альфонсо. – Мы организуем здесь концерты классической музыки! Здесь будут звучать Бах, Гендель, Моцарт!
В этот миг осел, привязанный к деревянным столбам навеса, задрал голову, отфыркался и закричал, раздувая ноздри, истошным ором молодого самца. Его вопль катился по ущелью, как железнодорожный состав, грохочущий на стыках рельс.
– Это Гендель, – проговорил серьезно Люсио, дождавшись, когда смолкнет эхо. – Бах – тот помощнее будет…
Он отрешенно глядел вдоль по дну ущелья, куда прокатился ослиный икающий рев, – так смотрят вслед уходящему поезду. Его асимметрично оплывшее лицо со срезанным подбородком, стекающим в жирную шею, сейчас не казалось мне таким отталкивающим, – это был миг, когда я поняла, что Люсио, пожалуй, умнее не только своего господина, но и всей дворни, этой своры бездельников и прихлебателей, ошивающихся в комнатах, коридорах и службах Матнаса – белого приземистого замка на отшибе городка.
Другие ж в менестрели подрядились И добывали хлеб веселой песней, За это их никто не обвинит.
Часов в пять вечера обычно раздавался грохот, топот и гогот, визг, вой и сотрясение стен.
– Мотэки идут, – говорила Таисья обреченно. – В белом венчике из роз впереди – Иисус Христос.
Процессии «мотэков» и правда всегда возглавлял Люсио, как и все их оглушительные забавы. Надо отдать ему должное – Люсио был прирожденным вожаком, любимым атаманом жалких, наглых, жестоких и несчастных существ, какими бывают, как правило, подростки от двенадцати до восемнадцати лет. Что-то он различал в их душах, помогая не только укрыться от этого безжалостного мира, но и совершать из своего укрытия внезапные набеги, подчас опустошительные. На всех этажах, на площадках, во всех закутках Матнаса можно было наткнуться на облепленного душераздирающими язвами или окровавленного, с разверстой раной во лбу семиклассника, который с восторженным воем представал перед вами во всем великолепии бутафорского мастерства Люсио.
Они его обожали. На стадионе за Матнасом целыми вечерами они гоняли восхитительно кошмарных бумажных змеев, сработанных блистательным бутафором, – осклабленные черепа, хохочущие монстры с вытекшим глазом, мордовороты с высунутыми обрубками языков реяли в зеленом эмалированном небе над карминной черепицей пасторального городка.
Однажды, проходя мимо раскрытых дверей «молодежной» комнаты, я подсмотрела, как Люсио показывал – именно показывал – компании подростков бой быков.
– Пробило четыре! – восклицал он. – Время корриды де торос! Публика заполняет ряды, на солнечной стороне блестят потные лица, в тени дамы накидывают на плечи шали и шарфы… Вот играет кларин: ту-ту-ту-у-р-р-р – Люсио приложил ко рту свернутую в трубочку ладонь и изобразил звук рожка настолько точно, что я так и осталась досматривать этот спектакль.
– Сначала – пасейльо! – Под звуки пасадобля на торжественный парад на арену выходят матадоры. Их расшитые блестками костюмы шестнадцатого века, их «трахе де лусес» пересверкивают на солнце. За ними следуют их квадрильи: три бандерильеро в красно-золотых плащах, три конных пикадора, и прочая прислуга – моносабьос, ведущие лошадей пикадоров; мулильерос, которые потом уволокут бычью тушу, и прочие: пунтильерос – он убивает быка кинжалом, есть еще пеон – пеший тореро…
Вот президент корриды взмахивает белым платком, это сигнал: через бычьи ворота на арену выгоняют быка. Вот оно, начало кровавой драмы, ритуал и таинство, величественный танец человека с быком, извечная любовь, которая всегда кончается смертью. Они встретились – тореро и бык, испанский боевой бык – яростное, страстное, аристократическое животное. Его кровь охранялась в течение многих столетий для корриды де торос, он чистокровный боец – торо браво! – и рожден для того, чтобы нападать, нападать, нападать! Перед ним человек – хрупкий, мужественный и напряженный, – он натянут страстью от корней волос до пяток, он готов ко всему, он величайший мастер убийства и будет вести этот танец: итак, классический прием – вероника. Следите – так быка выводят на середину арены – пара вероник, еще пара вероник и – полуоборот – медиа вероника! – бык развернулся, он готов, он в ярости, но матадор исчез, а в бой вступают пикадоры…
В зависимости от перемены ролей он превращался то в быка, то в матадора, сменяя утробный рев на мягкую объясняющую скороговорочку. То вдруг выпрямлялся, гордо выпятив грудь, полоща у бедра свой черный свитер, поигрывая им и звонко восклицая что-то по-испански, то сгибался, преследуя набыченной головой этот же свитер, вывешенный своей же рукой перед своим же носом.
– Это был смелый бык – рыжеватая шкура, «асарахадо», он презирал смерть, он бросался в атаку вновь и вновь… Но он устал, он уже обвешан бандерильями, он выжидает… собирается с силами… И вот звук трубы – последний, третий, великий акт драмы. У матадора в руках только шпага и мулета. А бык опасен, он уже выучен этим боем, он знает правила игры… Итак, тореро проводит фаэну… Йорам, что такое фаэна?
– Шляпа?.. – неуверенно предположил щупленький Йорам.
– Сам ты шляпа! Фаэна – запомните, балбесы, – это набор приемов с мулетой. Вот она, мулета! – Он тряхнул свитером. – Величиной лишь в половину плаща. Запоминайте основные приемы с мулетой: «деричасо» – я шпагой расправляю ткань, поворачиваем так… так… вот так и… левой рукой «натурель», шпага при этом в правой… Затем – следите! – «ремате», «пасе де печо» – я вывожу быка из-за спины и – направо!..
Все эти плавные и одновременно молниеносные движения мулетой я, конечно, не раз видела по телевизору в многочисленных передачах об Испании. Но никогда на меня это не производило столь завораживающего впечатления, как в тот момент, когда из-за створки полуоткрытой двери я глядела на маленького смешного увальня, чертовски талантливо играющего корриду за всех!
– Последний, отвлекающий маневр мулетой, последний смертельный короткий прыжок отважного животного и – а-а-а!!! (продолжительный вопль на трибунах) – шпага быку между лопатками!! Он падает. Он умер! Слава быку!! Слава великому тореро!!
Люсио кланялся, поворачиваясь во все стороны и глядя вверх, на воображаемые трибуны. Подростки хлопали, кричали, свистели… Он их перекрикивал.
– Публика машет платками, это означает особую честь – отрезать быку ухо! Йорам, ты хочешь отрезать убитому быку ухо?
– А яйца отрезают убитому быку? – спросил Йорам.
– Отрежь себе, – посоветовал ему Люсио, тяжело дыша. Он продолжал кланяться и посылать кому-то на невидимых трибунах воздушные поцелуи. При этом он не умолкал ни на мгновение…
– На арену летит все, что восторженная публика может бросить: шляпы, шарфы, перчатки, пиджаки!.. И вот… – я сам это видел в Кордове! – вот сверху, прямо к ногам матадора, как черная ласточка, слетает кружевной бюстгальтер! Клянусь Богом, вот это – признание! Я наклоняюсь, беру его в руки… – он нагнулся за валяющимся на полу свитером, – показываю всем на все стороны трибун, затем прижимаю к губам и благоговейно – вы поняли, идиоты, – бла-го-говейно! – прячу за отвороты камзола…
Кроме того, у школьников средних классов Люсио вел кукольный кружок, для спектаклей которого сам делал перчаточных кукол, изготавливал маски из поролона, обеспечивая бесконечными и разнообразными безумствами свою оголтелую братию…
Однажды в супермаркете случайно я стала свидетелем встречи Люсио с бывшим «мотэком» – двухметровым солдатом в форме морской пехоты. Они увидели друг друга в просвет между продуктовыми полками и, одновременно опустив на пол пластиковые корзины, ринулись мять и тискать один другого. Морской пехотинец, нежно облапив Люсио, раскачивал его, как ребенок – неваляшку, они гоготали, разбрасывали руки, любуясь друг другом, восхищенно качая головами, и вновь бросались обниматься… Тогда я впервые подумала, что вот ведь и этот урод способен вызвать к себе благодарную любовь.
Как же я была потрясена, когда узнала, что у Люсио есть жена! И не какая-нибудь цирковая карлица, а самая обычная, вполне миловидная женушка с маленькими изящными ступнями, обутыми в плетеные босоножки на высоком каблуке. Странной казалась только ее безадресно блудливая улыбка, откровенная настолько, что дорого и со вкусом одетая женщина выглядела непристойно.
У нее был прелестный профиль: чистая невысокая линия лба, короткий, с едва обозначенной горбинкой нос и четко и нежно вылепленные валики губ и подбородка. В фас же она была похожа на деревянную деву Марию, какие в старину украшали носы кораблей. На резную деву Марию с выпуклыми глазами.
Впервые я увидела ее на одном из четверговых заседаний. Она приотворила дверь, мимолетным рысьим прищуром обвела зал, махнула кому-то и отпрянула. Тотчас вскочил Люсио и засеменил вперевалочку к двери.
– Жена, – объявила Таисья, проследив мой внимательный взгляд. – Ну, что вылупилась? Жена, жена… Думаешь, если росточком не вышел и рожа на боку, так уж и женилка не работает?
Сквозь стеклянные двери видно было, как нежно он обнял ее. Мельком взгляд мой зацепил директора: Альфонсо сидел, опустив глаза и быстро кивая. Казалось, он внимательно слушал Ави, перечисляющего, какие новые льготы пользования бассейном он подготовил для местных пенсионеров. Я готова была поспорить, что Альфонсо не слышал Ави. На какой-то миг мне даже показалось, что ему не по себе: лицо посерело, тяжелые веки опущены.
И еще мне показалось, что Люсио намеренно демонстрировал всему коллективу семейную идиллию. Но зачем?
Странно, во всей этой абсолютно «легальной» сцене (ничего особенного – жена забежала на минутку передать супругу что-то, что забыла передать утром) таилось воровское, тайное и даже преступное, как если бы дон Себастьян де Морра, знаменитый карлик кардинал-инфанта Фердинанда, посягнул на любовь одной из прелестных фрейлин.
И все-таки самой колоритной фигурой в Матнасе была, конечно же, Таисья – ярчайший пример Золушки, которая в счастливом конце сказки вдохновенно выдирает космы из глупых и подлых голов своей мачехи и сестер. И – положа руку на сердце – это ли не торжество справедливости, добавим – собственноручной справедливости?
Основополагающим принципом ее жизни было: неукоснительное достижение и торжество собственноручной справедливости.
Когда в шестнадцать лет отец избил ее стулом, так что все лицо заплыло одним огромным синяком, она убежала к тетке (дело происходило в Карачаево-Черкесске) и сказала ей:
– Сватай меня, выйду за первого встречного. Недели через три синяк сошел, и утром, возвращаясь из магазина с бидоном молока, она увидела две машины, подкатившие к дому.
Расплескивая молоко, она – ребенок в меховой шапке-ушанке – подбежала к первой машине, красному «Москвичу», заглянула в окошко и спросила звонко:
– Ой, а вы к нам, наверное?
Ее приехали сватать две семьи одновременно.
Смущенная такой накладкой, тетка зазвала всех в гостиную, стала рассаживать, хлопотать, готовить угощение.
Один из женихов – парень лет двадцати, на вид хрупкий и аккуратный, как статуэтка, – сидел в уголке дивана, сведя черные густые брови и не поднимая глаз. Стеснялся. Зато другой – мужчина лет тридцати пяти, совсем старик, – обстоятельно курил, спокойно и внимательно рассматривая снующую на кухню и обратно девочку.
Когда все расселись в гостиной и тетка подала чай, пирожные и изюм с орешками, Таисья потихоньку выбежала в прихожую, где на вешалке висела одежда женихов – плащ и куртка, и там прижалась лицом к каждой вещи поочередно, втягивая запахи детскими ноздрями.
Запах плаща – он принадлежал старшему, «старику», – показался ей роднее.
Так она впервые вышла замуж.
Затем в ее жизни перемелькало много всякого – два несчастных брака, бешеный гнев отца на нее, непутевую «разведенку», переезды из города в город, бездомье, ночевки с двумя маленькими детьми в парке на скамейке и, наконец, отъезд в Израиль в конце семидесятых.
История тоже – золушкиного покроя, не без феи в образе местного народного заседателя. Он знал Таисью еще по ее скандальному разводу со вторым мужем – игроком, шулером, талантливым тунеядцем, – за которого она долго выплачивала долги всем знакомым и незнакомым людям, всякому, кто приходил и требовал.
Ехал народный заседатель поздно вечером с судебного заседания на своей машине и увидел Таисью, бегущую куда-то с газетным свертком в руках. А бежала она в городской парк, вешаться – в свертке была бельевая веревка, купленная в «Хозтоварах» на последние семьдесят копеек. Жить больше сил не было никаких, да и негде, из дому отец выгнал давно и навсегда, дело шло к осени, ночевать на вокзале или на скамейках с детьми было холодно и опасно. Утром она пристроила детей в «Дом ребенка», а вечером уже собиралась качаться в петле над скамейкой в городском парке, чтоб больше – ни холодно, ни стыдно, ни больно… Народный заседатель тормознул, приоткрыл дверцу и пригласил Таисью в машину.
– Вам куда? – спросил он, косясь на сверток в ее руке, откуда свешивался крученый конец веревки.
Она молча махнула – мол, вперед, туда, куда-нибудь…
– А что это у вас? – он кивнул на сверток.
– Так… по хозяйству, – сказала она сдавленно. Он остановил машину и повернулся к ней.
– Тая, – проговорил он, – поверьте старому человеку: пройдет много лет, и вы оглянетесь на этот день с улыбкой.
Тогда она упала головой на руки и, захлебываясь слезами, бормоча и икая, рассказала ему всю свою жизнь. Он слушал ее, не перебивая, – (старая лысая фея, Николай Семенович, никогда вас не забуду, дорогой, пусть земля вам будет пухом!) – развернул свой «Москвич» и повез Таисью в общежитие то ли медработников, то ли химиков, сейчас уже не вспомнить. Пристроил. А через несколько дней вызвал к себе, поговорил о том о сем и вдруг, понизив голос, сказал:
– Слушайте, Тая, вы же по еврейской линии – чего вам не рвануть отсюда вообще?
– Куда? – испуганно спросила она.
– Ну, в Израиль, – сказал он просто. – Счастья попытать, а?
Она показывала мне карточку на выездную визу: молодая, худая, с длинной шеей и молящими черными глазами, на обеих руках по младенцу – сын и дочь.
Народный заседатель оказался прав – сказочный принц ждал ее именно здесь, среди этих камней и иссушающего солнца… но не сразу, не сразу, а после нескольких лет изматывающего мытья чужих квартир, еще одного несчастного замужества, рождения третьего ребенка, после нескольких лет преподавания музыки в заштатном Доме культуры, в крошечном поселении на задворках Иудейской пустыни, где давали государственное жилье социально слабым слоям населения.
В конце рабочего дня она возвращалась в Иерусалим тремпом, на машине своего коллеги Миши, пропойцы-ударника. Уроки он проводил в туалете, поскольку места было мало – Дом культуры занимал несколько комнатушек в сборном домике на верхушке лысой горы. Целый день из туалета доносился рокот барабанов, гром тарелок и литавр. На один из унитазов Миша клал чистую картонку, резал на ней сало, хлеб, помидоры, наливал в чашку водки и весь день попивал. На обратной дороге – петлястой горной тропе, несколько расширенной для машин, – Таисья дрожала как осиновый лист: никогда нельзя было знать, сколько водки выпито Мишей за сегодняшний день.
Ну, а в одно прекрасное утро… нет, в один дождливый мерзкий день в конце ноября, на одном из очередных идиотских семинаров по повышению квалификации, после длинных докладов нескольких безмозглых чиновников от культуры, в баре гостиницы «Рамада-Ренессанс», куда с горя и тоски позволила себе зайти выпить чашечку кофе продрогшая Таисья, – ее и увидел корифей челюстно-лицевой хирургии, профессор «Хадассы», легендарный в своей области Рони Шварц. В тот день он назначил там встречу своему коллеге из Бостонского госпиталя.
Отогревшись горячим кофе, Таисья достала сигарету, закурила, улыбнулась самой себе и оглянулась по сторонам. За соседним столом сидел немолодой прекрасный принц и зачарованно смотрел на нее блестящими карими глазами в паутинках морщин…
Ну и наконец в одно прекрасное утро, которое последовало за этим вечером в баре, Таисья проснулась в небольшой, но чрезвычайно уютной его квартире в Рехавии. Прекрасный принц, одетый, как положено в сказке, в роскошную домашнюю куртку с бархатными отворотами, сидел у нее в ногах и смотрел на Таисью, как смотрят на своего больного ребенка.
Убрав ладонью волосы с ее лба, он сказал тихо:
– Дитя мое, ты спала как загнанный зверь… Ты вздрагивала и стонала во сне… Кто гнался за тобой все эти годы?..
С того дня профессор Шварц так и жил, не сводя с Таисьи блестящих карих глаз в паутинках морщин. Так ребенок, раскрыв рот, не в силах оторвать завороженного взгляда от лилово-золотых брызгов бенгальского огня…
…Ко мне она привязалась всей душой, называла меня дубиной стоеросовой и беспрестанно учила жить с грубоватой нежностью. А я всегда позволяю своим будущим персонажам маленько поучить меня жизни и даже провоцирую их на это.
Было истинным наслаждением наблюдать за Таисьей, когда она беседовала по телефону с теми, кто был ей дорог. Каждые час-полтора она осуществляла телефонные налеты на свою квартиру, опрокидывая на своего младшенького, третьего, уже ко всему привычного, целые ушаты кипящей нежности.
– А мамочка тебя лю-у-бит, – завывала она в трубку, – а мамочка тебя за тухес уку-у-усит.
Ей не мешало то обстоятельство, что напротив нее в этот момент сидел педагог, которого она увольняет. Кстати, перед тем как его уволить, она, – уверяла Таисья, – проплакала всю ночь. И я ей верю: плакала.
Так она уволила когда-то ударника-алкоголика Мишу, в машине которого натерпелась столько страху. Она уволила его сразу же после того, как музыкальному кружку был дарован статус «консерваториона», а самой Таисье – статус его директора.
– Ты, это… – сказала она жалостливо. – Не в том дело, что педагог ты херовый, Миша. А вот закладываешь и… кроме того, ты, милка моя, сало жрешь. А что это за пример для неокрепших душ?
Миша вытаращил водянистые глазки в красных веках.
– Так ты ж! – пролепетал он. – Ты ж сама хвалила… Говорила – свежее, душистое!..
– Вспомнила баба, як дивкой была! – сурово оборвала она его. И всхлипнула от жалости к бедняге.
Была она человеком беспредельной ласковости к тем, кого любила, – неистовой матерью, любящей женой, преданной подругой – и индейского хладнокровия к снятию скальпа с врага. Вообще я еще не встречала такого могучего и разнообразного словарного запаса, такого широчайшего разброса диапазона – от матросской матерщины и грузчицких прибауток до выражения чувств таких нежнейших тургеневских переливов, что слезы наворачивались.
«Шварцушка» – она произносила нежно, как «скворушка».
Двум-трем любимым подругам Таисья буквально устраивала судьбы: она выдавала их замуж, заставляла беременеть; так и говорила: милка моя, пришло время рожать второго. Когда же решала, что подруге пришло время покупать квартиру, начинала регулярно просматривать бюллетени маклеров. Выудив несколько адресов, она договаривалась по телефону о встрече, ездила смотреть квартиру, ожесточенно торговалась с хозяином, сбивая цену до пределов нереальных, договаривалась со знакомым чиновником банка о ссуде на самых выгодных условиях, и только дойдя до этапа подписания договора, звонила подруге и говорила:
– Завтра идем покупать квартиру.
– Какую? – робко спрашивала подруга.
– Увидишь! – отрезала Таисья, бросая трубку.
По сути дела, Таисья была гениальным управленцем. У меня нет ни малейшего сомнения в том, что, доведись ей стать премьер-министром этой маленькой безалаберной страны, Таисья в считанные месяцы навела бы здесь образцовый порядок. Но, увы, в управление ей пятнадцать лет назад достался только музыкальный кружок с двенадцатью учениками. Конечно, она вырастила это убогое хозяйство до престижного консерваториона в двести пятьдесят учеников (охотно могу представить, как ради увеличения числа учащихся директор Таисья на общем собрании родителей убеждает их рожать и рожать будущих пианистов, кларнетистов и ударников. Вполне вероятно, нечто подобное имело, так сказать, место). Но управленческий темперамент Таисьи (как и завоевательский инстинкт Альфонсо) требовал расширения полномочий, владений, числа подданных. Таисья считала, что пришло время для создания двух оркестров: камерного и струнного, а также сводного хора всех пяти школ городка. Кроме того, она не прочь была подмять под себя балетный и танцевальный кружки, которыми вообще-то руководила Брурия.
– Она танцует фламенко, подумаешь! – говорила Таисья. – Фанданго-ебанго… В прошлом году мы были со Шварцем в Испании, поверь – это все дутые мифы, красивые легенды. Точно как здесь у нас. Взять эту корриду… Сколько о ней написано, Боже! Ну, были мы со Шварцем на корриде. Противно вспомнить. Ничего героического. Забой быков, вот и все. Мой дядя Фима сорок лет работал на Бакинском мясокомбинате в забойном цехе, и никто не считал его тореадором. Знаешь, как выглядит эта их всеми воспетая коррида? Выходят несколько дюжих мужиков и тычут пиками в бедное животное, которое ссыт от страха и боли. Потом минут сорок, а то и больше бык бегает туда-сюда по арене, пытаясь спастись, – язык вывален, ноги заплетаются, – а они его догоняют и добивают. Спектакль перед забоем. Огромный театр в проходной мясокомбината – вот что такое их Испания, ну поверь мне…
В жизни своей я не встречала более фольклорного человека. Поговорки, присказки, непристойные частушки прилипали к ней, как прилипают ракушки к днищу океанского брига. Некоторые из них она употребляла по делу и довольно часто, другие я слышала иногда, были и такие, что ослепляли меня лишь однажды.
Так, описывая внешность неприятной ей особы, она добавляла мимоходом: «А волос на голове – что у телушки на мандушке».
Когда однажды я попробовала заступиться за провинившегося и грозно казненного педагога, Таисья, сверкнув глазами, сказала:
– Ну ты, Плевако! Не долби мне «Муму», для этого есть Герасим…
В другой раз, узнав, что я люблю холодец, варила его всю ночь и назавтра везла в автобусе через весь город. И заставила меня съесть сразу всю тарелку в учительской. Сидела, пригорюнившись, смотрела на меня, приговаривая: «Девочка моя, мое бедное дитя…»
(Мы были ровесницами.)
Но иногда она произносила нечто эпическое по самому ничтожному поводу, тревожа глубинно-библейские видения моей крови.
«Не хотел он ребенка из-под нее, – произнесла она однажды, рассказывая об одной несчастливой семье, и грустно добавила: – Когда мужчина не любит женщину, он не хочет и ребенка из-под нее…»
Меня потрясла могучая пастушеская простота этого образа: ягненка из-под овцы, ребенка из-под женщины…
На мгновение я представила праматерь Рахель на корточках, вторые сутки выкряхтывающую стоны сквозь искусанные губы, а за войлочным пологом шатра – бледного Яакова, ожидающего блаженной минуты, когда на руки он примет своего Йосефа, возлюбленного сына из-под возлюбленной жены.
Ягненка из-под овцы, ребенка из-под женщины…
Таисья часто напоминала мне церковного органиста, который, ерзая по скамье, играет во всех регистрах, бушует, перебирая ногами педали, и вдруг вытягивается струной, чтобы трепещущим мизинцем достать такой пронзительный, такой свирельно-серебристый си-бемоль, от которого зашлось бы ваше бедное сердце.
Охотничий рог приглашает на смерть кабана. Высокородный вельможа тешит свой двор охотой. С ним знатные гости, и слуги, и егеря, Трещотки, и копья, и стрелы, и арбалеты…
И вот он бежит, бежит, бежит, бежит – Последний кабан из лесов Понтеведра…
Дрожат в предвкушении своры охотничьих псов, Загонщики воют, кричат, оглушительно лают собаки. Охотничий рог приглашает на смерть кабана – Стрела в арбалете, и колья в руках, и чаща во мраке.
И он выбегает из мрака на свет и бежит – Последний кабан из лесов Понтеведра…
В один из этих изматывающе жарких дней, вечером – я уже заперла кабинет и отнесла ключ в секретариат (здесь у каждого был свой собственный, именной ящичек) – меня в лобби окликнул Люсио. Я вначале не заметила его – он сидел в кресле, наматывая на палец чей-то длинный белокурый локон. Подавив в себе инстинктивное желание драпануть как можно быстрее и подальше, я остановилась, вежливо и настороженно ожидая, – ведь он мог выкинуть любую штуку.
Нет, на этот раз он был устало спокоен, предупредителен: маленькая просьба насчет подмены дней – я, если согласна, отдаю ему свой четверг владения залом – он мне среду. И длинное усталое объяснение: договорился с фокусником о концерте для младших школьников, но тот может только по четвергам.
Разговор длился несколько мгновений, – он стоял передо мной, машинально продолжая накручивать на палец локон, – чей, о Господи? – потом поблагодарил подчеркнуто сердечно, кивнул и засеменил косой своей походочкой к выходу. Посвистал и вдруг негромко запел на испанском. Я ускорила шаги и догнала его на выходе.
Несколько минут нам было по пути, мы шли по дорожке мимо цветущих кустов олеандров, и он напевал эту тревожную, скачками, мелодию – как будто сочинил ее кто-то, кто поднимался вверх по обрывистой тропке. Я шла рядом.
– Что ты поешь? – спросила я.
– Так, песня одна. Старинная испанская песня.
– А как это переводится на иврит? – спросила я.
– Слушай, – сказал он, усмехнувшись, – какая разница? Разве можно перевести с родного языка на другой так, чтобы хоть приблизительно передать – как ты это чувствовал и слышал в детстве, как ты это представлял себе?
Я промолчала.
– Ну ладно, – сказал он, – в общих чертах: это старинный напев о том, как испанский гранд выезжает на охоту стрелять кабанов. А в его владениях они уже не водятся, понимаешь? Остался последний кабан. И вот его загоняют, и он бежит, он бежит – последний кабан в этих лесах, в лесах Понтеведра – это на севере Испании, – он бежит, и он смертельно ранен в бок.
– И что же? – осторожно спросила я.
– Ничего, – сказал он, – больше ничего. Он бежит со смертельной раной в боку – последний кабан из лесов Понтеведра.
– И все? – спросила я. – Об этом песня?
– Об этом, – ответил он, усмехаясь. – У нас в Испании длиннющая «канте хондо» может состоять из трех фраз о том, как тебя бросил возлюбленный и как болит твое сердце.
– Правда, – согласилась я. – Перевод – всегда потеря.
Несколько мгновений мы еще молча шли рядом вдоль высоких кустов олеандров.
– Это песня о родовом проклятье, – вдруг сказал Люсио. – О проклятье моего рода.
Я покосилась на карлика. Сейчас начнет врать, поняла я. Кажется, Таисья именно об этом меня и предупреждала. Ну что ж, валяй, коллега, выворачивай карманы…
– Глубокая рана в боку – вот наша смерть, – сказал он просто. Забавно переваливаясь, он шел вдоль кустов, отводя рукой ветви. – Один из моих предков на охоте преследовал вепря, в азарте погони оторвался от остальных и пропал. Нашли его через день, мертвого, со страшной раной в боку – очевидно, от кабаньего клыка. Судя по кровавому следу, он долго полз, выполз на поляну и умер от потери крови…
Его внук, граф Энрико Фернан де Коронель, владелец колоссальных земельных угодий, замков и прочая, отличившийся в битве при Рокруа, был известен тем, что слишком уж злоупотреблял правом первой ночи, подчас растягивая эту ночь на длинные недели, заставляя распаленного жениха скрежетать в ярости зубами. Он и доигрался в конце концов: один из женихов подстерег графа на тропинке, когда тот возвращался на рассвете в замок, и заколол его рогатиной, забил, как дикую свинью. Под утро графа нашли слуги – он все-таки выполз к воротам замка, но умер от ужасающей раны в боку. И поделом, правда?..
Я вежливо промолчала, уже угадывая в сюжете смутно знакомые очертания.
– Через поколение, – продолжал он, – эта смерть настигает мужчину из моего рода. Последним был дед. Он в молодости порвал с семьей, ушел из дома, бродяжничал по всей Испании, прибился учеником к знаменитому тореро Мигелю Альваресу и вскоре сам стал известен, любим и удачлив. Именно он переступил родовые устои и женился на девушке из семьи марранов. Моя бабка в канун каждой субботы зажигала в подвале дома свечи, укладывалась в постель и ни разу в субботу не появилась в церкви… А деда нашли однажды на рассвете на дальнем пастбище, где выращивали быков для корриды. Он там часто бывал, но за каким чертом, – восклицала бабка, – ему понадобилось тащиться туда ночью? Загадка… Он выполз к шоссе и был еще жив, когда его подобрали, но минут через двадцать умер от большой потери крови. Угадай – что было у него в боку?
Я, не в силах отвести от довольной физиономии Люсио взгляда, проговорила задумчиво:
– Глубокая рана от бычьего рога?
– Именно, – удовлетворенно подтвердил он.
В эту минуту я уже понимала, что он рассказывает мне сюжет «Собаки Баскервилей». Ну что ж, бродячие сюжеты – основа основ как литературы, так и искусства вообще. Люсио подбирал все, что валялось под руками, а значит, был своим, из нашего цеха. Интересовало меня только одно – какая часть из рассказанного им была правдой. Восемнадцатая? Тридцать шестая? Надо сказать, я испытывала от этой беседы настоящее умиротворение. Маленький граф де Коронель начинал мне нравиться.
– Ну а следующий на очереди я, – продолжал он, и я согласно кивнула. – Знаешь, вот как сидишь в приемной у зубного врача и каждую минуту ожидаешь, что из кабинета раздастся крик: «Следующий!», и в очередной раз сработает проклятье раненого вепря.
– Так это – устное семейное предание? – спросила я. Мы давно уже стояли с ним на развилке, где должны были разойтись в разные стороны.
– Почему же устное! – живо возразил карлик. – Вполне даже письменное. – Его асимметричное лицо, маленькие серые глазки были, пожалуй, не лишены своеобразного обаяния. – Я вывез сюда чуть ли не единственное достояние нашего обедневшего рода – старинную рукопись XVII века, родовые хроники, написанные монахом Антонио де ла Пенья из монастыря Виста Аллегре, того, что между Вильягарсиа и Падроном. Он входил в наши владения. Приходи как-нибудь, покажу. Я люблю гостей…
– Спасибо, – сказала я, – как-нибудь зайду… Действительно, история мистическая…
– Мистическая!! – Он почему-то расхохотался, словно его позабавило это мною подобранное слово. – Еще какая мистическая! Но самое мистическое в этой истории то, что мужчины, на которых падает проклятье вепря, и сами несколько похожи на него, а? – Он подмигнул мне, скосил к переносице маленькие глазки и вдруг захрюкал – страшно натурально.
Кровь остановилась во мне. Ужас несомненного его сходства с дикой свиньей, доведенного этим хрюканьем до леденящего ощущения абсолютного подобия, на считанные мгновения буквально лишил меня способности двигаться. А Люсио, продолжая громко истерично хрюкать, побежал, побежал прочь от меня все быстрее и быстрее, словно я могла зачем-то его преследовать.
Минуты три еще я стояла, как пень, среди кустов олеандров, озадаченная и раздраженная тем, что карлику во второй раз удалось меня напугать и одурачить.
Смех и увеселения растлевают душу монаха страшными страстями… Смех уничтожает блаженство, которое дается скорбью сердца. Смех делает душу беспокойной и грешной. Смех лишает человека упования на Бога, предает забвению смерть и страдания.
Кроме живого уголка, столь причудливо и бесполезно умостившегося под горой в безлюдном ущелье, был еще один объект, занимавший беспокойный и бестолковый ум нашего директора.
Археологический комплекс не так давно раскопанных развалин древнего византийского монастыря на самой макушке нашей горы не давал ему покоя.
– Я требую от вас интеллектуальных усилий! – вопил Альфонсо на заседаниях коллектива. – Полета фантазии – вот чего недостает всем вам! Шевелите мозгами: шутка ли – в двух шагах от нас такое богатство! Монастырь пятого века с дивно сохранившейся мозаикой, с огромными водяными цистернами, в которых Бог знает что можно устроить! Шевелите мозгами, хеврэ!
Кончилось тем, что в один из дней Люсио явился на четверговое заседание в полном облачении хасида, в черной шляпе – как выяснилось, с двойным дном в высокой тулье. Когда на повестке дня вновь замаячил монастырь Мартириус и Альфонсо уже открыл рот для очередного призыва шевелить мозгами, в черной шляпе, как в шкатулке, откинулась круглая крышка, и изнутри, извиваясь, полезли розово-серые пиявки. При этом карлик сидел с отрешенным видом, не реагируя на восторженно-пугливый визг женщин.
– Смотри, они шевелятся! – кричала секретарь Отилия. – Из чего ты сделал этих червяков, дьявол?!
– Это мозги, – с невинным выражением на кривой физиономии отвечал Люсио. – Я ими шевелю… – поднял руки и жирно, страшно пошевелил накладными пальцами в черных перчатках и отвратительными шевелящимися пиявками вывернул губы.
…Разумеется, дружный «цевет», подгоняемый неугомонным рыцарем Альфонсо, совершил прогулку и по территории раскопок древнего монастыря.
Этот крупный монастырь византийской эпохи, вернее, развалины его, были обнаружены в 80-х годах, во время строительства жилого квартала. Место напоминало огромную плешь на макушке нашей горы. Чтобы попасть на прокаленное солнцем природное каменистое плато, – собственно, двор монастыря, покрытый некогда белой византийской мозаикой, – приходилось еще несколько пролетов взбираться по каменной лестнице.
Всегда сочувствую восторгу специалистов и любителей, но сама я равнодушна к развалинам, а это были откопанные развалины под палящим солнцем. Пыльная мозаика, местами неплохо сохранившаяся, – орнамент из серо-фиолетовых голубок, ветвей, горных козлов, – то здесь, то там валяющиеся обломки колонн, кое-где поставленные на попа и увенчанные бараньими головами капителей.
Мы стояли небольшой полузаморенной группой. Альфонсо сбегал в каменную сторожку при входе и каждому раздал цветные брошюрки на английском.
– Экскурсовода сегодня нет, но это не препятствие! – бодро заявил он. – Я сам стану экскурсоводом, и, ей-богу, вы увидите, что это не так уж плохо… Так… мы находимся в… – он стал вертеть карту, – это запад или восток, а?
– Ну вот же! – встряла Таисья. – Вот же стрелки указывают начало экспозиции.
– А, да! Внимание, хеврэ! Вот тут написано… – Он опять остановился, изучая английский текст. – Грандиозно!! Нет, это просто потрясающе!! Я ведь всего этого не знал! Просто понятия не имел!! Этому цены нет!!
Мы стояли под солнцем, переминаясь с ноги на ногу. Таисья прикрывала голову папкой по учету новых учеников музыкальной школы.
– Так… ну, это не так уж интересно… Это не важно… это никому не нужно…
– Да чтоб тебе лопнуть на этой жаре! – вздохнула Таисья по-русски. – Пошли дурака Богу молиться, он себе яйца отдавит.
– Ага! – наконец воскликнул директор. – Вперед, хеврэ! Перед вами остатки монастыря четвертого века нашей эры, который носил имя деятеля христианской церкви иерусалимского патриарха Мартириуса. Это, надеюсь, понятно?
– Чтоб вот так посреди рабочего дня рыскать по развалинам давно сгинувших гоев?! – вставила Отилия.
– Цыц, хеврэ! Это не развалины гоев, Отилия, это наше национальное достояние… Так вот, монастырь возвышался над главным путем из Иерусалима в Иерихон… Так. Путь, между прочим, как был, так и есть… Когда-нибудь, в двадцать восьмом веке, кто-то будет гулять по развалинам нашего Матнаса имени меня…
Ну вот… что тут еще написано? Монастырь был окружен обширной сельскохозяйственной территорией, а поливали они ее из запасов воды, хранившейся в больших цистернах, с которыми сейчас мы ознакомимся… Где же они? Вперед, хеврэ, поищем эти чертовы цистерны.
– Они внизу, под нами, – подал вдруг голос Шимон, и все разом повернули к нему головы: в кои веки Шимон хоть что-то знал. – Я подрабатывал здесь на раскопках, когда был студентом. Пошли, покажу.
И тут совершилась очередная летучая драма, действо, ужас, леденящая комедия, о которой долго еще вспоминали в Матнасе.
На окраине монастырского двора Шимон разыскал по памяти ржавую железную крышку люка.
– Вот, – сказал он, – это ход в цистерны, а внутрь ведет железная лесенка, и можно спуститься, только осторожно, глубина подвалов огромна.
Альфонсо немедля кинулся крышку поднимать. Она не поддавалась.
– Странно, – проговорил задумчиво Шимон. – Она всегда была открыта. Да и замка нигде не вижу.
Они поднатужились оба, пытаясь оторвать крышку от земли. И в этот момент она подалась, образовалась щель, из которой пахнуло спертым влажным воздухом подземелья. И в этой щели вдруг показались объеденные до кости пальцы с длинными желтыми когтями, и донесся из-под земли утробный, впрочем дружелюбный, голос:
– Давай подсоблю!
Альфонсо уронил крышку и отпрыгнул в сторону, как кот, дамы завизжали, все бросились врассыпную, кроме меня: я узнала любимый экспонат карлика. Видно, тот мой первый испуг стал естественной прививкой против его проделок.
– Это же Люсио! – крикнула я. Действительно, выходка Люсио на сей раз перешла все мыслимые границы. Он сам почувствовал это. Откинул изнутри крышку люка, подтянулся и сел на край, щурясь от яркого солнца.
– Кретины, у вас ни грамма воображения, – миролюбиво сказал он.
В нескольких шагах от меня подвывала и буквально приплясывала от злобы Брурия.
– Сбросьте его туда, кто-нибудь!! – стонала она. – Спихните, закройте крышку и завалите камнями! Господи, когда-нибудь я выцарапаю ему его кабаньи глазки!!
Внутрь цистерн никто, кроме Альфонсо, не решился лезть. Я только заглянула и ахнула – два высоченных сводчатых нефа подпирались по центру рядом квадратных колонн. Струящийся полумрак скрывал истинные размеры гигантского подвала.
– Какая тут глубина? – спросила я Люсио.
– Метров десять – двенадцать, – пробормотал он. – Хочешь спуститься? Я помогу.
– Да нет, в другой раз.
– Здесь здорово, – сказал он, – Боже, как здесь здорово. Знаешь, там сохраняется прохлада от прошлогодних дождей. Вот где я хотел бы умереть. – И сразу спохватился, смутившись, очевидно, слишком серьезным своим тоном, и добавил распевно, шутливо: – Тени монахов овевали бы меня полами своих черных сутан… О, какой возвышенной была бы наша предсмертная беседа о спасенной душе нечестивца!
Минут через пятнадцать Альфонсо выбрался из подземелья, отряхивая брюки и энергично растирая ладони.
– Это истинное богатство! – крикнул он. – Здесь мы организуем музей трех религий. Восковые фигуры с лампочками в глазницах будут глядеть из каждого угла! Богатый турист сможет сфотографироваться с нашим предком Авраамом, с лихим сарацином и Ричардом Львиное Сердце!! Нас завалят мешками денег, стоит только пошевелить мозгами и приложить интеллект!
Затем мы поплелись по остальным объектам, и Альфонсо с брошюркой в руках оборачивался к нам, как дирижер к хору, и читал громким торжествующим голосом, и все путал:
– А тут – комплекс построек, окруженных высокой стеной. Некогда окруженных… Направо! Нет, налево – приют для паломников, часовня, баня и конюшни со стойлами для лошадей и ослов…
И направо и налево тянулись все те же нагроможденные серо-желтые камни.
– В центре северного крыла монастыря находится большая оштукатуренная пещера, перестроенная в крипту.
– Что такое крипта? – спросила Таисья.
– Там, где хоронили, – сказал Шимон.
– Вот эти вот гои, – проговорила секретарь Отилия, – где едят, там и хоронят.
– …входом в нее служила лестница из нескольких ступеней, – продолжал читать Альфонсо. – Ну, где это заведение? Шимон, давай шевелись, за что тебе здесь зарплату платили?
– Кажется, вон там, – неуверенно показал Шимон в сторону небольшой горбатенькой землянки, куда и вправду вели несколько стертых каменных ступеней из ноздреватого иерусалимского известняка.
– Вот! – торжествующе поднял палец Альфонсо, он нашел нужное место в брошюрке. – Тут написано, что в этой пещере покоились среди прочих священнослужителей три монаха – Георгиос, Иоханнес и Элпидиус. Об этом говорит нам частично поврежденная надпись над входом. Это та самая пещера, в которой до постройки монастыря жил сам Мартириус.
– Он что же – с мертвецами жил? – спросила Отилия.
– Да нет, – сказал Шимон, – это еще до всего он жил здесь.
Я огляделась… камни, камни… ни деревца, ни дуновения воздуха.
А ведь этот монастырь упомянут в византийской хронике Кирилла как крупнейший в Иудейской пустыне. Странно представить, что когда-то здесь текла деятельная жизнь, расстилались вокруг огромные сельскохозяйственные угодья, добывалось оливковое масло… Паломники со всех земель находили здесь место на постоялом дворе и клок сена для своих ослов и лошадей. Проезжие гистрионы – певцы, канатоходцы, жонглеры, сочинители баллад, – устремляясь на Север, к рыцарским замкам Галилеи, жили здесь по нескольку дней и даже недель, забавляя монахов своим искусством. Как их звали-то? Я раскрыла брошюрку, нашла это место на английском: Георгиос, Иоханнес и Элпидиус, три монаха… Почему времени было угодно оставить только эти три имени, три летучих знака, три иероглифа для движения губ, для шелеста едва слышных звуков… Почему оно стерло другие имена, оставив лишь эту стихотворную строку – Георгиос, Иоханнес и Элпидиус?..
Когда изнуренная жарой публика потребовала милосердия, Альфонсо повел всех к выходу, приговаривая:
– Если б не я, вы бы так и жили под боком у великого памятника культуры, не зная – что это такое. А вот теперь вы знаете, где живете! И это грандиозно!!
Перед выходом с территории раскопок он в последний раз поднес брошюрку к глазам и прочел заключительную фразу:
– Монастырь был разрушен и заброшен после завоевания Палестины арабами в VII веке нашей эры.
– А кем же еще! – вяло подала голос Брурия.
– Подумаешь, великое дело, – заметила на это Отилия. – Одни гои прикончили других гоев на нашей земле после нашего изгнания.
Через неделю Советом мудрецов Торы был объявлен пост. Во всех синагогах начались моления о дожде.
Я возвращалась из Иерусалима домой на рейсовом автобусе. Люблю эти кондиционированные паланкины, плавно кружащие тебя по съездам желтых слоистых холмов. Люблю, когда в просветах между горами неожиданно крутанется, как на сценическом круге, наш городок на горе, так похожий на замок за крепостной стеной, зависнет в небе на те несколько мгновений, пока автобус мчит по короткому прямому отрезку шоссе, и вновь исчезнет за горкой. Люблю сладкое прохладное бездумье этого неудержимого скольжения вниз, вниз, к долине Иерихона.
Моя соседка, дремавшая весь путь от Иерусалима, проснулась и, лениво покопавшись в сумке, достала журнал мод. Я скосила глаза и подавилась смешком: с обложки в прыгучем беге застыло мчался на меня с теннисной ракеткой в руке мой директор Альфонсо. Миг броска к летящему мячику, ракетка – продолжение руки, великолепные мускулистые ноги, обаятельно раскоряченные в естественной присядке спортсмена. А шея! Ах, черт возьми, мне всегда нравилась его чуть длинноватая и оттого юношеская на вид шея.
Буквально в тот же миг я увидела эту глянцевую шею за стеклом автобуса и даже сморгнула от неожиданности. Мы стояли в пробке, обычной для этого времени дня. Так что красная «субару» моего директора, притертая к нашему автобусу, видна была мне сверху более чем подробно. И вот там-то, на загорелой шее Альфонсо, лежала маленькая пухлявая ручка и нежно перебирала пальчиками волосы на его затылке. Мне даже и наклоняться не надо было, чтобы понять – кому эта ручка принадлежит. Все движения этой женщины, жены Люсио (ее хотелось почему-то звать женушкой), были пухляво вихляющими, хотя ее нельзя было назвать полной. Словом, ручка ее весьма откровенно хозяйничала на шее моего директора. А сам Альфонсо, то и дело закидывая голову, терся затылком об эту ласкающую руку. Затем женщина подалась к нему, мягко тронула губами подбородок, прикрыв свои выпуклые глаза резной девы Марии. Он обернулся к ней, свободную правую руку опустил на ее колено, и ладонь его привычно скользнула вверх по ее ноге…
Я в смятении отвернулась.
Сначала я подумала – что за черт, что за бред? К тому времени я уже знала, что эти двое – двоюродные брат и сестра. Потом ощутила вдруг всю пошлость этого сюжетного хода: я, с сиденья автобуса невольно наблюдающая мимолетные, отнюдь не родственные ласки директора и его маленькой кузины. А впрочем, подумала я, это вполне банальный поворот сюжета какой-нибудь средневековой испанской новеллы. Двоюродные – эка невидаль! – сказала я себе, – а родных не хочешь?
Но хотелось мне того или нет, а семя стремительно развивающегося сюжета уже сидело в безумной почве моего воображения, рука уже нащупывала привычно крестовину марионетки, и, как ни отмахивалась, я уже не могла не думать об этих двоих в красной «субару», украдкой ласкающих друг друга.
…Ангел дождя… наводит облака и тучи, чтобы пролились они дождями. Дожди же украшают землю плодами. Да не задержатся они из-за долгов наших.
За два месяца моей деятельности по обслуживанию «русских» культурными переживаниями я попривыкла и к замку с его залами, консерваторионом, смотровой площадкой на башне, двумя подземными этажами, патио, лоджиями, балконами и переходами; привыкла к его обитателям и гостям, стала неплохо ориентироваться в идеологическом жаргоне, да и сама порой весьма к месту употребляла его…
Я воспринимала все эти слова и фразеологические обороты так же, как советский человек воспринимал в бытовой речи всевозможные «райкомы», «горсоветы», «Узниипроекты» и «Уралмаши». Нужно лишь условиться о том, что стоит за той или иной бессмыслицей, и все сразу проясняется.
Приблизительно раз в месяц Альфонсо устраивал какой-нибудь семинар для коллектива Матнаса с привлечением чиновников Министерства образования и Министерства абсорбции.
Темы семинаров были самыми разнообразными и всегда для меня неожиданными. Например, один из них был посвящен правильной ходьбе и назывался: «Вы идете? Идите! Но – правильно!»
Другой был посвящен психологическим проблемам в коллективе и назывался «Учитесь улыбаться вовремя!».
– Да, это прекрасный совет! – пробормотала Таисья.
Третий носил название: «Матнас – обществу, общество – человеку». Приглашенный из министерства лектор – пожилая крашеная тетка, похожая на учительницу младших классов, – не умолкая ни на мгновение, поворачивалась то вправо, то влево, очевидно изображая из себя то самое общество, которое берет что-то у Матнаса, а передает – человеку. Так рабочие на советских стройках тридцатых годов передавали по цепочке кирпичи.
Израильтяне, особенно чиновники, занятые в системе образования, щебечут бойко, как птицы в лесу, и на мое несчастное ухо – почти так же бестолково. Те слова, которые ухо улавливало, вырывало из водопада речи, напоминали советские пионерско-лагерные речевки сороковых годов.
Помимо лекций, на семинарах обычно проводились какие-то странные профессионально-психологические игры. Играющие делились на группы, у каждой был девиз. Они бегали по залу и быстро писали что-то на доске – кто быстрее и точнее… Эти толстые взрослые люди… мне было страшно жаль их. Они понятия не имели о КВН – игре моей советской, задавленной, талантливой юности.
При всем том этим чиновничьим забавам нельзя было отказать в милой незамысловатой домашности. Внимая лектору и кивая, Альфонсо задумчиво жевал бурекасы – печеные пирожки с картошкой и творогом. Он сидел свежеподстриженный, пепельный ежик над чистым высоким лбом, простор летучих бровей, большие, благородной формы уши. Белый свитер крупной домашней вязки.
И все жевали и кивали, слушая министерский щебет.
Иногда появлялся на семинарах Эли Куниц, глава муниципалитета, похожий на пожилого битого мотогонщика: кожаная куртка, испещренная молниями, очки, засаженные на лоб, штаны, заправленные в краги. Непонятно было – куда он мотоциклетный шлем подевал. Ходил, отклячив зад, вразвалочку. Загорелое лицо, выцветшие на ветру брови.
Он шумно, по-домашнему всех приветствовал, его усаживали за стол и кормили пирожками. И затем минут пятнадцать он говорил о будущем нашего славного – и вправду славного! – городка и о роли Матнаса в формировании молодого поколения.
При всей бравурности и энтузиазме в существовании нашего замечательного общественного учреждения звучала в басах и некая унылая тема: Матнас сидел в вечных, безвылазных долгах государству. Поэтому на каждом четверговом заседании выступала Адель – замдиректора по финансовой части. Она упорно призывала к сокращению нашего бюджета, что на иврите звучит как «такцив». Было что-то воробьино-ругательное в этом перестуке-пересвисте, в этом «так вашу растaк», и «цвиу-у, цвиу-цив-цив-цив!».
На каждом четверговом заседании под вой и свист ветров Иудейской пустыни звучал бюджетный пересвист – перерастакивание Адели. Это несколько контрастировало с вечными призывами к «шевелению мозгов», «полету фантазии» и «давайте помечтаем!» нашего Альфонсо и вместе с тотальным жраньем, с постоянно накрытыми в замке столами, с бесконечным выбрасыванием денег на идиотские семинары создавало плотный фон всеобщего безумия.
Самым забавным на наших четвергах было поминутное верещание мобильных телефонов. Мужчины носили это чудо прогресса в заднем кармане брюк, так и ходили с оттопыренной ягодицей, кто с правой, кто с левой. Едва раздавалось свиристение, все укоризненно оборачивались – так, словно это сам владелец телефона издавал непристойный звук. Тот вскакивал как ужаленный (Альфонсо не терпел, когда даже жужжание мухи омрачало ход заседания) и, зажав ладонью трубку, суетливо семенил в дальний уголок зала, где, приткнувшись к стенке, – движения мужчины, отошедшего к дереву справить малую нужду, – что-то бормотал неестественно интимно.
Заплывшие жирком поясницы здешних мужчин (национальная черта) не были приспособлены к удержанию брюк на должном уровне. Штаны сползали.
Подтяжки! Вот чего катастрофически не хватало в этой земле, текущей молоком и медом…
И только к ветрам Иудейской пустыни я никак не могла привыкнуть. Проклятая засушливая зима, как бесплодная стерва, бесновалась, выла, рычала, визгливо хохотала…
О, каким блаженством для измученного слуха показался бы ровный шум ливня!
Начиналось обычно часам к одиннадцати утра убаюкивающим шумом морского прибоя по шуршащей гальке. Минут через пять рокот бегущих валов сменялся рокотом возбужденной черни на площади там, за стенами замка. Затем все это обрывалось, наступала страшная тишина, тишина осуществления заговора.
Вот тихонько захныкал на балконе ребенок – так плачут дети, когда у них поднимается температура, – сразу некто стал успокаивать, невидимый кларнет завел, закружил на пианиссимо «Полет шмеля», и вдруг вой голодного шакала оборвал музыку. В шорохе тишины кто-то зашептал, словно договаривался начать разом, – и разом взвыли, загоготали, завизжали, как дюжина чертей.
Представляю, как страшно было по ночам такими зимами схимнику Мартириусу в его оштукатуренной, но все-таки мрачной пещере.
На заседаниях страшно хотелось спать. Вообще хотелось заспать эту выжженную ожиданием зиму. Меня морочила дрема… реальность смещалась, я повисала, распластывалась в миге между ирреальностью сна и реальностью яви, балансировала на острие этого мига, растянутого до часов, дней, годов, до конца, как мне чудилось, жизни.
Тяжелое, сонное око мое заплывало вязким светом пустыни, сгущалось мутное марево полдня, рама окна растворялась, и медленно и тяжело, как парусный фрегат, сновидение выносило меня за пределы Матнаса.
Так, мне приснилось однажды, что я иду по узкому дну высохшего без дождей ущелья и удивляюсь воплощенной мечте Альфонсо: вверх по склону поднимаются среди колючек, меж кустарниковых жестких мочал деревянные скамьи. Значит, думаю я, он добился своего и все-таки засобачит здесь концерт классической музыки.
И вдруг не слишком далеко, но и не так чтобы близко, в третьем снизу ряду скамей я заметила сидящего сгорбленного человека. И по мере того как приближалась, я все неотвратимей понимала – кто это сидит.
Он в точности повторял свою позу на картине художника Крамского: сцепленные костистые руки, опущенные плечи, босые ноги и устремленный в землю взгляд, полный смертной тоски.
Я заметалась, признаться. Не ожидала. Хотя – если не здесь, то где же? Самое естественное для такой встречи место, подумала я злорадно. А что – не на метро же «Теплый стан». Какое мне дело, сказала я себе смятенно, я иду себе мимо, меня не касаются все эти идолы чужих религий.
И все-таки мучительно, до сердцебиения захотелось с ним заговорить – вот оно, воспитание российской культурой. Да ведь он же на арамейском, небось, говорит, пронеслось у меня в голове, или все-таки на иврите, а? И в этот момент, уже почти мимо пройдя, я обернулась и сухими губами спросила его по-русски:
– Вы позволите задать вам вопрос?
И он поднял на меня детские зеленые глаза в сеточках морщин и сказал по-русски устало и доброжелательно:
– Задавайте, сестра.
Прост, подумала я, абсолютно в образе. Сестра – в каком смысле?
И с трудом проговорила:
– Вот вы в ваших… сочинениях неоднократно высказываетесь против права человека на самоубийство.
– Это не я, голубчик, – мягко возразил он, – я лишь повторяю один из запретов нашей с вами веры.
– Положим… и все-таки большинство населения планеты знакомо с некоторыми постулатами нашей веры в вашей… э-э… интерпретации… Так вот, не кажется ли вам, что в жизни человека бывают минуты, когда наиболее достойным выходом…
И тут истошно заголосил петух в живом уголке за поворотом горки.
– Вы правы, – сказал он спокойно и грустно.
Я обратила внимание, что длинные его рыжеватые волосы спутаны и откровенно грязны. Сухая пыльная кожа лица и рук была сероватого оттенка. Ну да, подумала я, он же сидит здесь около сорока дней. Вот почему никак не прольются дожди…
Предложить ему подняться со мной в город, вымыться, поесть? Я судорожно стала вспоминать – найдется ли что-то в холодильнике. Неважно, уж яичницу бы с колбаской зажарила. Но во всей его позе было нечто незыблемое, извлеченное, так сказать, из просторов вечности. Я заробела.
– Да, вы правы, – повторил он. – Бывают ситуации, из которых самый достойный выход – самоубийство. Куда дальше ходить – вот я. Если б знал, что из всего этого выйдет!.. Да, – он встрепенулся, – тогда эта легенда об Иегуде Иш-Крайоте – не перевертыш ли, по Фрейду, моей собственной посмертной тоски и сожаления?.. Воистину говорю вам: отношения со своим возлюбленным народом выясняйте при жизни. А не сможете – повесьтесь. Только вслух об этом – нельзя.
– А… как же?
– А молча, – сказал он. – По молчаливому уговору. Если совсем приперло. Но помните: вслух – ни слова!
И опять проорал петух из живого уголка, и вопль его растаял в ущелье.
– Благодарю вас, – растроганно сказала я и двинулась дальше, но, пройдя шагов десять, вернулась.
Он сидел, все так же понуро уставясь в землю, на грязные босые ноги, и когда я вновь заговорила, с такой же смиренной готовностью поднял голову.
– Знаете, я тут немного пишу… – пробормотала я в сильном возбуждении, проводя наждачным языком по нёбу пересохшего рта, – и хотела бы кое-какие ваши высказывания взять в качестве эпиграфа, если вы не возражаете.
– Берите, – разрешил он вяло.
– Но… можно ли на вас сослаться?
– Да ради Бога! – отмахнулся он.
– А… как же… как писать?
– А так и пишите, – сказал он. – «Иисус Христос. В личной беседе».
Я молча кивнула, попятилась и пошла, и пошла под надсадный крик петуха, и была разбужена ласковым и страшным окликом Альфонсо.
Рыцарь Альфонсо Человечный, осклабившись, хищно выглядывал своего провинившегося холопа. Впрочем, меня трудно взять голыми руками. Я уже знала его слабое место – нежно пульсирующую глупость самовлюбленного моллюска в красивой твердой оболочке раковины.
– Ты хотела предложить что-то по этому вопросу?
– Да! – сказала я, не представляя ни в малейшей степени, о чем у них тут шла речь. – Я давно уже предлагаю открыть при Матнасе пункт психологической помощи потенциальным самоубийцам.
– Помощи в осуществлении? – спросил Люсио, подмигивая.
– В предотвращении, – сухо ответила я. И проснулась окончательно.
Актерам и всем тем, кто отдает себя в собственность толпы, не к кому взывать, как только к тени обидчика.
В джостре… задача состоит в том, чтобы выбить противника из седла.
Время от времени, как истинный рыцарь, Альфонсо предпринимал крестовый поход против кого-то из членов муниципалитета. Ко времени моего появления в замке была уже закончена главная война Алой и Белой розы – двухлетняя тяжба Альфонсо с отделом городского просвещения за обладание бассейном и двумя спортивными залами.
Война закончилась полной победой рыцаря Альфонсо: бассейн и спортивные залы перешли в ведение Матнаса. Очевидно, в верхах, в Управлении Матнасами, у Альфонсо и вправду, как говорила Таисья, была «спина».
Как истинный рыцарь, Альфонсо рвался к расширению своих владений. Так, на период моего гостевания в замке он явно готовился к двум крупным походам – завоеванию ущелья с живым уголком и захвату территории монастыря Мартириус.
Кроме того, подозрительно часто заговаривал о красоте и заманчивости для туристов бедуинского становища.
В ущелье, по другую сторону от живого уголка, жил своей размеренной жизнью большой клан «хозяев пустыни» – несколько старых брезентовых палаток, списанных за ненадобностью из армии, и две-три жестяных кибитки рядом с загоном для коз и овец. Соседство было мирным и в общем-то полезным: город обеспечивал многих отцов семейств куском хлеба, получая взамен дешевую рабочую силу.
– Давайте помечтаем! – раскачиваясь на стуле и упокоив затылок на сцепленных ладонях, начинал Альфонсо. – Представьте себе туристов, которые по дороге к Мертвому морю на часок заворачивают к нам – отведать настоящего бедуинского завтрака. Брурия может разучить несколько бедуинских танцев, установим дежурство по варке настоящего бедуинского кофе на огне… Можно совместить это с семинаром по правильному использованию богатств пустыни. К нам поплывут мешки денег!
– А бедуинов куда денем – перебьем к чертовой матери? – насмешливо поинтересовалась Таисья.
Альфонсо раздраженно отмахивался, он не любил мелочного уточнения деталей. Его манили планы грандиозных будущих завоеваний.
Но попутно он развлекался охотой на кабанов в собственных угодьях.
Я уже рассказывала, как пал жертвой незнакомый мне Дрор, координатор спортивных программ. С некоторых пор стало очевидным, что рыцарь Альфонсо строит козни против Таисьи. И это было роковой его ошибкой. Ибо Таисья не только не боялась директора, не только презирала его, но и сама не прочь была размять косточки в настоящем рыцарском поединке – кажется, он называется «джостра»?
Таисья и сама любила помечтать, только, в отличие от Альфонсо, тщательно анализировала все детали и учитывала все возможные варианты развития событий. Она давненько подумывала – как славно выглядела бы ее платежная ведомость, если б она получала зарплату директора Матнаса.
– А Альфонсо? – встревала я в самый разгар ее мечтаний.
– Отдохнет, – хладнокровно отвечала она, – манекенщик, пидор гнойный.
В такие минуты я представляла себе, как Альфонсо отдыхает на поле боя, его красиво простертое на земле тело в рыцарских доспехах и валяющийся подле пробитый шлем «басинет».
Началось с того, что, подготавливая рекламу работы всех кружков на будущий год, Альфонсо умолчал музыкальную школу, а ведь нашей музыкальной школой – выпестованным Таисьей коллективом – мог бы гордиться и не такой городок.
Кроме того, директор систематически отказывал Таисье в закупке двух флейт, трех мандолин и одной органолы.
Дети не могут полноценно заниматься, объясняла мне Таисья, задерживается их духовный рост, чувство прекрасного во всей полноте неподвластно их воображению.
– Ла-адно!.. – бормотала она, сладко и могуче потягиваясь в кресле, а в это время под столом каблучки ее туфель отчебучивали жигу. – Вот увидишь, он отсосет! Он отсосет у дохлого бедуина! Он приползет ко мне просить место уборщика в Матнасе. Все, конец пришел моему ангельскому терпению. Лопнула манда, пропали деньги!
В войне она расцветала, она расправляла орлиные крылья, и размах этих крыльев выходил далеко за пределы ее маленького кабинета.
К этому времени они с Альфонсо уже не разговаривали и даже не здоровались, предпочитая обращаться друг к другу через третьих лиц. Случилось это после грандиозного скандала на одном из четверговых заседаний, когда Таисья публично обвинила Альфонсо в бесчестном поведении и намеренном затирании консерваториона.
Альфонсо возопил – ты лжешь, бесстыдная! Она в ответ взвилась таким фейерверком проклятий и взываний к небесам, что весь «цевет» зажмурился и втянул головы в плечи: каждый преодолевал желание вжаться в стенку.
В самый взрывоопасный момент я взглянула на Люсио, сидящего рядом с Альфонсо, и чуть не подавилась: положив руки на стол, он невозмутимо поигрывал кончиком ослиного хвоста, который тянул из-под скатерти якобы со стороны нашего директора, – вся мизансцена не оставляла места для иного толкования. Обнаружив рядом со своей тарелкой кончик ослиного хвоста, Альфонсо в припадке ярости разбил свою чашку – «Трудно быть скромным, когда ты лучше всех», – и по всему видно было, что ему действительно трудно.
(«Где ты раздобыл ослиный хвост?» – спросила я Люсио после заседания. «Это не ослиный хвост, – сказал он спокойно, – вам, дуракам, со страху почудилось. Это ремень от моего рюкзачка, вот», – он показал мне. Действительно, это была всего лишь грубо плетенная серая веревка, но к кончику ее он удивительно ловко привязал кусок какого-то пушистого меха, какой здесь привязывают обычно солдатки к своим вещмешкам, и за столом подергивал его с ленивой естественностью животного.)
Таисья торжествовала. Она написала страстную докладную в Управление Матнасами. Содержание ее сводилось к тому, что она не находит более возможным работать под началом нынешнего директора.
Альфонсо тоже написал яростную докладную в Управление Матнасами. Содержание ее сводилось к тому, что он не находит возможным дальше работать с директором консерваториона.
Обе докладные «ушли наверх» – как уходят в небо ядра, пущенные из литых железных пушек. Оставалось только ждать результатов разрушений – но где и чьих? Чье ядро попадет в цель?
Целыми днями Таисья сидела на телефонах и интриговала: звонила мэру города, с которым лично была знакома, искала выход на главу канцелярии премьер-министра, обсуждала кое с кем будущие действия. Телефонные ее беседы были загадочны, легки, игривы и – смертельны для Альфонсо.
– Эли? Дорогой мой, – глубоко и звучно начинала она после обычного ритуала долгих и сердечных забот о здоровье самого мэра, его очаровательной жены (мне, прикрыв ладонью трубку: «редкостная мерзавка!») и пятерых его детей (следовал подробный перечень имен: а как там мой любимец Рами – он еще рисует? Нет? Перешел на шахматы? А Тали – она стала настоящей красавицей, слушай, давай познакомим ее с моим старшим, а? Не боишься породниться со мною, Эли, а? Ну, так давайте встретимся семьями, давно не виделись…) – после долгой кадрили, на мой неопытный слух – бесполезной и утомительной, следовали две-три невинные фразы вроде:
– Ай, не спрашивай. Одно и то же: вопли, амбиции и полнейшее безделье. Душа кровью обливается, говорю тебе откровенно: один из крупнейших Матнасов в стране отдан в руки манекенщику. Какой авторитет может быть у директора, который на всю страну рекламирует собственные яйца?
– …Все зависит от радиуса подготовки боя, милка моя, – объясняла она терпеливо. – Бой выигрывается только при тщательной подготовке. Во-первых, точный план сражения и – не торопиться. Поверь мне – сначала авиация. Потом артиллерия. И только потом – рукопашный и – штык в живот!
А мои концерты легкой классической музыки привлекали все большее число благодарных слушателей. Музыкальные коллективы – дуэты, трио, квартеты – уже сами находили меня: оказывается, среди музыкантов прошел слух, что у нас платят! Я и в самом деле платила приличные деньги: за неделю до концерта раздавала, по совету Таисьи, билетные книжечки двум летучим старушкам, и они распространяли их среди публики со скоростью света. С каждого проданного билета старушка имела шекель. Как известно, много прекрасных музыкантов прибило к нашему берегу последним прибоем эмиграции. Я рада была, что могу подкормить хотя б немногих.
После нескольких особо удачных концертов беспокоить меня стало только одно обстоятельство, свойства скорее мистического, чем анекдотичного: в программе каждого концерта так или иначе присутствовала «Хабанера» из оперы «Кармен». Как правило, подавался этот номер в заключение, на бис.
То пожилой кларнетист (мягкий глубокий звук, бархатные басы и прозрачный верхний регистр), отыграв сложнейшую сонату Брамса, выдавал «Хабанеру» в переложении для кларнета, о котором я прежде и не слыхивала. То молодой виолончелист – гордость ансамбля «Струны Средиземноморья», – уже и откланявшись после насыщенной, сложной программы, вытирая платком взмокшее лицо, вдруг – счастливый вниманием не отпускающей его публики и вроде бы неожиданно для себя самого – усаживался вновь, и густая страсть «Хабанеры» волнующими хриплыми стонами виолончели заполняла зал. У любви, как у пташки, крылья, законов всех она сильней. Меня не любишь, но люблю я – так берегись любви моей!
Словом, это было наваждение, как будто в стенах Матнаса обитал беспокойный призрак, непременный жилец всех рыцарских замков, бесплотный меломан, питающий слабость именно к этой арии из оперы Бизе и неведомым мне образом заставляющий каждого музыканта исполнять на бис полюбившиеся рулады.
Во всяком случае, призраки по Матнасу ошивались. И дело тут было не только в «Кармен».
Ящички…
В секретариате у одной из стен был установлен стеллаж с множеством закрытых маленьких ящичков, похожих на ниши в крематории. На каждом было написано имя работника Матнаса. Именные ящички служили главным коммуникативным путем между обитателями замка.
Представьте, что к четвергу вам необходимо установить для концерта микрофон в зале. Вы встречаете в лобби завхоза Давида, с которым у вас сложились ровные приветливые отношения, – славного малого в круглых очках, с жидким седоватым хвостиком на лысой голове, – и говорите:
– Дуду, не забудь, милый, подключить в четверг эту хреновину для музыкантов.
Он вам отвечает:
– Положи письменный запрос в мой ящик.
И вы – делать нечего, – стиснув зубы, берете специальный бланк и садитесь заполнять его. Бланк подробный и строгий: место для точной даты. Линеечка – кому. Линеечка – от кого. Жирная линейка: по какому поводу запрос. Просторное место для собственно обращения. Место для подписи.
Существовала и некая негласная форма самого запроса. «Приветствую Давида!» – писала я. Затем отступала строчкой ниже, чтобы интонационно отбить саму просьбу. «Прошу установить микрофон в зале к приезду артистов» (дата, точный час). Отступаю строчкой ниже: «Заранее благодарю». Еще строчка: «С благословением – Дина». И внизу в специальной графе – моя личная подпись.
После чего плетусь в секретариат, отыскиваю ящичек, на котором написано «Давид», и кладу в него запрос.
На следующий день нахожу в собственном именном ящичке бланк, заполненный рукой Давида: «Приветствую Дину! Микрофон стоит в зале с прошлого концерта. Устанавливать его не надо. Пожалуйста, благодарить не за что. С благословением – Давид».
Можно вообразить, до какого бешенства доводила меня эта чиновничья куртуазность. Однако вскоре, когда я поняла – кто они все такие, я и с этим ритуалом смирилась и, бывало, даже завороженно любовалась пируэтами странного контрданса, а иногда сама в азарте сочиняла идиотские запросы, на которые было трудно или даже невозможно ответить. Например, перед тем как везти моих пенсионеров на экскурсию в Эйлат, я написала завхозу следующее послание:
«Приветствую Давида! В связи с выездом на юг группы „Золотой возраст“ хорошо бы обеспечить в этом районе легкую облачность без осадков. Заранее благодарю. С благословением – Дина».
Кстати, в ящичках я путалась – маленькие, плоские, плотными рядами они заполняли стеллаж, пестрели в глазах именные наклейки… Я частенько влезала по ошибке в чужие владения – как, бывает, толкнешь в длинном, плохо освещенном коридоре гостиницы дверь в свой номер, а там… ах, простите, ради Бога!
Мой ящичек был зажат между отделениями Брурии и Люсио.
Как-то я забежала в секретариат – закинуть завхозу Давиду очередное развесистое послание («Приветствую Давида!» – «Ave, Caesar, morituri te salutant!») с просьбой размножить программку концерта, а заодно посмотреть – не лежит ли в моем ящичке («Приветствую Дину!») такое же развесистое указание от Альфонсо (время от времени он вспоминал, что я обязана трудиться) предоставить ему какие-нибудь сумасшедшие планы по организации Всеизраильской конференции координаторов русских культурных программ.
Словом, я выдвинула свой ящик, достала исписанный бланк и прочла (для меня это усилие, напоминающее энергичную ходьбу по шею в воде): «Дон Люсио, сладкий! Ночи страсти пролетают так быстро! Не уезжай больше, не оставляй свою женушку одну!»
Несколько мгновений я пыталась понять – что здесь написано и как это попало в мой ящик, потом обнаружила, что я опять вломилась в чужой гостиничный номер, где одновременно – ах, простите, ради Бога! – занимались любовью, били друг другу физиономии и вскрывали от отчаяния вены…
Меня спросила что-то секретарь Отилия, я судорожно сунула лист в карман пиджака, что-то ответила и вышла. И минут пять болталась по лобби Матнаса в смятении.
В моих руках находилась подлая анонимка, предназначенная карлику, который, не ведая ни о чем, возвращался сегодня из трехдневного похода по Галилее с группой подростков.
Что было делать? Вернуть ее на место? Порвать? И кто же мог написать это подметное письмецо?
Таисья, конечно, ненавидела Альфонсо и с огромным удовольствием – как говорила она – намотала бы его потроха на его собственный… впрочем, это очень грубо даже для моего вполне раскованного повествования. Нет, Таисья не пощадила бы Альфонсо. К тому же она была виртуозом придворных интриг, а когда распалялась, когда распахивала орлиные крылья, ни о каких правилах игры вообще не приходилось вспоминать.
Но… нет, Таисья не стала бы убивать неприятеля чужими руками, тем самым лишая себя упоения «собственноручной справедливостью». Таисья назначила бы карлику встречу или позвонила бы ему и сказала: «Люсио, бедняга, должна тебя огорчить. Пока ты там пендюхаешь по горам Галилеи со своими недоделками, твоя шлюшка напропалую крутит со своим братцем, этим гадом Альфонсом». Вот что сказала бы Таисья.
Но она ничего не знала об Альфонсо и его сестричке. Не знала, не могла знать… Хотя, конечно, смешно было предполагать, что, кроме меня, об этих отношениях не знает никто. Городок с ноготок, живем тесно, любим пылко, скандалим громко…
Нет, поняла я, это почерк Брурии, Брурии, смертельно влюбленной в рыцыря Альфонсо. Как же она узнала, бедная, – выследила их? Догадалась? А может быть, знала давно?
Странно, что я так разволновалась, странно, что мне вообще есть дело до их ничтожных домашних интрижек…
Но маленький Люсио стоял перед моими глазами, похожий на карликов Веласкеса, например на дона Себастьяна де Морра. Кабанья голова, привинченная к телу хромого поросенка. Я вспомнила, как нежно он обнимал свою женушку за стеклянными дверьми зала, чувствовала тяжелое дыхание участников загонной охоты, их сдавленные азартом крики, трубящий за деревьями охотничий рог…
Тщательно порвала листок на множество мелких частей и выбросила в урну.
Если под «бездной» мы разумеем великую глубину, то разве же сердце человеческое не есть бездна?
Ветры ревели и плакали, выли, выли, завывали бессильно на балконах, открытых площадках и в патио Матнаса. Иногда мне казалось, что к реву и стону стихии примешивается чей-то тихий всхлип за плечом. Я часто оборачивалась: никого.
Промчались суматошные ханукальные каникулы, десять дней, заполненных индейскими воплями «мотэков», их ошалелой беготней по лестницам, комнатам и подвалам, их дикими забавами. Повсюду можно было наткнуться на довольного балбеса с каким-нибудь приклеенным уродством на роже, с небрежно торчащим из-под брючины копытом, с головой козла или петуха. Или где-нибудь в сумрачном переходе перед тобой с визгом выскакивала обуреваемая гормонами восьмиклассница с развевающейся ведьминой гривой и торчащими изо рта окровавленными клыками.
Оцепенелый ужас первого мгновения заключался в чертовски мастеровитом исполнении всех этих сволочных накладок, поддевок и надставок. Люсио был гениален в своем искусстве.
– Из чего ты варганишь всю эту мерзость? – полюбопытствовала я как-то.
И он не отшутился, а подробно и увлеченно стал объяснять технологию – если я помню правильно, сначала он снимал форму с части тела при помощи порошка для протезирования зубов, потом отливал в полиуретане, затем доводил до нужного впечатления скрупулезным обезображиванием… Впрочем, все зависит от образа. Главное – выбрать материал, соответствующий образу, «работающий» на него, остальное – дело чистого исполнения.
– О, это проще простого, – повторял он, – сущие пустяки. Сущие пустяки!
После Хануки рыцарь Альфонсо совсем обезумел. Он застоялся, он рвался в новый поход – но вот куда? Что затевал его алчный ничтожный умишко?
Пока зима свистящими ветрами гоняла по холмам Иудейской пустыни комья спутанной сухой травы, Альфонсо менял костюмы и обличья на обложках журнала мод: то представал беззаботным кибуцником в простом, но не лишенном некоторого скромного изящества джинсовом комбинезоне: стоял на фоне трактора, держа в руках гаечный ключ; то располагался в кресле перед новейшей модели компьютером – этакий студент в неброском свитерке дорогой фирмы, – то, напружинив мускулы, рекламировал изысканное мужское белье, и тогда весь коллектив Матнаса вынужден был любоваться кварцевым загаром его втянутого живота и корректным холмиком под изумительного качества кальсонами.
Каждый четверг он обрушивал на свой дремлющий застылый двор новую, вполне безумную идею. Концерт классической музыки в ущелье, по соседству с живым уголком, сменял музей трех религий в подвале монастыря Мартириус; неожиданно всплывал умозрительный проект создания обсерватории (обсерваториона!) Иудейской пустыни на крыше Матнаса, где будет действовать кружок юных астрономов. Заповедник бедуинского быта (без бедуинов) с небольшой и недокучливой отарой овец, которую можно было бы стричь в подвале Матнаса, а из шерсти милых животных вязать оригинальные скатерти на субботний стол.
– Чем не заработок? – восклицал он. – Давайте же помечтаем!
Мучил его воображение бесхозный мост, валяющийся на въезде в город. Никак он не мог сообразить – к чему приспособить эту нужную в хозяйстве штуку. Наконец придумал развернуть вдоль перил транспарант: «Добро пожаловать в наш город – город цветов и солнца».
(«Незнайка в Солнечном городе», – мрачно откомментировала Таисья.)
И мост, вернее, обрубок моста, окрыленный этим дурацким транспарантом, стал похож на странный фрегат, бороздящий каменные просторы Иудейской пустыни.
Еще одна идея обуревала его в течение целых трех недель: публичное живописание огромного панно на городской площади, на фоне которого должно происходить какое-нибудь публичное действо.
– Какое, к примеру? – спросила Брурия.
– Публичное совокупление, – хладнокровно подсказала Таисья.
К слову о городской площади.
Я чувствую настоятельную, хоть и запоздалую необходимость познакомить читателя с топографией нашего маленького, но весьма плотно и разнообразно спроектированного городка.
Как и во всяком уважающем себя городе, у нас есть обширные жилые массивы, небольшой, но очаровательный парк на склоне горы, засаженный кипарисами, пиниями, соснами и невысокими деревцами, цветущими дважды в году большими пунцовыми цветами, похожими на раструб граммофона. Огромная лужайка, окаймленная дико разросшимися лиловыми кустами бугенвиллей, в центре имеет некое обаятельное сооружение, к которому молодые мамаши приходят гулять с детьми.
Это скульптура из меди, выполненная в реалистической и даже скрупулезно натуралистической манере: темно-бронзовый слоненок, лежащий на круглом постаменте. Большие уши расстелены, хобот подогнут, глаза полузакрыты. (Мама, он умирает? Нет, радость моя, он лег поспать. Вот мы погуляем и тоже пойдем баиньки…)
На отшибе, за парком, стоят асбестовые домики полиции и социальных служб, на въезде в город вас встречает шикарная бензозаправочная станция с паршивой забегаловкой «Бургерхауз», над которой висит плакат – «Лучший гамбургер в вашей жизни вы съедите здесь!»
Наконец, есть торговая площадь.
Полукруглыми ярусами она поднимается к площадке с небольшим фонтаном, из каменной спринцовки которого иногда летними вечерами вялым прутиком вихляется вода.
Там же целыми днями, особенно по вечерам, роятся тучи ребятишек, фланирует безалаберная домашняя толпа с младенцами и инвалидами в колясках.
На нижнем ярусе этого циркообразного сооружения расположены почта, банк, несколько продуктовых магазинов, городская библиотека и супермаркет. Если подняться выше, можно посидеть за столиком в пиццерии Нисима или заказать шуарму у Коби. Тут же можно на каждом углу выпить чашечку кофе, сжевать мороженое, продолжая глазеть на раздетую публику, расслабленно снующую по своим надобностям так, как дачники обычно шатаются по своим дачным участкам.
На третьем торговом ярусе влачит свой хилый бизнес хозяин цветочного магазина – сумрачный господин с сильным американским акцентом; рядом с ним – крошечный зоомагазин, настолько тесный, что зимой и летом уже пятый год на моей памяти снаружи висит сетка с огромным изможденным попугаем за 14 тысяч шекелей. Зоомагазином владеют два брата, и если проходишь мимо или вдруг забредешь туда – поглазеть на рыбок в аквариумах вдоль стен или купить для своего пса ошейник против блох, – всегда можно услышать, как старший говорит младшему голосом усталого сержанта: «Шрага, не долби мне мозги!»
Попугай с тускло-лиловым оперением и оловянным клювом большую часть своего свободного времени совершает непристойные челночно-нырятельные движения. Таисья уверяет, что последние лет тридцать он провел в одном из номеров какого-нибудь недорогого борделя.
– Почему недорогого? – поинтересовалась я.
– Обрати внимание на этот небогатый ассортимент услуг, – и она кивнула в сторону мерно припадающей к жердочке птицы.
Попугай очень похож – впрочем, это неоригинально – на хозяина магазина. Сходство усугубляется тем, что время от времени он повторяет ту же фразу, тем же усталым безнадежным голосом. «Шрага, не долби мне мозги», – повторяет он, не оставляя своих стараний, и в интерпретации одинокой, всуе хлопочущей птицы картина мира предстает и вовсе уж безотрадной.
Далее по кругу идут – аптека, лавка сувениров, магазин игрушек и здание муниципалитета.
Здание муниципалитета – это, положим, сильно сказано. Просто в одном из домов на площади несколько квартир на первом этаже отданы под кабинеты чиновникам муниципалитета.
Вот там-то, на маленькой площади с круглым усопшим фонтаном, и решил устраивать представления наш сиятельный сеньор.
– Мы просто обязаны использовать пространство города! – кричал Альфонсо. – А иначе – что мы здесь делаем? Если у вас не варят котелки, скажите мне: «Альфонсо, у нас не варят котелки!» – и я уволю вас к чертовой матери!
Я спала. Я засыпала почти сразу после появления-вскакивания Альфонсо в дверях зала, отключала сознание, замерзала, плыла в хриплых звуковых волнах обезумевшего ветра…
На очередном обсуждении монастырской темы мне приснились три монаха.
Георгиос, Иоханнес и Элпидиус приснились мне живые и полные сил. Они работали на маслодавильне – дружные, потные, в соломенных шляпах, коричневых подоткнутых сутанах, в плетеных сандалиях на босу ногу. Я даже во сне слышала этот запах рабочего мужского пота.
Небольшой ослик мерно ходил по кругу, вращая ворот. Тяжелое каменное колесо медленно катилось, давя маслины. Мутное оливковое масло скудным ручейком струилось по шершавому каменному желобу археологических развалин, сквозь трещину стекало на землю, не впитываясь в эту каменистую почву. Георгиос, Иоханнес и Элпидиус тяжко работали, не замечая бесполезности своих усилий.
Георгиос, худой и жилистый грек с глубокими носогубными складками, расходящимися от крыльев носа к бритому, блестящему от пота подбородку, работал как осел – не останавливаясь, не поднимая головы. Он раскладывал давленые маслины по плоским корзинкам, плетенным из пальмовых ветвей, и ставил одну на другую под пресс.
Невысокий и полный Иоханнес налегал на деревянный рычаг, раздавался долгий натужный звук – то ли его тяжелое дыхание, то ли скрип ворота. Время от времени Иоханнес разгибался, снимал свою соломенную шляпу и машинально обмахивался ею, обнажая красную апоплексическую лысину.
Элпидиус был совсем мальчик – рыжеватые усики, большие карие глаза, несколько рыжих, блестящих от пота волосков на подбородке так не ладились с аккуратно и, должно быть, совсем недавно выбритой тонзурой на макушке, – когда он наклонился, чтобы подтащить к Иоханнесу полную корзину маслин, шляпа упала и откатилась, и он побежал за ней…
Волны света прокатывались над серебристыми кронами олив, в женственных изгибах их стволов чернели пухлые влагалища дупел. Три монаха – Георгиос, Иоханнес и Элпидиус – работали на монастырской маслодавильне. И первое золотистое масло медленно просачивалось сквозь тесную вязку корзин еще до того, как опускался пресс.
– Стойте, – хотелось крикнуть мне им, – это же – «шемен катит»! – но и во сне я спохватывалась, что оно им без надобности – первое золотистое масло, «шемен катит» – «шевеление плоти, шелест олив, платины свет», первое золотистое масло, «шемен катит» – лишь оно считалось пригодным, для возжигания Храмового Семисвечника…
Месяца два меня донимал по телефону художественный руководитель города Ехуд. Здравствуйте, вас беспокоит Бенедикт Белоконь из Ехуда (Дина из Матнаса, Саша с «Уралмаша», Вениамин из Туделы). Мы имеем огромную программу на все вкусы. Мы выступаем по всему миру.
– Где, например? – спросила я.
– Ну, в Ашдоде, в Ашкелоне…
Я отвечала – оставьте телефон, я вам позвоню. Меня одолевали жуткие подозрения.
– Что такое Ехуд? – спросила я как-то у Таисьи. Она ответила мрачно:
– Ехуд – это Егупец.
Как это ни смешно и ни стыдно, но чуть ли не каждый день я стала заглядывать в ящичек карлика – воровато оглядываясь.
Вдруг я обнаружила, что втянута в интригу на роль ангела-хранителя, хотя по роду занятий мне следовало бы удовольствоваться ролью греческого хора…
На исходе отпущенных мне трех месяцев работы в Матнасе как-то утром позвонила Милочка. Я поздравила ее с сыном, и минуты три мы обсуждали преимущества местных родильных палат перед советскими. Я, с Божьей помощью, на родине дважды рожала, удовольствие это помню отчетливо, есть что порассказать слушателям неробкого десятка.
Милочка поахала, повздыхала… потом проговорила как-то ненавязчиво:
– А я вот звоню: не хотели бы вы остаться в Матнасе навсегда?
Я ответила ей, что слово «навсегда», вне зависимости от контекста, обычно повергает меня в ужас.
– И потом, мне неудобно… а как же вы? Милочка опять вздохнула и сказала:
– А я, знаете ли, как подумаю, что опять надо каждый день всех их видеть… у меня молоко пропадает!
Довольно часто я оставалась в Матнасе допоздна – перед концертами или экскурсиями мне приходилось обзванивать местных жителей. В пустом Матнасе бродил только сторож Иона – старый курдский еврей. Часам к десяти он включал телевизор в лобби, садился в одно из кожаных кресел и засыпал. В сущности, забраться в здание и пройти мимо Ионы в любое крыло замка с любой целью было плевым делом.
Закончив работу часам к десяти, я запирала дверь своего кабинета, затем дверь консерваториона, а там уже Иона выпускал меня на улицу, позвякивая за моей спиною связкой ключей.
Мы желали друг другу доброй ночи, и в сухой томительной тьме я медленно брела до дома, всегда останавливаясь на гребне горы, там, где она изгибается холкой жеребенка, и подолгу глядя сверху на гроздья золотых и голубых огней Иерусалима.