Мазь, которую оставил Энлиль Маратович, подействовала неправдоподобно быстро – на следующее утро синяки под моими глазами исчезли, словно я смыл с лица грим. Теперь, если не считать двух отсутствующих зубов, я выглядел в точности как раньше, отчего мое настроение сильно улучшилось. Зубы тоже росли – мне все время хотелось почесать их. Кроме того, я перестал сипеть – мой голос звучал как прежде. Приняв положенное количество кальция, я решил позвонить матери.
Она спросила, где я пропадаю. Это была ее любимая шутка, означавшая, что она попивает коньячок и находится в благодушном настроении – вслед за этим вопросом всегда следовал другой, «а ты понимаешь, что рано или поздно ты действительно пропадешь?».
Дав ей возможность задать его, я наврал про встречу одноклассников и дачу без телефона, а потом сказал, что буду теперь жить на съемной квартире и скоро заеду домой за вещами. Мать сухо предупредила, что наркоманы не живут дольше тридцати лет, и повесила трубку. Семейный вопрос был улажен.
Затем позвонил Митра.
– Спишь? – спросил он.
– Нет, – ответил я, – уже встал.
– Энлилю Маратовичу ты понравился, – сообщил Митра. – Так что первый экзамен, можно считать, ты сдал.
– Он говорил, что сегодня придут какие-то учителя.
– Правильно. Учись и ни о чем не думай. Стать вампиром можно только тогда, когда всосешь все лучшее, что выработано мыслящим человечеством…
Как только я положил трубку, раздался звонок в дверь. Выглянув в глазок, я увидел двух человек в черном. В руках у них были темные акушерские саквояжи.
– Кто там? – спросил я.
– Бальдр, – сказал один голос, густой и низкий.
– Иегова, – добавил другой, потоньше и повыше.
Я открыл дверь.
Стоявшие на пороге напомнили мне пожилых отставников откуда-нибудь из ГРУ – румяных спортивных мужиков, которые ездят на приличных иномарках, имеют хорошие квартиры в спальных районах и собираются иной раз на подмосковной даче бухнуть и забить «козла». Впрочем, нечто в блеске их глаз заставило меня понять, что этот простецкий вид – просто камуфляж.
В этой паре была одна странность, которую я ощутил сразу же. Но в чем именно она состоит, я понял только тогда, когда Бальдр и Иегова стали приходить поодиночке. Они были одновременно и похожи друг на друга, и нет. Когда я видел их вместе, между ними было мало общего. Но, встречая их по отдельности, я нередко путал их, хотя они были разного роста и не особо схожи лицом.
Бальдр был учителем гламура. Иегова – учителем дискурса. Полный курс этих предметов занимал три недели. По объему усваиваемой информации он равнялся университетскому образованию с последующей магистратурой и получением степени Ph.D.
Надо признаться, что в то время я был бойким, но невежественным юношей и неверно понимал смысл многих слов. Я часто слышал термины «гламур» и «дискурс», но представлял их значение смутно: считал, что «дискурс» – это что-то умное и непонятное, а «гламур» – что-то шикарное и дорогое. Еще эти слова казались мне похожими на названия тюремных карточных игр. Как выяснилось, последнее было довольно близко к истине.
Когда процедура знакомства была завершена, Бальдр сказал:
– Гламур и дискурс – это два главных искусства, в которых должен совершенствоваться вампир. Их сущностью является маскировка и контроль – и, как следствие, власть. Умеешь ли ты маскироваться и контролировать? Умеешь ли ты властвовать?
Я отрицательно покачал головой.
– Мы тебя научим.
Бальдр и Иегова устроились на стульях по углам кабинета. Мне велели сесть на красный диван. Это был тот самый диван, на котором застрелился Брама; такое начало показалось мне жутковатым.
– Сегодня мы будем учить тебя одновременно, – начал Иегова. – И знаешь почему?
– Потому что гламур и дискурс – на самом деле одно и то же, – продолжил Бальдр.
– Да, – согласился Иегова. – Это два столпа современной культуры, которые смыкаются в арку высоко над нашими головами.
Они замолчали, ожидая моей реакции.
– Мне не очень понятно, о чем вы говорите, – честно сказал я. – Как это одно и то же, если слова разные?
– Они разные только на первый взгляд, – сказал Иегова. – «Glamour» происходит от шотландского слова, обозначавшего колдовство. Оно произошло от «grammar», а «grammar», в свою очередь, восходит к слову «grammatica». Им в средние века обозначали разные проявления учености, в том числе оккультные практики, которые ассоциировались с грамотностью. Это ведь почти то же самое, что «дискурс».
Мне стало интересно.
– А от чего тогда происходит слово «дискурс»?
– В средневековой латыни был термин «discursus» – «бег туда-сюда», «бегство вперед-назад». Если отслеживать происхождение совсем точно, то от глагола «discurrere». «Currere» означает «бежать», «dis» – отрицательная частица. Дискурс – это запрещение бегства.
– Бегства откуда?
– Если ты хочешь это понять, – сказал Бальдр, – давай начнем по-порядку.
Он наклонился к своему саквояжу и достал какой-то глянцевый журнал. Раскрыв его на середине, он повернул разворот ко мне.
– Все, что ты видишь на фотографиях – это гламур. А столбики из букв, которые между фотографиями – это дискурс. Понял?
Я кивнул.
– Можно сформулировать иначе, – сказал Бальдр. – Все, что человек говорит – это дискурс…
– А то, как он при этом выглядит – это гламур, – добавил Иегова.
– Но это объяснение годится только в качестве отправной точки… – сказал Бальдр.
– …потому что в действительности значение этих понятий намного шире, – закончил Иегова.
Мне стало казаться, что я сижу перед стереосистемой, у которой вместо динамиков – два молодцеватых упыря в черном. А слушал я определенно что-то психоделическое, из шестидесятых – тогда первопроходцы рока любили пилить звук надвое, чтобы потребитель ощущал стереоэффект в полном объеме.
– Гламур – это секс, выраженный через деньги, – сказал левый динамик. – Или, если угодно, деньги, выраженные через секс.
– А дискурс, – отозвался правый динамик, – это сублимация гламура. Знаешь, что такое сублимация?
Я отрицательно покачал головой.
– Тогда, – продолжал левый динамик, – скажем так: дискурс – это секс, которого не хватает, выраженный через деньги, которых нет.
– В предельном случае секс может быть выведен за скобки гламурного уравнения, – сказал правый динамик. – Деньги, выраженные через секс, можно представить как деньги, выраженные через секс, выраженный через деньги, то есть деньги, выраженные через деньги. То же самое относится и к дискурсу, только с поправкой на мнимость.
– Дискурс – это мерцающая игра бессодержательных смыслов, которые получаются из гламура при его долгом томлении на огне черной зависти, – сказал левый динамик.
– А гламур, – сказал правый, – это переливающаяся игра беспредметных образов, которые получаются из дискурса при его выпаривании на огне сексуального возбуждения.
– Гламур и дискурс соотносятся как инь и ян, – сказал левый.
– Дискурс обрамляет гламур и служит для него чем-то вроде изысканного футляра, – пояснил правый.
– А гламур вдыхает в дискурс жизненную силу и не дает ему усохнуть, – добавил левый.
– Думай об этом так, – сказал правый, – гламур – это дискурс тела…
– А дискурс, – отозвался левый, – это гламур духа.
– На стыке этих понятий возникает вся современная культура, – сказал правый.
– …которая является диалектическим единством гламурного дискурса́ и дискурсивного гламура́, – закончил левый.
Бальдр с Иеговой произносили «гламура́» и «дискурса́» с ударением на последнем «а», как старые волки-эксплуатационники, которые говорят, например, «мазута́» вместо «мазу́та». Это сразу вызывало доверие к их знаниям и уважение к их опыту. Впрочем, несмотря на доверие и уважение, я вскоре уснул.
Меня не стали будить. Во сне, как мне объяснили потом, материал усваивается в четыре раза быстрее, потому что блокируются побочные ментальные процессы. Когда я проснулся, прошло несколько часов. Иегова и Бальдр выглядели усталыми, но довольными. Я совершенно не помнил, что происходило все это время.
Последующие уроки, однако, были совсем другими.
Мы почти не говорили – только изредка учителя диктовали мне то, что следовало записать. В начале каждого занятия они выкладывали на стол одинаковые пластмассовые рейки, по виду напоминающие оборудование из лаборатории для тестирования ДНК. В рейках стояли короткие пробирки с резиновыми пробками. В каждой пробирке было чуть-чуть прозрачной жидкости, а на длинную черную пробку была налеплена бумажка с надписью или номером.
Это были препараты.
Технология моего обучения была простой. Я ронял в рот две-три капли из каждой пробирки и запивал их прозрачной горьковатой жидкостью, которая называлась «закрепителем». В результате в моей памяти вспыхивали целые массивы неизвестных мне прежде сведений – словно осмысленное северное сияние или огни информационного салюта. Это походило на мою первую дегустацию; разница была в том, что знания оставались в памяти и после того, как действие препарата проходило. Это происходило благодаря закрепителю – сложному веществу, влиявшему на химию мозга. При длительном приеме он вредил здоровью, поэтому обучение должно было быть максимально коротким.
Препараты, которые я дегустировал, были коктейлями – сложными составами из красной жидкости множества людей, чьи тени в моем восприятии наслаивались друг на друга, образуя призрачный хор, поющий на заданную тему. Вместе со знаниями я загружался и деталями их личной жизни, часто неприятными и скучными. Никакого интереса к открывавшимся мне секретам я не испытывал, скорее наоборот.
Нельзя сказать, что я усваивал содержащиеся в препаратах знания так же, как нормальный студент усваивает главу из учебника или лекцию. Источник, из которого я питался, походил на бесконечную телепрограмму, где учебные материалы сливались с бытовыми сериалами, семейными фотоальбомами и убогим любительским порно. С другой стороны, если разобраться, любой студент усваивает полезную информацию примерно с таким же гарниром – так что мое обучение можно было считать вполне полноценным.
Сама по себе проглоченная информация не делала меня умнее. Но когда я начинал думать о чем-то, новые сведения неожиданно выныривали из памяти, и ход моих мыслей менялся, приводя меня в такие места, которых я и представить себе не мог за день до этого. Лучше всего подобный опыт передают слова советской песни, которую я слышал на заре своих дней (мама шутила, что это про книгу воспоминаний Брежнева «Малая Земля»):
Я сегодня до зари встану,
По широкому пройду полю, –
Что-то с памятью моей стало,
Все, что было не со мной, помню…
Сначала происходящее казалось мне жутким. Знакомые с детства понятия расцветали новыми смыслами, о которых я раньше не знал или не задумывался. Это происходило внезапно и напоминало те цепные реакции в сознании, когда случайное впечатление воскрешает в памяти забытый ночной сон, который сразу придает всему вокруг особое значение. Я уже знал, что примерно так же выглядят симптомы шизофрении. Но мир с каждым днем делался интереснее, и вскоре я перестал бояться. А потом начал получать от происходящего удовольствие.
К примеру, проезжая в такси по Варшавскому шоссе, я поднимал глаза и видел на стене дома двух медведей под надписью «Единая Россия». Вдруг я вспоминал, что «медведь» – не настоящее имя изображенного животного, а слово-заместитель, означающее «тот, кто ест мед». Древние славяне называли его так потому, что боялись случайно пригласить медведя в гости, произнеся настоящее имя. А что это за настоящее имя, спрашивал я себя, и тут же вспоминал слово «берлога» – место, где лежит… Ну да, бер. Почти так же, как говорят менее суеверные англичане и немцы – «bear», «bär». Память мгновенно увязывала существительное с нужным глаголом: бер – тот, кто берет… Все происходило так быстро, что в момент, когда истина ослепительно просверкивала сквозь эмблему победившей бюрократии, такси все еще приближалось к стене с медведями. Я начинал смеяться; водитель, решив, что меня развеселила играющая по радио песня, тянул руку к приемнику, чтобы увеличить громкость…
Главной проблемой, которая возникала поначалу, была потеря ориентации среди слов. Пока память не приводила фокусировку в порядок, я мог самым смешным образом заблуждаться насчет их смысла. Синоптик становился для меня составителем синопсисов, ксенофоб – ненавистником Ксении Собчак, патриарх – патриотическим олигархом. Примадонна превращалась в барственную даму, пропахшую сигаретами «Прима», а enfant terrible – в ребенка, склонного теребить половые органы. Но самое глубокое из моих прозрений было следующим – я истолковал «Петро-» не как имя Петра Первого, а как указание на связь с нефтяным бизнесом, от слова petrol. По этой трактовке слово «петродворец» подходило к любому шикарному нефтяному офису, а известная строка времен первой мировой «наш Петербург стал Петроградом в незабываемый тот час» была гениальной догадкой поэта о последствиях питерского саммита G8.
Эта смысловая путаница распространялась даже на иностранные слова: например, я думал, что Gore Vidal – это не настоящее имя американского писателя, а горьковско-бездомный псевдоним, записанный латиницей: Горе Видал, Лука Поел… То же случилось и с выражением «gay pride». Я помнил, что прайдом называется нечто вроде социальной ячейки у львов, и до того как это слово засветилось в моей памяти своим основным смыслом – «гордость», я успел представить себе прайд гомосексуалистов (видимо, беженцев с гомофобных окраин Европы) в африканской саванне: два вислоусых самца лежали в выгоревшей траве возле сухого дерева, оглядывая простор и поигрывая буграми мышц; самец помоложе качал трицепс в тени баобаба, а вокруг него крутилось несколько совсем еще юных щенят – они мешали, суетились, пищали, и время от времени старший товарищ отпугивал их тихим рыком…
В общем, избыток информации создавал проблемы, очень похожие на те, которые вызывало невежество. Но даже очевидные ошибки иногда вели к интересным догадкам. Вот одна из первых записей в моей учебной тетради:
«Слово „западло“ состоит из слова „Запад“ и формообразующего суффикса „ло“, который образует существительные вроде „бухло“ и „фуфло“. Не рано ли призывать склонный к такому словообразованию народ под знамена демократии и прогресса?»
Я развивался быстро и без особых усилий, но одновременно терял свою внутреннюю незаполненность. Иегова предупредил, что эти занятия сделают меня старше, так как реальный возраст человека – это объем пережитого. Воруя чужой опыт, я платил за него своей неопытностью, которая и есть юность. Но в те дни происходящее не вызывало у меня сожалений, потому что запасы этой валюты казались мне безграничными. Расставаясь с ней, я чувствовал себя так, словно я сбрасываю балласт, и невидимый воздушный шар поднимает меня в небо.
Обучение дискурсу, по заверениям Бальдра и Иеговы, должно было раскрыть передо мной тайную суть современной общественной мысли. Важное место в программе занимали вопросы, связанные с человеческой моралью, с понятиями о добре и зле. Но мы подходили к ним не снаружи, через изучение того, что люди говорят и пишут, а изнутри, через интимное знакомство с тем, что они думают и чувствуют. Это, конечно, сильно пошатнуло мою веру в человечество.
Глядя на разные человеческие умы, я заметил одну интересную общую особенность. В каждом человеке была своего рода нравственная инстанция, к которой ум честно обращался каждый раз, когда человеку следовало принять сомнительное решение. Эта моральная инстанция давала регулярные сбои – и я понял, почему. Вот что я записал по этому поводу:
«Люди издавна верили, что в мире торжествует зло, а добро вознаграждается после смерти. Получалось своего рода уравнение, связывавшее землю и небо. В наше время уравнение превратилось в неравенство. Небесное вознаграждение кажется сегодня явным абсурдом. Но торжества зла в земном мире никто не отменял. Поэтому любой нормальный человек, ищущий на земле позитива, естественным образом встает на сторону зла: это так же логично, как вступить в единственную правящую партию. Зло, на сторону которого встает человек, находится у него в голове, и нигде кроме. Но когда все люди тайно встают на сторону зла, которого нет нигде, кроме как у них в голове, нужна ли злу другая победа?»
Понятие о добре и зле упиралось в религию. А то, что я узнал на уроках религии («локального культа», как выражался Иегова), искренне меня поразило. Как следовало из препаратов рейки «Гнозис+», когда христианство только-только возникло, бог ветхого завета считался в новом учении дьяволом. А потом, в первых веках нашей эры, в целях укрепления римской державности и политкорректности, бога и дьявола объединили в один молитвенный объект, которому должен был поклоняться православный патриот времен заката империи. Исходные тексты были отсортированы, переписаны и тщательно отредактированы в новом духе, а все остальное, как водится, сожгли.
Вот что я записал в тетрадке:
«Каждый народ (или даже человек) в обязательном порядке должен разрабатывать свою религию сам, а не донашивать тряпье, кишащее чужими вшами – от них все болезни… Народы, которые в наше время на подъеме – Индия, Китай и так далее – ввозят только технологии и капитал, а религии у них местного производства. Любой член этих обществ может быть уверен, что молится своим собственным тараканам, а не позднейшим вставкам, ошибкам переписчика или неточностям перевода. А у нас… Сделать фундаментом национального мировоззрения набор текстов, писаных непонятно кем, непонятно где и непонятно когда – это все равно что установить на стратегический компьютер пиратскую версию „виндоуз-95“ на турецком языке – без возможности апгрейда, с дырами в защите, червями и вирусами, да еще с перекоцанной неизвестным умельцем динамической библиотекой *.dll, из-за чего система виснет каждые две минуты. Людям нужна открытая архитектура духа, open source. Но иудеохристиане очень хитры. Получается, любой, кто предложит людям такую архитектуру – это антихрист. Нагадить в далеком будущем из поддельной задницы, оставшейся в далеком прошлом – вот, пожалуй, самое впечталяющее из чудес иудеохристианства».
Конечно, некоторые из этих сентенций могут показаться слишком самоуверенными для начинающего вампира. В свою защиту могу сказать только то, что подобные понятия и идеи всегда значили для меня крайне мало.
Дискурс я осваивал легко и быстро, хотя он и настраивал меня на мизантропический лад. Но с гламуром у меня с самого начала возникли сложности. Я понимал почти все до того момента, когда Бальдр сказал:
– Некоторые эксперты утверждают, что в современном обществе нет идеологии, поскольку она не сформулирована явным образом. Но это заблуждение. Идеологией анонимной диктатуры является гламур.
Меня внезапно охватило какое-то мертвенное отупение.
– А что тогда является гламуром анонимной диктатуры?
– Рама, – недовольно сказал Бальдр, – мы же с этого начинали первый урок. Гламуром анонимной диктатуры является ее дискурс.
На словах у Бальдра с Иеговой все выходило гладко, но мне трудно было понять, как это фотки полуголых теток с брильянтами на силиконовых сисях могут быть идеологией режима.
К счастью, был эффективный метод прояснять вопросы такого рода. Если я не понимал чего-то, что говорил Бальдр, я спрашивал об этом на следующем уроке Иегову, и получал альтернативное объяснение. А если что-то было неясно в объяснении Иеговы, я спрашивал Бальдра. В итоге я двигался вверх, словно альпинист, враспор упирающийся ногами в стены расщелины.
– Почему Бальдр говорит, что гламур – это идеология? – спросил я у Иеговы.
– Идеология – это описание невидимой цели, которая оправдывает видимые средства, – ответил тот. – Гламур можно считать идеологией, поскольку это ответ на вопрос «во имя чего все это было».
– Что – «все это»?
– Возьми учебник истории и перечитай оглавление.
Я к тому времени проглотил уже достаточно концепций и терминов, чтобы продолжить разговор на достойном уровне.
– А как тогда сформулировать центральную идеологему гламура?
– Очень просто, – сказал Иегова. – Переодевание.
– Переодевание?
– Только понимать его надо широко. Переодевание включает переезд с Каширки на Рублевку и с Рублевки в Лондон, пересадку кожи с ягодиц на лицо, перемену пола и все такое прочее. Весь современный дискурс тоже сводится к переодеванию – или новой упаковке тех нескольких тем, которые разрешены для публичного обсуждения. Поэтому мы говорим, что дискурс есть разновидность гламура́, а гламур есть разновидность дискурса́. Понял?
– Как-то не слишком романтично, – сказал я.
– А чего ты ждал?
– Мне кажется, гламур обещает чудо. Вы ведь сами говорили, что по первоначальному смыслу это слово значит «колдовство». Разве не за это его ценят?
– Верно, гламур обещает чудо, – сказал Иегова. – Но это обещание чуда маскирует полное отсутствие чудесного в жизни. Переодевание и маскировка – не только технология, но и единственное реальное содержание гламура. И дискурса тоже.
– Выходит, гламур не может привести к чуду ни при каких обстоятельствах?
Иегова немного подумал.
– Вообще-то может.
– Где?
– Например, в литературе.
Это показалось мне странным – литература была самой далекой от гламура областью, какую я только мог представить. Да и чудес там, насколько я знал, не случалось уже много лет.
– Современный писатель, – объяснил Иегова, – заканчивая роман, проводит несколько дней над подшивкой глянцевых журналов, перенося в текст названия дорогих машин, галстуков и ресторанов – и в результате его текст приобретает некое отраженное подобие высокобюджетности.
Я пересказал этот разговор Бальдру и спросил:
– Иегова говорит, что это пример гламурного чуда. Но что здесь чудесного? Это ведь обычная маскировка.
– Ты не понял, – ответил Бальдр. – Чудо происходит не с текстом, а с писателем. Вместо инженера человеческих душ мы получаем бесплатного рекламного агента.
Методом двойного вопрошания можно было разобраться почти с любым вопросом. Правда, иногда он приводил к еще большей путанице. Один раз я попросил Иегову объяснить смысл слова «экспертиза», которое я каждый день встречал в интернете, читая про какое-то «экспертное сообщество».
– Экспертиза есть нейролингвистическое программирование на службе анонимной диктатуры, – отчеканил Иегова.
– Ну-ну, – пробурчал Бальдр, когда я обратился к нему за комментарием. – Звонко сказано. Только в реальной жизни не очень понятно, кто кому служит – экспертиза диктатуре или диктатура экспертизе.
– Это как?
– Диктатура, хоть и анонимная, платит конкретные деньги. А единственный реальный результат, который дает нейролингвистическое программирование – это зарплата ведущего курсы нейролингвистического программирования.
На следующий день я горько пожалел, что задал вопрос про «экспертизу»: Иегова принес на урок целую рейку с названием «эксперт. сообщ. № 1-18». Пришлось глотать все препараты. Вот что я записал в перерыве между дегустациями:
«Любой современный интеллектуал, продающий на рынке свою „экспертизу“, делает две вещи: посылает знаки и проституирует смыслы. На деле это аспекты одного волевого акта, кроме которого в деятельности современного философа, культуролога и эксперта нет ничего: посылаемые знаки сообщают о готовности проституировать смыслы, а проституирование смыслов является способом посылать эти знаки. Интеллектуал нового поколения часто даже не знает своего будущего заказчика. Он подобен растущему на панели цветку, корни которого питаются неведомыми соками, а пыльца улетает за край монитора. Отличие в том, что цветок ни о чем не думает, а интеллектуал нового поколения полагает, что соки поступают к нему в обмен на пыльцу, и ведет сложные шизофренические калькуляции, которые должны определить их правильный взаимозачет. Эти калькуляции и являются подлинными корнями дискурса – мохнатыми, серыми и влажными, лежащими в зловонии и тьме».
Прошло всего несколько дней, а я уже знал слово «культуролог». Правда, его я тоже понимал неправильно – это, думал я, уролог, который так подробно изучил мочеполовую систему человека, что добился культового статуса и получил право высказываться по духовным вопросам. Это не казалось мне странным – ведь смог же академик Сахаров, придумавший водородную бомбу, стать гуманитарным авторитетом.
Словом, в голове у меня была полная каша. Но я не видел в этом трагедии – ведь раньше там не было ничего вообще.
Вскоре дела с гламуром пошли совсем кисло (примерно так же обстояло у меня в школе с органической химией). Иногда я казался себе настоящим тупицей. Например, до меня долго не доходило, что такое «вампосексуал» – а это было ключевое понятие курса. Бальдр посоветовал мне понимать его по аналогии со словом «метросексуал» – и я пережил легкое потрясение, когда выяснилось, что это вовсе не человек, любящий секс в метро.
Бальдр объяснил смысл слова «метросексуал» так:
– Это персонаж, который одет как пидор, но на самом деле не пидор. То есть, может и пидор, но совсем не обязательно…
Это было несколько путано, и я обратился к Иегове за разъяснениями.
– Метросексуальность, – сказал Иегова, – просто очередная упаковка «conspicuous consumption».
– Чего-чего? – переспросил я, и тут же вспомнил информацию из недавно проглоченного препарата. – А, знаю. Потребление напоказ. Термин введен Торстоном Вебленом в начале прошлого века…
Дождавшись урока гламура, я повторил это Бальдру.
– Чего Иегова тебе мозги пудрит, – пробормотал тот недовольно. – «Conspicuous consumption». Это на Западе конспикьюос консампшн. А у нас все надо называть по-русски. Я уже объяснил тебе, кто такой метросексуал.
– Я помню, – сказал я. – А зачем метросексуал наряжается как пидор?
– Как зачем? Чтобы сигнализировать окружающим, что рядом с ним проходит труба с баблом.
– А что тогда такое вампосексуал?
– То, чем ты должен стать, – ответил Бальдр. – Четкой дефиниции здесь нет, все держится на ощущении.
– А почему я должен им стать?
– Чтобы успеть за пульсом времени.
– А если выяснится, что на самом деле пульс времени не такой?
– Какой пульс времени на самом деле, – ответил Бальдр, – никто знать не может, потому что пульса у времени нет. Есть только редакторские колонки про пульс времени. Но если несколько таких колонок скажут, что пульс времени такой-то и такой-то, все начнут это повторять, чтобы идти со временем в ногу. Хотя ног у времени тоже нет.
– Разве нормальный человек верит тому, что пишут в редакторских колонках?
– А где ты видел нормальных людей? Их, может быть, человек сто в стране осталось, и все у ФСБ под колпаком. Все не так просто. С одной стороны, ни пульса, ни ног у времени нет. Но, с другой стороны, все стараются держать руку на пульсе времени и идти с ним в ногу, поэтому корпоративная модель мира регулярно обновляется. В результате люди отпускают прикольные бородки и надевают шелковые галстуки, чтобы их не выгнали из офиса, а вампирам приходится участвовать в этом процессе, чтобы слиться со средой.
– И все-таки я не понимаю, что такое вампосексуал, – признался я.
Бальдр поднял со стола пробирку, оставшуюся после урока дискурса (на пробке была наклейка «немецкая классическая философия, розл. Филф. МГУ»), и стряхнул себе в рот оставшуюся в ней прозрачную каплю. Пожевав губами, он нахмурился и спросил:
– Помнишь одиннадцатый «Тезис о Фейербахе»?
– Чей? – спросил я.
– Как чей. Карла Маркса.
Я напряг память.
– Сейчас… «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его».
– Вот именно. Твоя задача не в том, чтобы понять, что такое вампосексуал, Рама. Твоя задача стать им.
Бальдр, конечно, был прав – теория в этой области значила мало. Но курс гламура не сводился к теории. Мне были выданы «подъемные» – тяжелый блок запаянных в пластик тысячерублевых банкнот и карточка «Виза», на которой была сумасшедшая для меня сумма – сто тысяч долларов. Отчета о расходах от меня не требовалось.
– Практикуйся, – сказал Бальдр. – Кончатся – скажешь.
Думаю, именно после этого я утвердился в мысли, что быть вампиром – серьезное и надежное дело.
Вампиру полагалось одеваться и покупать необходимое в двух местах – в магазине «LovemarX» на площади Восстания и в комплексе «Archetypique boutique» в Пожарском проезде.
Я, кстати, давно обратил внимание на пошлейшую примету нашего времени: привычку давать иностранные имена магазинам, ресторанам и даже написанным по-русски романам, словно желая сказать – мы не такие, мы продвинутые, офшорные, отъевроремонтированные. Это давно уже не вызывало во мне ничего, кроме тошноты. Но названия «LovemarX» и «Archetypique boutique» я видел так часто, что поневоле перестал раздражаться и подверг их анализу.
Из теоретического курса я знал, что словом «lovemarks» в гламуре называют торговые марки, к которым человек прирастает всем сердцем, и видит в них уже не просто внешние по отношению к себе предметы, а скелет своей личности. Видимо, «X» на конце была данью молодежному правописанию – или комсомольским корням (в торговом зале на видном месте стоял мраморный бюст Маркса).
«Архетипик Бутик» оказался целым комплексом бутиков, в котором легко можно было заблудиться. Выбор был больше, чем в «Лавмаркс», но я не любил это место. Ходили слухи, что раньше тут располагалась инспекция Гулага – то ли геодезическое управление, то ли кадровая служба. Узнав об этом, я понял, почему Бальдр и Митра называют эту точку «архипелаг гламур» или просто «архипелаг».
На стенах в «Архетипик Бутик» во множестве висели фотографии дорогих спортивных машин с дурашливыми подписями вроде «тачка № 51», «тачка № 89» и так далее. На товарном чеке присутствовал один из этих номеров, и покупатель, правильно назвавший марку соответствующего автомобиля, получал десятипроцентную скидку.
Я понимал, что это обычный рекламный трюк – покупатель бродит по архипелагу в поисках тачки и натыкается на новые товары, которые можно будет со временем в эту тачку положить. Но все же взаимный магнетизм этих слов казался жутким.
Была еще одна торговая точка, где следовало покупать безделушки вроде дорогих часов и курительных трубок. Она называлась «Height Reason», бутик для мыслящей элиты (так заведение позиционировалось в ознакомительной брошюре). По-русски название записывалось одним – и странным – словом «ХайТризон».
Трубки были мне ни к чему – я не курил. А что касалось дорогих часов, то меня навсегда отпугнула от них реклама «Patek Philippe» из той же ознакомительной брошюры. Там было сказано: «You never actually own a Patek Philippe. You merely look after it for the next generation»[1].
Из «Криминального Чтива» Тарантино я помнил, как выглядит технология передачи ценных хронометров следующему поколению: в фильме фигурировали часы, которые отец героя сберегал в прямой кишке, сидя в японском лагере. История бизнесмена Ходорковского делала этот сюжет вполне актуальным и в наших автономиях. Кстати сказать, именно с тех пор многочисленные фото Ходорковского за решеткой стали казаться мне рекламой «Патек Филип» – голые запястья держащегося за решетку предпринимателя делали мессидж предельно доходчивым. На мой вкус, хронометр «Патек Филип» был слишком большим. Сам он, может, и пролез бы, но вот металлический браслет…
В общем, войти в мыслящую элиту нашей страны мне не удалось. Разумеется, как и все лузеры, я утешал себя тем, что не захотел этого сам.