Джулия Л. Микенберг Американки в Красной России. В погоне за советской мечтой

Введение

Весной 1932 года «американки в красной России» вдруг привлекли всеобщее внимание:

Москву заполонили американки, вооруженные губной помадой и зубной щеткой, пылающие неутолимой страстью ко всему странному и будоражащему. В красную столицу съехалось больше двухсот элегантных и умных молодых женщин: одни помогают строить социализм, другие ищут себе мужей среди холостых американских инженеров или романтичных русских, всегда готовых отдать должное американской красоте. Стенографистки, медсестры, танцовщицы, художницы, учительницы, скульпторши и писательницы – все они серьезно решили влиться в новую жизнь, развивающуюся здесь очень быстро. Полин Эммет – высокая, крепкая девушка из Иллинойса – бежала от светской круговерти в советскую страну и выпускает там журнал для американских рабочих, а когда ее зовут на субботники, смело берется за кирку и лопату. Фэй Джиллис, бруклинская авиаторша, надеется летать на советских самолетах. Женя Марлинг, танцовщица-босоножка и чудачка-сыроедка из Лос-Анджелеса, приехала в Москву для создания международного театра. Эти бойкие, стройные девушки с живыми глазами расхаживают в ярких американских нарядах, которые очень выделяются в советской толпе, одетой в нечто бесформенное и унылое[1].

Это легкомысленное описание – выдержка из газетной статьи 1932 года. Написала ее Милли Беннет, разведенная журналистка из Сан-Франциско, одна из множества американок, которых в начале 1930-х годов потянуло в Советский Союз. К тому времени Беннет уже провела в СССР около двух лет в качестве сотрудницы Moscow News – первой в Советском Союзе англоязычной газеты, основанной в 1930 году журналисткой Анной Луизой Стронг. И Беннет, и женщины, которых она описывает здесь, принадлежали к ныне забытой группе энтузиасток.

О том, что в начале ХX века многие американки стремились попасть в Москву, сегодня почти не помнят. «Потерянное поколение» американцев, хлынувших в 1920-х годах в Париж, обросло легендами, но мало кто знает о том, что уже вскоре тысячи американцев – в том числе бывшие парижские экспаты – ринулись в «красный Иерусалим»[2]. Еще меньше людей знает об особой притягательности «красной России» для «американских девушек» – точнее говоря, для независимых, образованных и отважных «новых женщин». Страна, которая хотя бы на словах ставила во главу угла не извлечение личной выгоды, а общественное благо, уже внушала огромную надежду многим американцам (и вообще жителям Запада) – из тех, кто задумывался о пагубности социума, основа которого – промышленный капитализм[3]. И хотя многие американцы отнеслись к известию о большевистской революции с настороженностью и даже страхом, некоторые активисты, идеалисты и влиятельные культурные деятели, в том числе феминистки, восприняли эту новость совершенно иначе.

Даже спустя десятилетия после окончания холодной войны было по-прежнему трудно примириться со вспыхнувшим в 1920–1930-е годы почти повсеместным интересом к Советскому Союзу среди реформаторов, интеллектуалов и представителей художественного авангарда. Мы успели позабыть и о дерзновенном духе новой женщины, и о тогдашнем широчайшем интересе к «советскому эксперименту».

Помимо полчищ безымянных «американских девушек», давно преданных забвению, революционная Россия притягивала к себе многих выдающихся американок, среди которых были пламенные ораторы и защитницы идеи свободной любви – например, Эмма Гольдман, вдохновлявшаяся, по ее собственным словам, примерами отважных русских женщин, готовых жертвовать жизнью ради борьбы с царской тиранией и отвергавших привычную мораль – «отказывавшихся от брака и живших в полной свободе». Россия привлекала прогрессивных реформаторов и организаторов благотворительных учреждений. Среди них Лиллиан Уолд, чей дом помощи на Генри-стрит – заведение в шумном нью-йоркском Нижнем Ист-Сайде – в годы перед Октябрьским переворотом стал пристанищем для множества русских изгнанников и сторонников революции. Россия притягивала суфражисток вроде Элис Стоун Блэкуэлл и Кристал Истман, которые с оглядкой на русские примеры разрабатывали новые революционные подходы к женским гражданским правам и обязанностям. Она манила танцовщиц: Айседору Дункан, которая приехала в Советскую Россию в 1921 году, на закате своей карьеры, и пробыла там достаточно долго – так что успела основать собственную школу танца и выйти замуж за знаменитого русского поэта-пьяницу. А еще – Полин Конер, посетившую Россию пятнадцатью годами позже, чтобы «довершить то, что начала Дункан». В 1934 году в Москву приехала афроамериканская актриса Фрэнсис Э. Уильямс, искавшая работу, приключения и возможность узнать на своем опыте, как живется в стране, будто бы искоренившей расизм. А фотограф Маргарет Бурк-Уайт приехала в Россию в 1930 году (и возвращалась потом снова и снова), объясняя это тем, что «в России что-то происходит, и происходит с ошеломительной быстротой… Усилия 150 миллионов людей – нечто невероятное, подобного чему не знала история»[4]. Эти и многие другие женщины ехали в «новую Россию» или посвящали ей годы жизни, оставаясь далеко. Еще до большевистской революции женщины в Соединенных Штатах присматривались к России в поисках образцов для подражания.

Начиная с конца XIX века новая женщина – с высокой прической, решительными манерами, нацеленностью на оплачиваемую или творческую работу, общественные реформы или стремлением добиться, например, свободы слова или свободной любви – стала узнаваемым явлением и в реальности, и в искусстве, и в рекламе. Этот типаж олицетворял перспективы и опасности современного мира. Вплоть до окончания Второй мировой войны Россия и Советский Союз вдохновляли «новых американок» на перемены в самих себе, обществе и на достижение возможностей, которым предстояло открыться в будущем. В свой черед, такие женщины играли значительную роль в формировании образа России в глазах своих соотечественниц.

Эта глава в истории американских женщин проливает свет на темы, важные для западной феминистской мысли, для представлений о гражданских правах и обязанностях, о материнстве, любви, работе, творчестве, воспитании детей, сексе и дружбе, а также о классовой системе, справедливости и идеальном обществе. Американкам, которых влекло в Россию, хотелось стать свидетельницами или даже участницами самых захватывающих событий на мировой сцене. А еще они надеялись на то, что наступит новая эпоха возможностей: женщины обретут не просто политические права и экономическую независимость, но и равенство в любовных союзах, будут наравне с мужчинами строить новый мир и бесклассовое общество, где культура, образование и общественное благополучие будут цениться выше, чем барыши и нажива[5].

История взаимоотношений нового поколения американок и новой России оказалась в равной мере и забыта, и намеренно вытеснена из сознания. После того как ужасы сталинской эпохи стало невозможно отрицать, и саму романтику революционной России, и утопические фантазии, оживлявшие эту романтику, объявили наивными, неразумными, досадными и даже опасными. Американский журналист Юджин Лайонс в книге «Командировка в утопию» описывал глупеньких иностранок, становившихся легкой мишенью советской пропаганды:

Школьные учительницы-девственницы и сексуально озабоченные жены сближались с народными массами, особенно с их мужской частью, и некоторые так впечатлялись потенцией большевистских идей, что снова и снова продлевали визы. Кое-кто из них писал потом визгливые книжки о Советском Союзе – о его «новой раскованности», о равенстве полов, об абортариях[6].

Для Лайонса описания западных женщин, которых он наблюдал в Москве, служили прежде всего средством огульно осудить всех тех, кого пленяла романтика «красной России».

В пору холодной войны и даже до ее начала свидетельства раскаявшихся коммунистов ложились длинной тенью на «романтику американского коммунизма» (если воспользоваться выражением Вивиан Горник), особенно если эта романтика была тесно связана с Советским Союзом. Уже в конце 1940-х годов большинство американцев видели в Советском Союзе «империю зла», а те, кто когда-то раньше восторженно высказывались о советском эксперименте, или брали свои слова обратно, или просто помалкивали[7]. По логике начавшейся вскоре холодной войны, подобные восторги только вредили феминисткам, реформаторам, журналистам и различным творческим работникам, которые хотели бы оставаться примерами для подражания. Однако этот нарратив разочарованности лишь мешает нам разобраться в феномене самой очарованности: понять истинную глубину тех интересов, надежд и увлечений, которые многие люди связывали с Советским Союзом, даже в ту пору, когда к их чувствам примешалось осознание разрыва между их идеалами и советской действительностью.

Хотя мы могли бы восхищаться идеализмом главных героинь этой книги, нам не следует забывать об их заблуждениях и об ужасных сторонах советской системы – тех, что некоторые из них так и не признали, или же признали лишь с запозданием. Хотя история любви американок к России вряд ли может послужить полезным опытом для феминистов или для левых в целом, все-таки, как из всякой хорошей истории любви, из нее можно извлечь кое-какие уроки, тем более что крушение надежд и избавление от чар способны научить большему, чем просто романтика. Познакомившись с устремлениями и слабостями идеалистов из более раннего поколения, мы сможем лучше понять многое из того, что и сегодня продолжает волновать женщин.

Новые женщины, феминизм и революционная Россия

Расхожий образ революционера-бомбиста и ряд революций, случившихся в России, сильно напугали многих людей в США, поскольку олицетворяли угрозу для всякой правительственной власти. С другой стороны, вести о провале революции 1905 года, о крахе самодержавия в марте 1917 года, а затем и перехвате власти у Временного правительства большевиками в октябре 1917 года взбудоражили других американцев – тех, в чьих глазах «темнейшая Россия» символизировала и худшие злоупотребления государственной властью, и терпимость к различных грехам и изъянам – от избиения жен до нещадной эксплуатации трудящихся масс разложившимся паразитическим классом[8].

Русская революция особенно взволновала американок, симпатизировавших феминизму. Среди них были как те, кто относил себя к феминисткам, так и те, кто отказывался ставить гендерные проблемы выше экономических. Задолго до прихода к власти большевиков в 1917 году фигура русской революционерки сделалась в США чем-то почти легендарным. События в России приковывали к себе внимание американских активисток во всех областях: и тех, кто старался расширить гражданские и имущественные права женщин; и тех, кто пытался улучшить общественное обеспечение, санитарные условия, заботу о детях и сферу воспитания и образования; а также тех, кто видел в психологической, сексуальной и экономической эмансипации женщин лишь один компонент «полной социальной революции» – если воспользоваться словами одной из сторонниц феминизма начала ХX века. Цели этой революции не сводились к наделению женщин избирательным правом или всеобщему равенству перед законом. К этим целям относились и более широкие возможности профессиональной карьеры для женщин, и освобождение от ожиданий общества, и отмена двойных стандартов в отношениях между полами, и возможность для женщин одновременно растить детей и работать. По словам активистки-суфражистки Керри Чапмен Кэтт, речь шла о «всемирном восстании против всех искусственных препятствий, которые поставлены законами и обычаями между женщинами и человеческой свободой»[9].

В самом деле, можно утверждать, что феминистские устремления в США во многом восходили к идеям более раннего поколения русских радикалов (а среди них особое место занимали еврейки), которые завезли в США социализм и обрели политическую сознательность, читая «Что делать?» (1863) Николая Чернышевского, где главным условием появления «новых людей» выступало раскрепощение женщин. Если для консерваторов русская революция стала главным пугалом, то в других – и в том числе во многих феминисток – она вселяла огромную надежду. Как заметила Кристина Стэнселл, говоря о радикальной богемной среде в нью-йоркском Гринвич-Виллидже, «события в России обрели злободневность, почти немыслимую сегодня», и вызвали, в самом глубоком смысле, «коллективное ощущение открывшихся возможностей»[10]. Особенно это касалось женщин.

Право участвовать в выборах, которое русские женщины получили вскоре после Февральской революции, сохранилось за ними и после Октябрьской. Но это было только начало. Большевики предлагали новые шаги к раскрепощению женщин, в том числе планы «социализации домашнего хозяйства». Имелись в виду общественные прачечные, кухни и детские ясли, которые позволили бы женщинам стать полноправными участницами рынка труда. В отличие от буржуазного общества, где женщинам приходилось «выполнять обязанности домашней прислуги и обслуживать сексуальные потребности мужчин в обмен на финансовое обеспечение», при коммунизме, как предрекалось, самостоятельно зарабатывающие на жизнь женщины будут смотреть на мужчин как на равных, и потому «семья как таковая отомрет, и женщина сможет вступать в союз с мужчиной только по любви». Женщины обретали имущественные права, официально устранялись все препятствия, мешавшие им получать образование и строить карьеру, а власти обещали оплату труда наравне с мужчинами. Дело не ограничилось созданием общественных прачечных, столовых и яслей, освобождавших женщин «от старого домашнего рабства и всякой зависимости от мужа» (как выразился Ленин). К 1918 году был выработан новый Семейный кодекс, облегчавший развод, отменявший понятие незаконнорожденных детей и предоставлявший работающей женщине оплачиваемый отпуск по уходу за ребенком (до и после родов) – независимо от того, состоит она в законном браке или нет. По словам историка Уэнди Голдман, «утвердив личные права женщины и гендерное равенство, этот кодекс породил не что иное, как самое прогрессивное семейное законодательство в мире за всю его историю»[11].

Решением женских вопросов занялся возглавленный большевичками-феминистками Александрой Коллонтай и Инессой Арманд Женотдел – особый отдел при комитетах коммунистической партии, созданный в 1919 году для агитации, пропаганды и организационной работы среди женщин. Уже само учреждение этого отдела говорило о том, что в данной области предстояла огромная работа. На самом деле, большевики неохотно включали в свою программу освобождение женщин: они отвергали феминизм как движение, отвлекавшее от главного – решения классовых вопросов. Целью многих из принятых ими новых законов было не собственно раскрепощение женщин, а «сглаживание гендерных различий». И все же сам Ленин с гордостью заявлял в 1919 году, что, «кроме Советской России, нет ни одной страны в мире, где бы было полное равноправие женщин»[12]. В пореволюционные годы феминистские журналы, выходившие в Соединенных Штатах, не только указывали на то, что русские женщины получили избирательное право раньше, чем американки. Издания активно подхватывали советские инициативы, призывая к учреждению общественных столовых, прачечных и детских яслей. Авторы статей обращали внимание на то, что советское брачное право нацелено на установление равноправия в браке и заключение супружеских союзов, основанных не на экономической выгоде, а на взаимной приязни. Они указывали на легализацию абортов; отмечали введение полового воспитания; подчеркивали роль женщин в советском правительстве, в рядах различных специалистов, в сфере промышленности, и превозносили «обширное и ничем не затрудняемое продвижение общественных реформ», осуществляемых в основном женщинами[13]. Поэтому не удивительно, что американкам из числа новых женщин не терпелось увидеть новую Россию собственными глазами.

Зов революционной России

После 1917 года американки, преисполнившись больших ожиданий, устремились в новую Россию. Мадлен Доути, изучавшая воздействие мировой войны на женщин, совершила изнурительное двухнедельное путешествие на поезде через Сибирь из Китая. В поезде «пол был усыпан окурками и пеплом. Смрад в вагоне становился все гуще и тяжелее, но окна никто не открывал». К счастью, поезд часто делал остановки. У большинства пассажиров были с собой чайники, и на станциях они бегали к огромным самоварам за кипятком. «После этого из каждого купе доносились аромат чая, дым папирос и обрывки разговоров». Эта поездка уже дала Доути некоторое представление о стране, куда она попала. На какой-то станции в поезд села сибирячка, «требовавшая, чтобы в ее город прислали одежду – в обмен на продовольствие, которое оттуда отправлялось в Петроград». «Она так и сыпала рассказами о своей деревне. В ближайшем городе побывали два дезертира и изнасиловали девушку. Тамошние женщины рассвирепели, побили этих двоих и выгнали их». Это было лишь очередное свидетельство, говорившее о том, в «какой грубый, первобытный мир, полный горячих страстей, [она] направлялась». Петроград, когда туда приехала Доути, испытывал «родовые муки [большевистской] революции». Несмотря на страх и тревогу, охватившие американку, первые впечатления вселили в нее надежду:

Повсюду я видела движение и действие, но насилия не было. Люди то и дело затевали споры. Повышали голос, сильно размахивали руками. Это был очень живой и очень смышленый народ. У каждого было свое мнение… У меня колотилось сердце… Несмотря на угнетение, люди совсем не казались холопами. Они были живыми и свободными. Все русские, которых я встречала, могли говорить. Даже те, кто не умел читать и писать, могли говорить[14].

В совсем иных обстоятельствах, но со сходными большими ожиданиями и волнением спустя более чем десятилетие в Москву отправилась Дороти Уэст, а с нею вместе – еще двадцать один чернокожий, все специалисты в разных областях. Многие из них были представителями Гарлемского ренессанса[15], и в Советский Союз они ехали сниматься в фильме о межрасовых отношениях в США, а за кадром – играть самих себя, чернокожих мужчин и женщин, в совершенно новой жизненной среде. Организатор группы, Луиза Томпсон, называла страну, куда они все отправлялись, «землей обетованной»[16].

Хотя почти каждый приезжий упоминал о лишениях и тяготах, выпавших на долю русского народа, многие отмечали, что даже эта необходимость преодолевать препятствия – повод для оптимизма и надежд. Так, под конец полугодового турне по Советскому Союзу в 1935 году бывшая активистка суфражистского движения Флоренс Ласкомб завершала свой путевой дневник размышлением об увиденных контрастах – о масштабной нищете и не менее масштабных перспективах:

Я увидела людей в лохмотьях, ветхие дома, разбитые улицы. Я увидела жуткую толчею в городах, разросшихся в одночасье от появления заводов и фабрик. Я увидела работящий народ, кое-как перебивающийся с хлеба на воду.

И все же главным оказалось другое впечатление. Флоренс считала, что Запад мог бы очень многому поучиться у Советского Союза:

Я увидела верные признаки того, что все эти материальные трудности будут преодолены. Я увидела настоящие чудеса – большие успехи не только в инженерном деле и производстве, не только в области образования, здравоохранения и культурной жизни, но и в неосязаемой сфере духа.

Когда поезд, увозивший Ласкомб из СССР, приближался к польской границе, она «оглянулась в последний раз, чтобы запомнить эти широкие возделанные плодородные поля, простиравшиеся вдаль, насколько хватало глаз. Над Россией от горизонта до горизонта переливалась радуга!»[17]

Между визитами Доути и Ласкомб положение в России коренным образом изменилось, да и в США тоже. Сразу же после большевистской революции условия жизни в России определялись не только революцией и Первой мировой – из которой, к смятению союзников, большевики вышли почти сразу же, – но и Гражданской войной и голодом. В период военного коммунизма (1918–1921) банки и промышленные предприятия были национализированы, частная торговля почти полностью запрещена, а зерно в деревнях по всей стране изымалось для прокорма солдат в городах. Это были очень тяжелые годы, на которые пришлась и блокада со стороны Антанты в ответ на заключенный большевиками сепаратный мир с Германией, – к тому же союзники оказывали поддержку Белой армии. Летом 1921 года на обширных территориях страны разразился голод. А несколькими месяцами ранее советское правительство начало ограничивать иммиграцию, и иностранцам стало не так-то просто получить разрешение на въезд в Россию. Несколько американок, и в их числе сторонница рабочего движения и журналистка Анна Луиза Стронг, примкнули к группе, помогавшей бороться с голодом в России, – не столько из гуманитарных соображений, сколько для того, чтобы стать свидетельницами и участницами тех революционных преобразований, которые могли бы в будущем совершить юные русские, если спасти их от голодной смерти. Другие американки приезжали в ту пору в Россию, присоединяясь к общинам, организованным Обществом технической помощи Советской России (ОТПСР)[18]. Рут Эпперсон Кеннелл, уставшая в браке от хлопот по хозяйству, оставила маленького сына на попечение свекрови и уехала в коммуну в Кузнецком угольном бассейне в Сибири. Двухлетний эксперимент Кеннелл – с коммунальным ведением домашнего хозяйства, коллективными обязанностями и совершенно особенным моральным кодексом – наложил отпечаток на всю ее дальнейшую жизнь.

Период действия новой экономической политики (нэп) продлился с 1922 по 1927 год. Помимо того что были смягчены драконовские меры, характерные для военного коммунизма, в стране сложился более благоприятный культурный климат. Возникла утопическая атмосфера, ставились самые разнообразные художественные эксперименты, и для поездки в Россию это было самое интересное время. Из-за улучшившихся экономических условий большевики как раз начали поощрять туризм, хотя приезжать в Советский Союз отваживались еще немногие. Иностранцы замечали не только самопожертвование, с каким советские люди переносили тяготы во имя светлого будущего, но и смелые воспитательные методы, и поразительный расцвет театров – с кинетическим искусством и новаторскими постановками. Они отмечали страсть русских к учению, их «жадную тягу к новым идеям и формам», их заразительную надежду на лучшее будущее. И многие обращали внимание на новую советскую женщину, которая активно проявляла себя в общественной жизни и – благодаря «новым привилегиям и новым обязанностям» – демонстрировала «новый дух»[19].

Первый пятилетний план (1928–1932) – массированный рывок к индустриализации страны – создал дефицит рабочей силы, и большевики начали активно вербовать иностранных рабочих. На Западе почти тогда же началась Великая депрессия, и уже сам факт полной занятости в Советском Союзе привлек тысячи промышленных рабочих из США в Россию. Инженеры и простые работяги приезжали строить мосты, плотины и дома; из Детройта прибыл многочисленный контингент рабочих автопрома[20]. Разрешения на работу в СССР оформлялись обычно через Амторг – советское торговое представительство в США, хотя многие приезжали и по туристическим визам в надежде найти работу уже на месте. В 1932 году в Советский Союз еженедельно приезжало уже около тысячи иностранцев, среди которых большинство составляли американцы. На пике индустриального развития СССР количество иностранных рабочих и членов их семей, живших в Советском Союзе, достигло приблизительно тридцати пяти тысяч. Значительную долю этой категории составляли американцы[21],[22]. Мужчин среди них насчитывалось больше, чем женщин, однако «американки в красной России» все-таки были заметной группой, и эти женщины вглядывались в своих русских сестер с живейшим интересом.

В годы первой пятилетки, когда в разных отраслях промышленности возникли тысячи новых рабочих мест, простые женщины становились иногда «героинями труда»: в брошюре, выпущенной в 1930 году коммунистической партией США, прославляли «стахановку» Дусю Виноградову, называя ее «мисс СССР», хотя она по всем параметрам отличалась от «мисс Америки» любой эпохи. В ту пору большевики расширяли меры, призванные наказывать за дискриминацию женщин на рабочем месте, а также увеличивали государственное финансирование заботы о детях. В 1929 году Женотдел развернул кампанию за «культурное переустройство быта», которая, по сути, «задавала общественную повестку для государственной политики в отношении женщин в 1930-е годы». Чтобы женщинам было легче выйти на работу, семьи всячески побуждали вступать в «жилищные коммуны и артели», где воспитание детей и ведение домашнего хозяйства были коллективным делом. Возникал неписаный общественный договор, в рамках которого женщины-работницы постепенно начинали считать нормой готовность государства предоставлять социальное обслуживание, чтобы облегчить им бремя домашних хлопот[23].

Революционный туризм, политические паломники и советские методы гостеприимства

Хотя «советские люди рассчитывали… изменить не только взгляды, но и мировоззрение иностранных посетителей», сами иностранцы, приезжая в СССР, руководствовались собственными мотивами. Это можно ясно понять на нескольких примерах из ВОКС – Всесоюзного общества культурной связи с заграницей, учрежденного в 1925 году для организации визитов зарубежных художников, просветителей, ученых, кинорежиссеров, спортсменов и других видных деятелей, а также лиц, связанных с советскими «обществами дружбы»[24].

В 1926 году Люси У. Уилсон, директриса средней школы для девочек из Южной Филадельфии, попросила о возможности посетить в СССР школы и другие образовательные учреждения, встретиться с преподавателями и ознакомиться с какими-нибудь полезными материалами, которые могли бы помочь ей в написании работы о советской системе образования. Американская танцовщица и танцевальный критик Эдна Окко хотела, чтобы ей помогли достать билеты на танцевальные представления. Барбара Суит, студентка Стэнфордского университета, встретилась в начале своей двухмесячной поездки с представителем ВОКС и сообщила о желании побольше узнать о коренных народах в Советском Союзе. Двадцатидевятилетняя психолог из Филадельфии спрашивала, сможет ли она посещать больницы и госпитали, и упоминала о своем желании собирать сведения, которые опровергали бы «ложь о советских учреждениях, распространяемую в американских газетах». Ф. Блэкуэлл, афроамериканка, работавшая библиотекарем в Нью-Йорке, заявила о готовности выполнять похожую работу в Советском Союзе[25].

Что объединяло всех туристов, американцев, приезжавших с официальными визитами, и иностранцев, подолгу живших в Советском Союзе, – это интерес к советским попыткам изменить саму суть работы. По идее, у советских рабочих, осознанно трудившихся в дружном коллективе, не происходило того отчуждения труда, которое характерно для капиталистического общества с его наймом рабочей силы. Для новой женщины, считавшей главным в своей жизни работу (а не роль жены или подруги), поездка в Советский Союз, как правило, сопровождалась еще и решением каких-то профессиональных задач. Модельер одежды Элизабет Хоуз, не желая оставаться «просто туристкой» во время поездки в СССР в 1935 году, заранее встретилась с представителем советского консульства в Нью-Йорке, чтобы договориться о возможности показать образцы своей работы советской швейной фабрике. Корнелия Кэннон, которой посчастливилось съездить в Россию благодаря тому, что ее муж, выдающийся ученый, получил приглашение выступить с докладом в Ленинграде, придумала себе дело: изучить советскую систему контроля над рождаемостью. Кэтрин Бауэр, представительница «нового курса», градостроительница и одна из главных в Америке специалисток по строительству доступного жилья, явно считала чуть ли не своим долгом попутно изучить жилищные условия и состояние градостроительного дела в СССР[26].

Даже в сознании женщин, не имевших профессии, посещение Советского Союза часто связывалось с мыслью о том, что работа любой женщины – «по-матерински заботиться о мире», то есть постоянно задаваться вопросами: как сделать мир человечнее? Как улучшить систему социального обеспечения? Эта мысль об усовершенствовании мира не ограничивалась только опекой над социальной сферой и перетекала к метафизике: можно ли изменить романтические отношения – так, чтобы покончить с двойными стандартами? Могут ли люди эволюционировать – и поставить взаимодействие выше соперничества, а великодушие – выше эгоизма? Какие формы культуры могли бы поспособствовать такой эволюции?

Несмотря на различия в интересах, иностранцы, как правило, посещали одни и те же места, или, точнее, одинаковые по назначению места. Помимо обязательных к посещению заводов, фабрик и колхозов, иностранцев обычно водили по паркам, театрам, музеям, картинным галереям, яслям, школам и учреждениям народного здравоохранения: больницам, родильным домам и «профилакториям», где, предположительно, перевоспитывали бывших проституток. Многие туристки упоминали о посещении Института защиты матерей и детей и Дворца материнства, «где вели научное изучение и клиническую проработку всех вопросов, касавшихся здоровья и благополучия матери и ребенка», о «планах борьбы с болезнями и смертностью; обучении врачей, акушерок, педиатров, медсестер; об образцовых учреждениях» и экспонатах – таких, например, как изображение «румяной крестьянки со здоровым младенцем на одной руке и с книжкой – в другой». Бывшая активистка суфражистского движения Ребекка Рейхер, побывавшая в СССР в 1919 году, посещала образцовые школы, приют для бывших проституток, роддом и здравницу, а еще встречалась с представительницами Женотдела. В своем дневнике она упомянула о том, что фабрика, на которой она побывала, предоставляет своим работницам социально-бытовое обслуживание, отметила, что в яслях «приятные, светлые, просторные комнаты», и записала замечание сотрудницы Женотдела: «Первым делом мы – граждане, и уже потом – женщины»[27].

Фрэнсис Э. Уильямс – из-за того, что ее родная мать с пятилетнего возраста работала прачкой, – находила чрезвычайно трогательной советскую заботу о детях:

Здесь дети всегда могут пойти в школу, и даже детские сады и ясли строятся поблизости от фабрик, что очень удобно для работниц… Опять-таки, не нужно копить деньги и заводить полезные знакомства, чтобы устроить детей в колледж и потом всю оставшуюся жизнь выплачивать долги[28].

Широко прославились советские «методы гостеприимства», призванные направлять заезжих иностранцев в такие места, которые власти желали им показать (и заодно отвлечь их от других, которые показывать не следовало), и на них часто указывали как на доказательство того, что огромные успехи, рекламировавшиеся большевиками на весь мир, были просто выдуманы для одурачивания ничего не подозревавших «политических паломников». Сколь бы тонкими ни были работы, написанные на эту тему, в них обычно преуменьшается значение мер, действительно способствовавших общественным преобразованиям в Советском Союзе, и это мешает нам по-настоящему понять тех женщин и мужчин, которых влекло в те годы в СССР[29]. Учреждения, демонстрировавшие внимание советской власти к женщинам и детям, становились главными туристическими достопримечательностями не только потому, что советские руководители желали похвастаться своими достижениями в этой области, но еще и потому, что путешественники находили эти места чрезвычайно привлекательными.

Всех посетителей естественным образом манили те стороны советской системы, которые были созвучны их собственным интересам. Писательница Санора Бабб приехала в Россию в 1936 году на Московский театральный фестиваль, но еще ее интересовало сельское хозяйство, и поэтому она посетила колхоз. И это посещение стало одним из самых ярких впечатлений ее поездки. Она сделала поразительные фотопортреты крестьянок – крепких, сильных, явно гордых своей работой – и записала:

Работы в колхозе невпроворот, но отношения между этими людьми теплые, добрососедские. Наверное, тут нужно какое-то новое слово, потому что старые слова слишком истерлись, а здесь видны новые и очень здоровые отношения[30].

Анна Рочестер и Грейс Хитчинс поехали в Советский Союз туристками, но, будучи феминистками, сообща приложили усилия к тому, чтобы увидеть, как именно повлияла революция на жизнь женщин, – причем, следует отметить, этот вопрос поднимали почти все женщины, побывавшие в стране Советов и оставившие об этом свидетельства. Собственно, книга Рут Грубер «Я побывала в советской Арктике» (1939) и задумывалась как исследование роли женщин в советской Арктике, но, как выразилась автор, «их деятельность наверняка привлекла бы внимание любого иностранца. Они разительно отличались от всех женщин, которых я видела в большинстве стран Европы». Грубер обнаружила, что женщины по всей Арктике занимают руководящие должности, а еще они выполняют такую физическую работу, которая обычно считается мужской: «Они мостили улицы, строили дома, пилили дрова, валили лес и грузили корабли, трудясь бок о бок с мужчинами»[31].

Даже те иностранцы, которым нравилось увиденное, обычно признавали, что советская сторона хотела, чтобы они увезли с собой определенные впечатления[32]. Для драматурга и режиссера Хэлли Фланаган, побывавшей в СССР в 1926–1927 годах, а потом еще и в 1930-м, Советский Союз имел огромное значение, потому что он определил ее представление о театре для масс – идеале, который она пыталась воплотить в жизнь как режиссер Федерального театрального проекта, осуществлявшегося в рамках «нового курса». В большинстве своих сочинений Фланаган с восторгом отзывается о советских культурных достижениях, особенно о театре. Однако, судя по тому, как Фланаган описывала молодую комсомолку Кори, приставленную к ней в Москве в качестве провожатой, американка прекрасно понимала, что у ее советских кураторов имеется и собственная повестка.

Кори – девушка в «залихватском алом берете» и «поношенных туфельках, быстро цокавших по московским булыжникам», – излучала «электрические волны энергии». Она

решила, что я ничего не должна пропустить: я должна увидеть колхоз и рабфак… Побывать во Дворце труда, в Кремле, в Музее атеизма и в Парке культуры и отдыха; посетить собрание рабочих на заводе, дом культуры рабочих и выступление красноармейцев.

Кори наизусть сыплет статистическими данными. Она «не только всезнающая, но и всемогущая. Мы проникаем за кремлевские стены, беседуем с чиновниками, посещаем политические собрания, достаем билеты в театр, хотя их достать нельзя». Кори постоянно рассказывает обо всех успехах женщин в Советском Союзе и о высоких официальных должностях, которые они теперь занимают.

Сознаю ли я, что на рабфаках, на рабочих факультетах, девушки трудятся наравне с мужчинами, собираясь стать инженерами, техническими специалистками, фрезеровщицами, токарщицами, трактористками, воспитательницами в яслях, фабричными работницами? Слышала ли я о том, что народный комиссар финансов – женщина, и заместитель наркома просвещения – тоже? Понимаю ли я, что женщины в стране Советов заведуют и руководят не только яслями, клубами, читальнями, диетическими столовыми, парками, пищевыми комбинатами, театрами, школами, но и кирпичными заводами, текстильными фабриками и металлургическими предприятиями?[33]

Фланаган узнавала обо всем этом с радостью, но ей явно было немного досадно, что всеми этими сведениями ее пичкают чуть ли не силком.

Хотя американцам трудно было обходиться без русского провожатого или переводчика, особенно не зная языка, многие путешественники все-таки «старались доказать, что увидели „настоящую Россию“ и избежали манипуляций со стороны советских гидов». Например, Фланаган понимала, что ею манипулируют, и прямо сообщала об этом своим читателям – возможно для того, чтобы они поверили ей и потому доверились ее рассказу обо всем положительном, что она увидела в СССР. Другие хвастливо перечисляли «тяготы» поездки: нелегкие поиски съедобной еды, дефицит мыла, комковатые матрасы, лютый холод, мухи, грязь и прочие помехи. Все это придавало правдоподобие их заявлениям о подлинном приобщении к советской действительности. Лиллиан Уолд, посетившая СССР в 1924 году по приглашению советского правительства, позже утверждала:

Мы увидели все, что захотели увидеть, и некоторые из самых интересных мест мы посещали вне программы и без сопровождения принимавшей нас стороны. Действительно, там очень чувствовалось всеобщее желание познакомить нас со всем, и особенно – с худшим, что у них имелось и что их очень тревожило[34].

Новые мужчины и новые женщины

Западных туристов в Советском Союзе притягивала не только сама возможность воочию увидеть общество в процессе трансформации, но и, что еще важнее, возможность самим переродиться в совершенно новой обстановке. Троцкий объявил целью большевистской революции выпуск «улучшенного издания человека»; как утверждал историк Йохен Хелльбек, «перековка человечества и строительство рая на земле составляли смысл существования коммунистического движения»[35].

На советских граждан оказывалось сильное давление, им предписывалось и внешне, и даже внутренне, наедине с собой, стремиться к идеалу, а становление идеального человека, внушали им, может произойти только при социализме. Но и конформизм давал плоды – вплоть до того, что большинство советских граждан искренне желали поверить в то, во что им велели верить. Посторонних тоже манили советская идеология и советский опыт. Вскоре после приезда в Москву в декабре 1934 года Полин Конер записала в дневнике:

С того момента, как я ступила на советскую землю, я почувствовала, что здесь все – особенное: воздух пах по-особому, и земля казалась какой-то особенной… Москва – самое волнующее, самое будоражащее место во всем мире[36].

Тех, кто солидаризировался с «движением», ощущение своей важной роли в истории «возвышало над обыденностью, делало гордыми, особенными и смелыми. Оно внушало нам мысль о том, что мы – лучше тех людей, кто не принадлежит к этому великому движению». И на советских граждан, и на заезжих иностранцев возможность «покончить с атомизированным существованием и ощутить себя частицей коллективного движения» оказывала мощную силу почти религиозного притяжения. Айседора Дункан вскоре после приезда в Советскую Россию в 1921 году заявила:

Москва – это чудо-город, и мученичество, претерпеваемое Россией, станет для будущего тем, чем стало когда-то распятие Господа Нашего. Человеческая душа сделается более прекрасной, щедрой и великой – о какой не мечтал даже Христос… Пророчества Бетховена, Ницше, Уолта Уитмена уже сбываются. Все люди станут братьями, их подхватит великая волна освобождения, которая только что зародилась здесь, в России[37].

Роза Пастор Стоукс, выросшая в ортодоксальной еврейской семье, но отрекшаяся от иудейских традиций ради коммунистического учения, писала о своей поездке в Москву в 1922 году (в качестве делегатки Четвертого конгресса Коммунистического интернационала) в похожем религиозном духе:

Если после долгих лет реакции, когда ваши глаза напрасно вперялись в черноту и не видели реявшего на ветру красного стяга, вы вдруг оказались бы на каком-то просторе, пророчащем миру приход Весны, куда с Востока, Запада и Юга десятками рек стекается человечество, уже не скованное льдами Зимы Угнетения, и перед вашими глазами сливается, колышется живая масса алых лент, безбрежная, как море, – что бы вы тогда ощутили? …Я – расплакалась. Не тихими, быстро просыхающими, пристойными слезами, нет, я плакала громко, мучительно: и с этими слезами из меня выходила вся горечь и вся сладость. Я рыдала и смеялась сквозь слезы. Все чувства, накопившиеся внутри меня за долгие годы борьбы на родине, прорывались наружу, когда моим глазам открывалась слава грядущей Зари[38].

Многие из тех, кого притягивал Советский Союз, изначально воспитывались в религиозной среде, а потом приходили к убеждению, что людям под силу изменить обстоятельства своего существования, так чтобы получить награду не в загробном мире, а уже в земной жизни. Анна Рочестер и Грейс Хатчинс – лесбийская пара, познакомившаяся благодаря участию в прогрессивных христианских организациях и затем примкнувшая к феминистскому движению, – считали, что «дух коммуниста, который не ищет личной славы для себя, а подчиняет свою частную жизнь интересам коммунизма», созвучен «риторике цельного человека», которую обе женщины изначально усвоили благодаря своей христианской вере[39]. Коммунизм стал чем-то вроде новой веры для светской эпохи, обретая материальное воплощение благодаря живому примеру новой России, где успехи, достигаемые при помощи науки и научного мышления, бросали вызов бесплотным основаниям религиозных верований.

У многих евреев с русскими корнями и Палестина, и Советский Союз пользовались большим спросом как места «волшебного паломничества»: обе земли манили утопическими обещаниями, обе соблазняли тем, что наряду с новыми цивилизациями там появлялись новые люди. Если Палестина звала к себе как еврейская прародина, то Советский Союз предлагал евреям с корнями, уходившими в Российскую империю, возможность пересмотреть – уже в свете «классовой и политической солидарности» – свою эмоциональную связь со страной, некогда прославившейся жестокими гонениями на евреев. Советский Союз объявил антисемитизм вне закона, и в 1934 году на советском Дальнем Востоке была создана Еврейская автономная область с центром в Биробиджане. Туда начали стекаться поселенцы из США, которые с энтузиазмом восприняли идею создания «территориального анклава, где светская еврейская культура с опорой на идиш и на принципы социализма могла бы послужить альтернативой Палестине». В самом деле, в глазах евреев, как и афроамериканцев, притягательность Советского Союза отчасти состояла в полном обессмысливании таких понятий, как расовая или национальная принадлежность. Луиза Томпсон была лишь одной из многих афроамериканцев, называвших Советский Союз «землей обетованной» из-за того, что там объявили об искоренении расизма[40].

Конечно, идеализировать Советский Союз было легче тем, кому не приходилось там жить – или, по крайней мере, не случалось там застрять. Туристы сетовали на тяжелые бытовые условия, но все их тяготы не шли ни в какое сравнение с теми лишениями, которые терпели советские граждане. И заезжие иностранцы, если они сохраняли свое родное гражданство, обычно имели одно преимущество: они знали, что всегда могут уехать. А вот Мэри Ледер, которую обстоятельства вынудили отказаться от американского гражданства, жалела об этом до конца жизни. Ледер приехала в Советский Союз в 1931 году, шестнадцатилетним подростком, вместе с родителями – русскими евреями-идеалистами, которые решили покинуть свой дом в Лос-Анджелесе и поселиться в Биробиджане. Вскоре Мэри поняла, что не может жить «черт знает где, на островке среди моря грязи», и в одиночку перебралась в Москву. Но там ей заявили, что на работу ее не примут без паспорта, а паспорт она оставила у родителей. Ледер телеграфировала отцу, и тот выслал ей паспорт заказным отправлением. Но отправление где-то бесследно затерялось. У девушки, желавшей получить работу, остался единственный выход: принять советское гражданство. А через пару лет, когда супруги Ледер решили уехать из СССР обратно, Мэри не разрешили выехать вместе с родителями. Она осталась в Советском Союзе и прожила там до 1964 года. Другим уроженкам Запада, принявшим советское гражданство, повезло меньше, чем Ледер: их ждали лагеря или смерть[41].

Даже тем иностранцам, которые задерживались в СССР всего на год или даже меньше, трудно было не замечать многих мрачных сторон послереволюционной жизни. У многих (если не у большинства) желание верить в лучшее явно пересиливало саму веру. Иными словами, они не столько верили в то, что обещания большевиков действительно сбываются, сколько испытывали желание думать, что все обстоит именно так. Таким образом люди пытались дать разумное объяснение вещам, с которыми в противном случае нельзя было бы примириться. «С каждым часом я делаюсь все краснее, – писала Джесси Ллойд в июле 1927 года из Москвы матери. – Правда, я слышала столько хорошего от некоммунистов, что я нахожусь под большим впечатлением». Она признавала, что аресты здесь – обычное дело, но, как сказал ей один русский товарищ, «в Америке буржуазия арестует множество рабочих. А здесь коммунисты арестуют некоторых буржуев»[42]. Милли Беннет писала подруге в 1932 году:

К России нужно подходить так же, как и к любой другой «вере». Просто убеждаешь себя в том, что правота – на их стороне… А потом, если видишь нечто страшное, от чего содрогается твоя душа, ты зажмуриваешься и говоришь… «факты не имеют значения».

Кое-кто из тех, кто поначалу поддерживал большевиков (наверное, в числе наиболее известных примеров – Эмма Гольдман и Александр Беркман), очень быстро разочаровались[43]. Другие же, слишком поддавшись идеологии и увлекшись положительными достижениями Советского Союза, оказались неспособны трезво судить о необходимых или допустимых пределах того, что позволено творить во имя революции, и обычно они хуже сознавали суть того добровольного самообмана, который так точно описала Беннет.

Красные возвращаются

Многие эмигранты из царской России, разочарованные опытом жизни в «золотом краю» Соединенных Штатов, искали способы вернуться на родину, и тысячам людей удалось сделать это сразу же после революции. В 1926 году Соня Любен, бывшая российская подданная, жившая в Бронксе и работавшая в сиротском приюте, написала на ломаном английском руководству американской коммунистической партии (КП США), практически умоляя отправить ее в Советский Союз: «Я осмеливаюсь просить вас… поступить по-товарищески и не добавлять новые огорчения к тем, что я уже натерпелась, и еще натерплюсь, оставаясь здесь». Когда-то она рисовала себе «легкую и красивую жизнь» в США, а столкнулась с «горем» и «лишениями», а еще – с бытом, «будто в монастыре». Поскольку Любен хотела «трудиться и бороться за улучшение мира», она считала, что ей нужно жить там, где «очень требуются» рабочие с ее навыками и где она сможет «увидеть и порадоваться обретенным свободам, за которые [она] боролась почти с самого детства»[44].

Обращение Любен к руководству КП США нуждается в комментарии. Помимо того, что с 1921 по 1928 год советское правительство ограничивало въезд в страну для частных лиц, еще и сама КП США, чтобы сохранить численность своих рядов, ограничивала количество членов партии, которым позволялось уезжать в Советский Союз. Американские коммунисты часто посещали СССР и иногда оставались там довольно долго: для присутствия на конгрессах Коминтерна, для стажировки в Ленинской школе или КУТВ (Коммунистическом университете тружеников Востока, где проходили подготовку кадры из колониального мира, а к ним были отнесены афроамериканцы) или для выполнения особых заданий. Как правило, они жили среди других коммунистов (например, в гостинице «Люкс» в Москве) или старались общаться в основном между собой. И все-таки, хотя члены партии четко осознавали, что принадлежат к группе избранных и могут образовывать изолированное сообщество, во многих случаях различие между коммунистами и попутчиками было скорее количественным, нежели качественным, и было бы ошибкой полагать, что между двумя этими множествами пролегала четкая граница. С другой стороны, ясно и то, что, как заметила Шейла Фицпатрик, «сам факт приезда в Советский Союз еще никого не делал попутчиком». В отдельных случаях любознательные туристы, проведя некоторое время в СССР, превращались в попутчиков или попутчики – в убежденных коммунистов. В других же случаях происходило ровно обратное[45],[46].

Новые женщины и «новая мораль»

В глазах тех, кому, как Любен, жизнь в США казалась «монастырской», или для тех, кого сковывали американские моральные нормы, Советский Союз таил особое притяжение. Большевики, обещая «переделать» людей и изменить повседневную жизнь, обещали изменить и любовь, предсказывая, что интимные отношения освободятся от всяких экономических соображений и ненужных общественных ограничений и будут отражать истинный союз – телесный и духовный[47]. Подобная риторика была созвучна издавна существовавшим в США утопическим традициям, которые сближали общие идеалы «свободной любви» (определяемой по-разному – от неограниченной полиамории до взаимной верности, никак не связанной с законом), равенства полов и общинного воспитания детей.

В действительности среди самих большевиков не было единого мнения по вопросам пола. За первые десять лет, последовавшие за революцией, в рамках семейного права были приняты законы, которые разрешали аборты, гарантировали гражданским бракам признание со стороны государства, упрощали процедуру развода и декриминализировали гомосексуальные отношения. Этот семейный кодекс, как поясняла в своей работе одна советская юристка, давал понять, что взрослые люди по обоюдному согласию вольны выражать свои сексуальные желания в любой форме. Но новая прямота привела к сумбуру в отношении к гендерным ролям и ожиданиям. И, надо сказать, советский моральный кодекс оказался чрезвычайно подвижным. Более вольное сексуальное поведение середины 1920-х, особенно среди молодежи, вызывало очень неоднозначную реакцию в обществе, и некоторые недовольные заявляли, что сексуальная неразборчивость угрожает самим устоям революции[48].

О сексе и морали при коммунизме много писала Александра Коллонтай, самая известная большевичка-феминистка. Она считала, что буржуазный брак угнетает женщин, а еще ей принадлежало знаменитое высказывание: «Половой акт должен быть признан актом не постыдным или греховным, а естественным и законным, как и всякое другое проявление здорового организма, как утоление голода или жажды». Многие молодые люди в Советском Союзе ухватились за идею Коллонтай – объявить секс личным делом взрослых людей, действующих по обоюдному согласию, – увидев в ней свидетельство того, что сексуальная свобода является чем-то радикальным. Некоторые – особенно мужчины – «просто решили, что политическая и сексуальная революции идут нога в ногу», и приравняли сексуальное стеснение к другим видам буржуазного поведения, которые следовало искоренять как досадные пережитки старого режима. Джессика Смит замечала в 1928 году:

Если раньше курение в определенных местах запрещалось, то теперь некоторые молодые люди считали, что каждый классово сознательный рабочий и комсомолец обязан появляться на собраниях, дымя сразу четырьмя папиросами, презирать всякую антитабачную и антиалкогольную пропаганду. Если в буржуазных кругах были приняты хорошие манеры, рассуждали они, значит, пролетарий должен вести себя грубее прежнего, ни за что не снимать шапку в помещении и плевать на пол… Это относилось не только к поведению вообще, но и к любовным делам. Поскольку в разгар борьбы было не до амуров, теперь настоящему революционеру-любовнику незачем пускаться в изысканные ухаживания, он сразу переходит к сути, а девушку, которая противится грубым словам и «лапанью», обвиняют в неспособности преодолеть мещанские предрассудки[49].

С другой стороны, многие большевистские вожди славились своим пуританством, и среди них, пожалуй, больше других – сам Ленин. В связи с так называемой «теорией стакана воды» (гласившей, что «в коммунистическом обществе удовлетворить половые стремления и любовную потребность так же просто и незначительно, как выпить стакан воды») Ленин будто бы сказал немецкой коммунистке Кларе Цеткин: «Конечно, жажда требует удовлетворения. Но разве нормальный человек при нормальных условиях ляжет на улице в грязь и будет пить из лужи? Или даже из стакана, края которого захватаны десятком губ?» Ленин рассуждал так: в отличие от питья воды, от половой связи иногда возникает новая жизнь, и потому интимные отношения – дело не только индивидуальное, но и общественное, и тут «возникает долг по отношению к коллективу»[50].

Хотя критики Коллонтай осуждали ее за будто бы аморальные взгляды, сама революционерка утверждала, что «Эрос бескрылый», или секс без любви, «понижает запас трудовой энергии в человечестве», «препятствуя развитию и укреплению душевных связей и симпатических чувствований», и «обычно покоится на неравенстве прав во взаимных отношениях полов, на зависимости женщины от мужчины». По ее убеждению, социалистическим идеалом должен быть «Эрос крылатый», при котором «окрепнет уважение к личности другого, уменье считаться с чужими правами, разовьется взаимная душевная чуткость». Под сенью Эроса крылатого любовь не только очистится от собственнического налета – она и подчинится и начнет подпитываться идеалами коллектива, или «товарищеской солидарности». По мнению Коллонтай, как и по мнению многих американок, заинтересовавшихся ее идеями, Эрос крылатый мог утвердиться только при социализме[51].

В США новый советский взгляд на мораль вообще и на отношения между мужчинами и женщинами в частности воспринимался как часть общего изменения человеческой психологии при социализме.

Если вдуматься, во многом люди здесь ведут себя, мыслят и ощущают иначе, чем в других странах, – заявляла журналистка Элла Уинтер в 1932 году, когда уже насаждалась советская «мораль», призванная ограничить вольные сексуальные нравы и обычаи, характерные для более ранних советских лет. – Мужчины смотрят на женщин иначе, чем раньше; женщины относятся к работе и к замужеству, к детям или приготовлению пищи, к церкви или политике не так, как было принято прежде… Личность, порожденная нашим индивидуалистическим миропорядком с его свободной конкуренцией, в Советском Союзе не появляется. Здесь люди строят свой новый порядок, но и этот новый порядок, в свой черед, порождает новых людей[52].

При этом новом порядке ложная буржуазная благопристойность была отброшена ради установления более естественных общественных отношений. «Многое из того, что кажется туристам, приезжающим в Россию, чуть ли не распутством, – в действительности лишь результат очень простого, откровенного и земного взгляда русских на половой вопрос», – отмечала Уинтер. Американцы часто выражали удивление и порой недовольство, видя «отсутствие запретов, ограничений и подозрений в обычаях, регулировавших отношения между полами», – например, когда наблюдали совместное купание нагишом, принятое в СССР, или оказывались в купе ночного поезда вместе с попутчиком противоположного пола[53].

Левая пресса в США почти единодушно приветствовала совершившуюся в СССР революцию нравов, заявляя, что буржуазная мораль не только подавляет естественные инстинкты людей, но и угнетает женщин. В чрезвычайно авторитетном сборнике «Секс и цивилизация» (1929) В. Ф. Калвертон («Карл Маркс сексуальной революции») утверждал, что в Советском Союзе «женщина наконец-то стала человеком, наделенным теми же правами и привилегиями, что и мужчина». Далее он доказывал, что правовое положение женщин в Советском Союзе предвещает появление новой моральной экономики и в общественных, и в сексуальных отношениях. Родившийся в Российской империи американский журналист Морис Хиндус тоже заявлял, что большевики «стремятся освободить секс от юридических, религиозных и некоторых социальных предрассудков, мешающих и женщинам, и мужчинам»[54].

Среди правых рассказы о советских сексуальных эксцессах тесно связывались со страхами перед радикальной политикой. В романе американской коммунистки Майры Пейдж «Янки в Москве» (1935) рабочий-дурачок из Детройта, собравшийся в Москву, с предвкушением заявляет: «Ах да, голубчик, там же, в России, свободная любовь!» Небылицы о «национализации женщин» (то есть о том, что женщины стали собственностью государства), о «Бюро свободной любви» и о том, что лучших девушек отдают «красным солдатам, матросам и морякам», охотно подхватывали все, кто желал очернить революцию[55].

Но если слухи штамповали главным образом правые, то даже некоторых обозревателей-либералов тревожили отдельные стороны большевистской «новой морали». В 1928 году журналистка Дороти Томпсон высказала мысль о том, что за «эмансипацию» женщин России пришлось заплатить слишком высокую цену:

Пожив некоторое время в России, начинаешь задумываться: быть может, этот процесс правильнее называть не «эмансипацией», а «стерилизацией»? Быть может, сведя Эрос к простейшей и удобнейшей функции – утолять сексуальные потребности и производить для государства новых граждан, – Россия создает цивилизацию, наиболее враждебную ко всему природно-женскому?

Томпсон была убеждена:

Брак и любовь не «освободились от оков». Вместо старых цепей им выковали новые – уже без сентиментальных и эмоциональных привязанностей, которые делали прежнюю систему хоть сколько-нибудь терпимой.

По мнению Томпсон, законы теперь карали целомудренных и поощряли распутных. Историк Уэнди Голдман отмечала:

Содействуя тому, что некоторые считали «свободной любовью», новые законы потакали тому, что другие считали «развратом», размывая черту между свободой и хаосом[56].

У американок в Советском Союзе вызывало противоречивые чувства отношение к половым вопросам, но многим из них относительная открытость в этой сфере казалась привлекательной: ведь в ту пору в США даже вооружать женщин знанием о предохранении от беременности было незаконным. Когда Дороти Уэст находилась в Москве, подруга попросила ее в письме «хорошенько разузнать, как предохраняются русские женщины, и потом поделиться рассказом об этом с подругами». Рут Кеннелл, вернувшаяся в 1928 году в США после шести лет жизни в СССР, где она отказалась от викторианских взглядов на секс, (на время) забыла о своем браке и успела завести нескольких любовников (и американцев, и русских), считала, что свобода в отношении секса и средств контрацепции в Советском Союзе говорила о существовании более высокой морали, нежели та, что господствовала в США: «Главное различие между Москвой и Нью-Йорком я вижу в том, что в Москве женщина вольна дарить свою любовь, а у нас она вынуждена продавать ее»[57].

Несмотря на все слухи о «свободной любви» в России, заезжих американцев часто поражала мысль о том, до чего зацикленной на сексе кажется как раз западная культура по сравнению с тем, что они наблюдали в СССР. Морис Хиндус утверждал:

Здесь ни в ресторанах, ни в театрах нигде не увидишь изображений полуобнаженных красоток во всевозможных соблазнительных позах, какие на каждом шагу бросаются в глаза приезжему на некоторых улицах в Берлине. Революционеры считают эксплуатацию женского тела в коммерческих целях гнусным оскорблением для всех женщин. В России нигде не продают порнографических картинок – ни открыто, ни исподтишка, их просто не достать. Русские не жаждут и не требуют заместительных форм полового возбуждения.

Еще до того, как началась первая пятилетка, ввергшая большинство русских в трудовой угар, американцам казалось, что русские совсем не помешаны на сексе. В неопубликованном романе Джесси Ллойд «Эмансипе в России» (написанном отчасти на основе личного опыта самой Ллойд, жившей в Москве с июля 1927 по сентябрь 1928 года), рассказчица сетует на то, что русские мужчины почти не глядят на ее тело: «Если они на тебя вообще смотрят, то пристально смотрят прямо в глаза, как будто хотят понять – что ты за человек». Поэтому она задумывается: «Тут что, никто не флиртует?»[58]

В начале 1930-х вольные сексуальные нравы стали подвергаться все более заметным ущемлениям. В 1933 году был принят закон против гомосексуальных отношений, после чего молодого актера, за которого успела выйти замуж Милли Беннет в Москве, приговорили к лагерям за «гомосексуальное прошлое»[59]. В 1936 году были объявлены незаконными аборты, это безошибочное мерило «новой морали», и труднее стало получить право на развод. К середине 1930-х годов, хотя русские еще продолжали загорать нагишом, «свободная любовь» отошла в прошлое.

Что значит быть новой женщиной

И русские, и американцы боготворили новую советскую женщину из-за ее естественной красоты, силы и атлетизма, хотя одновременно подчеркивали, что они якобы совсем не заботятся о своей внешности, а целиком сосредоточены на переменах внутри себя. Фотограф и журналистка Маргарет Бурк-Уайт писала в 1932 году в статье для The New York Times:

В России формируется новый склад ума, и результат этого этапа эволюции – новая женщина. Ей присуща не столько красота, сколько выносливость и уверенность в себе[60].

Большинство американок, побывавших в Советском Союзе, признавали, что сами они одеты приличнее, и даже кожа и зубы у них лучше, чем у советских женщин. И все-таки эти прилично одетые женщины, которых дома ждали все блага цивилизации, завидовали «внутренней революции», совершившейся в их советских сестрах, их трудолюбию и преданности своему обществу, и мечтали тоже как-нибудь приобщиться ко всему этому[61].

Притом что действительные условия существования для большинства работниц в Советском Союзе оставались невообразимо тяжелыми, освобожденная и классово сознательная труженица сделалась впечатляющим символом достижений революции. Особенно ярко она олицетворяла эти достижения в глазах сторонних наблюдателей, которые возлагали большие надежды на советский эксперимент в период, ознаменованный регрессом в борьбе американских женщин: с 1920-х по 1940-е годы, когда организованный феминизм после победы суфражизма постепенно терял прежние темпы, женское движение в США переживало «десятилетия недовольства». Те, кто называл себя феминистками, сокращали свои программы, переставали добиваться социального обеспечения, расширения экономических возможностей и сексуального освобождения, отступаясь от прежних требований из-за развернувшейся травли «красных». К тому же взятый правительством «новый курс» продвигал дискурс, согласно которому кормильцем в семье должен быть мужчина (а женщине, в свой черед, полагается сидеть дома), и потому женам трудоустроенных мужей запрещалось работать в системе Управления промышленно-строительными работами общественного назначения (WPA). В силу этих причин общественно-экономические преобразования, происходившие в СССР, хоть и часто оказывались болезненными для самих советских граждан, восхищали многих иностранцев. Осенью 1932 года афроамериканская поэтесса Хелен Джонсон написала своей кузине Дороти Уэст: «Крошка Дот, только подумай, ты ведь – часть этой огромной новой экономической лаборатории, часть великолепного опыта… Мне остается только люто завидовать тебе»[62].

Хэлли Фланаган пришла к выводу, что русские вообще и русские женщины в частности – самобытные, целеустремленные и не скованные внешними общественными условностями люди:

Когда по булыжной мостовой прут эти обтрепанные работницы и крестьянки, солдатки и комсонолки (sic), неся в руках завернутый в газету черный хлеб и веточки сирени, они держатся с какой-то вольной прямотой. Видно, что они свободны от тирании, они – не чья-то собственность, им нет нужды прикрашивать ни лицо, ни ум.

Как это происходило и в московских театральных постановках на почти голой сцене, свидетельствовавших о возможности не только играть, но и по-настоящему проживать свое собственное «я», «отсутствие стиля» у советских женщин как будто предвещало «зарождение нового стиля»[63].

Страдание, насилие и утопическое сознание

Образ эмансипированной, спортивной, улыбчивой работницы-героини стал чем-то вроде рекламной вывески, за которой скрывались и ограниченные возможности советской социальной системы, и ограниченный характер женской эмансипации при большевиках. Хотя новые законы, принятые сразу же после революции, имели своей целью освобождение женщин, в действительности мало кто из них извлек пользу из этих начинаний. Тысячи женщин вступили в коммунистическую партию, записались на курсы ликбеза и, по меньшей мере, осознали собственное право требовать более справедливого обхождения, но материальная нужда и глубоко укоренившийся в русском обществе сексизм все равно ограничивали женские возможности. Вдобавок к хаосу, вызванному мировой войной и революцией, русский народ губили Гражданская война и голод: с 1916 по 1921 год от войны, истощения, холода и болезней умерло 16 миллионов жителей России. В таких обстоятельствах государственные службы, естественно, не справлялись со своей работой[64].

Попытки повысить производительность экономики и снизить затраты во время нэпа приводили к урезанию расходов на ясли и другие учреждения для детей и женщин, что мешало женщинам выходить на работу. Мужчины привычно препятствовали обучению женщин различным профессиям, требовавшим высокой квалификации, по сути, отрезая им пути к более высокому заработку. И несмотря на законы, запрещавшие подобную практику, работодатели часто дискриминировали женщин, особенно замужних, чтобы избежать потенциальных расходов – например, на оплачиваемый декретный отпуск. А еще они увольняли беременных и кормящих женщин, опять-таки нарушая законодательство[65].

И женщины делали лишь скромные успехи в общественной деятельности: притом что весьма немногие все же занимали заметные или важные должности (например, заведовали библиотеками, музеями и учреждениями социальной сферы), никак нельзя было утверждать, что их присутствие на руководящих постах пропорционально доле женщин в общем населении. В отчете, написанном в 1929 году Энн О’Хэр Маккормик, отмечалось:

Женщины часто заняты наравне с мужчинами физическим трудом, но действительно важные должности достаются им ничуть не чаще, чем в странах с самым консервативным политическим строем.

Хотя в годы первой пятилетки работницы и добивались успехов, многих из них гнала на работу экономическая нужда, и они находили, что государственные льготы, признанные облегчить им бытовые тяготы, удручающе недостаточны. Условия труда на фабриках оставались «чудовищными». В сельскохозяйственном секторе был взят курс на коллективизацию, что приносило женщинам скромную пользу, но эти материальные выгоды едва ли возмещали «масштабные нарушения и ущерб, вызванные коллективизацией», ведь от миллионов крестьян требовалось безропотное подчинение. А от искусственно вызванного массового голода, охватившего в начале 1930-х годов Украину, пострадало несоразмерно большее количество женщин, потому что многие мужчины покинули тогда села и уехали на поиски работы в города[66].

Экономические условия начали улучшаться в 1932 году, но все чаще проводившиеся публичные суды над якобы вредителями (кульминацией стали открытые Московские процессы над старыми большевиками) стали фиктивным оправданием Большого террора, в рамках которого было отправлено в тюрьмы и лагеря или расстреляно около миллиона советских людей, а также иностранцев (в том числе и несколько американцев). Кроме того, с появлением новых законов против содомии, абортов и разводов ужесточился государственный надзор и воцарилась репрессивная политическая атмосфера, все больше посягавшая на частную жизнь граждан. В середине 1930-х вновь было восстановлено различие между законными и незаконными детьми, а многодетные женщины начали получать от государства льготы и поощрения[67].

Наконец, суровые и репрессивные стороны советской жизни стали все больше бросаться в глаза иностранцам, а находить для них объяснения делалось все труднее. Корнелию Кэннон, посетившую СССР в 1935 году, поразило многое, но ее глубоко встревожила участь бывших дворян и противников режима: «От этого щемит болью сердце, и это превращает все достижения советского правительства в прах и тлен», – записала Кэннон в дневнике, который вела для своих родных[68].

Показательные судебные процессы, проведенные в Москве с 1936 по 1938 год, вызвали серьезную критику со стороны многих американцев – в том числе левых интеллектуалов, которых возмущало то, что они считали сталинским перехватом левой повестки. И все-таки Народный фронт против фашизма, образовавшийся в середине 1930-х и действовавший в США как неформальная коалиция коммунистов, независимых радикалов и либералов «нового курса», сохранял свое политическое и культурное влияние вплоть до 1939 года. Подписание нацистской Германией и Советским Союзом пакта о ненападении заставило многих людей выйти из компартии или порвать связи с коммунистами. Союз между США и СССР, заключенный во время Второй мировой войны, на время оживил образ новой советской женщины: отвага, с которой она сражалась с нацистскими ордами, напоминала бесстрашие русских революционерок.

После того как война закончилась и хрупкий альянс распался, холодная война способствовала возникновению новых ассоциаций – между диссидентством и коммунизмом, между коммунизмом и шпионажем. На Западе утвердилось мнение, что Советский Союз нацелен прежде всего на «подрыв или насильственное разрушение государственных органов и основ общества в странах несоциалистического мира». К 1960-м годам, когда сформировалось новое поколение американских радикалов и бунтарей, воспоминания о былой привлекательности Советского Союза для туристов, реформаторов, охотников за рабочими местами и феминисток уже успели поблекнуть или вовсе стереться. Новое племя активистов, выросших из правозащитного и антивоенного движения на университетских кампусах, называло себя «новыми левыми» – чтобы их не путали со «старыми левыми», которые потерпели крушение из-за подводных камней сталинизма и собственного излишне наивного приятия советской «линии»[69].

Жестокий оптимизм

Разумеется, очень многие женщины, приезжавшие в Советский Союз, или были настроены весьма критично, или составляли неоднозначное мнение об увиденном. Других ожидало разочарование и разуверение. Меня же больше всего интересует «жестокий оптимизм», заставлявший очень многих упорно цепляться за идеал, который не только был изначально с немыслимой беспощадностью навязан народу, но и оказался затем извращен навязчивой паранойей, заставлявшей оправдывать аресты, ссылки и казни миллионов людей, в том числе и тех, кто в действительности сохранял верность режиму. Американок тянуло в Советский Союз потому, что он олицетворял обещание счастливых перемен, и оно явно распространялось на мечтавших об эмансипации женщин. Сами условия современной жизни – неважно, при капитализме или при коммунизме, – делают еще более мимолетным ощущение той цельности, к которой стремились и продолжают стремиться женщины (да и мужчины тоже)[70]. Но что происходит с самим этим стремлением?

Утверждать, что все, кто примкнул к выполнению созидательных и преобразовательных задач русской революции, впали в самообман или просто помешались, значит предельно упрощать сложный характер их мотивов, их желаний, их опыта. Кроме того, тот же самый идеал, что оправдывал большевистский террор, подпитывал и мечты радикалов в Америке, выводил на международный уровень феминизм и порождал новые способы выживать в современных условиях. Революционная привлекательность России согласуется с давним – и непрекращающимся – желанием женщин «добиться всего». Советская Россия манила американок обещанием товарищеских, равноправных отношений, приносящего радость труда, надежной системы заботы о детях и гарантированного школьного обучения для них, – словом, обещанием построить такой мир, которому будет не страшно довериться.

Успех попыток антифеминистов привязать феминистскую повестку к «антиамериканской» деятельности (то есть к большевизму) подталкивает к догадке, почему в послевоенный период настолько возобладали сексуальная аскеза и традиционные гендерные нормы: ведь все, что как-то перекликалось с советским контекстом, сразу же навлекало на себя подозрения. В США расхожие представления о советской женщине как о бесполой, неухоженной работяге, тайно мечтающей о ширпотребе, а об американской шпионке – как о вероломной эротоманке, поддерживали нарратив «загадки женственности» (по выражению Бетти Фридан), то есть идею, согласно которой женщины способны обрести настоящее счастье, только сделавшись женами и матерями[71].

Ныне забытое притяжение американских феминисток к России сообщает нам кое-что о нас самих, о нашей сегодняшней готовности вставать под знамена иных форм жестокого оптимизма: «пробивать себе путь» в карьере, находить «третье мерило» успеха, становиться «матерями-тигрицами» или же утверждать, что материнство на самом деле – особая профессия и она требует полного рабочего дня, или даже, быть может, провозглашать, что патриархат мертв и женщинам нужно просто пережить это. Все эти формулировки, пожалуй, вносят еще меньше смысла и утешения в жизнь женщин, чем те давние мечтания о новом обществе, активно строящем светлое будущее для человечества[72].

Материал в этой книге распределен в тематическом и наполовину хронологическом порядке. Двигаясь от несостоявшейся революции 1905 года ко Второй мировой войне и касаясь затем событий, которые происходили позже, мы рассмотрим опыт женщин, чьи жизненные траектории часто пересекались и чьи биографии переплетались одна с другой. С некоторыми женщинами, для которых русская революция стала делом всей жизни, – Анной Луизой Стронг, Рут Эпперсон Кеннелл, Айседорой Дункан, Лиллиан Уолд, Маргарет Бурк-Уайт и другими, – мы будем встречаться в разных главах, их появление поможет нам связать различные темы. Опираясь наряду с опубликованными материалами на дневники, частную переписку и мемуары, я пытаюсь понять, каким образом Россия и Советский Союз воздействовали на самосознание женщин, на их отношения с людьми и на их представление об идеальном обществе.

Эти женщины были реформаторшами, журналистками, исполнительницами и/или писательницами; некоторые были убежденными коммунистками. В России и Советском Союзе они находили (в зависимости от обстоятельств): профессиональный успех; ужасающую нищету, голод и болезни; непредвзятые подходы к расовым и половым вопросам; предвзятые подходы к расовым и половым вопросам; поразительные примеры художественных экспериментов; чудовищное насилие, паранойю и страх; страстно увлеченную публику; сексуальное удовлетворение; вдохновляющие примеры идейной преданности.

Как ни странно, очень многие свободолюбивые женщины из США восхищались режимом, практиковавшим террор и репрессии, и материально поддерживали его. Революционная Россия, при всех присущих ей противоречиях, помогала формироваться главным элементам американского феминистского сознания и вообще самосознанию женщин и их пониманию своего места в мире. До сих пор эта тема оставалась почти неисследованной.

Загрузка...